- Да, Тимофей Ильич – завидным будет бытие обходчика, который получит на оной версте сторожку. Вот ему удача: и место высокое, и рощица неподалёку, и родник с водой, согласитесь, совершенно изумительной, а уж чернозёмы тут просто отменные. Воткни палку – что-нибудь да вырастет, как в тропических странах. Можно сказать, рай ему будет здесь земной! Ты не находишь? – это лёгким и радостным тенорком произнес молодой инженер-путеец Дмитрий Аполлонович Беловольский своему коллеге - одногодку, однокашнику и другу инженеру Петрову.
При этом он втыкал оструганную ветку молодой берёзки сквозь дёрн в мягкую землю, плотно поросшую травой и яркими цветками. Таким образом он поставил вёшку.
Шёл 1900-й год.
Только что, третьего дня наступивший июнь окружал их прямо-таки восторгом золотого предзакатного солнца, колокольным гудом выпуклого неба, немыслимым изобилием юной листвы и трав вокруг, отливавших пышущим лоском, сиявших словно изнутри себя счастливым накалом. Ровно шумели шмели и дикие пчёлы. Инженеры-путейцы – пригожие, раскрасневшиеся, только что вдоволь напившиеся из родника и умывшиеся действительно превосходной сладко-студеной водой – столь же счастливо отвечали этому дню излучающе блестящими глазами, распахнутыми воротами служебных рубах, объятые духовитым ветром раннего лета, его ласкового и кажущегося бесконечным просторного пространства, столь же молодого и светлого, сколь они сами.
Это был не только стихийный восторг молодости, но и восторг от занятия верно выбранным жизненным делом, чувства причастности к нему и своего законного места в нем. И ещё от ощущения себя заодно с Родиной – горячо, осознанно любимой, от душевного полета в бесконечном её приволье, полного совпадения с ней. Утомившись за день в полевом странствии, накануне близящейся ночи расположились инженеры отдохнуть на небольшой поляне около струившегося листвою березняка, пригожего, как хоровод деревенских девушек в косынках и сарафанах. С удовольствием утонули инженеры в зовуще ярких муравах и стеблях, среди голубых и желтых цветков-глазочков, в мягких клеверах и травинах, бросив рядом с собою фуражки, на которых важно красовались перекрещенные топор и якорь1.
Всем, что нужно для счастливого пребывания на Земле человека, полон и достаточен день был вокруг. Бабочки, порхавшие возле них, словно оторвавшиеся лепестки неких дивных цветов, то и дело подхватывались ветром и взмывали вверх, к самой прозрачности небесной, несказанно нежные и нарядные. Беловольский, поглядывая на них, сразу вспомнил столь же нежную невесту свою Наталью Гавриловну, которая была похожа на точно такую же бабочку.
Инженеры Петров и Беловольский участвовали в очередном большом народном деле. Согласно высочайше утвержденного самим государем Положения, велено было тянуть через эту исконную среднерусскую губернию железную дорогу от Саратовских степей в Лифляндию, к далекому порту на Балтийском море. Шустрые агенты и подрядчики уже вовсю сманивали мужиков по окрестным селам, и отбоя не было от охочих утроиться на чугунку – выбирали самых широких и могучих. После пуска дороги многим фартило основаться на ней и далее служить постоянно.
По народу - по селам и деревням, по праздникам и сходам, по ярмаркам и трактирам, по папертям и площадям вовсю волновалась весть, широким ветром разрастался слух: тянут дорогу, ведут – от Волги до самого западного моря. Уже прошли инженеры, и, постояв на берегах рек, охвативши их вдохновенно горящим, как у музыканта, взором, перекинули глазами будущие мостовые переходы, которые, возможно, поразят мир своим совершенством. А вслед единой чертою уже целыми верстами падают заступы, тяпают лопаты, дымят синим дымом из-под котлов кашеварные костры, поросятами визжат вагонетки и тачки, неумолчно как тамбурины колотят копры - и выводят им в такт трудовой напев мужицкие глотки, согласно строят ревущее от натуги артельное благозвучье. И брызжет пот со лбов, как дождь, вздуваются жилы на скользких шеях, мокры под рубахами на груди кресты, буграми каменеют мускулы и плечи, как у былинных богатырей. Задиристо наставлены бороды, красным налиты глаза; лапти в глине чавкают, поясами схвачены животы на рубахах. Славны будьте, дороги строители! Руками огромными, кажется, способны охватить и словно путейскими клещами приподнять хоть весь шар земной. Строят - и, стало быть, построят, приведут к гудку. Уже рельсы, говорят, завезли с Уральских заводов, и просмоленные шпалы всюду лежат штабелями, и малые паровозишки-«кукушки» эти шпалы по новому пути развозят. Трудовое варево кипит на всем протяжении дороги, - а быть ей, как толкуют, длиною в полторы тысячи верст.
Русский хлеб должен пойти по ней за море, а вырученное золото густо посыпаться в казну и по купецким карманам. Но не ради одной коммерции строили дорогу, понимали: в случае чего и солдат по ней можно быстро перебросить к землям европейского соседа, к таким рубежам, за которыми вечно прячется беда в тревожном ненастье и туманах.
Беловольский – человек небольшой ростом, но телом стройный и легкий, с чудесной гладкой бородёнкой и развевающимися каштановыми волосами – расположил на коленке планшет и аккуратно, словно на уроке по чистописанию в гимназии, вывел карандашом немного выше каких-то мудреных топографических символов: «Сторожевой домъ 286-й версты».
Петров – широкий лицом и плечами, большой, с бородой пошире, рыжеватый, похожий скорее на лавочного купца, чем на инженера, внимательно поглядел на приятеля в ответ на его слова о завидном бытии будущего обходчика. Петров был человек негромкий, молчаливый, знакомые барышни полагали его чересчур уединенным. Однажды, говорят, стрелялся Петров по поводу какого-то горячего личного убеждения, чудом сам не погиб и не застрелил обидчика – Бог отвёл. Глаза у него ровно-серые и всегда с некоторой загадкой в себе – доброй ли, нет ли – трудно сразу определить. Иногда Беловольскому казалось, что вообще-то верный и надежный его приятель Петров, с которым вместе по будущим дорогам сперва на институтской практике, а потом и по службе протопали они пешком не одну сотню верст, знает о жизни гораздо больше, чем можно было бы предположить по первому взгляду на его простую внешность – да только вот всё молчит, с мыслями своими не знакомит, проглатывая их в себе с такой же улыбкой-усмешкой, с такой же умной лукавиной и при этом полузримою, тщательно сокрытою, но явственною грустью, с какой взглянул он сейчас на Беловольского:
- Да уж, Дмитрий Аполлоныч. Зави-и-идным…
----------------------------------- * ---------------------------------------
У поворота однопутной линии железной дороги возле самой насыпи стоит казенный кирпичный домик. Издали с локомотива видна его крыша на широком лугу между линией и рощей. По приближении рассматривается ограда палисадника, в глубине двора - два маленьких сарая и чуть в стороне колодец под синей крышей, а рядом расположен большой огород. Возле домика торчат из земли понурые столбики давно заглохшего переезда, и сразу же за ним начинается пологий спуск линии вместе со склоном пространного холма к почти незаметному мостику через речку. А оттуда берет линия круто вверх, словно устремляясь в небо, к огромным полям, распахнутым взгляду без края. В немыслимом пространстве их она теряется как в небытии, разве что робкий штришок деревьев лесозащиты едва напоминает о ней.
А в противоположную сторону от домика линия плавной левой кривой уходит в березовую рощу – летом яркую, густую, вздыхающую листвой - и незаметно пропадает в ней. Близко к колее по другую сторону пути тянутся сплошные заросли орешника и такие тесные кусты, сквозь которые и зимой ничего не видно. Эти заросли хозяйка домика тётя Аня называет «клещевник» и летом никому не велит туда ходить.
При паровозах возле домика был переезд. Остались от него, кроме доныне полосатых столбиков, торчащий ржавый палец бывшего шлагбаума, с тоскою указующий на небо, и зачем-то до сих пор натянутый трос к нему. Изрядно сросшаяся с землей грунтовая дорога едва угадывается под этим тросом. Ведет она в село Никифоровка, которое от переезда километрах в трех, тянется неподалеку от пути по верху долгого холма. Зимой, если знать о том, что там есть село, и сильно вглядеться, можно увидеть с поезда отдельные высокие тополя и под ними белые крыши. В Никифоровке давно уже почти никто не живет, обе фермы пустоглазы, колхоз развалился сам собой в последние времена - помимо обыденных причин всеобщего разорения хозяйств попросту из-за постепенного исчезновения трудоспособного народа: старые люди умерли, а прочие разъехались кто куда, либо спилися с круга. Осталось несколько бабушек, покуда хранящие своим присутствием остатки коренной почвенности, и ещё частник-тракторист Александр с семьей живут, у него жена и две дочери – вот и все. А вообще-то в Никифоровке домов пятьдесят, сплошь старинных, из темного кирпича, вытянутых в длину вдоль улицы, глубоко вросших в землю, каждый в три окошка с выложенными «хохолками» по верхушкам, с белыми каймами на цветных дверях, с узорчатыми верандами, и садовые деревья во дворах до сих пор цветут и плодоносят.
А в другую сторону от переезда дорога из Никифоровки шла к Московскому тракту, всё пространными холмами и полями – глухими, безмолвными, неоглядными и суровыми, как океанские волны, и такими бесконечными, что когда едешь этими полями, кажется, будто весь мир земной из них одних только и состоит…
Домик это железнодорожный – путейская будка, «сторожевой дом» или, говоря на ведомственном языке, ЛПЗ (линейное путевое здание). Построено оно было ещё при царе. Типичная для стиля этой дороги сторожка обходчика 286-й версты, под кровлей до сих пор проглядывается крашеная жестяная дощечка со старомодным начертанием цифр: 286. Кирпич мощный, как у крепостной стены, в три ряда, едва различим под ста слоями казенных штукатурок. Домик совсем без архитектурных излишеств, простецкий, разве что окна и карнизы подчеркнуты по-особенному выложенной кладкой-каймой, словно бровями, да под скатом крыши в вечной тени скрываются два фигурных изгиба чугунных контрфорсов. Внутри чуть ли не в полдома квадратная печь, махонькая кухня и две комнаты всего – а ведь до революции проживала в этом домике в иные века большая семья, доходило до девяти человек. При советской власти (но ещё паровозы ходили) молодой путевой обходчик Андрей Павлович Грачев, теперешний житель сторожки, только что женившись на рабочей пути Ане Волошиной, получил в подарок на свадьбу от своего околотка чайный сервиз и полплатформы серого кирпича. Из него он сложил сзади сторожки пристройку и соединил её со старым домом через сквозной проход. Дверь на проходе всегда открыта, его занавесили кружевным покрывалом из Аниного приданого, покрывало это и сейчас висит там. Вышел Андрей Павлович из исконно железнодорожной семьи путевых сторожей Грачёвых, обосновавшихся здесь от начала регулярного движения. Прадед Грачев строил эту дорогу; родом он был откуда-то из-под Липецка, сын обедневшего купца, который, как отец рассказывал Андрею, был человек культурный, кроткий, невзыскательный – в него и весь род пошел: с улыбкою и в мире жили Грачевы. Дети все – братья, ни одной сестры. У Андрея Павловича мама давно умерла, когда он ещё совсем маленький был, сразу после войны от болезни, а братьев их осталось трое. Один выучился на машиниста и переехал в город Елец, где есть большое депо, у него там квартира своя, другой служит офицером ПВО на Урале. С ними редко переписываются, почти совсем не видясь. Только Андрей Грачев так и остался здесь в родном дому, при линии, и стал, как отец, путевым обходчиком. Отца в сорок первом году призвали в армию, но он сражений почти не видел, только закончил артиллерийскую учебку, как вышел приказ отзывать железнодорожников с фронта, и он вернулся. По линии один за другим шли маршруты с углем на тульские оборонные заводы, и работы на пути было очень много. В хрущевские времена внезапно путевых обходчиков отменили, путь решено было содержать «способом механизации работ с приложением коммунистического отношения к труду», и Андрей стал называться не обходчиком, а монтером пути. Но труд его от этого почти не изменился: в любую погоду надевай фуражку и гимнастерку, обувайся в сапоги, подпоясывайся ремнем с форменной пряжкой, опускай на плечо длинный гаечный ключ и молоток, в сумку клади петарды, факел-свечи, кусок хлеба и сала, за ремень засовывай оба флажка – желтый и красный, и ступай осматривать свой участок. Ни одного стыка и костыля глазами не пропустить, а на исходе смены сойтись в условленном месте – мостике - с соседним монтером Митькой, чтобы обменяться с ним новостями, каковых свежих никогда почти не было. Днем, услышав гудок, встать ровно, в любую жару чтобы на голове была фуражка, вытащить из-за ремня свернутый желтый флажок и поднять его навстречу шипящему приближающемуся паровозу, который незлобиво, по-приятельски рявкнет над головой, а ночью, если была надобность в обходе, держать на вытянутой руке в сторону поезда едко чадящую керосиновую коптилку со слабым огоньком в прозрачном стекле: путь свободен. Идет Андрей Грачев по шпалам, стучит сапогами, навстречу ему тянутся дикое полотно дороги, безмолвный дикий мир да одинокие думы, вольный перегон… Проходит свои три версты туда-обратно. Огромные темные поля виднеются-плывут за посадками, открытые глазу без края, птицы стаями кружат, в вечное катятся облака. Иногда, встретившись с Митькой, задержатся и выпьют самогону, даже песни попоют – но это нечасто. Когда отменили профессию обходчика, ходить по перегону стали не каждый день, разве что вёснами, в паводок, когда вода с полей сходит – тут надо в оба глядеть, чтобы размывов полотна не было, чтобы не запрудило «русла водотоков», также и после частых гроз; зимой, в сильные морозы, смотреть, не случилось ли трещин в рельсах, а если большая жара летом – не выбросило ли разогревом путь, – много за чем уследить, чтобы беды не случилось. Ну, гайку кое-где подтянуть, по высунувшемуся костылю пару раз молотком вдарить… Теперь в пути применяют бетонные шпалы, а не деревянные, никаких костылей в нем нет, и лежит он не на песке, а на гравии, ремонтируют его машинами, ездит для проверок специальный вагон-дефектоскоп – так что можно каждый день в обход не ходить, незачем. В начале семидесятых, когда стали закрывать буроугольные шахты, движение по линии спало; в результате дошло до того, что в иные дни теперь всего лишь два поезда в сутки пройдут в обе стороны, да и те пассажирские. Сколько-нибудь регулярно, в неделю пару-тройку раз, и то в четном направлении шли длинные гремучие составы полувагонов со щебнем с карьера, по прозвищу «дальние вертушки», этим только грузом дорога последнее время и жила. А хлеб давно идти перестал – его уже больше не из России, а наоборот - в Россию возили, да только какими-то другими путями, ближе к столицам. Затихла дорога; присвоили ей термин «малодеятельная», и так вот здесь, в сердце самой плодородной и трудящейся части страны полуотстраненной, случайной линией лежала она в полях, тянула понурую телефонку, постепенно срастаясь с кустарниками и травами-лопухами, ничем не вспугивая с рельсов галок и соколов. А раньше, дед рассказывал, когда хлеб шел, над станциями птиц гуляли тучи, и соколá хватали мышей прямо со шпал. В урожайный сезон в элеваторах места не хватало, и иной раз в ожидании погрузки у пути воздвигались зерна серо-золотистые пирамиды выше двухэтажных вокзалов царских, их художественно отделанных кирпичных «гребешков». По бескрайнему полевому жнивью вокруг станции, бывало, стоят пыльные столбы, все дороги дымят, тянутся подвода за подводой, возницы гикают, пóд гору погоняют вскачь, вольготно развалясь на мешках – поторапливаться надо: деньга в карманы потекла! А поезда-то как шли – один за другим, один за другим, с седыми от дыма и песка паровозами и кондукторской прислугой на тормозных площадках, роняющей в тяжелой дремоте головы, словно грудные младенцы, из-за непрерывной бессонницы. Андрей с Аней хорошо помнят, как ночью плыли тусклым созвездием красные фонари на хвостах товарняков…
Нужно ещё было дежурить у шлагбаума, пока работал переезд. Проедет-то по настилу за день всего несколько телег, иногда переберется трактор или комбайн. Только в уборочную шли рядком автомашины-«трехтонки» с зерном, кумачи ещё, бывало, натянуты вдоль бортов: «Принимай, Родина, хлеб нового урожая!»... Иной раз насядет в кузов целая дюжина человек - колхозники или, быть может, колхозницы в ситцах и косынках, едут-хохочут, гармонь переливчато голосит! – весело едут, да и было кому – народу-то в деревне ещё жило полно. А так-то внерельсового транспорта проходило мало, но по старой традиции чугунки переезд всё равно держали: для безопасности - место пересечения пути. Работа вроде нехитрая, подумаешь – шлагбаум поднять-опустить, покрутив лебедку, да поезду сигнал показать. Днем на переезде всегда была Аня. А вот на ночь сменщик имелся в наличии всего один - приходил с Никифоровки через двое суток понурый мужик, да и тот потом в Новомосковск по найму переехал. Пока жив был отец – он иногда на ночь менял, а так нередко молодому супругу Андрею Грачеву после дневного обхода приходилось ещё и ночью дежурить на переезде, пока Аня спала. Поезда при паровозах шли довольно часто, особенно не подремлешь, только и ждешь сквозь грезы - сейчас заворкует голубком под кровлей старый зуммер с промышленной эмблемой ещё царской, на которой надпись они много раз с Аней пытались разобрать, да так и не смогли, буквы временем поистерлись, – значит, отправила поезд станция, ждите, скоро пройдет. Паровоз в нечётном направлении перед спуском катится мимо их дома тихо, с закрытым паром, легко позванивая механизмом, а вот в чётном, когда идет снизу от речки, оказывается напротив них как раз на вершине покоренного подъёма разгоряченный, и тут труба у него, как тогда говорили, с небом разговаривает, грохот стоит, бывало, до мелкого зуда в стеклах, – а если идут иной раз с груженым маршрутом парою, двойной тягой, товарные «эховские» или «элки» - тогда вовсе артиллерийская пальба. Как чёрные чудовища ночью пробредут с шумящими гривами дыма над котлами, пылающими поддувалами, обильно продышат, проклокочут, фонарями разок глянут в комнату, словно живым оком, озарят в ней темноту, создадут плывущие тени по комоду и обоям, а в ответ на качание фонаря ещё и рявкнут во всё горло. Земля подрожит, у дома фундамент прочувствуется под полом, как корень у дерева, качнётся абажур. А вслед товарные вагоны ещё долго лязгают и гремят. Вот и попробуй, поспи в свое удовольствие! Андрей иной раз с Аней, когда дожди сильные идут и дорога размокнет так, что кобыле не пройти, переезд на ночь перекроют, и тогда оба в супружеской постели отдыхают, только горящий фонарь с сигналом «путь свободен» выставят на веранде, чтобы с паровоза его издали видно было. Вот он там всю ночь коптит и мурлычет как кот, пока супруги спят. А зимой, случается, так заметёт, что дороги в Никифоровку словно вовсе нет, одна ровная снеговая целина со стынущими былинками, и тогда порой целыми неделями ждут из совхоза трактор, чтобы дорогу расчистил – и пока не придёт он, Никифоровка пребывает словно и на том, и на этом свете, как будто в небытии.
