«На всех московских есть особый отпечаток», – полагал один из героев Грибоедова. «Он ярославец», – исчерпывающе определял Некрасова Достоевский. Орловский отпечаток есть у Лескова, нижегородский – у Горького… Не столь очевидно и выпукло «местничество» Пушкина, Тургенева, Гончарова, но есть оно и у них. Что же касается до И.И. Лажечникова, то он остался до конца своих дней коломенцем, хотя после 1812 г. не жил подолгу в родном городе и освоил Москву, Петербург, Казань, Тверь, Витебск… Заметим, что уютно жилось ему только в городах, исторически и душевно сродственных Коломне – в разжалованной из столиц Москве и в забывшей о былых амбициях Твери. Мысль о том, что писатель есть произведение не только своего времени, но и места, впервые, кажется, высказал Гёте. В применении к Лажечникову о его «нравственной связи» с городом-родиной говорил на юбилее писателя 1869 г. его земляк Н.П. Гиляров-Платонов. «Человек коломенский» – разумеется, одна из многих вариаций русскости. Вариативные качества тонки и трудно поддаются определению. Их вызывает к жизни специфика окружающей среды, природный и культурный ландшафт, живая память рода, семьи, землячества. Многое здесь определяется воспоминаниями, вынесенными из детства.
В очерке «Новобранец 1812 года» Лажечников фиксирует свои ранние наиболее значимые впечатления, пропущенные через призму двенадцатого года, который мог всё это – и жизнь страны, и жизнь отдельной личности – перечеркнуть.
«Мы приехали в Коломну. Это моя родина. … Сколько воспоминаний о моём детстве толпилось в голове моей, когда мы въехали в Запрудье! Предстали передо мною, как на чудной фантасмагорической сцене, и вечерние, росистые зори, когда я загонял влюблённого перепела на обманчивый зов подруги, и лунные ночи на обломке башенного зубца, при шуме вод смиренной Коломенки, лениво движущих мельничные колёса; ночи, когда я воображал себя на месте грустного изгнанника, переселённого Грозным из Великого Новгорода в Коломну. Вспомнил я прогулку на козле и доброго француза-гувернёра с длинною косою за плечами, которую вместе с головою своею вынес он из-под гильотины. ... Всё это, и многое, многое, что глубоко бросило семена в сердце моем, прошло теперь мимо меня во всех радужных цветах разочарования».
Лирическое и высокое, печальное и комическое перемешаны здесь в характерном для Лажечникова добродушно-ироничном стиле. Замечательны штрихи коломенской «исходной картинки»: мерещится старинный сторожевой град, обратившийся со временем в большую деревню со всеми прелестями соприродного бытия. Восприимчивая душа с живостью переселяется в далёкого прадеда, скорее всего из тех полутора сотен посадских семей Новгорода и Пскова, что в 1569 г. были согнаны опричниками с насиженных мест. Прадеду ещё повезло: он оставил Новгород накануне кровавого побоища, учинённого царём над подданными, подозрительными своей самостоятельностью. Тень Грозного осенила Коломну: отсюда в 1552 г. молодой царь двинул рати на Казань, памятником той славной победы стоял Брусенский монастырь, а в нём шатровая Успенская церковь. В городе церквей и садов мирно уживались потомки псов-опричников и их жертв. Впоследствии судьба забросила Лажечникова в Казань, как будто для того, чтобы провести по следам великого тирана, преобратившего государственную мощь в бесчеловечную деспотию и позор мстительных разборок.
Значимо в этом контексте упоминание о французе-гувернёре Болье, бежавшем, как и предок Лажечникова, из родного дома, спасаясь от бойни Великой французской революции. Рассказы Болье, страхи и сетования эмигранта, возможно, тоже сыграли свою роль в формировании писательской отзывчивости его воспитанника. Влияние это, как заметил ещё С.А. Венгеров, обнаруживается в полудетских «Моих мыслях» – первой публикации Лажечникова, состоявшейся в «Вестнике Европы» 1807 г. Вот, к примеру, «мысль» о губительности самовластия: «Какое различие между женщиной и царём персидским? – Деспотическое правление первой основано на законах природы – то есть красоты, добродетели; а второго – на законах, установленных с одной стороны жестокостью, с другой – страхом. Как приятна и сладостна неограниченная власть первой, ибо она связывает смертных узами любви! – Как несносно беспредельное могущество второго, ибо оно оковывает подданных тяжкими цепями тиранства!..» Наивно выраженная, эта мысль ведёт в перспективе к двум основаниям творческого мира Лажечникова – к поэтизации любви и заклятию всех видов насилия.
