У каждого нашего художника — свой образ Коломны. И какое увлекательное занятие — наблюдать волшебный город, созданный фантазией писателя! Ибо твоими глазами Коломна всматривается в своё отражение. Но не в зеркале, нет, а скорее — в речной глади. В живом потоке вод обличье города меняется, крепостные башни, храмы и звонницы кажутся живыми.
А когда спокойное течение нарушается порывом ветра, в волнах кремлёвские вершины зыбятся, образуют прихотливые узоры, становятся похожи на видения из иного мира…
Только добавим: словесное отражение — ещё глубже! Ибо оно сочетает в себе игру и зыбкость волн с незыблемостью и даже… бессмертием. Казалось бы — что может быть эфемернее слова? Но занесённое на бумагу, оно становится «прочнее бронзы и выше пирамид», как сказал однажды старик Гораций.
Коломна ХVIII ушла… Лишь кое-где, в забытых уголках Посада, громоздятся каменные дома-бронтозавры, хранящие воспоминания о временах Анны Иоанновны и Елисаветы Петровны. Но призраки героев Лажечникова до сих пор бродят по вечерним улицам города, и постройки, давно уже стёртые временем, вновь красуются пред очами изумлённого читателя…
Ныне вид со стороны Коломенки безнадёжно испоганен уродливыми новостройками. Но стоит открыть страницы Лажечникова, и город снова оживает во всём величии своих романтических руин, и опять, словно «сон давних дней», открывается древнее русло Коломенки и «колдунья-мельница» у подножия кремля.
«Вправо, против мельницы, на отвесной вершине, одиноко стоит полуразвалившаяся башня, которая, как старый, изувеченный инвалид, не хочет ещё сойти со своего сторожевого поста. Кругом всё развалины. В нескольких саженях от неё начинается гряда камней, всё идёт, возвышаясь, сливается потом в сплошную стену и, наконец, замыкается высокой угловой башней. Это отрывок кремля, построенного в давние времена от нашествия татар. Широкая стена, которая поворачивает влево от этого угла, более уцелела…»
Глазами юного Лажечникова мы видим «почти всю панораму города с золотой главой старинного собора и многими церквами. Насупротив стелются по берегу… густые сады. Весной они затканы цветом черёмухи и яблонь. В эту пору года, в вечерний час, когда садится солнце, мещанские девушки водят хороводы. Там и тут оглашается воздух их голосистыми песнями».
Давайте взглянем на таинственные «развалины крепости, будто облитые заревом пожара, на крест Господень, сияющий высоко над домами, окутанными уже вечерней тенью».
Здесь, у Косых ворот, недалеко от Маринкиной башни, Лажечников поселил своего соляного пристава с дочерью.
Старый романтик загипнотизировал этими строками всех своих последователей. После него писателей неведомой силой тянуло сюда. Лажечниковские интонации чувствуются у Пильняка. И не зря здесь, на Косой горе, оказался его диковатый «музеевед Грибоедов». И не случайно в сквер «Блюдечко» заходили то Соколов-Микитов, то Чаянов в сопровождении своего «московского архитектора Владимира М.», взглянуть на Запруды и сказочную панораму Бобренева монастыря.
Но Лажечников создал не только свой город. Он ещё населил его сонмищем теней. Хитрый насмешник! Он даже после смерти продолжает с читателем увлекательную игру, заставляет искать прототипы, сравнивать литературные видения с теми реальными людьми, которые когда-то жили на коломенской земле.
Как можно забыть галерею городничих (не ею ли вдохновился Салтыков-Щедрин в «Истории одного города»?)! Чего стоит один Насон Моисеевич Моисеенко, поручик в отставке!
«Ему близ шестидесяти. Маленький, худенький, с лицом наподобие высушенного яблока, с острым носиком, в рыжем паричке, завитом, как руно крымского барашка. Букли и коса, всё это дорисовывает его портрет. Голос тоненький, пискливый. С характером уступчивым, робким, он боялся граждан, а не граждане его боялись. Принесут ему сахару полголовки, чайку четвёртку, нанки на исподнее, полотенчико с крестьянскими кружевами, сапожную щётку — ничем не гнушается, всё принимает с благодарностью».