А потом, когда пропало движение, охрану переезда отменили – уже при тепловозах, в семьдесят шестом году. Краску перестали давать для столбиков и шлагбаума - велели просто поднять его, закрутить проволокой и так оставить. А вскоре после всех экспериментов с сельским хозяйством и возить через переезд стало нечего.
Летом Аня между поездами и выходами на путь сбегает в рощицу за грибами, или косит, или в огороде копается, или стирает, или варит суп. Андрей на обходе, отец Бог знает из каких материалов строит во дворе сарай для коровы. Издали с пути слышно, как его молоток тюкает. Ожидали прибавления семейства, корову завели, кур, да вот беда – Аня, видать, натаскалась шпал и тяжелого инструмента, пока работала в ПЧ, наколотилась молотком, и так и не уродилось у них с Андреем детей – к каким врачам не ездили, в трёх городах были, и в Москве – еле выбрались оттуда, чуть рассудком не тронулись, такая суета их там охватила после привычной тиши. Пристройка, которую Андрей соорудил из подаренного кирпича, осталась не заселена никем, по сей день в ней света всего одна лампочка да старый деревянный вокзальный диван с буквами «М.П.С.», привезённый откуда-то отцом на дрезине, когда Андрей ещё ходил в школу. В Никифоровке при колхозе была тогда одноэтажная деревянная школа-семилетка, построенная ещё до революции здешней помещицей, с роскошным яблочным садом, который ослепительно цвел весной. При царе преподавали в той школе два учителя, окончившие гимназию. В старину, говорят, было сто пятьдесят учеников, да и в первые советские времена не меньше. Существовали маленькие приходские классы и при никифоровской церкви пророка Божьего Илии, от которой в тридцатые годы почти не оставили следа: невысокую колоколенку завалили и всю до основанья разрушили, столетние деревья поспилили «в целях расширения площадей», а внутри храма, выломав одну стену со стороны алтаря и полностью всю утварь разграбив, устроили «сельхозтехнику», от которой нынче осталась одна лысина двора и мятые тракторные кузова вповалку. Кирпич с останков церкви и ограды, насколько смогли, поразгрызли ломами и вывезли, поэтому всё, что осталось тут достопримечательное – это уцелевшие столбы въездных ворот и летом среди развалин какое-то неслыханное, невиданное скопление грозной бессмысленной крапивы ростом с человека. А отец Андрея Грачева ещё помнил, как батюшка прямо у стен этой ограды разводил пчёл на церковном дворе, и говорил, что был этот батюшка подвижный и румяный, с мягкой белой бородой, как у гнома, и ко всякому человеку обращался с шуткой и ласковым словом. И нет-нет его пчёлы кого-нибудь да кусали, когда кучно собирался народ ко Всенощной, однако никто на батюшку за это не обижался.
Между прочим, при царе здесь, на их переезде, была остановочная платформа Никифоровка (кое-где до сих пор видны втоптанные грани деревянного настила), но её уже в те далекие времена закрыли. Начальник службы пути генерал Доризо поехал зимой после метелей по линии с объездом в салон-вагоне, прицепленном с хвоста к почтовому, и увидал: поезд встал в Никифоровке - и ни один человек не входит, ни один не выходит, кругом сплошная белая слепота – ни неба, ни земли, ни следочка на снегу, одна по окна заметенная сторожка и едва выглядывающий из сугробов штакетник. Баба в черной шинели и валенках, обвязанная платком, стоит у шлагбаума, как вкопанная, испуганно держит флажок и неотрывно тычется на генерала, который монументально, словно скульптурный бюст, воздвигается между занавесками в окне тяжелого лакированного пульмана, пахнущего вкусной кухней. Слабодушный паровоз «Аннушка» свистнул снегирём, рванул, сдёрнул с места, потянул тычками, затренькали стяжки и буфера… Сторожку и бабу завалило тягучим серым дымом, и долго не мог разобрать генерал, испарения ли это паровоза или уже пейзаж снежный поплыл. В ту пору был у г-на Доризо сильнейший насморк, нос его изрядно накалился и распух, малейшее холодное дуновенье через щель в окне или вагонную дверь свербило его и терзало. Троекратно чихнув в сырой платок, как будто выстрелив из трехствольного оружия, генерал ткнул пальцем в направлении уплывавшей платформы Никифоровка и плаксиво произнес: «Транжирство». После чего, выпучив глаза, с таким сердцем высморкался, что чуть нос себе не оторвал… К утру готов был набело приказ начальника дороги, исполненный прямо-таки литературного вдохновения, в котором, в частности, значилось, что «дальнейшее существование платформы Никифоровка по отсутствию должного числа приезжающих на оную и отъезжающих с оной платформы пассажиров нужно признать неразумным и невыгодным… Задержку поезда в пути, пускай и краткую, но совершаемую безо всякой на то причины, и лишнюю упряжную игру можно расценить лишь как незаслуженное для пассажиров неудобство… Напрасны паровозу бесцельные троганья с места…» - и так далее. Управляющий дорогою граф Эншельдт, преуспевающий молодой красавец со щедро ухоженными шелковыми усами и масляным взором, в мундире изумрудного цвета, роскошном до бутафорства, прочтя, тонко улыбнулся своему умиленному помощнику и вежливо произнес: «Меньше стоим – скорее поспеем». И, очаровательно рассмеявшись, подписал сей циркуляр молниеносно. А ведь невдомек ему, что летом множество мужиков и баб сходило с поезда и залезало в Никифоровке в свой четвертый класс, когда шли работы на полях и в садах, а теперь по шести, а то и по восьми верст нужно было им шагать от ближайшего разъезда до деревень и полевых станов. Земство возмущенно отозвалось на прекращение остановок поездов в Никифоровке парою шумных собраний, напоминавших яркие драматические спектакли, но на том весь протест и закончился. Да она вообще, эта дорога, изначально была летняя, сезонная: когда хлеб идет – она вовсю хлопочет, а в прочее время года везде на ней дрёма и сон…
С тех пор остановка у домика 286-й версты была только «по заявке мастера ПЧ» или так, по воле машиниста – но это уже нарушение. В старые годы известен был тут один мужик, проживавший в Никифоровке. Его знали и пассажиры, и поездная прислуга, и паровозные бригады. Неизбывно при каждом следовании своем из города, в одной и той же деревенской рубахе навыпуск без пояска, в штанах в горошек и в лаптях, с долгими соломенными волосами, патлатый, как колдун, подходил он к лоснящемуся горячим пóтом, учащенно дышащему, густо парящему, щелкающему от трудового устремления паровозу, поливающему вокруг себя маслянистыми кипятками, задирал голову на окошко будки, отводил назад руки и, поводя кровавым конским глазом, на весь перрон одновременно как бы и рыдал, и лаял: «Господин машинист! Уважь трудового народа! Останови в Никифоровке!» Когда пришла советская власть, ходил этот мужик уже не в лаптях, а в сапогах, которые, по молве, достались ему с убитого деникинского офицера, однако взывал столь же требовательно: «Товарищ машинист! Уважь трудовому народу! Тормозни в Никифоровке, а?» - но результат при всякой исторической формации бывал один и тот же…
_______________________________*__________________________________
Поздней мартовской сырью тянет с перегона, из-за кривой, уходящей в растревоженную рощу. Рваный ветер кусками налетает, серым дымом бежит низкое небо.
Весь в черном издали кажется идущий по пути человек. Спешно идет, за делом. Вблизи оказывается, что в кепке он, сапогах и служебной спецовке. Это Дмитрий Иванович – дядя Митя, соседний монтер, давний семьи Андрея Грачева приятель. Пять километров протопал – да ему ли привыкать?
Тетя Аня вешает белье на веревках, привязанных к яблоням. Низенькая, круглая, полненькая, краснолицая, немного суетливая, с острым сморкающимся носом. На домашний халат набросила старую железнодорожную шинель, вышла в резиновых сапожках на босу ногу. На голове деревенский платок.
Наведывается когда дядя Митя, всегда задает вопрос о том, что видит: «Ну что, белье вешаешь?» «Доски пилишь?» «На осмотр собрался?» Голос у него глубокий, насыщенный, из самого прокуренного нутра. Раскраснелся, дышит частенько, прикашливает – года сказываются. Раньше-то двенадцать километров пробежать по перегону с тяжелым ключом и молотком на плече – он и не замечал по молодым летам.
Идет дядя Митя, кричит издали, подходя к палисаднику: «Ну что, не проехали ещё?»
- Как проехали-то, Мить? Как они проехали-то? По небу пролетели, словно гуси-лебеди? Как они мимо тебя могли проехать? Ты тоже, Мить, прямо не могу! – сердится тетя Аня и поэтому кричит голосом солистки народного хора, которая главный причет выводит.
- Да, - спокойно соглашается дядя Митя с резоном в голосе и в ответ степенно кивает. После этого подходит ближе к тете Ане, закуривает дымно и вдохновенно, а затем долго смотрит вдаль, молча, бесконечно, словно зная, но не разглашая таинственную сущность мирозданья. На морось внимания не обращает, даже не утирает лица – привык к непогоде за службу. Тетя Аня мельтешит локтями, привстает на цыпочки, подпрыгивает, с пыхтением и оглядкой перебрасывает через веревки перестиранные тряпки, которые тут же вздуваются и хлопают на ветру.
- Пошли в дом, нечего тут сыреть. Поедут – услышим. Пошли, пошли! – наконец-то распоряжается тетя Аня и с кряхтением подхватывает опустевший таз.
- Да ладно, я и тут побуду, - говорит дядя Митя. Это он всегда так скажет, прежде чем сразу же и войти.
Ждут вести.
Вместе с ветром уносится дым из худенькой печной трубы и улетает неведомо куда. День наполнен слезящимся серебром.
Каждый раз дядя Митя, когда заходит, с сочувствием задумывается: «Какой все же дом у них маленький». Он-то живет не в такой вот будке, а занимает половину солидной жилой кирпичной казармы из четырех комнат, до революции принадлежавшей артельному старосте и его семье, её в старину так и называли – «артельное здание». С ним живут молодожены - тесть с дочерью, детей ждут. Жена от дяди Мити не так давно, по его словам, «ушла к землемеру» - кто этот землемер, откуда, что? – тетя Аня как ни пыталась выведать, сколько раз и самогону ему подливала, и всякие наводящие слова говорила, и гладила по локтю – избегает ответа. У дяди Мити тоже и сад, и огород обширный есть, и колодец, и куры, и сарай для скота, сооруженный ещё при царе, когда строили дорогу – сложен он из тесаных известковых плит. Старики рассказывали, что когда дорогу сдавали в строй, при казармах и жилых домах все службы заранее построены были, и штакетники сколочены, и колодцы вырыты во дворах, и даже нужники. Дмитрий Иванович тоже потомственный путеец, родился и вырос здесь, при линии. Батька был путевым обходчиком, а мама работала в колхозе учетчицей – может быть, у нее перенял Дмитрий Иванович неумолимую рассудительность, логику мыслительного расчета.