Страдания притесняемой личности вообще составляют печальный тон романов Лажечникова. Для писателя это была не только историческая, национальная, общественная, но и глубоко интимная, семейная драма. Изгнание предков во времена опричнины – лишь один из её актов. Память рода хранила и другие эпизоды. Недавно по архивным документам была воссоздана история одного из Ложечниковых (так изначально писалась фамилия) – Ивана Тимофеевича, троюродного деда, которого будущий романист, вероятно, ещё застал в живых. Сын бургомистра, породнившегося через жену со знаменитыми коломенскими купцами Хлебниковыми, Иван Тимофеевич не был однако застрахован от жестоких притеснений. Однажды основательно обокраденный, он сделался должником, подвергся преследованию городничего, устроившего «потешную» охоту на несчастного. Престарелая мать его скончалась от начальственных побоев, а сам Иван Тимофеевич был отдан в услужение за долги. «Охотник», разумеется, остался безнаказанным: не равнять же дворянина с купцом.
Похожая «охота» городничего описана в третьей главе первой части романа И.И. Лажечникова «Немного лет назад». И не сказалась ли память рода в описании бесчеловечных потех в «Ледяном доме»? Любили подобным образом увеселять себя начальственные люди во все века русской истории.
Охота на купца в романе «Немного лет назад» имела, впрочем, и другое прототипическое обстоятельство, – арест отца писателя. В биографии, составленной Ф.В. Ливановым со слов самого Лажечникова, это событие описывалось следующим образом: «Отец Ивана Ивановича Лажечникова от природы умный, честный и правдивый, любил острить на счёт пороков некоторых заслуживающих того лиц; как человек прямой, он сострил однажды и над одним высокопоставленным в г. Коломне духовным лицом. Священник местный, домашний русский учитель, облагодетельствованный отцом Лажечникова, желая подслужиться начальству, шепнул ему об этом. Слова были переданы высшему в Коломне духовному лицу и скоро достигли, разумеется с прибавлениями, до Петербурга». Мать уехала хлопотать за арестованного в Москву, очевидно, захватив с собою и сыновей. К этим ранним впечатлениям Лажечников не раз вернётся в мемуарной прозе – так потрясли они детский ум. Но, может быть, самое концентрированное выражение нашли они в главах «Ледяного дома» о знаменитом установлении «слова и дела» – доноса и скорой расправы.
Символика «Ледяного дома» сформирована, конечно, национальной памятью, но одушевлена она была и родовой, семейной, личной памятью автора.
Ещё отчий дом вспоминался писателю своей библиотекой. Для Коломны богатая домашняя библиотека не была совсем уж исключительным явлением. Коломенский откупщик П.К. Хлебников был знаменит своей огромной книжной коллекцией. Особый вклад в становление местных культурных традиций внёс один из образованнейших людей своего времени П.Ф. Жуков, бывший в 1775 – 1778 гг. коломенским воеводой. Его уникальное книжное собрание составило потом основу петербургской университетской библиотеки. Воевода вовлёк в свою библиофильскую деятельность коломенских купцов.
Ещё одно детское воспоминание Лажечникова связано с посещением Бобренева монастыря. «Туда Ваня ездит иногда на богомолье с своею матерью. Там лик Спасителя так приветливо на него смотрит, а добрый старец-архимандрит, благословляя его и давая ему свою ручку поцеловать, всегда жалует его просвирой». Это воспоминание в «Беленьких, чёрненьких и сереньких» может быть отчасти документировано. Богородице-Рождественский Бобренев монастырь, долгое время остававшийся заштатным, был возобновлён как раз в год рождения Лажечникова, став дачею Коломенского епископа. В 1800 году он был приписан к Богоявленскому Старо-Голутвину монастырю, а настоятелем был назначен о. Самуил (1760 – 1829), оставивший глубокий след в истории русского монашества своей деятельной верой и беспредельным человеколюбием.
С этой стороны судьба оказалась благосклонной к Ивану Ивановичу: он на протяжении всей долгой жизни не утратил детски-наивной, простодушной веры, что не очень-то характерно для людей новой секулярной эпохи. Фундамент такой веры закладывался в большой степени от соприкосновения с «тёплым» народным православием. Потому, верно, и запомнились мальчику «приветливый» лик Спаса да нравственная педагогика дядьки Ларивона со всеопределяющей категорией стыда. «Слово стыдно так запечатлелось в душе малютки, что он и во всех возрастах, во всех случаях жизни чтил его свято, как одну из заповедей Господних. Первому лепету молитвы няня выучила ребёнка, но молиться с благоговением – Создателю Господу Богу – внушал ему дядька, который сам всегда так молился, иногда со слезами на глазах».
