Борис Пильняк
Утром мама встала такой же, как всегда за эти бесконечно долгие месяцы: я привыкла звать мамой -- мать Александра. На ней черное платье и в руках белый большой платок, который она так часто подносит к губам. В столовой было светло. На столе чинно стоял чайный сервиз, и из самовара шел пар. Я уже привыкла, что столовая все время напоминает, будто мы уезжаем на дачу. Это происходит оттого, что сняты все картины, завешено висевшее здесь случайно зеркало. Я обыкновенно встаю очень рано, моюсь и сейчас же берусь за газеты. Я раньше почти никогда не думала о газетах и они для меня были совсем безразличны, но теперь я не представляю без них жизни. К чаю я уже знакома со всем, что делается в мире и рассказываю маме: мама не может читать газет. Мама выходит из своей комнаты, бывшей Александра, высокая, вся в черном, и в ней какая-то строгость. Это все так, как должно быть. Она крестит меня, целует в лоб и губы, и, как всегда, отворачивается быстро и подносит платок к губам. Я знаю, она вспоминает, что Юрий убит, а Александр -- там... и что я одна, ее, осталась с ней. За чаем, мы всегда молчим, мы вообще молчим, и только один вопрос она задает: -- Что в газетах? -- и эту фразу она говорит всегда хриплым голосом. И я, очень волнуясь и бестолково, рассказываю ей все. После чая до двенадцати я хожу около окон, вижу все прежний завод и поджидаю почтальона. И так, за почтой, газетами, горем матери и моим, проходят дни за днями. И всегда, когда я жду писем, я вспоминаю маленький эпизод войны, переданный мне на эвакуационном пункте раненым прапорщиком. Он был легко ранен в голову, но я уверена, что он был психически ненормален или неврастеник. Он лежал на носилках, смуглый, с черными глазами и с белой повязкой. Я его поила, но он не пил чая, отставляя кружку и держа меня за руку, говорил: -- Вы знаете, что такое -- война? -- Не смеете, не можете знать?.. А я знаю. Все знают, кто там были!.. Шли мы в штыки, понимаете? -- в штыки, то-есть резать, колоть, кромсать друг друга, человеков. В нас пулеметом стреляли. Ну, вот, шел рядом со мной рядовой Кузьмин, и в него сразу две пули попали. Он упал и, уже ничего не соображая, забыв, что я их офицер, как-никак, протянул ко мне руки и закричал: "Земляче-ек, -- приколи!" Понимаете?! -- "Земляче-ек, приколи!" -- И вам не понять -- не смеете! Он говорил это, то шопотом, то крича. Он говорил, что этого нельзя понять мне. Но я понимаю... "Земляче-ек, приколи!" -- в этой фразе для меня слит весь ужас войны, и смерть Юрия, и рана Александра, и горе матери, и все, все, что дала война, -- слит до боли в висках, до физического ощущения тоски, -- "Земляче-ек, приколи", -- как просто, не человечески. Я эту фразу вспоминаю каждый день, особенно часто в зале, когда жду писем. Александр пишет редко и сухо, о том, что здоров, и опасностей или нет, или они миновали; он пишет всем сразу -- маме, мне и Асе. Так было и сегодня, я ждала писем. Пришел почтальон, принес несколько писем, и одно из них -- от Александра. Я его вскрыла не первым, поджидая маму. Вот оно: "Родная Анна. Вчера и сегодня -- прорвало -- тоскую и думаю о тебе, только о тебе. Когда живешь покойно, без передряг, тогда не замечаешь многого хорошего, -- это я говорю о тех цветах, что посылаю тебе. Они растут как раз у окопа, а достать их страшно трудно, потому что можно быть убитым. Так я цветы эти и раньше видел, но как называются они, не знаю, и очень обидно. Прощай. Люблю тебя. Прости за "армейский" стиль. Это письмо только тебе". В письме были две фиалки, две маленьких голубых фиалки, которые растут сейчас же после снега. Я дала -- все же дала -- прочесть это письмо маме -- его матери, -- и у мамы задрожали губы и потекли слезы. Она заплакала, но в слезах смеялась. И мы обе, я -- молодая и мама -- старая, мы обе плакали и смеялись одновременно, тесно прижавшись друг к другу. Я раньше представляла войну фразой -- "землячек, приколи". А теперь у меня оттуда -- от Александра -- фиалки, две фиалки, которые еще не завяли. Я замечала раньше, что весна, лето, осень, зима в человеческом сознании приходят как-то сразу. Помню в детстве, на даче. Все еще лето, все как всегда, но вдруг утром подул самый обыкновенный ветер, бросились в глаза красные листья виноградника, которые уже появились недели три, -- и вдруг сразу чувствуешь, что осень, сразу меняется настроение и начинаешь собираться домой, в город. Сколько лет я не видела ни осени, ни зимы, ни весны, -- не чувствовала их? А сегодня я сразу -- после давно-давно ушедшего лета почувствовала весну. Я только сегодня заметила, что окна у нас замазаны, что на мне черное платье, что уже май, что уже в полях цветут колокольчики. Я забыла, что я молодая: сегодня я помню это. И еще я знаю, что верю, люблю -- давно люблю -- Шурика, Александра. И я знаю -- пусть много ужаса, много нелепого и безобразного, но есть еще прекрасная молодость, и любовь, и весна, и голубые фиалки, растущие на окопах. Мы с мамой плакали и смеялись, вдвоем, тесно сжавшись на диване. Потом я одна ушла в поле, за завод -- любить, думать, мечтать... Я люблю Александра -- на всю жизнь, навсегда...