А тетя Аня с Андреем живут действительно душно и тесно – крохотные комнатки, потолок довольно низкий, лампочка всегда над самой макушкой, по одному высокому окошку с перекладинами на комнату. У них всегда к тому же и накурено – Андрей курит папиросы. Стены в обеих комнатах у тети Ани завешаны стародавними пестрыми коврами и покрывалами, из-за чего жилище имеет несколько цыганский вид. Уж зачем ей тут эти ковры в таком числе – неизвестно. Посреди дома большая беленая печь, и от нее тесно в доме буквально всему. Топят её из комнаты, в которой стоит шкаф с чашками, блюдцами, рюмками и семейными фотографиями, а ещё тети Анина железная пружинная кровать с непременной пирамидой из трех подушек под кружевным покрывальцем. Готовит тетя Аня на веранде на электроплитке, у нее там кухонька маленькая, а вилки, ложки и ножи лежат в бывшем служебном шкафу станционного кассира, дубовом, со специальными выдвижными ящичками и полочками для билетных картонок. Шкаф этот времен царя-батюшки, надписи на нем выведены на медных табличках с твердыми знаками и ятями: «Для нечетныхъ безъ пересадокъ». «Для четнаго направленiя». «Для квитанцiй». Пара оконных рам на веранде со старинного списанного вагона… Андрей живет не во второй комнате, а в пристройке, им же сооруженной в ожидании появления детей. Там у него только его койка с деревенским лоскутным одеялом и измятой подушкой, тумбочка, стул, приобретенный им с Аней отцом на годовщину свадьбы, и вдоль стены тот самый деревянный диван с буквами «М.П.С.», которого Андрей ни в какую не желает выкидывать, несмотря на горячие протесты тети Ани. Андрей последнее время всё больше лежит: сильно доконала его астма. Он и раньше ею болел, но в работе не особенно сказывалось, только порой дышал трудно и говорил иногда, немного задыхаясь, но с возрастом она у него развилась. Все время ест какие-то таблетки с мятным вкусом и по-прежнему много курит, когда хоть немножко поотпускает болезнь – возле кровати на стуле у него всегда стоит надколотое блюдце с окурками. Часто глубоко дышит он с сильным хрипом и кашляет. В дом выходит только чаю попить и обедать. На пути бывает редко, только в плохие погоды или перед объездами начальства, и очень задыхается, если выходит, часто останавливается и отдыхает подолгу, держась за километровый или пикетный столб - хотя совсем с работы не уволился, собирается оформлять инвалидность, да всё никак не может лечь в больницу – организовать это теперь стало хлопотно. До вызова скорой пока не доходило, но может. Часто на путь за него выходит тетя Аня, особенно если идти нужно далеко – она не хуже управляется с молотком и здоровенными гаечными ключами. Вы на ладони её посмотрите – широкие, крепкие и хваткие, как у мастеровитого мужика, хотя все равно по-женски мягкие.
А во второй, более просторной и светлой комнате старого дома живет девчонка Наташка – дочка тети Аниной племянницы. У Наташки в комнате стол есть, устеленный мягкой скатертью, на котором всегда разбросаны рисовальная бумага и цветные карандаши, имеются пара стульев с выгнутыми спинками, софа и сервант, а в нем стоит посуда и лежат Наташкины учебники и тетрадки. Наташку Аня с Андреем забрали к себе, когда её отец и мать, совсем спившиеся, однажды залили горящую конфорку и вместе с Наташкой чуть сообща не отравились газом. Соседи вышли на запах, выломали дверь, спасли. Сообщил об этом тети Анин двоюродный брат Сергей Желтков, машинист дизель-поезда – ехал по маршруту, возле их сторожки приостановил, спрыгнул на минутку и рассказал. На обратном пути забрал он тетю Аню в условленный час, и поехала она с ним в город. Приезжает – в квартире горой бутылки пустые, воняет мочой, сырым тряпьем и ещё жженым чем-то, кроватей нет – матрацы и покрывала одни на полу валяются. Батька неизвестно где, а мать Наташкина, вся как пареная репа, в ночной сорочке водку за столом допивает, головой трясет, на вид старуха в свои тридцать пять лет – а об колено её трется Наташка, как домашний котенок. Тетя Аня ласково говорит: «Люда, я Наташку к себе заберу ненадолго, пусть у нас погостит, воздухом подышит, тем более сейчас лето», – это она исподволь, чтобы мадам не заартачилась. А та: «Да забирай ты её хоть насовсем. Она мне не нужна, кормить ее. Забирай». Тетя Аня Наташкино свидетельство о рождении и какую смогла одежку разыскала и прихватила, и саму Наташку забрала. Так она у них в будке и поселилась. Повела её тетя Аня первый раз в баню отмывать – у них баня сразу за домом устроена, в глубине двора, рядом с угляным сараем (они печь углем топят, который называется «газовый», им его на дрезине привозят из ПЧ), правда, без парной, они с Андреем не любители париться - просто небольшая мыленка с печкой и лавками. Раздела - и белугой разревелась: у Наташки одни кожа да кости, чуть ли не рахит, а четверть спины и ножка левая в страшной синеве, Наташка сказала – отец «шарахнул». А всё равно – смешливая и огневая девчушка Наташка, с вострым носом и светленькой косой-метелкой, весельчуха реактивная. Особенно заметно это, когда две серебряные сережки тети Анины себе вденет в уши и от этого становится похожей на бойкую маленькую тетеньку. Вон играется всё со своим Бобкой – приблудилась к ним собачонка из Никифоровки, оставил её кто-то, тетя Аня утверждает – породистая, «потому что кудрявая». Наташка у них тут уже и в школу пошла, в Киреевское – это на московской трассе, шесть километров, если напрямую через поле. Устроили по давнему доброму знакомству с завучем Антониной Павловной, которая двоюродная сестра дяди Митиной маме. Наташка доходит три с половиной километра до трассы по никифоровской дороге, и там её по утрам школьный автобус подбирает, а когда уроки заканчиваются, туда же и привозит. Сперва тетя Аня её провожала и встречала, а теперь, когда Наташка в пятый класс пошла, самостоятельно ходит. Они её с Андреем хотят удочерить, да только очень уж хлопотное это занятие – надо ехать в город, в район, справки всякие собирать, устраивать суд, иначе не лишить племянницу родительских прав, а из такой глуши разве наездишься? Как скажет тетя Аня – «неужели!»
И ведь удивительно – раз приехал за Наташкой отец. Наверное, год с лишним она у них тут жила, в четвертый класс уже ходила, - вдруг по ранней осени останавливает Сергей дизель возле сторожки, глядят – слезает папочка по служебной лесенке, и вроде одет прилично, куртка кожаная, хоть и потертая, джинсы. Поздоровался вежливо так, и вроде не пьяный, только изо рта немного вчерашним пахнет, «с вином завязал», говорит, лицом симпатичный, прямо как киноартист, высокий, темненький, стройный, кудрявый, разве что на скуле чуть проглядывает заживший синяк и лицо красноватое, немного заветренное. Они когда с Людой познакомились, он всё на гитаре играл, про умные книги разговаривал, про фильмы, про политику, негромко, задумчиво так и словно для одного себя, да сперва-то и читал все время, работал при заводе не в цехе, а в клубе электриком-звуковиком, но вино уже тогда пил. «Я, говорит, приехал за Наташей». И в глаза смотрит так жалостно, как киноартист, но уверенно. Тетя Аня чуть в обморок не упала; вот те на: явился, петел ясный! Выручил дядя Митя, в ту пору у них, по счастью, гостивший. Степенно и резонно шепнул он тете Ане на ухо: предложи, говорит, ему самогона. Тетя Аня сперва возразила: «Повадится». А дядя Митя шепчет ещё резонней и настырней: «Не повадится. Он сюда сам дороги никогда не найдет, а Сережке скажи, чтобы больше его не привозил, вот и всё. Самогону налей ему прямо сейчас, скажи – со встречей. Если откажется – пускай откажется, настаивать не будем. Иди, собирай на стол». Андрей ни во что не вмешивался, только глядел испуганно, кашлял, дышал. Все по дяди-митиному вышло. Папаня, заглянув в налитую стопку, глубоко и тяжело вздохнул, прошептал – «ну ладно», чокнулся, выпил одну, потом ещё и ещё, сперва про какие-то книги говорил и ещё про что-то отвлеченное им доказывал, с чем они и не спорили, но только не о дочке, где работает – толком объяснить не мог, про Люду сказал кратко – «употребляет», почти ничего не ел – а это первая примета... Потом совсем говорить перестал, лишь головой качал, а после, едва выбравшись по нужде во двор, повалился у штакетника в траву и уснул. Тетя Аня и поднимать не стала, покрывало ему под спину подоткнула – днем покуда было тепло. Дождалась обратного дизеля, он вечером проходит, строго Сергею высказала, крикливо, сгоряча, тоже пару чарок выпила – зачем он его, лиходей, привез, как будто не знает! Сергей оправдывался: да вроде он трезвый был, когда на вокзале подошел, отец все-таки, говорил – за дочкой, билет показал. Слово за слово, быстренько втащили они папанькино тело втроем в вагон, к крайнему удивлению наблюдавших пассажиров, и тем проблема оказалась исчерпанной. Говорят, недавно отравился Наташкин отец паленой водкой – кто его знает… Наташка как увидала отца – сбежала тут же прочь и через сутки только вернулась к умиравшей от волнения тете Ане, сказала, что ночевала в школе в каморке сторожа. «Если, говорит, отдадите меня им – записку напишу и под поезд брошусь». Во какая!
…Зайдя в дом, отказался было, как обычно, дядя Митя от чая, и скоро, как обычно, уже сладко пил его вприкуску и заедал сухим пряником. Порой приносит с собой бутылку самогона – в праздники или на именины. Взрослые тогда садятся за стол в Наташкиной комнате и выпивают. Тетя Аня после третьей рюмки начинает песни петь и частушки, с надрывом, с голосением, на один высокий тон, под самый потолок у нее музыкальный накал высоты. Дядя Митя с Андреем вытерпят куплет-другой и тактично попросят: «Ну всё, Ань, будет, будет». После тетя Аня ещё пару раз вдруг заблажит, но тут уж и Бобка залает, и Наташка со смехом закричит: «Бабуль, ну хватит! Бабуля! Хватит тебе! Ну бабуль!» Она тетю Аню зовет «бабулей», а Андрея так и называет – «Андрей», хотя много раз строго указывала ей тетя Аня, что так обращаться ко взрослым нельзя. Дядя Митя под конец празднования обычно приходит в кондицию, но сознательно собирается домой и даже на двор выходит самостоятельно. Простецкая его физиономия тогда преисполнится выражением одновременно таинственного размышления, нажитой жизненной мудрости и глубокого чувства собственного достоинства. Уговоры остаться ночевать – бессмысленны: «Где тут у вас можно себя разместить?» Сурово потребует он его не провожать «никоим образом» и двинется прочь, создавая руками и ногами какую-то неправомерную геометрию - но ведь никогда не упадёт, только задирижирует или затанцует. Вслед ему тетя Аня шепчет: «Ну как вот он дойдет?! Как вот он дойдет четыре версты, психуй теперь за него!! Ведь всегда вот так изведёт, гимнаст х.ров! Неужели!» Дядя Митя уходит в ночь, как смутный призрак… час проходит, два – тетя Аня с Андреем хоть и тоже под хмельком, но не спят, «психуют», ругают Митьку на пару почем зря. Наконец по служебной связи вызов: «Дошел…» Слава тебе, Господи. Иной раз бывал такой вызов только под утро, а то и в начале дня… Тетя Аня свой самогон не гонит – ей приносят из Никифоровки тракторист Александр с женой за то, что старогодние шпалы она позволяет им забирать на строительство гаража и кое-какую смазку, и разрешает за питьевой водой через свой участок ходить. Вода-то у них тут изумительная – родник, мягкая-мягкая и вкусная, почти на самом участке. Для деревенских железнодорожники по сей день люди в большом почете. Андрей, пока работал до болезни в ПЧ, нет-нет и солярки ему притаскивал, сливал с путевых машин ведерко-другое. Так ему Александр и огород вспашет, и сено вывезет, и капусту, и картошку доставит к трассе на реализацию, и продукты привезут из Киреевского в базарный день. Александр с женой только трактором своим и живы, он у них в округе знаменитый – кому вспашут, кому привезут, кому яму выкопают, да и свое взрастят – тоже вывозить надо. Александр совсем не пьет, даже квас, у него с этим строго, знает: если развяжется – на месяцá пропал. Супруга при нем бдительна, как пограничник на контрольной полосе: нарушитель не пройдет! Ни в гости ни к кому не ходят, ни праздники не отмечают, один чай пьют и домашние компоты. Он такой товарищ серьезный - не Сашей представляется, а Александром, рослый, солидный, хозяйственный, с громадными ладонями, говорит врастяжку, заторможенно, журналы выписывает, детективы покупает в поселке, кроссворды, с Андреем всем прочитанным делится, когда заходит, и Андрей подолгу слушает его, потому что ему скучно лежать целые дни без занятия. Подъедет на тракторе Александр, навестит – поболтают. Они с женой Анастасией ещё и кур, и индоуток держат, и поросят, свежий окорок у них тетя Аня берет подешевле и птицу (они с Андреем сами не могут рубить, очень уж тяжело переживают). Дочери у них на будних днях в интернате, с ними не живут, родители это объясняют тем, что до школы от Никифоровки очень уж далеко. Между прочим, Андрею с тетей Аней их огород на полосе отчуждения - хороший доход, потому что железка платила последнее время хотя и без задержек, но на руки выходило всё меньше и меньше – линия малодеятельная, кому они нужны. У них тут возле сторожки сразу за садом картофельные и капустные грядки большущие, считай, целое поле вдоль перегона. В семидесятых годах им выделил НОД2, Иван Артемьевич, порядочный человек был, из прежних. Поехал как-то с ним с объездом бывший начальник дистанции, стал при НОДе власть показывать, отчитывать: «Что-то многовато вы тут сеете. По норме столько не положено». А Иван Артемьевич сразу всё это прервал, ещё и отругал его: «Тебе что – жалко, что ли? Пускай питаются. У тебя при таком подходе последние кадры разбегутся». Жив ли он - неизвестно, если жив - дай Бог ему здоровья. Как скажет дядя Митя: «Такого человечества, как Иван Артемьевич, уж не родится никогда». Им огород подспорье большое: тележку капусты или картошки на трассе «черным» продадут – прибавок немалый, только вот «черные» совсем обнаглели и берут задешево, но они тут хозяева полные в районе, и иного пути продать свои произведения у крестьянства нет. Если увидят, что продаёшь стороной подороже – товар уничтожат, вместе с телегой закопают, бывало и такое, а хозяину – вай, вай! – совсем худо будет. Так-то путейцы исстари косили в полосе отчуждения и огороды растили на железнодорожной земле, это была завидная их привилегия. Вот тетя Аня всё вверх мягким местом в своем поле-огороде, еле видно её за синими капустными ушами. Иногда Андрей ей помогает, когда ему полегче. Наташка любит собирать колорадского жука, он яркий, и ей нравится его на листах отлавливать. И ещё она обожает в летнюю жару поливать огород из потного тонкого шланга. Картошку соберут, сдадут, мешков десять себе оставят и стащат в погреб. Однажды по телевизору показывали передачу про большущую змею, не настоящую, а для какого-то фильма сделанную, и такую страшную, что Наташка даже зажмурилась. А тетя Аня палец наставила и кричит: «Вот! Вот! Мне бы такого змея в погреб – он у меня всю мышь поел бы!» Когда-то им продовольствие два раза в неделю с орсовским вагоном-лавкой завозили, минутная служебная стоянка здесь по графику полагалась, а теперь какое там… Ни вагона, ни лавки, ни ОРСа. Раньше и будку их приезжали красить маляры из дистанции, и уголь по норме завозили, и спецодежду, и инвентарь, и сигналы. А последнее время кроме угля ничего – только жилеты недавно прислали оранжевые и велели их надевать, когда проезжает начальство, чтобы видели, что они в жилетах. А про дорогу всё время один и тот же разговор наверху – закроем. Раньше был военный начальник в управлении такой, что про закрытие и думать не позволял: дорога на запад идет, в ту сторону рельсы всегда могут правительству понадобиться. Нужно её в живом резерве хранить, какую-никакую службу поддерживать, пускай помаленьку тлеет. На станциях паровозные колонки стояли, «водяники» даже красили их, и вода в этих колонках была под давлением, круглый день шумело в колодцах. В старом депо угрюмым рядком стояли заколоченные досками холодные паровозы, которых все называли «военный запас», новую бетонную телеграфку протянули взамен старой, висевшей на косых просмоленных столбах, персонала служил положенный штат, телефоны, бывало, по конторам без умолку трезвонят. Сойди на станции с поезда и оглядись: нарядными твердынями стоят полосатые тупиковые брусья и ярко окрашенные стены служебных сооружений, полированные рельсы строго устремлены к выходным светофорам, которые как дальние маяки светят рядком с внимательной готовностью: всё ожидает пути. И догляд был, начальственная опека. Поедет, бывало, с отделения ревизор Кирьянов: а ну, откройте сарай, покажите, как у вас то, как это, как вы инструмент храните, сколько инвентаря, сколько запасных фонарей, петард, в каком состоянии держите путь? Жила помаленьку дорога своей простецкой, но укладной жизнью. Однако в последние времена тот служака военный начальник быстро исчез на пенсию, а новым людям наверху теперь что? Ничего. Они ведь ни о чем не думают. Чего от них хорошего ждать можно, – да никто от них давно уже ничего и не ждет…
__________________________ *__________________________
И чаю попили, и поговорили о том, о сём, и Наташку встретили из школы. Вбежала, скинула курточку, бросила у себя в комнате портфель, встала перед взрослыми руки в боки и, шмыгая юрким носом, громко и кокетливо рассказала стишок, за который получила четверку, потому что разок «запнулася», и теперь у нее из-за этого в четверти тоже выйдет четверка, а так была бы пятерка. Потом прыгнула на кровать играться с Бобкой, который немедленно вскочил туда же, но тетя Аня строго окликнула её не «доча», как обычно, а «Наталья!», что требовало беспрекословного повиновения, и усадила есть щи. Пряно и сытно запахло из тарелки вареным лавровым листом, распаренной капустой и морковью. Наташка рассеянно ест ложка за ложкой, ногами сильно качает под табуреткой и ухитряется одновременно какую-то песню петь. Взрослые молчат, нет-нет прислушиваются к улице – ждут какой-то вести.