Культурная среда семейного общения не замыкалась тесными рамками уездного купеческого общества. Указание писателя на «Екатерининских орлов», гостивших у его отца, коломенского городского головы, особенно заманчиво для биографа «русского Вальтера Скотта» (как называли Лажечникова). Среди соседей по уезду, имевших, как правило, собственные дома и в Коломне, были потомки княжеских фамилий Лобановых-Ростовских (случайно ли, что один из них, скорее всего, Яков Ильич, назначенный от сената наблюдать за делами в Московской губернии, и был одним из спасителей арестованного купца?), Голицыных (отпрыск фамилии, трагический князь-шут Анны Иоанновны увековечен Лажечниковым в «Ледяном доме», по поводу чего автор сослался на слышанные им от потомков семейные предания), Черкасских, Гагариных, наконец, и потомки достославного фельдмаршала Бориса Петровича Шереметева (его Лажечников вывел в романе «Последний Новик»). Но, конечно, самым близким было знакомство с Николаем Васильевичем Обресковым (Обрезковым), с 1808 г. бывшим московским губернским предводителем дворянства, а в 1810 – 1816 гг. московским гражданским губернатором. По свидетельству генерал-губернатора Ф.В. Ростопчина, Обресков был человеком тонкого ума, отлично понимавшим людей, с которыми имел дело, а ревнитель московских дворянских традиций С.Н. Глинка увидел, что он к тому же «человек красивый, баловень роскоши и неги, умом гибкий и речистый в русском слове». Дружба с Обресковым в преданиях семьи Лажечниковых занимает особое место. Вероятно, не обошлось и без его заступничества в освобождении Ивана Ильича из Петропавловской крепости.
Иван Ильич был знаком и с братом Н.В. Обрескова Александром, генералом от кавалерии, на его имя в свое время было куплено имение Кривякино (поскольку купцам это запрещалось). Сам по себе «миллионный» договор между генералом и купцом, держащийся на одном только честном слове, весьма характеризует нрав обеих сторон. Этот эпизод нашёл отражение в романе Лажечникова «Немного лет назад». В нём мы находим несколько сраниц, посвящённых честному губернатору, благодетелю родительского дома: «Человек он был прежде, чем сделался губернатором, и, сделавшись губернатором, остался человеком».
Н.В. Обрескову суждено было сыграть решающую роль в судьбе будущего писателя. По его рекомендации шестнадцатилетний Ваня начал службу в Московском архиве Коллегии иностранных дел (зачислен он туда был ещё в двенадцатилетнем возрасте по обычаю того времени); у этого весьма привилегированного заведения была слава «рассадника для образования лучшего в Москве дворянства». В 1810 г., когда Обресков стал гражданским губернатором, он взял коломенского юношу в свою канцелярию. Наконец, в 1812 г. по его рекомендательному письму Иван Лажечников и его младший брат Николай были приняты сразу же офицерами в московское ополчение.
Детство и отрочество кончились, и после шестнадцати коломенских лет «архивный юноша» Лажечников стал на шесть лет московским жителем. За эти годы (1806 – 1812) он, разумеется, не раз навещал отчий дом, а потому хорошо изучил московско-коломенскую дорогу, во многих колоритных подробностях описанную в автобиографических произведениях, замечательно дополняющих «дорожную тему» русской литературы. Впрочем, дорога эта вошла в мир Лажечникова ещё в детстве. Первым литературным опытом тринадцатилетнего Вани было «Описание Мячковского кургана» на французском языке. У старинного села Мячкова, что на дороге между Люберцами и Бронницами (нынешняя автострада проходит в стороне от него), рядом с исторически знаменитой, поминаемой Карамзиным Брашевской переправой через Москву- реку (на этом самом месте Лажечников впоследствии завяжет узел романтического любовного сюжета повести «Беленькие, чёрненькие и серенькие») виден необыкновенно живописный курган. Он-то и поразил воображение подростка, подогретое, как мы полагаем, ещё и народной легендой. «Вековое устное предание, – свидетельствовал краевед и современник Лажечникова Н.Д. Иванчин-Писарев, – утвердило, что это насыпь над убиенными» в битве с полчищем Батыя. «Здесь, на этой возвышенной площадке стоял некогда древний храм во имя Воскресения Христова… Создатели его, вероятно, говорили мысленно этим усопшим: “Вы забудетесь в памяти людей и их писаниях, но в великий день возрождения воскреснете к венцам нетленным!”»
Можно представить, что чувствовал Иван Лажечников, когда 12 октября 1812 года, как он сам уверяет, на Мячковском кургане дал клятву, «что честь и Отечество будут везде моими спутниками».
***
Зарево московского пожара, как утверждает автор «Новобранца 1812 года», было видно из Кривякина (Н.П. Гиляров-Платонов писал, что зарево видели и жители Коломны). Через село проходили толпы беженцев. Взор юноши замечал в этом ужасном зрелище и то, что согревало его душу. «В эту тяжёлую годину все делились между собою, как братья; каждый, кто бы он ни был, садился за чужой стол, как семьянин; многие богачи сравнялись с бедняками, и часто бедняк из сумы своей одолжал вчерашнего богача. Всё это казалось, в годину общего бедствия, делом очень обыкновенным».
