Нина Соловьёва

Контакт

 

Доктор Андрис с младшим ординатором Карамышевым шли через рыночную площадь и говорили о больном, доставленном вчера на «скорой», когда наперерез им шагнул мужик с тонкой металлической тросточкой и в надвинутой низко, до бровей, чёрной бейсболке.

— Господин хороший, ради большого праздника помоги, чем можешь...

Не поднимая глаз, Андрис широко шагнул через лужицу жидкой грязи, в которой дотаивали остатки ночного снега. Из пакета, который он держал в охапку, выпросталось несколько светло-зелёных виноградин. Казалось, ягоды жались к его груди, чтобы согреться. Карамышев потянулся было к карману, но увидев, что доктор демонстративно удаляется, растерянно последовал за ним.

Колокола взбрызгивались звонами, мешавшимися с криками грачей, и снова замолкали. Карамышев выждал, пока поутихнет, и со смущённым смешком обратился к доктору:

— Как-то вы презрительно от него отвернулись... Молча...

— Да чтобы не сказать...

— Что — не сказать?

— «Помоги мне, чем можешь».

Карамышев оглядел доктора с ног до головы: прорезиненные высокие ботинки-вездеходы, старомодное, посветлевшее на сгибах, плотно пригнанное пальто и грубошёрстная спортивная шапочка. Всё буднично, серо. Контрастом — праздничные, нежные виноградинки.

Доктор заправил кисточку в пакет и серыми пронзительными глазами ответно смерил Карамышева:

— Вылетел из ординаторской, с чем был, и на боржом денег не хватило. Десятки не хватило. Вот, виноград несу, а за боржомом даже не знаю, кого смогу послать...

Карамышев порылся торопливо в карманах.

— Нужно натуральный, в стекле, — продолжал Андрис. — По пути есть приличная палатка.

Сжимая в кулаке приготовленную купюру, Карамышев снова ухмыльнулся:

— Надо же — «помогите, чем можете» — и этот зимний виноград...

— А что? — Доктор потрогал вновь выбившуюся кисточку. — Ему нужна глюкоза. Но дело даже не в глюкозе. Наверное, мы сможем отвоевать дней пять-семь. Так ведь нужно хоть немного радости, тепла, хоть виноградинку!.. Он не в состоянии жевать... А я вот на бегу и не подумал о боржоми, хорошо, что ты попался.

— Хорошо, что промолчали, а то бы мужик вам въехал тростью.

— Да за что же? Я вот ему не въехал за его «помогите», а он мне за моё должен въехать?

— Но всё-таки доктор, да ещё с виноградом. А он нищий.

— Этот нищий, между прочим, существует здесь уже довольно много лет... Побирается и существует. Я с работы через площадь хожу и всех их знаю наперечёт... А вот тот нищий, — и доктор Андрис свободной рукой махнул по направлению к больнице, — неизбежно умрёт. В этом винограде для него три-четыре дня жизни... или надежды...

— А он — нищий?

— Пожалуй, даже горше — совсем один.

— Но вы...

— Вот я и говорю. Что они знают обо мне со своим «помогите, чем можете»? И ты ещё тоже, моралист!

— Нет, я ничего. Простите, доктор.

По боковой лестнице они поднялись в отделение. Передав пакет Карамышеву, Андрис отослал его в столовую мыть виноград, а сам поспешил в палату, где лежал под капельницей вчерашний безымянный больной.

Сестра беспомощно кинулась навстречу, не давая Андрису переступить порог.

— Глюкоза? — остановил её вопросом доктор.

— Ничего не получается. Вены бегающие, неуловимые, кожа воспалилась, переколота. Я не... всё, что могла... И Людочку приглашала.

— Ладно, знаю. Сейчас сам попробую. Иди отдыхай, я на дежурстве.

Сестра почему-то на цыпочках проскользнула в дверь, и Андрис взял иглу.

Нитевидную вену поймал с первой попытки. Немного постоял, придерживая иглу. Но лишь чуть попытался отпустить, вена куда-то пропала.

Андрис нашёл на столике розовый пластырь, приладил в четырёх местах, клеткой, — и всё-таки тонкая сталь выскальзывала.

