Борис Пильняк

ВСЕГДА КОМАНДИРОВКА



     Весь  день  провел  на  карьере, подкладывал фугасы и рвал
известняк. Внизу, в лощине,  лежал  завод,  дымились  трубы,  к
карьеру  и  от него бегали, поскрипывая вагонетки. Наверху, над
обрывами, стояли мокрые  сосны.  Небо  весь  день  было  серым,
сырым,  дым  из  труб  стлался  по  земле.  Фугасы взрывались с
рокотом и дымом.
     Шел домой с штейгером Бицкой, уже упала осенняя темнота  и
ярко горела турбинная. Инженерский поселок лежал по ту сторону,
в   расчищенном   лесу,   цементные  постройки  домиков  стояли
однообразно,  горели,  свистели  голубые  шары  фонарей,  кидая
черные  тени  от  сосновых  ветвей  и  стволов.  Кожаная куртка
прилипла к спине; верно, также она прилипла и  у  Бицки.  Бицка
говорил:
     --  Дома сейчас чайку, казедка, Серкей Терентьич, шена, --
Бицка недавно женился.
     А в доме инженера Сергея Терентьича Агренева было темно, в
окна падал  свет  фонарей,  и  лишь  в  комнате  жены,   сквозь
плотно-сдвинутые  двери виднелся свет: -- любимая жена, одна на
всю жизнь, -- чужая. Раздевался, мылся, пошел дождь --  зашумел
по крыше, взял газету. Вошла горничная, сказала -- чай готов.
     Анна  высокая,  тонкая,  прекрасная, чужая, стояла у окна,
спиной к нему, с книгой; около, на  подоконнике  стоял  стакан,
запотело стекло. Не повернулась, сказала -- наливай чаю.
     Электричество горело ярко и холодно. Пахло клеем от свежих
поделок.  Не  сказала больше ни слова, тонкие пальцы перебирали
страницы, -- читала стоя, склонив голову. Спросил:
     -- Ты уйдешь вечером, Анна?
     -- А? Нет, буду дома.
     -- Кто-нибудь придет?
     -- А? Нет никто. А ты уйдешь?
     -- Не знаю, наверное. Завтра  я  еду  в  командировку,  на
неделю.
     -- А? Да, в командировку.
     Остался,  остался бы, говорил, говорил бы бесконечно много
-- обо всем: о том,  что  без  личного  невозможно,  без  любви
нельзя,  о  своей  любви и о тоскливых своих вечерах, -- и тоже
замолчал.
     -- Ася спит?
     -- Да, уже.
     На столе, на холодной белой скатерти,  в  прямых  складках
стоял никкелевый чайник, одинокий стакан. Ровно щелкали часы.
     -- Не обманет, не изменит, не уйдет, -- а чужая, чужая, --
и мать.



     Мрак  окончательно  укутал  землю, фонари вырезывали в нем
белые шары, дождь капал безнадежно, безнадежно ревел  заводский
гудок.
     Шел  по  квадратным  аллеям парка, через парк, к клубу, не
дошел, свернул к школе,  пошел  к  Нине:  вместе,  в  маленьком
городишке  учились  --  и  с  тех  пор,  ибо любовь одна, -- он
остался для нее навсегда -- одним,  единственным:  металась  по
России,  боролась с собою, с ветренными мельницами своей чести,
-- не смогла, сломилась, -- приехала, чтобы жить подле.
     Шел темными коридорами школы, постучал.
     -- Войдите.
     В маленькой комнате, у маленького  столика  --  с  книгой,
одна,  в  сером  платке,  некрасивая,  с щекой, покрасневшей от
ладони, --  и  заметил  с  тоскою,  что  глаза  ее  углубились,
засветились нежно, встала, кинула книгу.
     -- Ты, милый? Здравствуй. Дождик?
     -- Здравствуй. Пришел посидеть.
     --  Скинь  пальто,  хочешь чаю, -- протянула обе руки; без
слов говорила -- спасибо, спасибо.
     -- Как живешь?
     -- Устаю. Ничего. Очень устаю.
     Ставила в игрушечной кухонке самовар, на  столе  --  около
тетрадей   --   раскладывала  баночки  с  вареньем,  усадила  в
единственное кресло, -- суетилась, улыбалась, алела щека --  не
могла  померкнуть  --  на  том месте, что подпирала ладонь весь
долгий вечер, -- любящая, отдавшая все, от  которой  ничего  не
надо.
     -- Не надо... суетиться. Потолкуем... Сядь же.
     Так нежно коснулась руки, стала рядом.
     --  Что,  милый? -- гладила руку, обжигалась касаниями. --
Что, милый?
     Иногда негодовала, ломала  руки,  говорила  с  ненавистью,
туманились  глаза  в  возмущении, иногда становилась на колени,
молила и плакала, -- но всегда была  нежною,  тою,  от  которой
ничего не надо...
     -- Что, милый?..
     --  Устал.  Ведь  она,  --  Анна,  не  любит. Не уйдет, не
обманет, не любит. Знаю, -- любишь...
     Дома стены, холодно. Штейгер  Бицка,  румяный,  весь  день
шутит, в дождь. Подожжет и стоит у шнурка. Тридцать лет -- пять
десятых жизни -- половина -- десять двадцатых. Холостой патрон.
Нету ласки. Без личного невозможно.
     Показалось  --  потухла  лампа,  на  глаза  легло  теплое:
ладони. Сначала слова были тихи, потом безумны.
     -- Уйди, уйди, милый. Иди ко мне,  ко  мне,  --  пусть  не
любишь, -- люблю, люблю...
     Промолчал.
     --  Молчишь? Все отдам, все будет. Отдай мне ребенка. Ведь
она -- она мертвая. Ей ничего не надо. Слы-шишь?  --  От-дай...
Все страданья возьму себе...
     Опять  вспыхнула  лампа, -- серенький человеческий комочек
упал на узкую девичью кровать.