- Сказали – сегодня проедут, - третий раз произнес одно и то же дядя Митя.
- Сказали – значит проедут, - подтвердил Андрей, закуривая сидя, поднявшись с постели.
- Проедут – услышим! Чего прислушиваться? Услышим – выйдем! – тетя Аня сегодня настроена неодобрительно.
- С линии шум мы всегда разберем, - подтвердил дядя Митя, важно подняв брови. Он, как всегда, со всеми согласен.
- Неужели!
Наташка бросила ложку: «Бабуль! Бабу-ля-а-а! Я больше не хочу», - и побежала с Бобкой к себе в комнату. Тетя Аня выбросила остаток щей в Бобкину миску. Дядя Митя, пока Аня шумно купала тарелку в нагретой воде и громче обычного колотила ею об таз, а потом звучно хрустела совком, подбрасывая уголь в печку, начал было разъяснять Андрею, почему такой беспорядок творится в стране, с известной легенды о том, что «боле всех виноват подонок Горбач, с него всё и началося», но затеял анализ издали – со времен, когда разразился Карибский кризис, и сообщил, что в том событии Хрущев виноват, что умный молодец Сталин после войны страну укрепил и карточки отменил, а Хрущев чуть весь земной шарик сдуру не укокошил («вначале-то был Сталин, а потом пришел Хрущев» – это дядя Митя объяснил для большей исторической точности) – и так он всё это истолковывал размеренно и весомо, словно политический обозреватель - но тут наконец с улицы, со стороны рощи донеслось некое раздраженное жужжание, а вслед ему разборчиво прозвучал сигнал, похожий на гудок автомобиля.
- Ага! Вот и едут, - сказал дядя Митя, поднимаясь.
- Пошли, пошли. Сейчас будет тебе «ага», - наставительно сказала тетя Аня, шустро влезла в сапоги, надела прямо на халат пальто, прилежно повязала на мягкой своей седине платок, а поверх пальто набросила и застегнула ненормально яркий и чистый путейский жилет. Андрей, сняв на веранде с крючка старую шинель, расположил её поверх рубахи на плечах и вышел вслед на улицу прямо в тапках, глядя тревожно. Он дальше крыльца идти не собирался. На улице, когда встал он во весь рост, было заметно, какой он рослый, большой, широкий и почти не седой – черноволосый.
Быстро вышли наружу, в мокрый воздух, темнеющую пасмурь. Зябко на ветру после горячей печки в доме. Андрей сразу шинель запахнул и застегнулся на все пуговицы, всматриваясь и хрипло дыша.
Сильно и лохмато дымит сизым выхлопом служебная автомотриса3, вся крыша её в копоти. Тускло светят маленькие круглые фонари, похожие на внимательные глаза. Медленно подползает к дому, сумрачен гул машины. Обдав духом теплой дизельной гари, совсем медленно, едва-едва приблизилась она к дому и незаметно встала. Двери со вздохом выдвинулись наружу и открылись, и по ступенькам быстро сошел ревизор Кирьянов. Как всегда он был в лихо заломленной фуражке, форменном синем плаще, начищенных ботинках, с коричневой папкой под мышкой. Высокий, прямой, белобрысый, рябоватый, продолговатое лицо с виду совсем невзрачно, однако с лица этого внимательно устремлены глаза-зрачки опытного хозяйского петуха. Как всегда идет быстро, глядит мимо, часто носом дергает и сморкается в платок. Пару раз с хрустом провалился ботинком сквозь гранулы талого снега и выругался. Вслед спрыгнул машинист автомотрисы с большим пустым бидоном в руке и, не спрашивая у хозяев разрешения, пошел по узкой тропке через участок на родник за водой. Дядя Митя с тетей Аней встали чуть ли не навытяжку.
- Так, всё, закрывают нас, - не поздоровавшись, на ходу бросил Кирьянов, сморкаясь и не глядя ни на кого, идя к крыльцу.
- Ай!.. – вскрикнула и взмахнула руками тетя Аня и тут же крепко зажала рот ладонью.
- Не плещи! не плещи! Чего плещешь-то?! А то не знала! – неожиданно громко и сердито крикнул на нее с крыльца Андрей.
- Всё равно… Неужели?... – ответила тетя Аня девичьим голосом.
- Да, всё, закрывают. Они и говорили, что закроют, - как всегда степенно и резонно, но с чуть различимым дрожанием голоса произнес дядя Митя.
Ревизор расположил папку на перилах, открыл ее, нервно поперебирал в ней какие-то бумаги и, наконец, отыскал и вытащил три нужных скрепленных листа, разделил их и прижал пальцем к папке. От ревизора сильно пахло каким-то дорогим одеколоном, перчатками и свежей материей плаща.
- Так, вот здесь все распишитесь в уведомлении. В связи с закрытием участка подлежите сокращению, - это ревизор сказал назидательным тоном учителя, разъясняющего урок. – Коли уж ты здесь, распишись сразу и ты, чтобы нам не вставать там у твоей хижины (это он дяде Мите).
Все взяли каждый по своему листу и начали рассеянно читать, шевеля губами. Текст с упоминанием статьи трудового кодекса был непонятен и никак не хотел усваиваться. Слово «уведомление», выведенное крупным шрифтом посреди листа, и синяя печать управления дороги с надписью «Служба управления персоналом»» глядели в глаза, как наставленные прицелы. Да что от них, от этих печатей, хорошего ждать-то можно.
- Ну что вы там читаете… Нечего там читать, всё понятно там. Время только держите, - ревизор отвернулся и глубоко, сильно закурил. Всё же человек ведь он, ревизор-то.
Все начали по очереди класть свой лист на перила и, испуганно прошептав «где?... где?... вот тут?...», по очереди старательно расписываться возле заранее кем-то поставленной карандашной галочки.
- А как они теперь полувагоны вывозить будут? Дальнюю вертушку? – спросил дядя Митя.
- Кáк они будут вывозить? Кáк они будут их вывозить?! – наращивая отрицательное чувство, стал почти кричать ревизор, начав в упор глядеть на дядю Митю петушиными зрачками. – Нечего тут спрашивать! Они их вывезут через узел. Тебе какая разница – как?!
- Да, - резонно и важно согласился дядя Митя, словно поддерживая всё это начинание. – Они их вывезут через узел, западным ходом.
- Вот и нечего спрашивать, коли всё понимаешь, - ревизор опять заговорил, бегая взглядом по сторонам, мимо глаз людей. Тайно он жалел дорогу, только не смел о том и капли вида подать, чтобы не докатилось до начальства.
- Ну и что теперь? – спросил Андрей Грачев почти ласково, возвращая листок.
- Вот всегда вам: что, что, да как? Ничего. Рельсы проедут – вывезут, вот и что. Любопытство вас разбирает! – это ревизор произнес ернически, с полуулыбкой-укоризной. И ведь всегда он так: прибудет с объездом – ни здрассте, ни до свиданья, и ни одного замечания спокойно не сделает, всё с какой-нибудь подковыркой, чтобы обязательно хоть чем-то обиду нанести, пальцем душу потрогать. Начинает тихо-тихо, едва слышно, а потом расходится, и только попробуй ему сказать что-нибудь поперек! Такое начнется назидание – не остановишь.
- Значит так. С 1-го поезда не встречайте – движение закрывается. За деньгами приезжайте в отделение 15-го числа. Приедете в другой день – вообще денег не получите. Копии себе возьмите, что вы мне их сунули, - ревизор, не оборачиваясь, протянул через плечо копии, засовывая остальные бумаги в папку.
- А точно 15-го дадут? – осторожно спросил дядя Митя.
- Не верите – можете не приезжать, - как-то даже радостно, но со злым внушением в голосе сказал ревизор. – Хотите – не приезжайте, это уже ваше соображение. Мне все равно. Деньги не нужны – не приезжайте, мне что?
- Да это я просто к тому, что дорога-то не ближний свет, - примирительно сказал дядя Митя.
- Просто. Всё у вас просто, - сказал тем же тоном Кирьянов.
- Вот так… всю жизнь тут отработали… - нараспев начала было словно сама с собой тетя Аня, укоризненно качая головой.
- Ладно! Ладно! Всё! – опять окрикнул её Андрей.
- Картошку будете растить. Станете сельскими хозяевами, - почти пошутил ревизор, что являлось у него редкостным изъявлением ласки, и наконец оглядел присутствующих, снова закурив и навалившись спиной на столбец крыльца.
Набежал порыв ветра и вместе со сгустком сырости бросил на людей целый ворох фиолетового дыма с автомотрисы, от которого все немного покашляли.
- Как же так… рельсов тут не будет… Неужели? – продолжая качать головой, жалобно проговорила тетя Аня, глядя на путь.
- Насыпь без пути что челюсть без зубов, - пошутил дядя Митя.
- Как-как? Когда-то при царе Горохе не было здесь дороги, и опять не будет! Что ж такого! История движется по этой… по спирали! – авторитетно разъяснил ревизор с едва различимой иронией в голосе в отношении наставших времён и начальства.
- Николай Василич, а вы теперь куда? – спросил дядя Митя.
- Меня Клименков забирает в кадры, - строго ответил ревизор, обозначив себя словно какую-то потустороннюю вещь. – А дальше посмотрим, - резко подвел он черту, мощно сдул с сигареты пепел, зашвырнул окурок, высморкался и оттолкнулся от столбца, как пароход от пристани, собираясь идти.
- Сначала-то говорили – законсервируем, сторожами оставим. А теперь совсем линию закрывают. Всё правильно: рельсы продадут – плотно в карманы насуют, - сказал дядя Митя, и таким тоном – дескать, молодцы. Ревизор почему-то не стал на него за это ругаться и вполне доверительно ответил:
- Да уж понятно, что плотно. Хватит им на тульский пряник. Ладно, будьте здоровы, - и пошел к лесенке автомотрисы, которая продолжала напряженно урчать и дымить, сонно глядя своими тусклыми глазами, словно большая рыба. Машинист, подняв над собой наполненный бидон, крикнул помощнику: «Валера, прими!»
- Из дому-то не выгонят? – крикнул вдогонку Андрей с крыльца, ежась в своих тапках.
- Нет, не выгонят. И свет, сказали, не отключат. Вас теперь колхозу отдадут. То есть местному сельсовету, - ревизор вполоборота ответил на ходу.
- Меня высадите возле моей казармы? – спросил дядя Митя. На это ревизор опять разозлился, став обычным Кирьяновым:
- Ты дома побыть не мог! Ты сюда пришел! Тебе неймется, да? Ты и тут, и там – везде тебе надо!
- Ну тогда ладно, я сам дойду, - смущенно ответил дядя Митя, отступая от автомотрисы. Кирьянов резко взбежал по лесенке и уже из тамбура крикнул, не оборачиваясь: «Давай залазь!» Дядя Митя, сделав испуганное лицо, засуетился, ища поручни, и торопливо задрал ногу, влезая, пару раз по колено провалившись другой ногой в сырой снег. «Пока!» - крикнул он на выдохе в сторону Ани, которая успела за это время зайти в веранду, пахнущую окороком, мерзлыми яблоками, холодными корзинами и покрывалами, схватила там свернутый флажок в футляре, поправила на себе нелепо обвисший жилет, вышла ближе к пути и, как положено, подняла над головой сигнал «путь свободен». «Помаши, помаши на прощанье», - сказал ей Андрей, который опять начал дышать с прогорклым хрипом. Автомотриса звучно прогудела и двинулась, быстро набирая ход. Из тамбура важно помахал ладонью дядя Митя, неподвижный, как истукан или член правительства на мавзолее. А тетя Аня, держа сигнал, всё глядела на рельсы в безмолвии, и долго ещё стояла так, хотя автомотриса уже изрядно удалилась и на спуске легонько топотала на стыках, разогнавшись, далеко обдавая гулом отяжелевшую от сырости и темного снега седую местность со слившимися сумерками и облаками. Тетя Аня постояла бы ещё, но тут дверь открылась и выбежал с лаем Бобка, а вслед ему выпрыгнула Наташка: «Ба! Ба! Бабуля-а-а! Где карандаши? Бабуль!»
---------------------------------------------- * -----------------------------------------------
Завидуйте, небеса! Завидуй, солнце! Завидуйте, леса и рощи! Завидуйте, речки и горы! Завидуйте, все люди! Завидуйте Наташке и Бобке!
Потому что Наташка и Бобка – самые счастливые существа на свете.
Подумайте сами: что может быть счастливее, чем жить в железнодорожном домике у тети Ани с дядей Андреем?
У них с Бобкой тут своя комната, в ней стол и карандаши, высокая кровать и подушки. Вы знаете, как на этой кровати прыгать здорово? Она такая пузатая, на ней прыгаешь, и когда обратно шлепаешься, она тебе ещё немного снизу наподдает, и ты как бы ещё немного вверх летишь. Как начнут с Бобкой беситься – до потолка допрыгивают. Наташка с кровати соскочит, Бобка за ней, она от него по всему дому по кругу бегает, и всегда все равно первая обратно на кровать запрыгнет, потому что Бобка с первого раза не может. Он внизу скулит, а Наташка его дразнит, а потом втянет за лапки. Как начнут беситься – все ковры у тети Ани шевелятся, как живые, абажур качается, пол воет. Но это пока не натворят что-нибудь. Тетя Аня сразу тут как тут: «Та-а-ак… И что это у нас так тихо?» Наталья давно уже лежит на кровати, сосет фломастер над бумажным листом, песню какую-то под нос поет, Бобка у нее в ногах совершенно недвижим, как пуф – а у ковра-то одного краешек с крючка оторван и отогнут… «Это как же вы так это, а?» - спросит тетя Аня потрясенным голосом. «Ба, это не мы, это она сама, потому что старая уже», - поморщившись, ответит Наташка, как о досадной мелочи. «Сама пришьешь», - скажет тетя Аня. «Ба, мне некогда, мне надо уроки делать», - сосредоточенно скажет Наташка, не выпуская фломастер изо рта. «Деловая!» - воскликнет тетя Аня. Но разве она со злостью заругает или будет бить? Да вы что! Первые ночи Наташка часто просыпалась и плакала, когда ей снилась мать и покинутое городское жилище, и даже говорила тете Ане, которая вела её за руку через поле к школьному автобусу: «Бабуль! Бабуля-а-а! Я если буду плохо вести, ты мне скажи: девочка, если будешь плохо вести – проснешься у мамки. И я сразу перестану!» Но тетя Аня никогда ей такого не говорит. Всё тяжкое в прошлом, все страхи и тоска. Нет больше ни голодных ночей, ни битья, ни скуки, ни цыпок, ни вечного насморка, ни чумазого лица, ни рваных тетрадей. Темному, свинцовому, серому – конец! Один лишь свет, одно сияние и счастье!