Сопоставляя свидетельство Лажечникова с документальными источниками, мы могли бы сказать, что взгляд мемуариста несколько избирателен; в его поле не попали, например, факты, о которых 3 сентября доносил Кутузову генерал Татищев – о разгуле мародёров, не французских, но именно русских, по дороге от Бронниц к Коломне. Генерал же дал и объяснение: раненым солдатам, уходившим из Москвы, нечего было есть. Отменяют ли эти факты свидетельство Лажечникова? Думаю, что нет. Война не монументальна, было и то, было и другое. Факты, поведанные Лажечниковым, имели-таки место, и они драгоценны даже на фоне противоречащих им, как проступающий среди мерзостей и греха образ Божий в человеке. Другое дело, что Лажечников, по натуре неискоренимый романтик, возносит идеальное, отрывая его от земной мешанины.
Дальнейшие события – бегство из отчего дома и вступление в действующую армию тоже обросли – в духе времени – красивою легендой. Внимательное критическое чтение «Новобранца 1812 года» поможет увидеть за легендарным – реальное.
Побег из родительского дома, одно из самых романтических событий биографии Лажечникова, предстаёт перед нами в двух версиях: в напечатанном в 1853 г. очерке «Новобранец 1812 года» и в устном рассказе Лажечникова более позднего времени. Устный рассказ записан был со слов писателя его внучатым племянником Р.Ф. Гардиным и сохранился в составе его рукописных мемуаров.
Вот как предстаёт это событие в «Новобранце 1812 года»:
«В городе остановился отставной (помнится, штаб-офицер) кавалерист Беклемишев, поседелый в боях, который, записав сына в гусары, собирался отправить его в армию. С этим молодым человеком ехал туда же гусарский юнкер Ардал, сын богатого армянина. Я открыл им своё намерение; старик благословил меня на святое дело, как он говорил, и обещался доставить в главную квартиру рекомендательное письмо, а молодые люди дали мне слово взять меня с собою». На пути беглеца возникло неожиданное препятствие: верный своему долгу и догадливый дядька Ларивон принял строгие меры: дверь в сад была заперта на замок, а двор и ворота взяты под усиленную охрану. «…Я зарыдал, как ребёнок. Вся эта сцена (объяснение с дядькой – В.В.) происходила в верхнем этаже очень высокого дома. Из дверей сеней (верхних – В.В.) виден был сквозь пролом древнего кремля (между Грановитой башней и Ивановыми воротами – В.В.), огонь в квартире старого гусара… Я вышел на балкон, чтобы взглянуть в последний раз на этот заветный огонёк и проститься навсегда с прекрасными мечтами, которые так долго тешили меня. Вдруг, с правой стороны балкона, на столетней ели, растущей подле него, зашевелилась птица. Какая-то неведомая сила толкнула меня в эту сторону. Вижу, довольно крепкий сук от ели будто предлагает мне руку спасения. Не рассуждая об опасности, перелезаю через перила балкона, бросаюсь вниз, цепляюсь проворно за сучок … обдираю себе до крови руки и колена, становлюсь на землю и пробегаю минуты в три довольно обширный сад, бывший за домом, на углу двух переулков (улиц Ивановской и Поповской, ныне Гражданской – В.В.). От переулка, ближайшего моей цели (т.е. ул. Ивановской – В.В.), был забор сажени в полторы вышины (т.е. более трёх метров – В.В.): никакая преграда меня не останавливает. Перелезаю через него, как искусный волтижер. … Перебежать переулок (ул. Ивановскую – В.В.) и площадь (Житную, ныне Двух революций – В.В.) разделявшую дом наш от кремля, и влететь в дом, где ожидали меня, было тоже делом нескольких минут … мы сели в повозку и промчались, как вихрь, через огород, берегом Коломенки и через Запрудье. Кормили лошадей за сорок вёрст, потом в Островцах». Далее – остановка в подмосковном селе Троицком, прощение и благословение отца (неизвестно как нашедшего беженца), визит к Обрескову, поступление по его рекомендации в московское ополчение офицером, перевод «через несколько дней» в московский гренадерский полк, а затем в адъютанты к начальнику гренадерской дивизии принцу Мекленбургскому Карлу.
А вот как те же события описывал старец Лажечников своему внучатому племяннику (в пересказе последнего):
«Неожиданно проходит через г. Коломну отряд принца Вюртембергского, служившего в русской армии и двигавшегося на соединение с войсками Кутузова, причём принц останавливается на днёвку в доме Лажечникова. Ваничка Лажечников очень понравился принцу (он получил очень солидное образование дома и свободно говорил на французском и немецком языках), и тот, услыхав заветную мечту юноши, предлагает отцу исполнить стремление сына, но Иван Ильич, хотя и польщённый ходатайством принца, всё-таки ловким манером, под разными предлогами отклоняет его. Вот тут-то Ваничка решается на героический поступок, а именно: при помощи своего сверстника и участника детских игр, сына домашнего водовоза, залезает в бочку, и тот вывозит его за город, вслед ушедшему отряду… Спешно достигает и умоляет принца принять его в юнкера, клянясь иначе наложить на себя руки. Отзывчивый принц посылает фельдъегеря за стариком Лажечниковым и, когда тот приехал, уламывает отца благословить сына на защиту родины… В первом же деле он отличается, производится в офицеры и назначается уже личным адъютантом принца Вюртембергского».