Серая кожа была то ли слишком сухая, то ли содержала следы какого-то невидимого вещества, только розовый пластырь, свежайший, который обычно без боли и не отдерёшь, этот пластырь не прилипал к руке. Синяя жила, тонкая бегающая вена, вновь стала невидимой. Иголка выпятилась и замерла, полого, почти плашмя, над мелкокристаллической поверхностью этой безжизненной руки с чуть приоткрытой розовато-серой ладонью.

Андрис оглядел аппарат у изголовья, его никелированную стойку, перевёрнутый баллон, отливающий на свету бледно-лиловой радугой и возвышающийся над кроватью с какой-то неуклюжей беспомощностью. Если бы удалось прокапать хотя бы половину лекарства, потом дать отдохнуть, через пару часов добавить внутримышечные... Но сейчас он может только держать иглу, сидеть здесь и держать, пока раствор не уменьшится хотя бы наполовину.

Андрис сбросил пластырь и, массируя руку, перевёл взгляд на лицо подростка. Неотвязная мысль, что он когда-то видел это лицо, и не просто видел, а наблюдал за ним в минуты начинающейся агонии, снова вернулась. В этой же клинике, в этой палате, в столь же безнадёжном состоянии. Нет, ещё хуже, чем теперь. Только тогда было что-то ещё, помимо сердца... Что?

Серые глаза подростка, широко раскрытые, незряче глядели прямо вверх. Тонкие лучи в них без видимого перехода сливались со зрачками, удивительно сочетаясь с полной неподвижностью взгляда. Что-то знакомое.

Почему Андрис чувствует такую неуверенность? Тогда, в реанимации, никакая была не агония. Тогда мальчишку удалось вытащить. Потом перевели в кардиологию, выходили, наверное...

Если он не умер... Если он не умрёт...

Губы белёсые, будто захваченные изморозью, которую не растопили несколько часов, проведённых в палате. Пушистые ресницы. Правая бровь... припухлость, угол правого глаза слезится. На обеих скулах и на лбу ожоги, многочисленные пятна величиной с копейку. Чем можно так ожечь лицо?

Андрис взял запястье. Пульс с перебоями, не больше пятидесяти ударов. Тогда всё было так же. Тот же необычный пульс. В каком году? С каким диагнозом? Когда этот подросток умирал здесь, на его руках?

Андрис туго перетянул руку жгутом, стремительно вонзил иглу. И вена слабо засинела под иголкой, пойманная, остановленная, может быть, на несколько секунд. Андрис осторожно ослабил жгут.

Глаза медленно закрылись. Андрис, держа иголку, пристально смотрел в лицо — и тотчас все сомнения пропали: да, это был тот самый умирающий подросток. На прикрытых веках ясно вырисовывались тройчатые бороздки, как будто отпечаток птичьей лапки на снегу: перевёрнутая стрелка, три штришка, сходящиеся клином. Это он!

Он умирал здесь, когда Андрис впервые ассистировал Кручинину при операции митрального порока. В ту же зиму, значит, восемь или девять лет назад. Подросток с травмой черепа, которая сама по себе не была смертельна, но из-за сердца больного переправили из хирургии сюда, в его палату. Восемь или девять лет назад, но разве он мог выглядеть теперь всё так же, подростком? Теперь Андрис попытался отыскать на знакомом лице знаки времени: горизонтальный длинный штрих на лбу и над бровями, ближе к вискам две лёгкие бороздки. Волосы разнородные: с боков спадают лёгкие колечки, на лбу топорщатся обычные прямые русые пряди, перемежающиеся клочками яркой седины. Возможно, такое вот лицо без возраста — в пятнадцать лет и в двадцать пять одно и то же.

Андрис поймал взгляд серых глаз, осмысленный, хотя совсем ещё далёкий и улыбнулся:

— Здравствуй, приятель! Поздравляю. Да тихо, тихо!..