На углу домика стоит большущая бочка, из которой тетя Аня черпает лейкой на поливку грядок, и в этой бочке летом всегда поселяется головастик. Наташка подтаскивает табуретку, встает на нее и долго-долго его сверху высматривает, и хлеб ему иногда крошит, а он, бывает, не вылезает и не вылезает! Наташка раз палку взяла, перевесилась через край бочки и стала по дну шерудить, да прямо туда в бочку и нырнула – а вынырнуть не может, узко и высоко! Уже золотые круги из глаз пошли, вода ударила через нос. Вдруг кто-то раз Наташку за ступню – и тащит вверх к спасению! Тетя Аня – кто же ещё. Шла с пути и издали увидела, как Наташка погружается, успела добежать. И ведь надо же – за смазкой с перегона вернулась, накладки кое-где на стыках подмазать, а так бы всё. Тут Наташку она как следует отшлепала со страху, но Наташка ей сама сказала, что ты меня, бабуль, верно отшлепала. И ведь на другой день опять полезла, правда, уже осторожнее, только голову над бронзовой водой наклонила, а он – тут как тут: бултыхается, лапками толкает по-лягушачьи - дерг, дерг! – на то и головастик. Светло-светло зеленый такой, как морковка у тети Ани на грядке, и пучит оранжевым глазом любопытно – смешно-о-ой: умора! Наташка часто его навещает.
А ещё они с Бобкой бегают в Зеленую Рощицу на родник. В «клещевник» раз и навсегда перестали после того, как тетя Аня рассказала Наташке такую историю: «Клещ если на Бобку упадет – ты сперва об этом не узнаешь. А он на Бобке прогрызет шерстку, вопьется, шланг свой засунет ему вглубь, и станет из Бобки кровь сосать. Всю кровь высосет, и сделается сам огромный, как картофелина, и до того поганый и противный, что от одного его виду стошнит! Клеща тогда не отдерешь ничем, хоть канистру бензина на него вылей». «А Бобка что?» - тихо и торжественно спросила Наташка. «Бобка? Сначала будет скулить, а потом умрет в страдании». «А клещ?» «А что ему, паразиту? Он крови напился, отвалился да и укатился обратно в орешник, как мяч. Ищи его, свищи! Неужели!» «Ба, а ты видела, как клещ в людей впивается?» «Я видела, как от этого хоронили», - ответила тетя Аня серьезно. «Ясно», - сказала Наташка. И больше через линию ни разу в орешник не ходила. Если Бобка рельсы иногда перебежит, она ему как закричит изо всех сил: «Бобка! А ну ко мне! Ко мне!» А вот осенью, когда надо собирать орехи, тетя Аня входить в орешник разрешает, потому что клещи все уже там, говорит, после первых заморозков «помёрли», но тогда все равно на себя Наташка целлофановый дождевик надевает с капюшоном, а Бобку с собой не берут, хотя он дома скулит изо всех сил и с ними просится.
У Наташки челка, густые брови и косички озорные хитро навострены, как и её глаза зеленые. Тетя Аня иной раз от их с Бобкой игр опустится на табурет, положит ладони между колен и приговаривает: «Три килóметра… ведь три килóметра прошла – и хоть бы малый угомон…. Никаких»… А Наташка от этого ещё больше – прыгнет на кровать: «Ба, смотри, как я пляшу!» И давай так приплясывать, что и кровать под нею затанцует, и Бобка разлается. Весь урок хореографии покажет. Андрей тут может из своего отделения и замечание сделать: «Хватит. Доконаете». Андрей все больше молчит, только иногда она вдруг усядется возле его кровати, и он с ней или в карты поиграет, или как с Бобкой – он дергает за веревку с бантиком, а Наташка этот бантик должна поймать. И смотрит вроде и плоско, и строго, а какая сквозь беззвучные глаза его ласка проглядывает! И какой он большой и могучий – как же жаль, что такой неопрятный и больной! Иногда Наташка обращается к нему с просьбой смастерить ей какую-нибудь игрушку, порой – совершенно невыполнимой, и нужна ей игрушка непременно срочно – но что не может сделать руками русский мастеровитый мужик? Нет такой материи на свете. Однажды по весне, когда снегу было много и по оттепели дружно бурлило огненными ручьями, попросила она сделать ей кораблик с парусом. Попросила – да через пять минут и сама забыла, а на следующий день приходит из школы и видит возле сарая ворох кудрявых опилок, а на столе в комнате стоит целая шхуна с красными парусами! Тетя Аня с веранды кричит: «Ты и корабля-то ни одного в жизни не видал, как же ты соорудил?» А Андрей что – он всё, по традиции своей, молчит, ухмыльнулся только немного. Наташка и расхулиганится с Бобкой – он до последнего терпит. Зато спит Наташка ночью как тихое перышко – хоть бы шевельнулась. Бывает, с рисунком своим уснет – тогда тетя Аня осторожно рисунок из-под щеки вынет, а её саму потихоньку повернет и укроет. У Наташки на чем рисовать – полно: тетя Аня в свое время натаскала на растопку полную кладовку пачек старых грузовых накладных и разных путейских ведомостей, у которых на обороте ничего нет, их хватило бы хоть целой школой эскизы рисовать. В школу Наташку всегда будят, и здесь обращаются с ней строго, и Натальей назовут, потому что ранним утром Наташке совсем вставать неохота. Зимой она спит не в пижаме, а в лыжном костюме, забьется по одеяло, свернется в клубок, как Бобка, и ничем её оттуда не выманишь. Лампа из-под абажура в глаза горит, на стеклах леденится утренний мороз и звезд серебряные искры светят, в доме хоть и сильно натоплено, а все равно под одеялом теплее – неохота вылезать. «Не пойду я никуда!!!» - заругается Наталья. «А я тогда скажу Татьяне Александровне», - спокойно ответит тетя Аня. «Давай, давай, подъем», - задышит, захрипит Андрей со своей кровати. Наташка, хоть и с большим недовольством, но тут, обмотав себя одеялом, в подготовленные тапки сползет. Татьяна Александровна – по чтению учительница очень добрая, Наташка всегда, как увидит, к ней подбежит, обнимет за талию и жмется ухом, словно к настоящей маме. И та никогда ей замечание не сделает, просто скажет: «Наташа, пойдем в класс» - и всё. Наташке так нравится, что Татьяна Александровна молоденькая, и прическа у нее такая симпатичная, и помада красивого цвета, и бусы в горошек, и мягкое светлое платье, и такая она сама добрая, мягкая, аккуратная учительница, что Наташка души в ней не чает. На уроке прямо рот раскроет и слушает каждое словечко, которое Татьяна Александровна произносит с назиданием и распевом, когда читает. А если мальчишки кто-нибудь зашалят или пакость какую устроят, Наташка вскакивает прямо посреди урока и, не дожидаясь реплик учительницы, пенал в руку и к озорнику. Одного так треснула, что тот заревел и ко врачу его повели, у него кровь потекла - бровь рассечена, а Наташка вдруг рот тонко скривила и вслед ему зло, по-бабьи: «Попробуй ещё, котик! Я тебе не так шарахну!» (У нее мать, бывало, так скажет: «Котик!») И тут же, обернувшись, увидела полные испуга и гнева глаза учительницы, которая, схватив её за руки, тихо сказала: «Наташа, ты что… Разве можно? Ты что – злая девочка?» «А чего он!» - крикнула Наташка во весь голос, и вдруг громко-громко, очень сильно заплакала и все никак не унималась, так что пришлось ей из столовой компот нести, чтобы попила и успокоилась – ради такого случая разрешили повара взять лишний стакан. Того мальчишки родитель на следующее утро в школу пришел: где, говорит, обидчица? Наташка прятаться побежала в туалет, а родителя куда-то в сторонку учительницы повели. Родитель долго их слушал (мужик простой, шофером работает в администрации), а потом подошел все-таки к Наташке и сказал утихающим голосом: «Ты больше так не дерись! А то вместо домика в интернат отдадут. Чуть бровь моему парню пополам не рассекла, думали, зашивать придется ехать. Боевая какая! Насмотрятся по телеку всякой шелухи от семечек, заразы всякой ползучей, и воюют. А ещё девчонка! Была бы парень – я бы тебе мозги промыл!» Наташка после уроков домой через свое поле бегом бежала и даже на крыльцо ещё не взошла, издали кричит: «Ба! Ба! А что такое интер… интернат?» «Интернат? А это когда дети живут не с родителями в доме, а с воспитателями. Вот как у Александра Юля с Олей живут, когда их отправляют после выходных и каникул». «Ясно… Ба, я больше мальчишек бить не буду». «Неужели! Зачем их бить – с ними надо дружить. А про интернат ты откуда наслышана?» «В школе сказали, что если буду мальчишек бить, меня вместо нашего домика отправят туда». «Обязательно. Поедет дядя Сергей, и мы с ним отправим тебя». «Не отправите». «Еще как отправим. Нам тут хулиганки не нужны». Наташка хоть и знает, что не отправят, а все равно – вдруг отправят. Мальчишке тому принесла из дому половину пряника, который дядя Сергей на праздник седьмого ноября в коробке привез, и тайно в раздевалке отдала, и пеналом больше никогда не дралась. Да только вот мальчишка-то, хоть и раненый, однако совсем на нее не обиделся за пенал, наоборот – стал ей внимание оказывать (а их за одну парту после того случая усадили). Такая Наташка девица боевая и блестящая, такая глазами пострельщица да челкой и косичкой махальщица, такие четкие у нее брови, как у белки, что ребята вокруг только вьются – ох, и вьются, - но пусть попробуют что-нибудь не так: пеналом она, допустим, больше не дерется, а вот кулаком по затылку так может треснуть, или по попе такого пендаля дать, что долго не забудется. Ты ещё её попробуй – догони: они на переменах носятся на улице по двору среди рядов старых школьных лип с такими восторженными визгами, и никто за Наташкой никогда не угонится. А гоняются многие: тетя Аня, бывает, глядит на нее, мягко положив подбородок на ладонь, и причитает с восторженной тревогой: «Ох, подрастет - задаст жару… Ох, боюсь, одни мальчики будут на уме…». Пока Наташке нравится только Саша Воронов из шестого класса – за то, что он не громкий, спокойный и большой, и всегда причесан ровно, и солидно одет, пиджачок непременно глаженый и застегнут аккуратно, а на щеках и на ушах у него такой смешной пушок. А в своем классе мальчишки все до одного, как она считает, дураки, недостойная внимания мелочь или, как говорят старшеклассницы – пшено! Наташка всех их презирает. В пятом классе матерятся при девочках! Одно слово – деревенские. Некоторые всегда голодные: папки-мамки, бабки-дедки пьют, бедуют, как проклятые, и покормить иной раз забудут, а то и нечем, вот и хватают их дети в столовой хлеб, одной школой живут. И рожицы у них у всех грубые, словно у невылупившихся мужичков. Хорошо ещё, что маленькие: а то старшие в их школе совсем оторви и брось, все с ремнями да на мопедах, с орущими всякую дрянь дешевыми магнитолами, курят сплошь, мат-перемат, и даже есть уже алкоголики.
В школу Наташке ходить нравится, хотя подруг там особенно близких она не имеет. У нее пять по рисованию и по физ-ре. Учитель по физкультуре Расул Касымович тетю Аню приглашал: «У вашей девочки, мамаша, хорошие способности к легкой атлетике, я могу рекомендовать её в секцию», - рекомендовать-то, конечно, можно, да только кто и как её водить будет? По рисованию Наташка на районном конкурсе заняла третье место: на фоне рельсов и шпал, нарисованных видом сверху, подпрыгивает довольная курчавая собака с розовым языком среди больших-больших ромашек, в углу отдельным прямоугольником подрисован огород с улыбчатой капустой, картина называется «Летняя радость» (акварель).
Еще бы не радость! Неужели! Они с Бобкой бегают в Зеленую Рощицу на родник. Приносят оттуда трехлитровый бидон чистейшей до синевы воды, из которой потом чай вечером получается такой вкусный! Наташка любит со взрослыми чай пить, изо всех сил на блюдце дуть, ногой качать и помалкивать. Под абажуром свет добрый, как в старину, на столе в пластмассовой вазе лежат карамельки и отдельным рядком какие-нибудь чинные сухарики. Красная клеенка с белыми квадратами, на ней пускают пар красивые изогнутые чашки с блюдцами, на которых нарисованы незабудки, этот сервиз Ане с Андреем друзья-путейцы подарили на свадьбу. Зимой тетя Аня чайник приносит не с плитки, а с печной конфорки, и от этого чай кажется почему-то ещё вкуснее. Негромко бормочет телевизор с устаревшими тусклыми цветами, который и смотрят, и не смотрят одновременно. Он еле-еле кажет, у них тут прием так себе. Однажды по телевизору какой-то пожилой актер с зеленым бантом на шее громко и взволнованно читал некий обличительный монолог: «И хоть маслите вы головы и речь свою и в лучшее рядитесь, всё же вы есть волки хищные и лисицы плотоядные, и народу своему сатрапы и погубители, а отечеству измена и беда!», на что Андрей сквозь хрипоту и тяготу в груди подал голос: «Во! Про наших правителей рассказал!» Тут Наташка, которая ещё в третий класс тогда ходила, серьезно сделала ему замечание: «Не надо! Не ругай нашего президента!» То-то Андрей с тетей Аней хохотали. А вообще Наташка обожает смотреть танцы и фигурное катание, а тетя Аня любовные сериалы, и уж как она сопереживает «героям» – не описать. Наташка ей, когда тетя Аня что-нибудь не поймет, всегда разъясняет, что к чему: «Понимаешь, бабуль, когда он ей жениться обещал, он ведь не знал, что у нее богатая тетка есть, ну, которая графиня, и что от нее имеется наследие… Он за так, бесплатно хотел на ней жениться, вот она ему и верит». «Не зна-а-аю… Ни шерсти, ни вида – что он в ней такого нашел?» «Да, бабулечка? Это тебе, может быть, нет шерсти, а ему, может быть, есть шерсть», - в таком духе. Настенные часы в углу потрескивают механизмом, как сверчок, а зимой, когда мороз, за окном звенят ещё и сугробы, и даль снеговая, и громадная бесконечная ночь под звездами, которая вся тут же, совсем близко, прямо за дверью сторожки, за окнами. Как Наташке нравится засыпать в тепле! Особенно когда ярко светит полумесяц и её кровать через высокое окно ласково освещает. И как в доме теплой печью пахнет, как в нем сухо, душно и ветхо, но необычайно покойно. Тетя Аня учит вовремя печку закрывать, а то они однажды в бане угорели, Наташка потеряла сознание в предбаннике, и тетя Аня через двор её несла по морозу минус пятнадцать в одной комбинации, а в доме и сама повалилась, Андрей поднимал. Оказывается, угли потемнеть потемнели, но до конца не догорели, сорт другой попался, не «газовый», и тетя Аня поторопилась печку закрыть, а баня у них низкая и тесная, хотя парилки в ней нет, просто печка, полка, мочалки, два пластмассовых таза и две бочки с водой, которую накачивают ручной помпой из колодца (колодец был вырыт ещё до проложения насыпи и рельсов). Наташка колодца боится: он у них хоть и совсем на вид неглубокий, через два с половиной метра уже стоит вода, но все-таки на нее глядеть сверху жутко - какая она зовущая и темная, и какие звуки в колодце все обманчивые и странные, словно живые голоса, как будто там водятся какие-то взаправдашние кикиморы. И всегда вода в нем волнуется, вздыхает, вздрагивает, как живая. В школе читали с Татьяной Александровной сказку про то, как мальчик не побоялся собаку из колодца вытащить - Наташка зажмурилась, представила себе Бобку и их колодец, подняла руку и сказала, что того взрослого, который собаку кинул в колодец, она бы под поезд положила шеей на рельсину, на что Татьяна Александровна сразу ей сделала замечание, что так нехорошо говорить (но весь класс, правда, закричал: правильно! правильно сказала Наташа!) И какой чудесный этот мальчик, который собаку в рассказе вытащил! У них в школе ни одного такого нет. Если только Саша Воронов смог бы полезть в колодец, но этого Наташка точно утверждать не может – уж больно страшное дело, не всякий одолеет его, даже такой мальчик, как Саша.