Сопоставим теперь два эти мемуарных рассказа с документальным источником – послужными списками Лажечникова 1823 и 1827 гг. Из них следует, что 22 (или 23) сентября 1812 г. Иван Иванович вступил в Московское ополчение в чине прапорщика, 24 декабря того же года переведён в Московский гренадерский полк, а 2 марта 1813 назначен адъютантом к командиру гренадерской дивизии принцу Мекленбургскому Карлу.
Получается, что в чём-то более аутентичной является версия «Новобранца 1812 года». Фантазмы позднейшего устного рассказа можно объяснить ошибками памяти рассказчика или его слушателя (Р.Ф. Гардин писал свои воспоминания через полвека после общения с дедом). Такова путаница с принцем (Вюртембергский вместо Мекленбургского), которому в устном рассказе отведена всеобъемлющая роль: он заменяет собою фигурирующих в опубликованном очерке Беклемишева (старая дворянская фамилия известных в Коломенском уезде помещиков) и Обрескова. Такое сглаживание, унификация, перестановки и перемены сопутствующих обстоятельств характерны для забывчивых мемуаристов. Фальсификации, как правило, не подлежат лишь главные, опорные обстоятельства. Таковым в обеих версиях, несомненно, является самое бегство из отчего дома. Способ бегства – через балкон или с помощью водовозной бочки – вряд ли можно отнести к мнемонически нестабильным фактам. Мемуарист легко мог перепутать принцев, но эпизод с водовозной бочкой не придумаешь (если, конечно, мемуарист не злостный выдумщик – а в этом Р.Ф. Гардин не замечен), так что именно так этот эпизод выглядел в позднем устном рассказе Лажечникова для семейного круга.
Предпочтительность в данном случае второй, «семейной», версии определяется для нас в том числе её сугубой прозаичностью. Лажечников склонен был к сочинительству в своих автобиографических и мемуарных произведениях, но это сочинительство всегда стремится к романтизации.
Прыжок с балкона – это красиво; правда, не объяснённым осталось, как этого не заметили двое сторожей, дядька Ларивон и его помощник, усиленно контролировавшие пространство перед домом. Также проблематично (если знать описываемую местность) с балкона дома Лажечниковых увидеть «заветный огонёк» «сквозь пролом древнего кремля», но зато эта подробность очень украшает весь эпизод. Путешествие в водовозной бочке на этом фоне отдает нерасцвеченной натуральностью. Впрочем, оно не исключает участия в этой проделке старого вояки Беклемишева вместо любого из принцев, Вюртембергского либо Мекленбургского.
Мы никогда теперь не узнаем с абсолютной достоверностью, как всё было на самом деле, и ударный эпизод биографии Лажечникова – бегство из Коломны – останется в двух изводах, «романическом» и «прозаическом». Автобиограф сознательно творит легенду из подручного жизненного материала и становится… писателем.
***
Прощание с родительским кровом оказалось, судя по всему, бесповоротным. Отец писателя умер в 1837 г., а мать ещё раньше (после её смерти отец перебрался из Коломны в Москву), дом на Астраханской был продан после войны 1812 г., когда торговые дела отца и дяди пришли в совершенный упадок, что было тогда массовым явлением; купеческий род Ложечниковых прекратился. У нас, увы, нет данных о каких-либо связях писателя с родителями после 1812 года. К более позднему времени относится возобновление тесных отношений с младшим братом, унаследовавшим имение Кривякино. Можно было бы предположить, что служба вдали от родины, военная, а затем гражданская и при этом активная литературная деятельность заставили забыть родные пенаты. Однако такое предположение было бы ошибочным.
Мы не знаем, как часто Лажечников навещал свою малую родину в течение четырёх десятилетий 1812 – 1854 гг., за которые он стал крупным чиновником (вице-губернатором Твери, Витебска), известным всей России писателем. Точно можем сказать одно: его возвращения в Коломну в эти годы происходили в литературном, творческом измерении. Первое произведение, прославившее Лажечникова, «Походные записки русского офицера» (1820) начинались с записи: «Село Кривякино. 20 сентября 1812 г.» Далее следовало прощание с отчим домом, с родными полями, клятва на Мячковском кургане.