Андрис еле удержал иглу, второй рукой сжимая дергающееся плечо, и боком привалился к краю постели. Подросток хватал губами воздух, слабея от усилия подвигать рукой, и замер. Лоб покрылся бисером. Взгляд потускнел. Андрис проверил иглу и ждал, не ослабляя хватки. Восемь или девять лет назад. Как много умирающих с тех пор перевидал Андрис. Он знал, как неразборчива бывает смерть, как невнимательна к тому огню, который торопится задуть, и к содержанию фразы, прерываемой на полуслове. Он делал всё, как должно, конгломерат наития и опыта, тащил, выхватывал и выдирал оттуда всех и всегда... А смерть — бывала и верна себе, бывала и уступчива на время. А он тащил всегда и всех, чтобы потом, в усталости рухнув в сон, почти подобный самой великой смерти, вдруг осознать какую-то обидную для разума несмыслённую детскость смерти. Всё это повторялось сотни раз. Но то приближение агонии он помнил очень хорошо. Пятьдесят неравномерных ударов сердца в минуту. Подросток без имени. Из тех, чей номерок в журнале регистрации навечно останется невостребованным, когда на опознание и на похороны претендентов нет.

Подросток напрягся и, немного сгибая в локте руку, притянул её к себе.

— Ну что ж ты? Ну зачем ты это делаешь?

— Затем, что понял. Вчера вечером я понял.

— Что?

— Всё.

— Это не ответ. Послушай, ну не надо, не трудись, ведь всё равно я крепче... и держу тебя. И буду так держать, пока твой ум не прояснится.

— Мой ум только вчера и стал... моим умом.

— Что же случилось с тобой вчера?

— Вчера я понял... понял...

— Если ты вырвешь руку и раствор не будет поступать в кровь, ты ослабеешь, ты не сможешь двинуть даже пальцем, и тогда я снова всё верну на место и буду здесь с тобой, пока ты не уснёшь.

— Со мной?

— Да.

— Нет... не со мной.

«Доктор Андрис, срочный вызов, срочный вызов» — замигали красные буквы табло.

Андрис поднялся, спросил диагноз. Через несколько секунд заговорил поспешно, прижимая губы к микрофону:

— Соедините с доктором Санниковым. Занято? Я подожду. Да, критическое состояние. Да, я не могу оставить больного.

Андрис вернулся и, проверив иголку, взял в руки маленькое тёмное запястье. Пульс сделался ровнее. Подросток, не открывая глаз, медленно облизнул белые губы. Андрис подал тампон. Через мгновение заметил влажный блеск из-под ресниц.

— Так что произошло вчера?.. Забыл, как твоё имя...

— Ни-ко-ла... — прошептал подросток по складам, без ударения.

— Никола? Или — Николя? — еле заметно улыбнувшись одним голосом, обрадованно переспросил Андрис.

— НИ-КО... — сказал подросток, снова облизывая губы.

Андрис смочил тампон, на этот раз обильно, по подбородку сползла прозрачная малиновая капля. Подросток сглотнул и широко открыл глаза.

— Вчера у меня был день рождения, — сказал он отчаянно вдруг окрепшим высоким, нежным голосом. — Ведь это праздник?

— Праздник, — в замешательстве ответил Андрис.

— С подарками? — спросил подросток серьёзно, требовательно, как спрашивают только больные дети.

— С подарками, — эхом откликнулся Андрис.

— Я искал подарок. Мне ничего не нравилось. Может быть, я и не всё смотрел. На фабрике немного платят, и я смотрел не всё, а только то, что покупают эти люди с фабрики, и я, конечно, тоже. Встречались милые игрушки, но у всех пластмассовые плоские глаза, хуже, чем если пуговицы вставить. Такие не годились в подарок. — Подросток умолк.

— Кому — подарок? Ты сказал, что день рождения был у тебя?

— Да, у меня.

— Тогда зачем же ты искал подарок?

— Чтоб подарить.

— Себе?

— Нет, не себе — ЮЛЕ.

— Юле? Кто такая Юля?

— Не Юля, а ЮЛА.

— Тогда при чём здесь твой собственный день рождения? На день рождения подарки получают.

— Я это думал раньше. Но сейчас я понял, что не знал. Что знал — не всё... Что ЮЛА никогда не подарит подарка на мой день рождения и что я должен на свой день рожденья подарить что-то ей. Может быть, она примет подарок от меня, хоть ради дня рожденья? — подросток посмотрел просительно.

Андрис взял в руки розово-серую, похожую на усыхающую птичью лапку, ладонь:

— Так это и есть то особенное нечто, что ты понял?

— Нет, это не главное. Что-нибудь понимать случалось и раньше. Но вчера я понял больше. Понял — всё.