Никчемный начальник провинциального городишки помер также бесславно, как жил. Да и погребён безвестно. Автор «Беленьких, чёрненьких и сереньких» лишь философски замечает:
«Бог знает, и могилка-то Насона Моисеевича его ли нынче?.. Может быть, два-три новые вечные жильца пришли занять её и потесенить в ней кости бывшего начальника целого города».
Полноте, Иван Иванович! Не то что у данного славного руководителя, но и у его преемников, всех этих нелепых взяточников и самодуров, а даже у жителей всей Старой Коломны не осталось могилок. Стёрли их грейдером в начале 1970-х годов. Ни памяти, ни памятников… И всё, что сохранилось — это словесный образ города, наколдованный его славным уроженцем. Так что Коломна до сих пор с изумлением вглядывается в это литературное зеркало, и узнавая и не узнавая себя. Ибо отражение в отдельных местах кажется как бы это сказать поделикатней? — чуть-чуть кривоватым.
«Ни что не изменяло мёртвой тишины города. По-прежнему нарушалась эта тишина мерными ударами валька по мокрому белью и гоготанием гусей на речке, по-прежнему били на бойнях тысячи длиннорогих волов, солили мясо, топили сало, выделывали кожи и отправляли всё это в Англию; по-прежнему в базарные дни, среди атмосферы, пропитанной сильным запахом дёгтя, скрипели на рынках сотни возов с сельскими продуктами и изделиями, и меж ними сновали, обнимались и дрались пьяные мужики. По воскресным дням толпы отчаливали к городскому кладбищу, чтобы полюбоваться на земле покойников очень живыми кулачными боями».
Опять Петропавловское кладбище! И характерная деталь: кулачные бои. Вообще эта забава, иногда доходившая до смертоубийства, была весьма популярна в городе. Коломенские дрались с запрудскими, с бобреневскими, а у Петра и Павла, на Рязанской заставе, — с бобровскими. Ныне село Боброво вошло в черту города, древний кулачный спор приугас, но сейчас удивительное время: традиции восстанавливаются. Глядишь, народ когда-нибудь и пойдёт ещё «стенка на стенку»…
А вот хрестоматийный отрывок, который потомственным коломенцам мог бы показаться малость обидным.
«Пузатые купцы, как и прежде, после чаепития упражнялись в своих торговых делах, в полдень ели редьку, хлебали деревянными или оловянными ложками щи, на которых плавало по вершку сала, и уписывали гречневую кашу пополам с маслом. После обеда, вместо кейфа, беседовали немного с высшими силами, т.е. пускали к небу из воронки рта струи воздуха, потом погружались в сон праведных. Выбравшись из-под тулупа и с лона трёхэтажных перин, а иногда с войлока на огненной лежанке, будто из банного пара, в несколько приёмов осушали по жбану пива, только что принесённого со льду; опять кейфовали, немного погодя принимались за самовар в бочонок, потом за ужин с редькой, щами и кашей, и опять утопали в лоне трёхэтажных перин. Как видите, жизнь патриархальная!»
Спору нет, картинка яркая; но ведь Иван Иванович сам себе противоречит. Сейчас даже трудно представить гигантский масштаб торговых оборотов Коломны. Это не только «тысячи длиннорогих волов», идущие сотнями пыльных вёрст из астраханских степей, это ещё и бесконечные караваны с хлебом, солью и рыбой, текущие сухим путём и влачимые по рекам бурлаками и лошадьми, это десятки фабрик и мануфактур, тысячи работников, миллионы рублей, постоянный риск, часто связанный с опасностью для жизни.
Чтобы эта колоссальная машина работала, нужно было постоянно «крутиться»; тут, знаете ли, не до «трёхэтажных перин». Никто к тебе сам не прибежит с кредитами, транспортные артерии и предприятия сами собой не заработают.
Но пресловутый «колёр локаль» (местный колорит) требует жертв. Чтобы образ Максима Ильича Пшеницына (то бишь Ивана Ильича Ложечникова, отца писателя), заблистал, яко жемчужина, окружение его надо было слегка подчернить.
«Книжки в доме ни одной, разве какой-нибудь отщепенец-сынок, от которого родители не ожидали проку, тайком от них, где-нибудь на сеннике, теребил по складам замасленный песенник или сказки про Илью Муромца и Бову Королевича».
А между тем в городе были десятки частных библиотек, в том числе уникальные собрания Жукова, братьев Хлебниковых, Мещанинова, Суранова, Ложечникова, который формировал свою библиотеку по советам Новикова. Здешние библиофилы собирали не только книги, но и рукописи, некоторые из коих позднее попали в руки Карамзина.