А осенью! Осенью тоже замечательно и даже прекрасно. Наташке нравится в солнечный октябрьский день поздние грибы искать в сухой золотой траве, спотыкаясь сапожками о звончатые корневища, а когда стемнеет, из дому выбегать на крыльцо, курточку набросив, нарочно позябнуть-позябнуть, а как совсем замерзнет – быстренько раз, и в дом: то-то уют! В приоткрытой дверце печи нарядно сияют свежим темно-красным накалом крупные угли, и Наташке очень нравится их яркий колер на фоне таинственного сине-фиолетового свечения шлака. В погожие заморозки над домиком в блаженной черноте стоят такие столпы звезд, такие воздвигнуты ясные гирлянды! – в другое время года этого не увидишь. Наташка уже и зазябнет, и застынет, а все никак глаз оторвать не может и тонет глазами в этом чудесном небе, смотрит, как в нем сливаются звезды с живительным вакуумом тишины. Наэлектризованный воздух мелко дрожит, в Никифоровке ярко светит люминесцентный фонарь с улицы, на которой живет тракторист Александр. Осенью становится немного видно Никифоровку прямо от их домика, когда листва сильно пооблетит. Из погреба слышатся гул, стуки, чих – это тетя Аня поднимает картошку в ведре. Она с холоду носом шмыгает, в дом идет быстро, на ходу укажет: «Доча, быстро заверни шею шарфом». «Ба, а сегодня что?» «Сегодня будут лепешки на маргарине». Вот вам и ещё одна радость: «Ур-р-р-а-а-а!» Вкуснее этих лепешек ничего на свете нет. Тетя Аня скатает шар из теста (удивительно быстро и незаметно у нее это получается), щедро обольет его подсолнечным маслом и сильно помнет с превосходными щелчками и чавканьем между пальцами. А потом отрывает от шара кусочек (Наташка обожает немножко теста отщипнуть от шара и пожевать – вот вкуснота!), делает из него скалкой круг и кладет на сковородку, на которой сильно трещит и сердится маргарин. Из тонкого теста, которое всё задрожит и заволнуется в маргарине, получается изумительно пышный золотистый круг, который торжественно встает над сковородкой. «Доча, неси чашки». И вот они идут под абажур чай пить с лепешками на маргарине. Запа-а-а-х… Тетя Аня щедро нальет из трехлитровой банки в простецкий «вазон», отливающий фиолетовым стеклом, какого-нибудь приторного варенья, недавно, по позднему лету, ею сваренного, и раздаст всем «резетки». Вот тут подстывшую лепешку нужно в варенье с краю обмакнуть, откусить теплый кусок и прихлебнуть чаю… Андрей как всегда ест и пьет абсолютно молча, с одним и тем же выражением скорби на лице, глядя мимо. «Ба, давайте в карты». «Нет, я уже не могу этого. Проси дедушку». «Андрей, давай в карты!» «Они надоели». «Ну пожа-а-алуйста!» «Завтра Митька придет – тогда поиграем в дурака пара на пару». «Ура-а-а!» «Ань, а чего он придет-то?» «Как же: завтра именины у него». «А-а-а, точно… Значит, с бутылкой придет». И действительно – после обычных церемоний завтра в дом заходит дядя Митя, тетя Аня на веранде режет окорок, ставит на стол домашнюю овощную закуску. На печке урчит и хрумкает сковорода с картошкой, взрослые выпивают по пол-стакана коричневого самогона, который самим его автором дядей Митей назван «лучшим в районе». Тетя Аня сморщится так, что сделается похожей на старую фею, нарисованную в книге «Сказки Андерсена», долго машет рукой и, наконец, закусит. Молча поедят, разольют вторую (тетя Аня с дерзостным лицом строго отчеркнет большим и указательным пальцами, сколько ей наливать), и тут, после тактично прерванных намерений тети Ани исполнить песню, дядя Митя становится или историком, или философом. Закурит, откинется на спинку стула, ногу на ногу положит интеллигентно, и давай тапком качать. «Меня, говорит, этому научил бригадир, когда я на путь работать пришел. Я уже тогда смолил, а он увидал и говорит: ты неправильно куришь. Я говорю: а как надо? А надо, говорит, покуривать и ногой покачивать – тогда настроение». На краснощекой от перегонных ветров, вытянутой вверх и словно стамеской высеченной дяди Митиной физиономии появится таинственная улыбка – одновременно хитроватого смущения и всезнания. Потом он допереживёт какие-то происходящие в нем процессы в связи с выпитым самогоном и, сосредоточенно выдохнув, спросит: «Вот ты мне скажи… Скажи ты мне на милость, Анна Ивановна… (дядя Митя как выпьет вторую чарку, начинает обращаться не иначе, как по имени-отчеству). Скажи ты мне – есть Бог или нет?» «Я не верю ни во что. Нет ничего», - резко скажет Андрей, захрипит и тяжко задышит. Он одет по случаю в чистую клетчатую рубаху, от него сильно пахнет мятой и горечью каких-то ещё таблеток. Тетя Аня ему с укоризной: «Как это нет? Обязательно есть! Скажет тоже – нет. Неужели!» «Вот и я говорю: что-то там есть», - важно определит дядя Митя и многозначительно покажет пальцем на потолок. После этого он, дирижируя сам собой, словно хоровой регент, подчеркивая особые повороты мысли плавными витками указательного пальца, развивает концепцию настолько детально и логично, что ему позавидовал бы и крупный средневековый теософ. Тетя Аня с Андреем тем временем отрешенно отлавливают из лохани и поедают маринованные подберезовики, собранные у них тут в Зеленой Рощице, долго жуют окорок, словно жвачку, и слушают туманно, пока, наконец, тетя Аня не скажет невзначай: «Ой, Мить, что-то ты уж очень долго сегодня объясняешь». «Да пусть расскажет», - попросит Наташка, которая ничего в словах дяди Мити не понимает, но уж очень ей нравится, как он важно и смешно толкует и трясет тапком. Она его потом изображает, как он рассказывает, и Аня с Андреем смеются чуть не до слез. Между прочим, Наташка в школе в сценической самодеятельности выступала, играла Царевну-лягушку (для костюма пришлось пожертвовать старый зеленый дождевик), и имела успех. «Я ещё до сути не дошел», - скажет дядя Митя, но ему уже суют в руки налитую чарку и вилку с нанизанным окороком, и дядя Митя устало замолкает, бесконечно глядя на самогон, словно на разливанное море… Тетя Аня под конец празднества принесет в плетенке и поставит на стол садовые яблоки. Как Наташка обожает по осени, в пригожий день, когда все кругом тонко-прозрачное и золотистое, яблоки с тетей Аней собирать! Какой тогда стоит от них свежий запах! Возле их домика яблонь всего восемь растет в два ряда по участку, старых уже, невысоких, но до того ветвистых и плодоносящих на местной черной земле! Наташка знает их названия: штрифель, шафран, антоновка. Как красиво и здорово, когда полные корзины ими нагружают – кажется, на весь год наедятся. И капуста тут вырастает большущая, прочная, голубыми горами лежит, и кабачки-поросята, и крупная картошка, облепленная землей – Наташка любит смотреть, как она из грядки с треском выскакивает на лопате и являет крепкие улыбчивые клубни, а потом, обстучав об землю, кидать их в ведро. Она и особенный звук любит, когда картошка по дну пустого ведра стукает. Понизу по огороду тянет свежим и уже немного студеным ветром, на отрешившемся небе низко и быстро бегут облака, Наташка в свитерочке, вздутой ветром курточке и резиновых сапожках, руки у нее красные и озябшие, по-взрослому трудовые, все в налипшей густой земле. «Вот ведь слава тебе, Господи», - истово шепчет тетя Аня и возит тележкой урожай с огорода в погреб. Открывшейся землей пустых грядок пахнет горьковато, и ещё тоскливым духом усыхающей ботвы. Вскоре дожди пойдут, станет туманно, непролазно. Никифоровская дорога вся изойдет ранами и слезами. Наташке тогда даже в сапожках едва дойти через поле до автобуса, а пару раз, когда сильно лило, её тетя Аня вообще в школу не выпустила, и Наташка с радостью пропустила контрольную по математике. Но зато когда с холодами пробегут по схватившемуся панцирю земли первые языки-пороши и наступит зима, Наташка тоже обожает, потому что тогда можно с Бобкой носиться по свежему снегу, а в школе играть в снежки и мальчишек в сугробы толкать, а некоторых этим снегом ещё и умыть, и бегать на лыжах с Расулом Касимовичем по холмистым полям, раскинувшимся сколь глазу видно сразу за школой. Так радостно и легко катиться вниз с резким шипением по утреннему огненному насту! Иногда целые сутки подряд за окнами с тяжелыми вздохами и тонкими присвистами метет метель, и по линии тогда поутру, когда полностью под белым скрыты рельсы, прогоняют снегоочиститель, и Наташка бывает в восторге от того, как он громит сугробы и красочно взвивает вокруг себя густую серебряную пыль. В мороз Наташке, собирая в школу, шею затянут так, что вот-вот задушат. Одно время, когда пообезлюдело кругом, пошел слух, будто в полях объявились волки, и Наташку опять перестали одну в школу пускать, но потом что-то про волков затихло. У них охотники ходят тут на зайца, иногда стучат к ним в сторожку, просят воды набрать или погреться в ветра.
Прошла зима, протаяла и прокапала сверкающей капелью ранняя весна под торжествующе ясными открывшимися небесами с нежными перьями, ан глядь – заколосилось лето! Что все-таки может быть лучше лета? О, лето – это наивысшее счастье. Кончается четвертая четверть, Наташка едет из школы в автобусе до своего поля в одном платье без курточки - в окошко дует ветер теплый и густой, напитанный нагретым травяным простором. Смотрит Наташка в окно, а там радость - начало лета! Всюду уже лежат свежие опрятные огороды, на них аккуратно начерчены ярко-коричневым выпуклые земляные грядки, ещё не покрывшиеся травой. Восклубятся на небе облака изобильные, от которых всему сущему польза – и земле влага, и взгляду красота, и пешеходу тень, и вдруг щедро хлынет из них тугой ливень с громами, ляжет поперек неба и земного горизонта косым полотнищем, а вслед ему непременно радуга расположится полудугой в последождевом туманном пару – яркая-яркая, и ведь бывает - не одна! Вот чудо. А после выглянут солнечные лучи, встанут золотыми столбами, и счастливо засияет под ними слепяще яркая, раскаленно огненная на солнце зелень с нежно-желтыми колечками цветущих одуванчиков и купальницы, с разноцветными блестками колокольчиков и купав. Загустеет трава, в которой все травинки по отдельности различимы, стоят любопытствующим юным строем, стебелек к стебельку. В середине лета она вместе с листвой деревьев потемнеет, помудреет, а пока-то ещё вся в счастливом лоске. И какие цветения, какими несказанными букетами! Зайди в лес и посмотри: кажется – вот просто свисание еловой ладони. А ты приглядись, и увидишь - каждая игольчатая горсть по краю ещё подчеркнута ясно-зеленой кисточкой, напоминающей подкрашенные ресницы. Из нее вскоре шишка народится! И у всех цветений вокруг имеются такие нарядные кисточки, юбочки и колпачки. Наташка в первые дни июня однажды увидела во дворе возле их нужника какие-то поднявшиеся над травой острые настороженные цветки с высокомерными ровно-белыми вздутыми лепестками, как фонарики у рукава. Наташка уже руку протянула потрогать, да отпрянула – ведь это же крапива! Вот она как цветет! Сразу видно – хищница. Скоро жечься начнет! А в поле и в роще по округе всюду пролегли яркие тропинки, расположились отчетливые прямоугольники разноцветных полей и садов, напоминающие аккуратно лежащие на земле пластинки акварельных красок. Яблоня, начав цвести, густо убрана словно роскошными белыми и малиновыми бусами, смотря по сорту – не наглядеться ею, не отвести от нее взора и, смотря на нее, ненадолго забыть о том, что в мире существуют некрасота и зло. Легчайший ветер несет дух сирени, и так пахнет свежей травой и простором! А какое чудо, когда на исходе дня всё это ласково и незаметно усыпает в вечерý - настают удивительно светлые, просторные и ясные, покойные, невесомые, какие-то счастливо бескрайние вечера, воплощающие в себе словно и земной, и небесный рай…
У них тут луг вдоль линии и Зеленой Рощицы – такие на нем цветут цветы, такие растут клевера и ромашки! Наташку Аня научила плести из них венки и двойные, и тройные. Наташка бегает в этих венках и воображает себя в такие моменты живущей в древних временах. ещё не заканчивается школа, а луг уже в одно прекрасное утро весь смеется одуванчиками, как живой! Все вокруг покрыто приторно-зеленой, избыточно яркой монотонной листвою. Кажется после бархатной пустоты и прозрачности апреля, когда всё представляется ветхим и невесомым, что после мая больше уже ничего расцвести не сможет, куда же больше? - какое там! Июнь приносит такую густоту трав, такие первоцветы – словно рассыпанный по траве набор акварельных красок. Есть цветы ярко-ярко синие и голубые, как, например, свечки-люпины, а есть и такие, у которых один лепесток рыжий, а другой сиреневый, как на костюме у Незнайки. Тут и начинается самое плетение венков. А бабочек сколько, и каких! Вы такими только на картинках любовались, а они каждый день тут с Бобкой встречают по десять разных видов: над всем лугом разноцветное стоит кипение! А трава сочно-сочно зеленая, и каждая травинка стоит и различается отдельно! А позже в лете трава станет такой высоченной, тугой и густой, что только и пройти через нее, как по тропке вдоль линии, вдоль самого балласта, спотыкаясь на крупных камушках. Растительность кучно стоит выше Наташки, а поверх всего плавно качается и как солдат отдает честь её главный товарищ, самый любимый её цветок – красавец иван-чай. Как здорово, что у него именно такое название! Когда тетя Аня первый раз рассказала, как называется этот цветок, Наташка так и воскликнула: «Здорово!» Ей как рисовальщице очень нравится, что он как такой острый темно-малиновый огонек на фоне сияюще-зеленого полотна травы и белизны березок рощи. А небо-то наверху над всем этим какое проникновенно синее и большое - как море!