     -- -- -- -- -- -- -- --

     Мрак стал так, что не  было  видно  в  двух  шагах.  Около
бараков  горланили рабочие и пиликала гармоника. Кто-то свистел
во мраке в два  пальца,  озорно  и  нелепо  гогоча.  Фонари  по
прежнему  вырезывали белые круги. Шел, освещая дорогу карманным
фонариком, машинально выбирая дорогу,  и  рядом  во  мраке,  по
лужам,  спешила  за ним Нина. Сосны шумели глухо, и было дико и
страшно. Говорил, не думая, что говорит, думал вслух:
     -- Тебя, Нина, не люблю. Мне от тебя ничего не надо. Анна,
Анне -- приказал отец. Старая кровь. Анна сказала -- никогда не
полюбит. Ася растет у нее -- люблю ее, дочку мою, -- смотрит на
меня пустыми глазами, чужая -- тоже чужая -- моя дочь. Я  украл
ее  мать,  -- украл ее от небытия. Приду домой и лягу один. Или
пойду к Анне, и она примет  меня  с  сжатыми  губами.  От  тебя
дочери -- не хочу. Зачем?.. Завтра то же, что и вчера.
     Уже  на  инженерском поселке, около дома, вспомнил о Нине,
зазаботился:
     -- Простудитесь, голубушка, и страшно возвращаться...
     Постоял против нее, помолчал, протянул руку.
     -- Ну, всего хорошего.
     Прошла мимо ватага парней, кто-то осветил фонарем.
     --  Ай-да   училка.   С   инженериками.   Го-го-го...   --
загоготали, запели враз похабную частушку:

         Подавали девки в суд
         Земскому начальнику... Э!!



     Пред  сном  раскладывал  пасьянс, ел холодный ужин, у Анны
был свет, долго стоял у ее двери, постучал.  --  "Войдите".  --
Зашел на минутку: сидела у столика, с книгой, книгу положила на
раскрытую тетрадь-дневник. Когда, когда он узнает, что там?
     --  Завтра  с  ранним уезжаю в Москву в командировку. Вот,
пожалуйста, возьми денег на хозяйство.
     -- Спасибо. Когда приедешь?
     -- Через неделю, -- стало быть в пятницу, на  той  неделе.
Ничего не надо?
     -- Нет. Спасибо, -- встала, подошла, поцеловала щеку около
губ. -- Всего хорошего, прощай, Асю не беспокой.
     И опустилась к столу, спиною, взяла книгу.
     На  рассвете  подали  лошадь,  ехал  с  Бицкой по шоссе на
пассажирскую, было сыро; в дожде, мраке, черные, торопились  ко
второму  гудку  рабочие;  обогнало  на  автомобиле начальство и
сейчас же заревел гудок. Бицка, в котелке, с редкими латышскими
усиками, румяный, смотрел кругом строго.
     -- Не выспались, Роберт Эдуардович?
     -- Нет, не то. У меня плохая настроение, --  помолчал.  --
Мне  сорок  лет,  а  мой  шена  --  восемнадцать. Мне надо шена
сериозная, песмолфная, хосяйка. Она фсе шутит и тянет  мена  са
узы,  и  смеется.  Прафда,  не  выспался.  Тала  мерку  к новым
патинки... Ерунта...  --  и  улыбнулся  узкими  своими  хитрыми
глазками. -- Шеншина!..

 


Hosted by uCoz