Я уж не говорю о библиотеках церковных, монастырских и книгохранилище при Архиерейском доме и Семинарии. Коломенская семинария, кстати сказать, древнейший ВУЗ Подмосковья; ей 285 лет. И преподавание здесь велось по латыни. Скажу больше: в старших классах применялась «нотата», то есть воспитанники, для лучшей практики, общались между собой на иностранных языках. Сегодня, к примеру, в ходу латынь, завтра — греческий, потом — французский или немецкий. И попробуй сказать слово по-русски! Оштрафуют, засмеют; стыда не оберёшься.
Конечно, у нас уровень был не тот, что в Троицкой Академии. Но и коломенских выпускников неучами назвать нельзя. Из наших семинаристов вышел «Русский Златоуст», Митрополит Московский и Коломенский Платон (Левшин). Отсюда родом величайший церковный деятель ХIХ столетия, «природный Патриарх», Митрополит Московский и Коломенский Филарет (Дроздов). Авторитет святителя был непререкаем, его побаивались даже императоры. Необыкновенными проповедями владыки заслушивались, его книг с нетерпением ожидала вся читающая Россия.
Позднее, в «Новобранце 1812 года» Лажечников напишет: «Мы приехали в Коломну. Это моя родина. Горжусь ею, потому что в ней родился один из знаменитейших духовных сановников и проповедников нашего времени (Филарет, митрополит московский и коломенский)». Но ведь не на пустом месте явился этот «духовный сановник». Кто-то же его учил, воспитывал! Откуда этот поэтический дар, эта словесная мощь?
Не идёт ли исток его таланта от той основательной традиции, которая была заложена преподавателем риторики и французского языка, соборным протоиереем Василием Протопоповым?
Чего греха таить! Мы почти забыли этого одарённого сочинителя. А между тем… Выпускник Славяно-греко-латинской академии, он делал для Новикова переводы с французского, писал отличную прозу, сочинял отменного качества стихи. Порывистый характер причинял ему немало неприятностей, на краткое время его переводили в Каширу, но потом он снова возвращался в Коломну, снова чудил, но ему многое прощалось за талант.
Гиляров приводит семейный анекдот. Владыка присутствует на экзамене по французскому. То ли учитель сделал ошибку, то ли ему так показалось, но епископ Афанасий шутя делает замечание: тут, мол, была у вас неточность. «А как же будет правильно, владыка?»
«Знаю, да не скажу».
Ехали в карете архиерейской; слово за слово — учитель так разгневался, что на ходу выскочил из экипажа. Гиляров не называет имён, но это явно епископ Афанасий и отец Василий, больше некому. Почему преосвященный прощал Протопопову его выходки? Да оттого, наверное, что поэт принадлежал к числу его любимых учеников.
Ведь на Коломенскую кафедру владыка пришёл из ректоров Славяно-греко-латинской академии. Он входил в число образованнейших людей своего времени, сочувствовал просветителям, умел ценить прекрасное.
Но этот архиерей не только умел учить, он и сам постоянно учился, и если встречал умного человека, внимал ему с искренним интересом.
Андрей Болотов вспоминает в своих записках, что владыка, приехав в Богородск, «не преминул тотчас вступить со мной в ласковые и приятные разговоры, в которых… и занялись мы с ним во весь остаток того дня и вечера. И как, после обыкновенных и ничего не значущих разговоров, довёл я оные до дел учёных и наук, то в один почти миг и успели мы с ним так спознакомиться и сдружиться, что ему и не хотелось уже и перестать со мною говорить. И причиною тому было то, что я во многих отношениях был гораздо его знающее и, пользуясь сей выгодою, блеснул пред ним такими обширными своими знаниями в естественной науке и истории, что он, будучи в сих науках не великим знатоком, но весьма любопытным человеком, слушал меня, так сказать, разиня рот, глаза и уши. Словом, я заговорил его в прах и накидал ему столько в глаза пыли, что он не только возымел ко мне отменное почтение, но даже и полюбил меня искренно и душевно, а я, пользуясь таковою его к себе благосклонностью, и не упустил, отходя от него ввечеру, попросить его, чтоб от наутрие… удостоил нашу церковь своим священнодействием, а потом пожаловал бы ко мне откушать».