— Рассказывай.

— Я ходил весь вечер... это было накануне, я уже решил, что ничего, кроме цветов, мне не придумать. К вечеру захолодало. Я зашёл погреться в универмаг. На прилавке уже блестели ёлочные игрушки. Я смотрел на них, а потом тут увидел цветные свечки, фигурные. Увидел воскового зайца. Заяц белый, с розовыми растопыренными ушами, с толстой малиновой морковкой в лапах. И глаза какие-то умильные, с ресницами. И я заплакал. От этого зайца. Такой он был. Он стоил столько, сколько должна стоить небольшая мягкая игрушка, приличная игрушка. Дорогой был заяц. Может, так и надо? Я сомневался только несколько минут. Но в отделе начался переучёт и перестали продавать. Конечно, я надеялся, что такого дорогого воскового зайца не купят тотчас, и всё же я боялся. Наутро пришёл к открытию. Приготовил ему шубку из клочка старого меха, он ведь хрупкий, восковой. Я купил его, легонько обернул и спрятал и весь день на фабрике ждал вечера, чтобы вручить. Я думал, вечером всё будет как всегда: когда ЮЛА покажется в воротах, я уйду в проулок и в конце проулка дождусь её, скажу, что у меня сегодня день рождения, и отдам ей зайца. Только мне было не очень-то понятно самому, зачем мой заяц — восковой. Но я и это понял, только позже.

Андрис поправил пластиковый проводник.

— Как ты? Не устал?

— Наоборот. Сейчас мне легче.

— И что твоя Юла?

— Я не дождался. Я её не видел. Вернее, видел только из-за решетки. Лишь видел, что она кружится, но издали. Она и не заметила меня.

— А ты бы крикнул ей: «Юла, замри!» — Андрис попытался пошутить, заметив, что глаза подростка снова где-то далеко.

— Что проку кричать! Разве она себе ЮЛА? Она и не ЮЛА себе. Она и не откликнется. ЮЛА она лишь мне, когда я издали гляжу за нею со скамейки.

— Кто же она есть на самом деле?

— Она — одна.

— И кто эта одна?

— Конь... Тан... Ледовая танцовщица. Нет, ледяная балерина!..

— Как же ты её... нашёл?

— Я издали впервые увидал. Не мог уйти... не насмотреться. Она катается без шапочки, только повязка. Коньки, как ножики, взрезают лед. Всегда одна.

— Когда шёл к ней на каток, ты был простужен? Тебя знобило? У тебя был кашель?

— Ничего такого. Я отработал на фабрике. Всё было, как всегда.

Андрис вдруг подумал, что такое двустороннее воспаление лёгких не должно образоваться за один день. У парня начался отёк, так это из-за сердечной слабости, из-за аритмии. Но и воспаления было бы довольно, чтобы свалить его в постель как минимум дня три назад. А он ходил по магазинам, отработал на фабрике, ещё и на каток пошёл после работы.

— Когда я шёл и нёс моего зайца, мне было совсем легко и даже весело. Правда, я не ожидал, что в этот вечер там соревнования. Вход закрыт. Скамейки заполнены людьми. Я был готов заплатить тройную цену, но билетов не было. Тогда я стал карабкаться на изгородь, чтоб смотреть сверху. Другие тоже карабкались. Я видел, что ЮЛА скользнула в середину круга, как мгновенье времени. Она кружилась, правда, как юла. Одно кольцо внизу — её светло-зелёная... зеленовато-серая... салатная... коротенькая эта оборка на поясе... и сверху широкое, как след кометы, кольцо, когда её белые волосы за нею развеваются по ветру от быстрого вращения. И она кружится вся в ореоле, всегда одна... какой бы ни был мороз, без шапочки, только повязка. И эти волосы всегда вращаются вокруг неё светящимся кольцом...

— Поэтому она — ЮЛА?

— Поэтому.

— А как её вообще-то зовут, другие?

— Не знаю. — Подросток грустно отвел глаза в сторону.

— Рассказывай. Юла кружилась. Ты смотрел, вскарабкавшись на изгородь.

