В Рязани пересел на мичуринскую электричку. Еду в деревню Шевцово.
Начало января. Резкий из-за влаги мороз, мало снега кругом, ветви яблонь дымчаты. Закат блёкнет под сероватыми облаками грядущей оттепели. Насуплена во мгле пустая станция, суровы её заледеневшие платформы и красные огни. Посвист маневрового…
В сумерках и сыри стоит, словно салом натёртая, Рязань.
Благословенно электрическое тепло вагона после вокзального беспокойства. Деревенский запах в поезде, который ходит по дороге вдоль однообразных холмов и полей, по редколесью, мимо бедных сёл с низкими избами, кое-как пристроившимися у оврагов и шустрых речек. Ходит он по бывшей Рязано-Уральской дороге.
Возят в этом поезде скарб для дома, городской хлеб, поросят, яблоки, картошку. В вёдрах возят и мешках, по-крестьянски. Дети добираются на этом поезде в школу.
Вспоминаются разрозненно строки Есенина при каждом взгляде в подмёрзшее окно.
В пути встретятся нашему поезду станции Чемодановка, Ряжск, Кочетовка. Очень идут такие имена означенным местам, их облику: озорная Рязано-Уральская дорога, бойкая, пахнет жжёным углем, сладкой землёй, солёными огурцами! А Мичуринск-то раньше назывался Козлов…
Целы ещё станционные монументы водонапорных башен с надписью «1881 г.», закопчённые кирпичные вокзалы с «гребешками» на крышах, теремки сараев и туалетов, бурые паровозные колонки. Бетонные уродцы-столбы контактной сети не могут поколебать величественный дух минувших железнодорожных лет.
Во вдохновении, закрыв глаза, воображаешь себе, раскачиваясь вместе с отчаянно скачущим вагоном, клокочущее шипение былых паровиков, удар колокола, возглас и эхо ночного свистка, плеск кипятка в обжигающей кружке, зелёное марево семафорного огня под россыпью звёзд, чад вагонной коптилки, тулуп кондуктора; ночная муть, лохмотья пара за узким окном, тревога пути… Так, должно быть, происходило это здесь раньше.
Вспоминаю никогда не виденное. А колёса тем временем грохочут, моторы поют.
В тамбуре востроносые деды винцо попивают и кашляют, как каркают, в табачном дыму, а сдобные удалые бабы золотыми зубами им склабятся, со смехом на них во весь голос ругаются. Бодрый гомон в вагоне, все мягковато произносят «г». Кажется милым этот говор в двухстах верстах от столицы. Много детей-ангелов с матерями, похожими на хохлаток. Чёрная старуха в углу горестно вздыхает. Глаза красавицы напротив, словно лукавые ягоды, — ах, хороша, прямо боярышня! Всяк едет с авоськой, с мешком — есть, стало быть, что везти. Пахнет в вагоне истинной, взаправдашней жизнью.
Всё бытие, какую-то сокровенную жуть российскую ярче, быть может, чем в церкви, постигнешь в тёплом вагоне зимнего пригородного поезда. Полтораста лет так; как строка романа — «в жарко натопленном вагоне…» С нехитрым уютом внутри и мистической безмолвной далью снаружи, исполненной необъяснимого напряжения. Что Россия со своим пространством без железных дорог? Невообразимо… Вечный вздох её расточается под задумчивый стук колёс…
Сойти уже в полной тьме на свежий наст платформы в Шевцове, остановиться у двери покосившегося вокзального терема с острым запахом печки, с одиноко светящимся служебным окном, — закурить не спеша. Послушать гул, долго уносимый убегающим поездом, лай убогой собачонки, наконец, стылую тишину. И пойти от переезда через поле к старому низенькому дому. Прихватит дыхание, усы заледенеют дорогой…
Всё это есть у меня. Какое счастье! Милые мои пути; милые мои дороги…
1995