В один прекрасный день Наташка, проснувшись и поежившись поутру от холодка из раскрытого окна, обтянутого на кнопках куском старого кружева от насекомых, видит, что на лавке лежат туески: ура, пойдем с бабушкой за земляникой! Созрела ягодка! Далеко идти не нужно: в сторону речки на спуске солнечные склоны выемки все от ягоды красны. Наташка никак себя убедить не может класть больше ягод в туесок, чем в рот, вся она тоже красная и измазанная свежим земляничным сиропом и от того хохочет, но все-таки туесок свой всегда в результате наберет. Пока идут к дому с полными туесками (настоящими берестяными, деревенскими, из Никифоровки, там одна старушка до сих пор их плетет), с высовывающимися алыми горками ягод, Наташка Аню за локоть подергает: «Бабуль, бабуля! Расскажи про траву». И Аня начинает ей рассказывать, как какой цветок вокруг называется, но Наташка ничего запомнить не может, кроме иван-чая, шафрана, мать-и-матехи и куриной слепоты. Аня кое-какую целебную траву собирает и сушит на разложенных газетах «Гудок» по всей веранде и делает настои, когда они с Наташкой в баню идут, или когда Наташка простудится. Аня их серьезно готовит, вдохновенно, как алхимик, разве что без заклинаний, вся в пару и дурманных ароматах, сливает через большой дуршлаг пенные кипятки в посудину. Какие-то сама пьет, какие-то Наташке дает, как бы та ни кривлялась и не отталкивалась, иногда немного вливает в Наташкину ванночку, когда Наташка лезет купаться. Ванночку эту они купили на «переспективу» с Андреем, когда детей ждали, да поторопились, а теперь вот она пригодилась. Наташке такая, конечно, маловата пятикласснице, но Наташка в ней плескаться обожает, особенно осенью и зимой, когда на дворе холод и снег, а в бане тепло, даже душно и сухо от жара, и можно сколько хочешь нежиться в этой ванночке. Наташке нравится долго-долго залезать в горячую воду, сперва погрузить одну ногу, потом другую, наконец, с визгом медленно опуститься целиком, а затем высовывать наружу то распаренные коленки, то плечи (вся Наташка целиком там не помещается) и близко их рассматривать, а как застынут – топить. Наташка так может целый час плескаться, тем более, что вместе с нею плещется и ныряет её любимый целлулоидный лебедь – игрушка старинная, 50-х годов, как живая, теперь такие одушевленные игрушки для детей не делают. ещё Наташка любит воздуха вдохнуть и погрузиться на дно, и оказаться в ином мире, от всего отрешенном, и даже удивительно, как мир такой загадочный может создаться в их простецком домике - пузыри там под водой пускать и по дну ванны ползать на животе и воображать себе, что плывет по дну глубокого моря, и очень жалеть, что вокруг нет ярких райских рыбок, которыми она всегда любуется на цветном календаре в классе географии, или если по телевизору показывают передачу про путешественников.
Летом рано утром резкой сладостью пахнет рассвет. Всё мягко обнимает спящий туман, звенит пронзительная свежесть, роса. Когда пройдет гроза и густо прошумит дождем, со шпал в первых золотых просветах солнца поднимается пар, дрожит над ними душное марево. И такой дивный разливается запах, такой парной аромат! После каждой грозы цветов, кажется, становится ещё больше, и цветут они ещё ярче и глазастее, и трава живительно светлеет и как будто дышит, почти словами говорит. Наташка надевает свои сапожки, и мчатся они с Бобкой с брызгами по теплым лужам вдоль рельсов мимо стены молодой травы, а над ними мягко летят счастливые лебеди-облака!
Еще у них в Зеленой Рощице есть место, где растут маленькие елки, зимой они одну рубят для себя, чтобы нарядить на Новый Год. А рядом, в папоротниках, где течет ручеек от их родника, водятся ужи, но они такие нарядные и блестящие, что Наташка совсем их не боится, и когда увидит ужа, всегда позовет его: «Ужик мой! Иди ко мне, мой ужик!» А Бобка всегда ужа пугается и отскакивает прочь. Там в этом папоротниковом месте такие приветливые березки шевелят листвой, такие добрые и нарядные, как девицы на картинке в книжке «Сказки Пушкина». В сезон подберезовиков под ними – море! Стоят серенькие дружными компаниями! Андрею раз немного полегчало, и он выбрался с Наташкой в Зеленую Рощицу за подберезовиками и там показал ей, как нужно правильно собирать березовый сок, чтобы потом ранку заклеить и дерево не погубить. Наташка очень сок этот любит, и больше всего любит «лечить березу» после того, как в бутылочку из-под газировки натечет прозрачного соку.
Наташке самой удивительно, что в их домике ей совершенно не бывает скучно, даже когда тетя Аня уйдет на путь, а Андрей спит, и она одна. Наташка и подруг особо в школе не имеет, так, со всеми девочками дружит понемножку, но в манере независимой и без особенных тайн. От школы они никуда не выезжают – откуда деньги-то на это? Правда, один раз учитель физкультуры Расул Касимович организовал автобусную поездку на Черное море, но на нее надо было дать девять с половиной тысяч, да ещё и с собой полторы – а откуда у Ани с Андреем такие деньги? Наташка не поехала и не жалела об этом, потому что даже на море наверняка скучала бы по своей сторожке. Иногда возле их домика раздается приближающееся кряхтенье трактора, через некоторое время в дверь стучит тракторист Александр и громко спрашивает: «Наташа дома?» Это он заехал сообщить, что на выходные или на каникулы приехали Оля с Юлей, и чтобы Наташка, если хочет, ехала к ним в гости. Наташка собирается, но без большой охоты, потому что не любит Александра и особенно его жену Анастасию – полную, одутловатую, всегда ко всему равнодушную и какую-то кислую. Наташка не может понять – как это можно совершать такой дурной поступок, как отправлять детей в интернат. Тетя Аня объясняла ей: «Доча, ведь им из Никифоровки до автобуса ходить очень далеко. Считай, больше, чем тебе, на целых три килóметра». «Ну и что? - возразила Наташка. – Он что их – на тракторе возить не может?» «Сколько же это он пожжет солярки? Откуда денег взять?» «Да, бабуль?! А всякие телевизоры и диваны Анастасии покупать – есть деньги?» Действительно, Анастасия больше знать ничего не хочет, кроме как ездить с Александром раз в месяц за какой-нибудь покупкой. Всё, что выручают они от своей почти что круглосуточной работы по хозяйству (которой занимается, между прочим, преимущественно Александр, потому что на нем ещё и трактор), тратится на новые вещи. У них есть и мебель, и хрустальная посуда, и ковры, и телевизор, и проигрыватель дисков, и компьютер, и телеантенна с большим белым кругом на улице, которая как какой-то инопланетный пришелец выглядывает в деревне, и даже ванная с обогревом, выложенная плиткой – всё есть. С Юлей и Олей Наташке тоже скучно – они такие же кислые и малоподвижные, как их мать, ходят по дому, как две одинаково гладкие тоскующие жирафы или гусыни, и, хоть и старше они Наташки на два класса, поговорить с ними не о чем, кроме постоянных и часто довольно нехороших сплетен из жизни интерната. Иногда Оля с Юлей с холодным взрослым цинизмом, с порочным спокойствием толкуют Наташке такое, что ей даже тете Ане рассказать стыдно. Поневоле вспоминается Наташке, когда она видит сестер, разговор её однажды с тетей Аней: «Вот, доча, какая ты сейчас чудесная и милая, а ещё года полтора пройдет, и станешь ты дерзкая, злая и скучная». «Не стану». «Станешь. Взросление». Наташка все-таки встречается с ними ради разнообразия в течении жизни. Ей на тракторе нравится ехать, нравится его теплый запах солярочной гари и надежность хода. Александр иногда дает покрутить руль, но у нее долго рулить не получается, силенок не хватает. Осенью или в весеннюю распутицу трактор вязко тянет в жидких колеях, стекло его кабины покрыто черными брызгами из-под колес и крупными дождинами. Долго едут вдоль покинутых домов, мимо развалин церкви, пока, наконец, не подъедут к дому Александра, стоящему в середине улицы под двумя стародавними высоченными вязами, издали отличимому от всех остальных домов по яркому синему окрасу стен и нагромождению вокруг дома сараев и пристроек. Здесь все живые колеи заканчиваются, улица глохнет. Всё прочее присутствующее жилье густо осыпано коричневой листвой, схвачено высоким кустарником, затянуто лопухами и бузиной. Дальше, немного в горку – только несколько понурых выглядывающих крыш над зарослями по обеим сторонам улицы, и на исходе её валкой линии каменеет угрюмый дуб, на котором болтается канат для качелей. А за дубом в вечно дремлющей мгле издали глядится океан холмов и непаханых полей с четкими бровками рощ, поднимающихся над речкой и неспешно плывущих вместе с небом в самую даль горизонта. Наташка заходит в дом, вначале немного поболтает с сестрами, посмотрит мультфильмы по «видику» или какое-нибудь кино. Иногда Оля с Юлей дают ей поиграть в компьютер, за которым Наташка просидит до самого вечера, гоняя по цветным клеткам какого-нибудь жизнерадостного виртуального дурика, пока не войдет Анастасия в очередном новом халате, с бигудями на голове, и сонным голосом не скажет: «Дети, идите чай пить». Без толку и расстановки, на одном тоне и с мягким южным выговором буквы «г» тетя Аня как могла, но все-таки читала Наташке сказки Пушкина по жутко залистанной и измятой, ещё дедовой книжке, когда у них Наташка только начала жить. А Оля с Юлей, кажется, вообще никогда ни о чем не слышали от родителей, кроме сведений о разной бытовой пользе, и потому больше не интересуются ничем, кроме вещей и сплетен о чьей-то личной жизни. Наташка один раз попыталась рассказать им про цветы и про то, как плести из них венки двойные или тройные, но сестры жестоко высмеяли ее. Когда Наташка поведала им, что у них в домике не только нет компьютера, но даже цветной телевизор советский – «Рекорд», Оля с Юлей поулыбались всласть. А вот историю про мать и отца и вообще про то, как оказалась в домике, которую рассказала им Наташка, они восприняли безо всякого сочувствия, безо всяких лишних вздохов – со взрослым спокойствием: их в интернате подобными историями не удивишь. Они сами такое поведать могут, что волк в лесу зарыдает. Оля только сказала: «Вот не получается у людей, как по досточке: жизнь-жизнь-жизнь. У всех всё только косо». А Юля на это зевнула, махнула рукой и проговорила: «Со взрослыми правило простое: напьются пьяные – если до рук не дошло - ну ладно, а уж если пошли руки – тогда 02». Этим мудрым житейским нравоучением разговор и окончился. Александр и Анастасия, когда не уходят во двор, как они говорят, «управляться» по хозяйству, в доме всегда располагаются порознь. Анастасия лежит в халате на софе с горестным лицом по случаю своей усталости, немного похожая на сытую хавронью, а Александр на кухне разгадывает кроссворды или сканворды, или читает какой-нибудь очередной журнал или детектив, сильно дымя сигаретой. Они с женой почти не общаются, хотя и ссор между ними Наташка тоже никогда не слыхала. Разве что скажет Анастасия: «Ну что, пора управляться», - прежде чем, глубоко вздохнув, идти надевать телогрейку, сапоги и подвязывать голову косынкой, и Александр с кухни официально ответит ей кирпичным голосом: «Я помню». И начинают греметь в сенях какими-то ведрами и лопатами, прежде чем выбраться на двор, с которого в комнату сразу ворвется громкое кудахтанье домашней птицы и запах хлева с привкусом каких-то сывороток. Когда вечером привезет Александр Наташку домой, тетя Аня спросит: «Ну как, поиграла с девочками?», Наташка в ответ рукой только махнет по-взрослому и скажет: «Да уж, с ними поиграешь…» Анастасия не хочет уезжать из Никифоровки, чтобы Александр на новом месте не спознался с мужиками и не начал пить, потому что если он выпьет хотя бы одну рюмку, то это потом безумие на недели, и Анастасия на обширном хозяйстве останется один на один со всеми поросятами и индоутками. Александр высокий, большой, статный, совсем без седины, с каштановыми глазами и волосами, с сильными мастеровитыми руками, и при этом необыкновенно важный в своей кожаной куртке, аккуратный и неспешный. Тому, кто ничего не знает о нем, очень трудно представить себе, что этот пространный человек может пить и напиваться до полной бессознательности, до спанья в навозе на дворе, до белой горячки со змеями и крокодилами...
Наташке нравится не только запах трактора, но и вообще всего горючего – тепловоза, костра, печки, свечи. У них на дворе возле нужника есть старый дощатый сарай со ржавой ручкой и колючей занозистой дверью, в нем стоят керосиновые и свечные фонари и прочий устаревший сигнальный инвентарь. Наташка любит иногда этот сарай открыть и потихоньку втянуть носом прогорклый трогательный запах старой жести и сажи. Она уже три Новых Года здесь в домике встретила (а ей кажется, что всю жизнь жила), и каждый раз доставали такой фонарь со сменными цветными линзами, зажигали его и ставили возле наряженной елки, срубленной в заветном месте, куда специально ходили с Андреем по темному снегу. Наташке нравилось, как в фонаре мурлыкала горящая керосинка и сквозь дырочки дефлектора фигурно струились и поднимались едко пахнущие змейки дыма. Фонарь зажечь ей разрешили, но только после того, как она вслух расскажет стишок «К елке новогодней», разученный загодя к празднику с тетей Аней. Такие фонари раньше брали с собой обходчики и сторожа на обход пути и подавали ими из ночи поездам сигналы, а при надобности вешали фонарь на шест, для чего у фонаря имеется специальное кольцо. Наташке очень нравится в полной темноте вертеть особым колесиком разноцветные линзы в фонаре и смотреть, как меняется цвет его слабого луча – красный, желтый, зеленый, прозрачно-белый, и наблюдать, как бегают по стене, по коврам таинственные квадратные блики.