— Да. Но когда она завоевала первое место и её стали вызывать «на бис» снова и снова, меня столкнули вниз, потому что на решётке тоже образовалась толчея, похожая на ту, что у ворот. Какие-то ребята колотили чем-то о решётку и орали: «Поклонничек! Влюблённая блоха!» И я почувствовал, что это обо мне. Откуда они знали? Может быть, я примелькался живущим поблизости, глядящим из окна в проулке? Вначале я хотел убедить себя, что это совпаденье или послышалось... Но нет, смеялись явно надо мной, потому что вскоре стали дёргать за одежду, за руки, и я упал. Взобраться на ограду больше было некуда. Да скоро стало и не нужно. Толпа опять хлынула к входу на стадион. Я тоже. Но это был какой-то водоворот, меня отбрасывало.

Я ждал. ЮЛА не появлялась. Я старался не выпускать из виду ворота, это устье, откуда вытекала толпа. Мне нужно было просто ждать. Ведь невозможно не заметить ЮЛУ. Её светлые волосы. Ни разу ещё не было такого, чтобы я проглядел эти светящиеся волосы, когда она выходит из ворот. Было уже поздно. Толпа рассеялась. Снег всё усиливался, мелкий, влажный и густой... Поднялся ветер.

У меня занемели руки. Колени плохо сгибались от холода. От ветра и от снега заломило правый глаз — ветер дул всё время справа, а я не мог и отвернуться, потому что ни на минуту нельзя было выпускать из поля зрения ворота. На стадионе ещё оставались люди — окна освещены. Кто-то выходил. Выруливали машины. Я смотрел и в окна автомобилей, боялся: вдруг в одном из них — ЮЛА?

— Это вот — от ветра? — Андрис легонько тронул припухший правый глаз подростка.

— А иногда меня толкали в спину. Я боялся, что это люди. Но это налетал ветер и снег. Мой заяц был со мной, и отдать его я должен был сегодня, именно сегодня, в день рождения, чтобы хоть немножечко напоминало праздник, потому что этот праздник должен быть с подарками.

— И ты дождался?

— Нет.

— Тебя ведь там, у стадиона, подняли со снега без сознания. Ты помнишь, что произошло, когда ты падал... перед тем, как ты упал?

— В первый раз, когда я падал, — ожоги. На лице — плевки огня. Только после я ведь поднялся. И снова ждал и думал, что она придёт. Она оставила на стадионе свою медаль. Или какой-то там подарок за первое место, или денежную премию, и что она вернётся — хоть и поздно, а придёт.

— Плевки огня — на лбу и на щеках — откуда?

— От сигарет. Ребята вышли из ворот. Но я не убегал, не прятался, думал, что им просто в эту сторону, пройдут мимо меня — и всё. Я видел, как горели красными точками их сигареты. Они было прошли... один вдруг обернулся и посигналил в воздухе сигаретой: «Влюблённая блоха ждёт приму!..» — «Прима уехала!..» — «Прима давно даёт банкет... Эй ты, кого здесь ждёшь? Звезду?» — «Он ждёт звезду... Покажем ему?» — «Да мы тебе сейчас покажем их целых пять. Давайте ему покажем!» — «Зачем тебе одна звезда, когда у нас их целых пять! И близко! Рук тянуть не надо. Звёзды сами спускаются к блохе». Они вернулись, обступили и стали сигаретами всё ближе, ближе... — Подросток поднял руку к лицу.

— Стой, подожди!

— Нет, не хочу, не надо...

Подросток дёрнул руку со всей силой, так что пластиковый проводник с раствором колыхнулся и иголка наклонно поползла вниз.

— А что ты понял? — громко, строго, стараясь голосом остановить вновь убегающий куда-то взгляд, спросил Андрис.

— Всё. — Подросток замер.

— Скажи. Я тоже хочу знать.

Не касаясь иголки, Андрис прямо, неотрывно всматривался в стремящиеся к бегству очень светлые глаза.

— Я понял, почему у меня не было...

Подросток смолк, пытаясь удержать кашель. Но грудь его забилась, и Андрис быстро приподнял подушку, легко удерживая одной рукой конвульсивно дёргающуюся голову, вставил в рот трубку ингалятора. Через пять минут подросток глядел всё так же неподвижно вверх, лицо его было серым даже на фоне больничных простыней. Игла спокойно погружалась в ручеёк почти невидимой тончайшей вены. Андрис держал подростка за руки и ждал.