Простим Болотову некоторое самолюбование. Он оставил портрет владыки («человек ещё не старый, собою видный и красивый и служить отменный мастер»). И главное — ярко выписал необыкновенную любознательность архиерея.
Коломенский епископ дружил с Новиковым. Это вообще удивительная была эпоха! Церковные иерархи (не только Афанасий, но и высокопреосвященный Митрополит Платон) поддерживали и прикрывали масонов, а императорская власть всячески гнобила Русскую Церковь, хотя формально находилась во главе этой самой Церкви. О времена, о нравы!
Кстати, из-за симпатий к просветителям владыка и пострадал. Он вообще находился в сложном положении. Уездному городу по новому ранжиру павловского времени епархии не полагалось. Кафедру определяли в губернский город. Но Митрополит Платон, любитель церковной старины и коломенский патриот, до времени сохранял кафедру.
Но нашёлся один священник, Павел Озерецковский, который накатал донос на владыку. Епископа Афанасия отправили в дальнюю епархию, а коломенскую кафедру закрыли. Нового епископа, Мефодия, назначили на специально основанную Тульскую епархию, куда он уехал, увезя коломенские реликвии на восемнадцати возах. А Коломну, в утешение землякам, владыка Платон взял в своё управление и титул; с тех пор столичные иерархи именовались Московскими и Коломенскими. Происходили сии печальные события в 1799 году.
Тогда же и прошла в Коломне первая политическая демонстрация. В мае владыке Афанасию устроили демонстративно-пышные проводы. В усадьбе купца-мецената Суранова, в сердце Коломенского Посада, собрался цвет коломенского дворянства, купечества и духовенства. Произносились торжественные речи, отец Василий Протопопов читал трогательную оду, народ проливал слёзы, оплакивая свою уходящую славу…
Был ли на этом сборище отец писателя, Иван Лажечников? Письменных подтверждений этому не имеется. Но, во всяком случае, равнодушным к столь шокирующим событиям просвещённый купец не остался. Рассказывали, что он, человек бесстрашный и остроумный, отпустил язвительную шутку в адрес нового епископа. Священник, который преподавал юному Лажечникову науки духовные, услышал эту остроту и не преминул донести о ней столичным властям.
Внезапный ночной арест потряс душу ребёнка.
«Я так испугался, что даже не плакал. С ужасом смотрел я на рыдающую мать мою, прощание её с отцом, благословение его дрожащею рукою надо мною и братом моим. На дворе стояли три таинственные тройки, запряжённые в рогожные кибитки. При них были какие-то солдаты. В одну кибитку посадили моего отца, в другую — гувернёра, месье Болье, в третью — священника, нашего русского учителя; казалось, их увезли в вечность. Вслед за тем слышны были только перешёптывания, рыдание матери и причитание женской прислуги. Дядька мой Ларивон угрюмо молчал, нянька Домна усердно молилась и приказывала мне молиться».
Всё-таки не настолько далёк был купец Ложечников от окружающей Коломны, если из-за неё оказался в темнице, откуда еле выбрался, благодаря героическим хлопотам жены.
Кажется понятно, что реальная Коломна была гораздо сложнее и многогранней, чем иронический образ, нарисованный Лажечниковым. Но в чём основа этой иронии? Может быть — в том насмешливом самоосуждении, которое веками накапливалось в городе?
Думается, что разгадка лажечниковского обаяния в том, что его творчество — это яркое звено в духовной цепи. Она тянется издалека… Я назвал бы это явление «коломенским историзмом».
Сей термин взят у меня в кавычки; и неспроста. В самом сопоставлении торжественного слова «историзм» с провинциальным подмосковным городком уже содержится нечто ироническое.
Взгляд на историю города, и притом взгляд иронический — характерная особенность коломенской литературной традиции. Причём началась эта традиция ещё в лажечниковские времена, и не кончилась вместе с Пильняком, а благополучно здравствует и по сей день.
Давайте на минутку глянем в век ХVIII-й. Вот что пишет в своих «Сатирических ведомостях» Новиков, аж в 1769 году.
«Из Коломны.
Забылчесть, дворянин, находясь в некотором приказе судьёю, трудами своими и любовию к ближним нажил довольное имение… он подчинённым своим ничего не приказывает, не сказав: «Во святой час» и не прочитав молитву Пресвятой Троице, водки никогда не пьёт, хотя б то было и в гостях, дела подписывает перекрестясь, говоря: «Честной де Крест на враги победа», несмотря, что те враги бывают иногда законы, истина, правосудие, честь и добродетель».