А разве не интересно Наташке смотреть на дорогу, на поезда? У них прямо за окнами рельсы близко-близко сверкают. И не здорово ли, когда едет из Тулы дядя Сергей Желтков, остановит дизель возле их сторожки, и они с симпатичным смешливым помощником Андрюшкой, склабясь во весь рот, выйдут в тамбур, присядут на корточки, и дядя Сергей протянет ей настоящий тульский пряник? Такой свежий, что даже теплый иногда бывает. Наташка непременно сразу откусит от него кусочек – нежный, сладостный! И всегда этот пряник лежит в подарочной коробке с изображением пузатой довольной бабы в чепчике и сарафане, чем-то похожей на Анастасию, но веселой, радостно расположившейся у большущего самовара. А обратно дядя Сергей едет вечером без остановки, издали часто-часто гудит, и они с тетей Аней выбегают на крыльцо, чтобы обязательно ему и Андрюшке как следует помахать, а те им вовсю машут в служебные окошки из любопытствующей лобастой физиономии дизеля. Но дизель – что дизель: он хотя и красный, но тусклый и закопченный, какой-то понурый весь от своей обыденной жизни. Наташка его немного жалеет. И народ на нем едет все более простой, бесхитростный. Однажды Наташка ехала с тетей Аней из города с новыми учебниками и коробочками лекарства для Андрея и, залезая в сумрачный урчащий дизель, увидела, как большущая дебелая тетка в деревенском платке с хохочущими золотыми зубами горласто крикнула с платформы озорному мужику, который высовывался в окно по плечи, как школьник, и весь истекал ответной симпатией, будто тающий десерт: «Ваня едет в Богородицк продавать гармошку!» - и Наташке от этого возгласа показалось, что она присутствует в каком-то прошлом веке. Дизель всего-то идет несколько часов от места до места. А вот у них тут летом в обход перегруженных главных направлений пускают настоящий пассажирский поезд, дальний, из зеленых вагонов, номер 526-й дополнительный – вот это здорово. Он два раза в неделю днем от рощицы проходит, и Наташка его каждый раз провожает. Она знает – мимо их домика он пойдет сразу после двух часов дня. Ближе к этому времени она, если в комнате, начинает тише играть с Бобкой и всё прислушивается. Наконец в шелестящем шуме рощи различается какой-то особенный сторонний шорох. Идет! Наташка выбегает наружу почти к самым рельсам. В глубине стены мерцающих листвой и качающихся на ветру высоких осин и берез наливается растущий гул и особенный визг, напоминающий звук самолетных турбин. Он больше и больше близится, и вдруг в полотнах рощи неожиданно быстро и устремлённо появляется поезд, сизо дымящий тепловозным выхлопом над вагонами. Только этот дальний появлялся так (первый раз слово «дальний» Наташка услышала от тети Ани и взволновалась): всякие путейские мотовозы и дрезины, на которых иногда подвозили им уголь, почту и новости, ехали с утлым настороженным шумом, скрипя и качаясь, словно старинные брички; товарные поезда и «полувагонники» долго как канонада гремели и колотили колесами в глубинах перегона, а появлялись на свет медленно и напряженно, охватывая тяжким гомоном все вокруг. Дизель пробегал легонько и как-то незаметно, с покорным ворчаньем. А вот дальний, как казалось Наташке, словно народный артист выходил на сцену. Это было настоящее представление. Дальний не ехал, а именно невесомо плыл по рельсам, одновременно слитно совпадая с ними как бы в единое целое. Впереди мощно гремел дизелем и уверенно катился, склабясь щелями наметельника, с радостным прищуром узких прямоугольных фар тепловоз одной секцией. Наташка поднимала на него глаза и видела в оцарапанных, заляпанных убитой мошкарой наклонных окнах такого же склабящегося крупными зубами, как у жеребца, крепкого загорелого машиниста в распахнутой рубахе, дымящего в окно сигаретой без фильтра и глядящего поверх всего сущего. А к нему клонится, положив подбородок на кулаки и остро выставив локти, и что-то весело рассказывает парень-помощник в оранжевом жилете, как у тети Ани, надетом поверх летней майки. Наташка махала им, и в ответ непременно получала неожиданно нежный, одушевленный свисток. Наташка жмурилась от набегавшего порыва ветра, вскруженной пыли и ароматного машинного тепла и успевала прочесть на высоте проносившейся угрюмой стены тепловозного кузова надпись: «ТЧ Узловая». За тепловозом дружно вышагивали пассажирские вагоны, точно и звонко отстукивая шаг, в их мутных окнах виднелись силуэты людей, любопытствующие детские лица, всякая дорожная посуда на столиках, свисающие простыни. И со взволнованной радостью участия в творящемся событии движения читала Наташка мелькавшие вагонные трафареты, поражаясь величине расстояния, которое и вообразить себе трудно: «Калининград-Челябинск»! Наташка в школе нашла с помощью учительницы географии и тот, и другой город, и, уперев руки в боки, воскликнула: «Вот это да-а-а!», увидев, как далеко эти города находятся, и получила замечание, потому что учительница решила, что Наташка паясничает. А вот обратно дальний шел глубокой ночью (другие поезда по ночам последнее время почти не ходили). Тетя Аня всегда вставала и провожала его с фонарем, опасаясь, что поедет кто-нибудь из начальства, допустим, тот же Кирьянов, и увидит, что поезд здесь не провожали – хотя тетя Аня и не обязана была это делать. Сквозь сон Наташка слышала, как ревел будильник и тетя Аня с громким в ночи скрипом слезала с постели и шептала с сердцем: «Идет, черт… Пятьсот веселый… Хоть бы совсем его отменили, паразита…» Заслышав снизу, от моста, гул и гудок, она выходила наружу, накинув что-нибудь на себя, и нервно гремела петлей и замком на крыльце. Из служебной трубки, лежавшей у аппарата в сенцах и становившейся слышной в вакуумной тишине ночи, тоненько доносилось скрипучее воркованье: «526-й… 526-й… 526-й…». Словно где-то в ночном пространстве шептались какие-то волхвовавшие существа. Поезд с резким близким свистком, суровыми бликами и стуками, пролетев, быстро уносил с собой шум и бегущие тени в ночь, тетя Аня возвращалась в дом, громко запирала дверь и затем сердито и вразумительно говорила в трубку неизвестно кому темным голосом: «526-й Никифоровку проследовал без замечаний, с сигналами». И, не дожидаясь никакого ответа, продолжая в голос ругать «пятьсот веселого» и всю эту железнодорожную жизнь, быстро шла в полной темноте спать, предварительно звучно попив из банки ею же давеча сваренного компоту. В начале сентября, с потуханием трав, 526-го отменяли, и Наташка по этому поводу грустила: одним летним событием становилось меньше, и вообще в школу опять пора.
А когда начинается школа, и погода часто плохой становится. Заморосит. Дни приходят темные, предснежные, со ржавой спутавшейся травой, обмякшей мокрой листвой и назойливой моросью, сыплящейся из коричневы неба. Дым от печки в такие дни особенно резко пахнет. Тогда Наташке одно остается – будет она дома с Бобкой играть, уроки делать, куклу укладывать целый час или рисовать. Счастье, что Наташка рисовать любит. Только карандаши она все время по неряшливости раскидывает, и тетя Аня их куда-нибудь в одно место собирает. А когда Наташка рисовать хочет – сию секунду чтобы были карандаши под руками. Вот и сейчас она выбежала на улицу и закричала:
- Бабуля! Бабу-у-уль! Где карандаши? Бабуля!
--------------------------- * ----------------------------
Тетя Аня, сняв на веранде только платок и боты, тихо прошла к Наташке в комнату. Андрей свернул полученные бумаги в трубочку, сунул их за переплетенный шнур электропроводки над дверным косяком и тоже прошел к себе, сразу улегся, завозился и закашлялся в своей каморке. Наташка звала: «Бабуль, ну куда ты их убрала?» Аня, не снимая жилета, в мокрой тяжелой одежде присела на Наташкину кровать, и от того, что она вот так прошла в комнату одетой в служебное и присела на краешек постели, словно в чужом доме, стало немного тревожно. Наташка подбежала к ней, схватила за руку и несколько раз провела по мягкой и доброй, как у Бобки, очень яркой под близкой лампочкой тети Аниной седине. И сразу же опять затеребила ее: «Ну бабуль! Ну где?!» Тетя Аня посмотрела на нее с такой глубокой лаской, какую Наташка видела на свете в своей жизни только раз на иконе с изображением Божьей матери с младенцем, когда однажды они с тетей Аней на Пасху ездили в город, чтобы купить Наташке кое-что из одежды и для школы, и заходили там в большую голубую церковь, над которой, казалось, в самом небе счастливо журчали какие-то бесконечно радостные неумолчные колокола, а внутри было очень тесно от людей, душно и даже жарко, и очень светло от множества с треском пылавших свечей. Оттуда они привезли пахнущие потухшей свечкой два кулича и разрисованные яйца, такие красивые, что Наташке потом их жалко было чистить и есть. Наташка вспомнила сейчас в глазах тети Ани тот взгляд Божьей матери, и такой это был взгляд переживательный, что Наташка опять потянулась к тете Ане, а та обняла её и прижала к себе, положила ладонь свою – и мягкую, и крепкую – Наташке на голову, стала гладить её и нежно, с каким-то особенным чувством приговаривала протяжно:
- Милая моя доча…Иди ко мне, ребёнок… Иди ко мне… Моя доча…
Наташка чувствовала, что тете Ане из-за чего-то очень грустно, и ей, конечно, хотелось утешить ее, но в то же время и очень хотелось найти карандаши. Поэтому она ещё раз коснулась ладошкой тети Аниной седины и начала мягко вырываться: «Бабуль! Ну пусти… Бабуля, пусти. Я к Бобке пойду! Пусти! Бабуля!»
------------------------------------------ * --------------------------------------------
…Останется от линии в лесах и на лугах зарастающий след, но вечным призраком являться будет, как бегут по навсегда уснувшей насыпи паровозы, и серебряные гривы дыма виснут над ними, и незримые сигнальные линзы светят им в бессмертно ясной ночи…
-------------------------------------------- * --------------------------------------------
- Однако же, Тимофей Ильич, нам двигаться пора. Господа старшие инженеры уже наверняка расположились к ночлегу во-о-о-н там – видишь, на той горке стоит село Никифоровка – не худо бы и нам податься передохнуть от праведных скитаний. Пойдем прямо по этой ложбинке, что спускается в овражек – кстати, трасса замечательно впишется в нее, ты не находишь? – а там свернем накоротко в поле и, извольте-ка верить, поспеем к ужину со всей честной компанией.
- Положим, трасса тут уляжется действительно славно, разве что небольшую выемочку труженикам все-таки придется прокопать… Двигаться к ужину – мысль вельми знатная. Вот только на дворе уж больно погоже, и никуда неохота идти – лежать бы вот так и лежать, да по сторонам обозревать …
- Да, мир-то Божий… Божий мир. Какое чудо! Господи…
Торжествующий тон заката оранжево расцветил на Западе небо, облачил травы и приветливо помахивающую, словно ладошками, листву в сияющий глянец. К вечеру гуще, горчее запахло травами, долетающим из каких-то садов немыслимым ароматом расцветшей сирени, проступающим холодком земли от близкого родника, просторным и счастливым ветром. Над отдаленной дубравой сотворился и поплыл, словно блаженные волны, легкий мелодичный звон, который удивительно гармонично совпал со всем окружавшим миром. Петров посмотрел в ту сторону, откуда как невидимый полог над землей на одном высоком проникновенном тоне тянулся звон, прищурился и увидел над отдаленными кудрями лип невысокую кирпичную верхушку колокольни. Ветер немного подул со стороны звона (а это звонили к вечерней службе в Никифоровке), и чуть различился запах парного молока и водопоя, расслышался отдаленный коровий рёв. Сильнее пошевелились цветы над травами, и глазами своими сквозь юные ресницы лепестков словно о чем-то искренне сказали.
- Среди долины ровныя, - своим манером, внутрь себя усмехнулся Петров, так же, как и Беловольский, утопая добрыми глазами в окружавшем бытии. Беловольский же, приложив ладонь к груди, весь летел, как вдохновенный ангел, вместе с этим вечером и звоном, тонул глазами в небе, в облаках, дыша набегавшим ветром, простором, живописным размахом пейзажа с говорящими далями, несказанным ярко-коричневым лоском пашен, молодой изумрудной густотою рощ, от которых в закате пролегли блаженные тени, и взлохмаченная бороденка его, казалось, улыбалась и радовалась вместе с ним.
- Какое счастье! – воскликнул Беловольский. – Какое счастье. Господи… Так хочется думать… верить в этакий час, что впереди всё будет таким же чистым, светлым и безмятежным, как этот вечер. Всё, всё для этого дано… Удивительное счастье – присутствовать в нем, осязать… Господи, спасибо тебе…
Петров, не оборачиваясь на него, неотрывно глядел в ту сторону, откуда наплывал протяжно звон, перешедший в равномерные удары неторопливого благовеста, поднявшего над машущими вершинами берез плавные стаи ласточек.
- Аминь, - сказал Петров, не спеша поднимаясь с травы, отряхнул сюртук и потянулся за фуражкой. – Что ж – пойдем? – не то спросил, не то утвердительно сказал он.
- Пожалуй, - встрепенулся Беловольский и тоже первым делом легко накинул фуражку. – Кажется, я штаны немного зазеленил, ну да это ничего. В детстве мне, помнится, крепко доставалось за такое от мамаши… Ты у себя на листе набросаешь предположительное направление?
Петров кивнул. Они ещё раз отряхнулись, пару раз перетопнули сапогами, крепче нахлобучили фуражки, поправили на боку планшеты, убедившись, что они застегнуты, и зашагали под горку направлением будущей дороги огромному сияющему сплошь зеленому простору и раскаленному кругу солнца навстречу.
- Пожалуй, притомимся шагать, - сказал Петров.
- А мы, чтобы уменьшить усталость, запоем песенку. Вот хотя бы эту – любимую нашу – а?
По рюмочке, по маленькой
Налей, налей, налей!
По маленькой, по маленькой,
Чем поют лошадей.
И дружно запели они свою любимую студенческую песню, красиво, на два голоса, в дружном ладу, как в старину пели, и зашагали под гору, немного маршируя и с шуткой капельмейстерски помогая себе руками. Молодая энергичность и некоторая горделивость была в их осанке и походке. ещё бы! По их, Беловольского и Петрова, вешкам проложат дорогу до самых западных морей. И вечно будет народу и отечеству служить трудовая матушка-чугунка, по утрам пробуждать свистками на болотинах спящих коростелей и в деревнях первых петухов, и будут люди ставить по ней ходики, словно по какому-то астрономическому мерилу, и такими же привычными сделаются стук и свист ее, как в поле рожок пастуший или коровье мычанье в селах. Затеют по их вешкам дорогу строить – и, стало быть, построят! – миллионами кубов вычерпают, где нужно, землю, кирками прогрызут камень, пророют выемки и поднимут насыпи, которые вскоре так совпадут, срастутся со всем окружающим строением земли, словно существовали на ней от самого сотворения мира. Уложат рельсы и наведут мосты, и вокзалы возведут, и воду из земли поднимут, и вдоль долгих полей натянут телеграфную струну. И от сохи пришедшие люди научатся строгому, точному ремеслу: вчерашнее крестьянство геройски овладеет технической цифирью и чертежной премудростью, оденется в служебные кафтаны, водрузит на головы фуражки, нацепит форменные бляхи и затянет пояса пряжкой с державным вензелем. И сыновья пастухов и пахарей важно станут за регуляторы паровозов, и запачкаются суровые лица трудовой сажей и олеонафтом - и двинутся от их рук поезда. Протиликает колокол; счастливо и горестно, как сердобольная баба, взревет вокзальная гармонь! Сердечно и просто воспоет о встречах-расставаньях, заполошенно взыграет об очередных затеявшихся перемещениях судеб, о непостижности калейдоскопа жизни… Первый поезд, клокоча от мощи локомотива и готовности к ожидающей стихии, закричит, заголосит, заверещит свистком, словно одержимый скворец, пронзит уши, жарко задышит и двинется новой дорогой по России, так же одержимо и пугающе вереща вдоль рощ и косогоров, призывая пуститься с собой в распахнутые объятия горизонта, в неведомое, в вечные пути! А сверху с высокой Соборной Горы грянет, отзовется ему Тысячезвонный Спас, и всё поглотит в себе – и худое, и хорошее, и бренное, и предстающее вечным, и зримое, и призрачное, и бездонно гудящим гласом могуче обнимет всякое бытие. И закат сольется с рассветом в единую бесконечность, куда рельсы, виясь, уходят - в стихийную дикую даль без края, под высокие перелеты птиц, в напряженную песню полей и ветер, в ночное лунное сиянье и преходящий мрак ненастий, во всполохи пробуждений, в бескрайнее волнение моря жизни и Земли…
Гавана - Москва, 2008
1 Старинная эмблема ведомства путей сообщения.
2 Начальник отделения дороги.
3 Автомотриса – самоходный служебный вагон для проезда людей.