— Я с самого начала не мог понять, что во мне было такое, что меня отправили без автономной системы жизнеобеспечения, — сказал подросток медленно, будто размышляя.

— Кто, куда тебя отправил?

— На свет. В жизнь то есть... или на Землю...

Подросток всхлипнул, сбился, забормотал что-то невнятное.

— Я не мог понять, — стараясь не глядеть на Андриса, он заговорил снова. — Я был везде не нужен, и не должен быть, и тем не менее я был везде. Потом случалось что-нибудь ужасное, и я оказывался на волосок от смерти... терял сознание... и вдруг опять осознавал, что есть, что продолжаю жить... Как будто... Как будто кто-то сотню раз доказывал, что естественно и непрерывно жизнь идти не может... или невозможно выжить... будто кто-то спорил, воевал, а я был экспонат или вещественное доказательство. Разные истории с одним и тем же окончанием: близкая смерть и — как это сказать? — спасение в последний миг.

— Так, значит, ты счастливчик, если каждый раз оказываешься спасён.

— Раз или два вначале это кажется везением. А после чувствуешь, как кто-то очень жестоко играет. Или очень страстно спорит. Если бы меня спасал какой-то человек, которому я нужен, кто, подобно мне, не управляет, а лишь защищается, спасается и сам... тогда... это было бы похоже на везение.

— Кто же тебя спасает? Бог?

— А вы могли бы сами нуждаться... то есть верить... в такого злобного и мелочного Бога? Я знал таких людей... Бог здесь ни при чём. Я ведь понял. Долго я не мог понять. Когда ждал целый день, чтобы отдать ЮЛЕ моего зайца... И лишь вчера, когда они ушли, а я лежал в снегу и прижимался к снегу щеками, чтобы не жгло... А после встал, проверил зайца. Заяц не разбился. Он был хрупкий, но шубейка его спасла. Я заранее подумал, как его сберечь... Когда исследуют какую-то среду, где жить опасно или невозможно, исследователя защищают. Чтобы, соприкоснувшись со средой, не погиб. Когда опускаются в пещеру, нужен баллончик с кислородом, трос, какие-нибудь фильтры, чтобы при... непредвиденностях продолжать исследования или хоть вернуться. Если же задача не исследовать и выжить, а совсем другая — доказать, что выжить невозможно, и что эта среда... обитания... для обитания непригодна... затем она и есть, чтоб убивать... Тогда, конечно: система жизнеобеспечения не нужна. Эта простая мысль всё объяснила.

— Ты возвращался из минутного забытья? Из небытия?

— Много раз — и никогда вполне. Меня использовали. Это было ощущение игры... забавы... исследования... со стороны каких-то властных, сильных... здесь я был чужим. ЮЛА могла взять под руку бандита, могла смеяться с полупьяными верзилами... они ругались вперемежку с комплиментами... И что-то связывало их, роднило — кровь... земля... Мне было бесполезно обращаться к тем, кто так заслал меня сюда, чтоб выиграть какой-то спор и доказать, что выжить нечто подобное мне не может... Если бы они могли откликнуться... они прежде остановились бы сами... потому что сильные и многовидящие сами по себе... не правда ли... тогда бы они просто ужаснулись даже своему замыслу... Только ЮЛА не знала ни о чём. Я ей был не нужен. И мой заяц тоже. И зачем мой заяц — восковой...

— Зачем?

— Затем, что их — тех, кто всё это придумал, для кого я только зонд, пробная кукла, — их проймёт только одно: если хоть однажды, пусть не любовью, хоть вниманием, кто-нибудь из вас, из ваших... откликнется... ЮЛА откликнется. На пять минут приостановится... Ради меня... Чтобы зажечь свечу... воскового зайца... Заяц сгорит. И прекратятся эти подталкиванья к самой смерти... к самому краю пропасти... эти хождения в безжизненное пространство... без автономной системы жизнеобеспечения...

Подросток замолчал.

— А где же заяц? — удивляясь алогичности вопроса, со страхом склонился над подростком Андрис. «Предсмертный бред?» — мелькнула мысль, которую он тотчас осознал до банальной оскорбительности.

— В чём дело, Андрис Райнис? — взревел в дверях голос Малевича.