А вот уже Карамзин, 1801 год.
«Вообще имя Коломны встречается в истории по двум причинам: или татары жгут её, или в ней собирается русское войско идти против татар». Чеканная формулировка! И далее:
«Что же касается до имени города, то его для забавы можно произвести от славной италиянской фамилии Colonna. Известно, что папа Вонифатий VIII гнал всех знаменитых людей сей фамилии и что многие из них искали убежища не только в иных землях, но и в других частях света. Некоторые могли уйти в Россию, выпросить у наших великих князей землю, построить город и назвать его своим именем! Писатели, которые утверждают, что Рюрик происходит от кесаря Августа и что осада Трои принадлежит к славянской истории, без сомнения, не найдут лучших доказательств!».
(Почему-то последняя фраза особенно греет мне сердце).
А вот и Лажечников.
«Случались однако ж в городе важные происшествия, возмущавшие спокойствие целого населения. То появлялся оборотень, который по ночам бегал в виде огромной свиньи, ранил и обдирал клыками прохожих; то судья в нетрезвом виде въезжал верхом на лошади и без приключений съезжал по лесам строившегося двухэтажного дома; то зарезывался казначей, обворовавший казначейство. Полицейские личности в городе были то смирные, то сердитые; большею частию их отличали не по уму и честности, а по степени огня в крови…».
Такое ощущение, что новиковский судья Забылчесть неожиданно запил и поскакал на белом коне штурмовать строительные леса Дома Лажечникова. Кстати, писатель мог читать, и наверняка читал Новикова. Великой просветитель не раз бывал в Коломне, они были знакомы с Лажечниковым-старшим, у Новикова были свои книжные агенты в городе. Снова скажу: Коломна славилась не только «пузатыми купцами», но и кругом свободно мыслящих людей и литераторов. Впрочем, всё это не помешало Лажечникову, ради иронического самоуничижения, нарисовать свою родину в виде «тёмного царства».
Не будем останавливаться на гротескных коломенских образах в комедиях Островского. Перейдём сразу к Н.П. Гилярову-Платонову, который достойно принял эстафету от Лажечникова.
Лёгкая ирония чувствуется уже с первых строк его мемуаров.
«Уездный город, бывший епархиальный, следовательно старинный, а потому, согласно этим двум качествам, со множеством церквей (до двух десятков счётом); река средняя, впадающая за три версты в большую. Но впрочем зачем же говорить обиняками? Это — Коломна. Крепость полуразвалившаяся, но с уцелевшей частью стен; уцелело также несколько башен и одни ворота с иконописью на них и с вечной лампадой. Как подобает старине, город потонул в легендах. В одной из башен содержалась Мария Мнишек — это исторический факт. В той же башне кроются несметные богатства — это легенда. В одной из церквей венчался Димитрий Донской и осталось его кресло. Это тоже история (сохранилось ли кресло доныне, не имею сведений)».
А дальше идёт несусветная история о Мотасовой башне и коломенском чёрте Мотасе, который философски говорит сатане из соседнего Бобренева: «Э, голубчик, я тут уже четыреста лет от нечего делать мотаю ногами; здесь нас с тобой поучат грешить…».
Чуть ниже Гиляров замечает: «Самоосуждение свойственно не одной Коломне, а вообще русским городам, особенно древним… Замечательна эта черта… Передавали мне, что преподобный Сергий проходил некогда через город и его прогнали «колом», он тогда перешёл в Голутвин… Несомненно, что Сергий преподобный проходил через Коломну, и там, где теперь Голутвин, благословил Димитрия Донского; посох Сергия остался в Голутвине. Но Коломна по меньшей мере двумя, а то и всеми тремястами лет старше Донского; тем не менее коломенцы воспользовались историческим событием, чтобы сочинить самоуничижительную легенду».
Как тут не вспомнить пильняковские «Машины и волки»!