Воображаемое возвращение в Коломну находим затем в знаменитых исторических романах писателя. Самое значительное из них – в романе «Последний Новик», настоящем художественном исследовании патриотизма. Главный герой романа, трагической судьбой оторванный от своей родины, лелеет в душе детские воспоминания: «Деревню, в которой провёл я первые годы моего детства и которую описываю, называли Красное сельцо. Часто говаривали в ней о Коломне, и потому заключаю, что она была неподалеку от этого города. Не знаю, там ли я родился, но там, или близко этих мест, хотел бы я умереть». Красное сельцо – старое название Кривякина, получается, что Лажечников подарил герою-патриоту свои детские воспоминания. Роман пишется в конце 1820-х годов, когда «перекрестившись за избавление… из плена казанского» (фраза из письма Лажечникова, вдоволь настрадавшегося на службе в Казанском учебном округе), Лажечников ушёл на три года в отставку, жил в Москве и в подмосковном Ильинском, имении графа А.И. Остермана-Толстого, у которого когда-то служил адъютантом, а теперь стал управляющим имением. Он мог наконец отдаться любимому занятию – изучению русской истории. Не исключено, что в этот второй московский период Лажечников побывал и на своей малой родине. «Последний Новик» свидетельствует о реальном или только воображаемом сентиментальном путешествии автора (вместе со своими героями) по родным местам. В исповеди Последнего Новика Кривякино – впервые у Лажечникова – описано с исключительной точностью. В эти дорогие автору места он отправляет другого столь же симпатичного ему героя, но с противоположной шведской стороны – Густава Траутфеттера, и таким образом коломенская земля символически соединяет двух патриотов воюющих стран, России и Лифляндии. Истинный патриотизм – говорит своим романом Лажечников – не ведает злобы, идиосинкразии. Правда, впечатления пленного шведского офицера не так уж идилличны: «Густав Траутфеттер проводил время своего скучного заточения в Коломне (за сто вёрст от Москвы). Квартира ему была назначена у одного богатого купца, смотревшего на постояльца своего, как обыкновенно невежественный класс русских смотрит на иностранца – существо, которое в глазах их есть нечто между человеком и животным. С ним вместе никогда не ели, не пили; для него была даже собственная посуда, осквернённая устами басурманскими. Впрочем, хозяин ласкал его, исправно натапливал печь в его комнате и потчевал его пирогами, говядиной и мёдом хоть до упаду… Нередко дочери хозяина, две пригожие девушки, из затворнических своих светлиц то бросали цветы в милого незнакомца, то нежили слух его заунывными песнями».
Нетрудно заметить, что в этом коломенском эпизоде уже намечена тема будущего романа Лажечникова «Басурман»: внутренне противоречивое отношение к «басурману» русских людей и пути изживания национального изоляционизма.
Между «Последним Новиком» и «Басурманом» располагается «Ледяной дом», где ирония в адрес земляков (точнее, землячек) прорывается в одном полушутливом описании: «Вот человеческий лик, намалёванный белилами и румянами, с насурмленными дугою бровями, под огромным кокошником в виде лопаты, вышитым жемчугом и яхонтами. Этот лик носит сорокаведерная бочка в штофном, с золотыми выводами, сарафане; пышные рукава из тончайшего батиста окрыляют её. Голубые шерстяные чулки выказывают её пухлые ноги, а башмаки, без задников, на высоких каблуках, изменяют её осторожной походке. Рекомендую в ней мою землячку, коломенскую пастильницу».
Эпизод в целом предвещает будущее сатирическое описание женского общества купеческой Коломны в «Беленьких, чёрненьких и сереньких». Обратим внимание лишь на одну подробность. Пастильница – торговка пастилой. Лажечников в данном случае проявил лучшее качество исторического романиста школы Вальтера Скотта – достоверность бытовой детализации. Слава коломенской пастилы утвердилась именно в описываемые времена Анны Иоанновны.
***
По воле начальства сменивший тверское вице-губернаторство на витебское, Лажечников через силу отработал полгода в полурусском крае и подал прошение об отставке. Возвращение на родину, начало третьего, полуторалетнего, московского периода описано им в письме к тверскому приятелю А.К. Жизневскому 28 июля 1854 г.: «Наконец я вырвался из места своей ссылки; 9 числа прибыл я в Москву. Здесь я постигнул чувство, которое ощущают невольники, получившие свободу. Я успел уже съездить к брату в деревню, за 70 вёрст от Москвы, по коломенской дороге. Имение его прекрасное, живописно расположено на Москве-реке. В нём провёл я своё детство и юность. Чудные воспоминания об этом времени, прекрасный сад, дети, шумящие около меня, как пчелиный рой, дивное время, книги, умное и любезное соседство, и – пуще всего – свобода, полная свобода, сделали для меня пребывание в этом сельском убежище земным раем. Я не видал, как прошли 9 дней».
«Сельское убежище» – отцовское имение Кривякино, отошедшее к младшему брату Николаю Ивановичу, подполковнику в отставке. Накануне переезда в Петербург и новой службы в цензурном ведомстве Лажечников полтора месяца в июне-июле 1855 г. вновь гостит в Кривякине. В письме А.К. Жизневскому 23 июня он сообщает: «Здесь я уже почти с неделю и вполне наслаждаюсь деревенскою жизнью. Гуляю, купаюсь, ужу рыбу и всё карпию, которых в полчаса ловлю до пяти, и которые вершков в 5 более – любо тащить этакую штуку. Местоположение прекрасное, сад огромный, вода и воздух превосходные; по Москве-реке движутся караваны барок. Думаю, пробуду ещё дней десяток в этом земном раю».