Андрис обернулся, не отпуская рук подростка. Заведующий отделением в распахнутом халате стоял в дверях палаты. Из-за его спины выглядывали ещё человек пять из персонала, но только Андрис обернулся, торопливо отступили в глубь коридора.

— В чём дело, доктор Райнис? По какой причине вы переключили срочный вызов? — повторил Малевич.

— Потому что у стационарного больного кризис... с прогнозом... с очень слабой надеждой, — Андрис продолжал сидеть. — И я переключил вызов доктору Санникову, который сейчас свободен, хирургу высшей категории.

— Чирьи пусть оперирует твой Санников с его высшей категорией, слышишь, мудрец, чирьи! А мне нужны там твои руки. Я двадцать минут мариную вертолёт с включённым двигателем. Встать немедленно!

— Больной нуждается в моем присутствии. Я не ручаюсь за его жизнь, если...

— Да что здесь, госпиталь четвёртого управления или богадельня? Да нас тогда отсюда нужно всех... Каримова, примите дежурство.

Андрис медленно встал.

— Я не могу...

— Летишь в Москву. Четыре минуты на сборы. Мне нужны там твои руки. Если ты сумеешь собрать эту девицу по частям... Да понимаешь ты, что в автомобильной катастрофе изувечена дочь президента «Транснефти»? Если ты её слепишь, нам поставят оборудования для гемодиализа. Подобный шанс бывает раз в столетие! Мы тысячам сможем продлить жизнь, ты понимаешь... миллионам! Больной у него, видите ли...

Малевич отступил. Рядом переминалась Каримова с набором инструментов.

— Что будет... — почти шёпотом проговорил, бледнея, Андрис, — если я всё-таки... несмотря на тысячи и миллионы... откажусь бросить больного в состоянии острого кризиса?

— Что будет? — Малевич вдруг хихикнул. — Что будет? За дверью мелькают некоторые — заметил, Андрюшечка ты наш волшебный? Ты поедешь под конвоем, полетишь под стражей. Наша клиника подчинена военному уставу. Выполнять приказ! — рявкнул он, мгновенно меняя тон. — Бойко, Ляшенцев, доставьте доктора Райниса к посадочной площадке.

Малевич размашисто шагнул за дверь.

Андрис склонился к подростку. Серые глаза смотрели осмысленно, и лёгкая улыбка сделала их чуть темней, чуть уже. Какими-то земными, потеплевшими глазами подросток вглядывался Андрису в лицо.

— НИ-КО-ЛА... Я вернусь, и мы договорим. Держись. Ты обещаешь держаться?

— Гончаровская двадцать семь, квартира два... — почти без голоса проговорил подросток.

— Это?.. Спасибо за приглашение...

Андрис улыбнулся, пожимая сразу обе серые сухие ладошки.

— Гончаровская двадцать семь, квартира два. Я верно расслышал?

— Верно.

Подросток благодарно закрыл глаза.

 

 

* * *

Андрис знал, что он найдёт в больнице, когда вернется.

Запись в журнале регистрации «умре» и новый безнадёжный больной на том же самом месте. А может быть, пустующую кровать. Да, лучше бы кровать была пустой.

«Умре» воспринималось бы как недоразумение, ошибка персонала. А пустая койка чем-то обнадёживала.

После утренней оперативки, где Малевич, потирая пальцы, изощрялся в дифирамбах волшебным, золотым рукам Андрюшечки, Андрис отказался от служебной машины и пешком вышел за больничные ворота. Тут же у ограды его нагнал младший ординатор Карамышев. Весело, размашисто зашагал рядом.

— Поздравляю, доктор!

— С пополнением нашего морга?..

— Что?

— С этим поздравляешь? С очередным летальным исходом?..

— Что вы, доктор! С уникальной операцией в Москве.

— Парня можно было выходить. Я уверен, что если бы остался на месте...

— Но, доктор! То, что вы сделали, открывает перед нами возможности спасать многих и многих...

— Да, — медленным, глухим голосом перебил Андрис. — Тех тоже было много... много, которые в горошек сигаретами разукрасили парню лицо.

— Доктор, вы просто устали. Это кризис. Реакция на перенапряжение. Вам нужно отдохнуть, и всё.

— Да, нужно отдохнуть. И лучше в тишине.