«Коломна лежит на трёх реках… Город доминами белыми подпёр к Москве-реке, жил крупичато в Запрудах, в Кремле, в Гончарах, щеголял перед Рязанью. Очень все интересовались узнать — откуда пошло слово Коломна? — объясняли, что от прилагательного колымный — обильный, широкий, сытный; от римских патрициев Колоннов, ушедших в Скифию и поселившихся здесь (это толкование отразилось и в гербе коломенском, где на синем поле три звезды и колонна); от существительного каменоломня (недаром сами коломенцы рязанским наречием называют Коломну — Коломня); но толковали и так, будто Сергий Радонежский проходя по Коломне строить Голутвин монастырь, попросил попить, а ему ответили колом по шее, и он объяснял потом:
— Я водицы попросил, а они колом мя — —
Голутвин монастырь, на стрелке, где сливаются Ока и Москва, был заложен, правда, Сергием Радонежским, и там хранится его посошок, — и Коломна жила за пятью монастырями, в двадцати семи церквах, колымная, как коломенская пастила — сладкая».
Сразу видно, что человек читал Лажечникова, краеведа Линдемана и, естественно, Гилярова. К слову сказать, традиция списывать целыми абзацами, не указывая источников, жива в Коломне и до сих пор.
Заметим, что новиковско-лажечниковская интонация не чужда Пильняку.
«События в городе бывали редки, и если случались комеражи вроде следующего:
Мишка Цвелёв — слесарев — с акцизниковым сыном Ипполиткой привязали мышь за хвост и играли с нею возле дома, а по улице проходил зарецкий сумасшедший Ермил-кривой и — давай в окна камнями садить. Цвелёв — слесарь — на него с топором. Он топор отнял. Прибежали пожарные, — он на пожарных с топором; пожарные — тёку. Один околоточный Бабочкин справился: Мишку потом три дня драли, —
— если случались такие комеражи, то весь город полгода об этом говорил. Раз в два года убегали из тюрьмы арестанты, тогда ловили их всем городом».
Если не знать, откуда взяты отрывки, то временами может возникнуть ощущение, что их писал один человек. А между тем это очень разные люди по происхождению. Лажечников — дворянин из купцов, Гиляров — попович, Пильняк — разночинец. Различны эпохи, в которые они жили, а взгляд на город — сходен. Любопытно, что эта традиция прослеживается и позднее. Достаточно прочитать первые главы «Истории парикмахерской куклы» А. Чаянова, начало «Авы» И. Соколова-Микитова. Эти же мотитвы встречаются и у наших современников: В. Королёва, С. Малицкого; я уж не говорю о Р. Славацком.
Откуда это странное сходство? От знакомства с трудами предшественников? От иронически-пренебрежительного отношения к «провинции»? Думается, что причина лежит глубже. Кстати говоря, нелишне заметить, что и Лажечников, и Гиляров, и Пильняк отлично понимали величие коломенской древности. У каждого из них найдутся строки, в которых Коломна предстаёт эпически-прекрасной, величавой, таинственной крепостью.
Особенно показателен в этом отношении Пильняк. Зловещий образ «мёртвого города» в «Голом годе», устрашающая поэзия «Волги…», где Коломна предстаёт в предсмертном, почти библейском, величии, говорят об очень серьёзном отношении к предмету повествования.
Тогда откуда же эта ирония? Мне кажется, что внешний облик города вызывает улыбку сам по себе. Коломна, да будет позволено сказать, это не просто типичный, а, пожалуй, типичнейший подмосковный город. При первом же взгляде на него возникает эффект «узнавания», как будто ты уже встречал что-то подобное: то ли по телевизору видел, то ли в книге вычитал. Поглядел в одну сторону: ба! Да это же Московский Кремль. Глянул в другую — да это же Замоскворечье Островского; никакой декорации строить не надо! Всё — древнее, историзм так и прёт, но какой-то забавный, провинциальный, «коломенский историзм». Невольно чувствуешь себя «столичной штучкой», которая невольно улыбается наивности «аборигенов».
А на самом деле…
На самом деле жуткое чувство охватывает при мысли о бездне протекших лет, о потоках крови, пролитой на этих полях, об этой земле, пронизанной следами пожарищ и человеческими останками. И кажется подчас, что ты видишь не город, а древнего дремлющего дракона, который вот-вот приоткроет глаза…
И от этого становится как-то не по себе. Давайте не будем тревожить Прошлое. Давайте прикроем его забавной личиной. В самом деле — невозможно жить без ощущения родства и уюта. Покров лажечниковской иронии дарит весёлое спокойствие и человеческое тепло. А то, что скрывается за покровом «коломенского историзма» — так ли уж важно?