Новый петербургский период (в столице писатель жил ещё по возвращении с войны) оказался недолгим: выслужив наконец полный пенсион, весною 1858 г. Лажечников с облегчением покидает и нервозную цензорскую должность, и хлопотливую столицу. Подавая прошение об увольнении, в графе «Где желаете получать пенсию?» – он отвечает решительно: «В городе Коломне Московской губернии». Первый «пенсионный» год и в самом деле проходит в Кривякине и в Коломне. 28 июня 1858 г. Лажечников пишет письмо из Коломны А.М. Княжевичу, хлопочет о семействе умершего старшего брата. Судя по письмам М.Н. Лонгинову, Е.П. Ковалевскому, Л.Л. Добровольскому и в Общество любителей российской словесности, всю вторую половину 1858 г. и первую половину 1859 г. И.И. Лажечников с женой живёт в основном в Кривякине у младшего брата: письма посылаются то из Кривякина (пять писем), то из Коломны (три письма). Последнее из сохранившихся писем отправлено было из Кривякина 5 апреля 1859 г. В это время он ждёт запоздалого первенца. 28 июля 1859 г. родится дочь Зинаида (всего у Лажечникова будет трое детей). Оформление пенсии между тем затянулось на целый год, и Лажечниковы всё же перебираются в Москву.
Возвращение в Коломну продолжалось в поэтическом пространстве последних – автобиографических – книг Лажечникова. Трудные для него пятидесятые годы были трудны и для России, и для русской литературы: обе выходили, с утратами и надеждами, в какое-то новое историческое измерение. В муках вызревали реформы, и в муках же рождалась новая литературная эпоха. Уходящая эпоха принесла Лажечникову громкую славу «русского Вальтера Скотта», и теперь надо было либо уйти вместе с нею (и сам-то Вальтер Скотт казался старой игрушкой), либо заново родиться.
Шестидесятилетнему писателю удалось если не вернуть былую славу, то уж точно занять своё место в новом литературном пространстве. Прикосновение к родной земле дало свои плоды. Лажечников нашёл достойный для его дарования выход в автобиографическую и мемуарную прозу, где он возвратился в коломенское измерение детства, отрочества и юности.
Трилогией русской истории можно назвать романы «Последний Новик» – «Ледяной дом» – «Басурман». Драматизм описываемых событий неизменно окрашен у Лажечникова авторским лирическим участием. Возможно, поэтому столь естественным был для него переход к автобиографическим произведениям, также составившим своеобразную трилогию: «Новобранец 1812 года» – «Беленькие, чёрненькие и серенькие» – «Немного лет тому назад». Объединяющим все эти разножанровые произведения (очерк – повесть – роман) оказался главный, он же лирический, герой (Иван Лажечников – Ваня Пшеницын – Володя Патокин), а вместе с ним его родина, уездный город (Коломна – Холодня – Луковки) с его жителями и окрестностями.
В начале 1858 г. в письме к М.Н. Каткову, редактору «Русского вестника», где полтора года назад были опубликованы «Беленькие, чёрненькие и серенькие», Лажечников сообщал: «Если Бог даст, в марте буду в Москве и тогда примусь усердно за сотрудничество в “Русском вестнике”. Хочется нанять под Москвою хорошенькую избушку и отдохнуть от тревог должностных и всяческих. Мои “Беленькие” разовьются в роман: видно, такова моя натура…»
Речь в письме – о будущем романе «Немного лет назад», опубликованном в 1862 г. отдельным изданием. Время действия романа – в основном эпоха недавней Крымской войны с отступлениями в предысторию. Перед нами хроника рода Патокиных (несомненно влияние недавней «Семейной хроники» С.Т. Аксакова, только там – история дворянского, а здесь – купеческого рода), в которой отчётливо просматриваются некоторые реальные эпизоды из жизни деда и отца писателя, а в новобранце Крымской войны Владимире Патокине очевидна автобиографическая, а вернее, автопсихологическая основа. Роман начинается в уездном городе Луковки (не сыграла ли некоторую роль в выборе названия известная в Коломне фамилия Луковниковых, дом которых доныне красуется в историческом центре?), а затем перемещается в Красное сельцо (старинное название Кривякина). Владимир Патокин отстаивает достоинство и личное и родовое. В этом плане особенно драматична судьба его отца, умершего должником, неплательщиком по векселям. Отец завещает сыну оправдать его честь. Этот романный мотив имеет особый автобиографический подтекст.
Согласно архивным документам, отец писателя умер, находясь под следствием за неисполнение казённого подряда. Похожая ситуация выведена и в романе «Немного лет назад». Описывая разительный переход от богатства к нищете, переживаемый матерью Владимира, автор не удерживается от глубоко личного замечания: «И в такой нужде находилась женщина, которая за несколько лет назад жила в великолепных палатах, окружённая многочисленной прислугой и всею обстановкою роскошной жизни, задавала генералам и не генералам обеды с аршинными стерлядями и зимнею клубникой. Поверьте мне, это не вымысел романиста, а факт из действительной жизни».