Не глядя в лицо Карамышеву, Андрис прощально помахал рукой и демонстративно повернул к переходу на другую сторону улицы.

От падающего густого снега светофоры мерцали ёлочными фонариками.

«Кризис... тупик, если хотите... — он мысленно продолжал разговор, — заключается в том, что самые страшные деяния, как правило, совершаются ради вслух провозглашаемой пользы многих, всех, большинства... Свести на нет виды растений и животных, уничтожить целые природные системы... потеснить, даже подавить другие формы жизни... пока этой формой жизни не сделается сама планета. Если только она не попытается защищаться... или что-то или кто-то не захочет её защитить».

«Что-то или кто-то, — усмехнулся Андрис. — Лексикон, прямо как у этого парня в предсмертном бреду».

Андрис всмотрелся в сумрак снежного города, будто из окна больничной палаты, — и всё перед глазами, расплываясь, потеряло очертания.

Снег падал наискось, прочёркивая белые следы, сплошные, без пунктира. Ну ладно, дождь косой. А снег? Ты плачешь, что ли? Нет. Нет... Он ведь хотел! Всё правильно. Всё справедливо.

Когда жалеют жизнь, борются за неё, в глазах читаешь это. А этот сам хотел... И что за фантастический предсмертный бред — «без автономной системы жизнеобеспечения»! Но ведь правда. То есть что — правда? Не могло такое воспаление лёгких разыграться у него за сутки, не бывает, невозможно. А видел ты его сутки назад? Но восемь лет назад ведь я его... едва ли не похоронил...

А снег косой... всё гуще, гуще... Будто зачёркивает всё на свете. Перекрёсток. Улицу.

Дом тридцать пятый — зачеркнуто.

Дом тридцать третий — долой.

Тридцать один — как не бывало.

Что же это за?.. Андрис стоял и обескураженно смотрел на дом с табличкой, наполовину съеденной ржавчиной, но «27» всё-таки читалось. Проваленная крыша, и ни в одном окне ни одного стекла, весь дом просвечивает насквозь, будто скелет.

Андрис заторопился, входя во двор. Четыре подъезда без дверей. Быстрей, быстрее... Квартира два? Понятно, что вот эта. Нет, почему же? Счёт начинается с другого конца. Здесь ведь последний подъезд. Андрис выскочил на улицу и побежал. Как будто по вызову, в бригаде реанимационной.

Он вошёл в квартиру. По ободранному коридорчику, переступая через лом какой-то мебели, в единственную комнату. На полу надуло высокий языкатый сугроб. Ближе к стене углом стоял журнальный стол, какой-то слишком целый, подумал Андрис, разве в этой передряге можно уцелеть?..

Зачем вообще в таком побоище — журнальный стол?

Андрис подошёл поближе.

На столе, посередине, на расстеленном кусочке старого меха, сидел, сжимая в лапах толстую малиновую морковку, потешный белый восковой заяц с нарисованными чёрными ресницами.

Не размышляя, будто он готовился и знал, что делать, всё это время знал, Андрис, щёлкнув зажигалкой, запалил фитилёк...

Свечка запылала ровно, тихо, без копоти, без дрожи. Синеватый безмятежный огонёк, снижающийся медленно, бесшумно, как замедляется и падает всё тише, всё ровнее, в безветрии, в безвременье мягкий, крупный снег.

Он плакал. Больше невозможно было говорить «нет, нет»... Он шёл и плакал. Не обращая внимания ни на людей, ни на огни. Снег больше не зачёркивал отчаянно и торопливо ночной, весь белый город, странно разукрашенный огнями одного размера, одного оттенка, одного бессильного накала... потому что снегу больше не было до этого города никакого дела. И Андрис, зная это, плакал, пока огни тускнели, и всё выше наметал сугробы, засыпая землю, мягкий нехолодный снег...

Потом он улыбнулся. Снег светлел над жёлтыми огнями. И под жёлтыми огнями светился снег.

Андрис улыбнулся, глядя под ноги, всего лишь на мгновенье, продолжая плакать. Улыбнулся просто потому, что представил себе в этот миг морду Малевича, когда он завтра утром обнаружит у себя на столе рапорт об отставке, поданный блистательным хирургом госпиталя четвёртого управления доктором Андрисом Райнисом.

 


Hosted by uCoz