Причина разорения купца-миллионщика Патокина, как объясняет это автор, – «мягкость характера». Сам герой полагает, что он родился не «фабрикантом», а «садоводом». Прямодушный англичанин Джонс резюмирует: «Добрый, благородный человек, но слабость характера его погубит». Появление таких характеров в среде русского купечества автор склонен объяснить «прогрессом», пробуждающим высокие культурные запросы, человечность и милосердие. В беспощадной конкурентной борьбе такие «овцы» (в язвительной рецензии на роман Щедрин не обинуясь называет героя «кисляем») неизбежно должны пасть жертвою «волков». Образчиком последних в романе выведен приказчик Опенкин, обирающий своих хозяев и при этом полагающий причину падения купеческого рода Патокиных в том, что они оторвались от «своей» среды. «Великолепные палаты» в Луковках и миллионная усадьба в Красном сельце должны подтвердить справедливость его логики. «Не так дела ведут степенные купцы». Впрочем, оголтелая «практичность» Опенкина привела его к худшему падению: автор заставил его пройти «под колоколами» (сцена на соборной площади Луковок – торжество христианской морали), а затем повеситься на чердаке присвоенных им «великолепных палат».
Роман Лажечникова может быть прочитан как оправдание родителей, предпринятое сыном-писателем. Судьба разорившегося купца Лажечникова, не последовавшего по родительским стопам, получила должное объяснение, и это своеобразный памятник, поставленный ему сыном. А рядом – другой памятник. Матери.
Возможно, такою и была мать писателя, какою предстаёт она в повести «Беленькие, чёрненькие и серенькие» (Прасковья Михайловна) и в романе «Немного лет назад» (Марфа Михайловна): гордая, самолюбивая, властная, но при этом наделённая отзывчивым сердцем. Ей суждено стать спасительницей мужа, его свободы и чести. Внутреннее благородство высокой пробы, побеждающее мелкие мещанские наклонности холодненской, луковской (коломенской) обывательницы – таков этот литературный памятник матери, воздвигнутый сыном.
Реабилитировал ли Лажечников своих родителей? Реабилитировал ли русскую провинцию, получившую в ту эпоху «репутацию отсталости и безумия» (как писал один умный критик)? Трудно ответить однозначно на этот вопрос. Писатель предпринял такое усилие, он вознёс бытие над бытом и создал то, что отныне можно было называть коломенским текстом.
Продолжение следовало, и коломенский текст оживал ещё не раз в русской литературе. Являлись новые черты, которые Лажечников не заметил или не мог заметить (жизнь клира у Н.П. Гилярова-Платонова, тектонический разлом истории у Б.А. Пильняка), но поэтически пересотворённая им Коломна уже существовала и собственным светом освещала реальный, исторический город.
***
4 мая 1869 года Москва праздновала 50-летие литературной деятельности своего любимца – Ивана Ивановича Лажечникова (полвека отсчитали от публикации «Походных записок русского офицера», хотя автор начал печататься гораздо раньше). В зале городской думы, как описывали репортёры, «на эстраде красовался, окружённый растениями, в довольно большую величину портрет юбиляра», были приветствия наследника престола (будущего Александра III), собратьев по перу А.Н. Островского, А.Ф. Писемского, М.П. Погодина, Ф.Н. Глинки, Н.П. Гилярова-Платонова, были послания и подарки от городов и весей, от редакций и гимназий… От родной Коломны явилась солонка с надписью «Хлеб-соль ешь, а правду режь». Не было только… самого юбиляра. За нездоровьем и, может быть, из-за растерянности перед столь пышным актом, виновник торжества прислал благодарственное письмо, заявившее собственное понимание происходящего: «Вы, конечно, оценили не талант, а честное служение моё русской литературе, которому я никогда не изменял».
Похожую ноту царственно-благородной скромности нахожу я у современника Лажечникова Евгения Баратынского:
Мой дар убог, и голос мой не громок,
Но я живу, и на земле мое
Кому-нибудь любезно бытие…
Лажечников в своём письме с ностальгией вспоминает «время, когда не только образованные путешественники, проезжавшие через Тверь, где я жил, но и приказчики с барок, приходили приветствовать счастливого писателя…» Не золотой ли это век словесности, когда читатель простодушно идёт к писателю как к задушевному другу и благодетелю? Теперь мы понимаем, что на этой счастливой волне со-чувствования с русским читателем написаны лучшие вещи Лажечникова – три исторические романа «Последний Новик», «Ледяной дом», «Басурман» и повесть коломенская «Беленькие, чёрненькие и серенькие».
Что говорить, есть благоприятные, тёплые времена для литературы и есть холодные, студёные, когда слова как будто отскакивают от ледяной поверхности.
Лажечников вспоминал, как ещё юношей в театре увидел Карамзина и не мог отвести глаз от своего кумира. Комична была эта экзальтация, но очень показательна для наступавшей в России эры литературы с её почитанием художника слова. Мера таланта, разумеется, важна, но не менее важно ощущение национальной культуры как общего дела.