Уцусэми – супруга правителя Хитати (см. кн. 1, гл. «Пустая скорлупка цикады»)
Министр Двора (Гэндзи), 29 лет
Эмон-но сукэ (Когими) – младший брат Уцусэми
Правитель Кавати (правитель Ки) – сын правителя Хитати, пасынок Уцусэми
Человек, которого ранее мы называли Иё-но сукэ, через год после кончины ушедшего на покой Государя был назначен правителем Хитати[1], куда и отправился, забрав с собой супругу, ту самую, что сложила когда-то песню о «дереве-метле».
Слух об изгнании Гэндзи донесся до далекого Хитати, и нельзя было сказать, чтобы женщина осталась к нему равнодушной, однако могла ли она отыскать средство сообщить Гэндзи о своих чувствах, когда даже ветер, перелетающий через вершину горы Цукуба (159)[2], казался ей ненадежным? Долгие годы не имели они вестей друг от друга. Но вот, хотя думалось, что испытаниям Гэндзи не будет конца, он возвратился в столицу, а осенью следующего года туда выехал помощник правителя Хитати.
Случилось так, что именно в тот день, когда правитель достиг заставы, Гэндзи выехал в храм Исияма[3], дабы отслужить там благодарственный молебен. Помощник правителя Хитати, услыхав от встретивших его у заставы людей, среди которых был и сын его, наместник Кии, о том, что скоро здесь должен проехать господин Гэндзи, решил, что им трудно будет разъехаться, и на рассвете следующего дня поспешил покинуть заставу, однако же многочисленные кареты сопутствующих ему дам, тесня друг друга, продвигались крайне медленно, а солнце тем временем поднималось все выше и выше. Они добрались до побережья Утиидэ, когда на дороге показались передовые Гэндзи. Громко возглашая: «Господин уже миновал гору Авада!», они двигались плотной толпой, так что объехать их не представлялось возможным. Путники из Хитати принуждены были остановиться у горы Заставы, Сэкияма. Отведя кареты под растущие по обочинам криптомерии, слуги распрягли быков, а сами устроились в тени деревьев и, почтительно склонившись, стали ждать, пока проедет Гэндзи.
Свита помощника правителя Хитати производила весьма внушительное впечатление, даром что часть ее оставалась в провинции, а часть была отправлена в столицу заранее. Примерно из десятка карет выглядывали края рукавов и подолы разнообразнейших оттенков – благородные, без всякого налета провинциальности. Можно было даже подумать, что какие-то знатные дамы приехали сюда из столицы, дабы посмотреть на отправление жрицы в Исэ или на какую-нибудь другую столь же великолепную церемонию.
Гэндзи, снова вознесенный судьбой, тоже был окружен бесчисленным множеством приближенных, и вряд ли кто-то из них не обратил внимания на стоящие у дороги кареты.
Приближалась к концу Долгая луна, осенние листья сплетались в чудесном узоре, земля же была расцвечена живописнейшими пятнами поблекших от инея трав. Не менее живописными представлялись взору беспорядочной толпой выходившие из здания заставы приближенные Гэндзи в разноцветных дорожных платьях, украшенных сообразными званию каждого вышивками и узорами. Занавеси в карете самого Гэндзи были опущены, но, призвав Когими – теперь его называли Эмон-но сукэ, – Гэндзи сказал:
– Ваша сестрица должна наконец оценить мое постоянство. Я доехал до самой заставы, чтобы встретить ее.
Гэндзи часто с нежностью вспоминал эту женщину, но не бессмысленно ли было обращаться к ней с обычными, ничего не значащими словами? Она тоже не забывала его, и эта встреча пробудила в ее душе трогательные воспоминания.
«Слезы текут,
Уезжаю ль, домой возвращаюсь -
Не могу их сдержать.
«Уж не ключ ли забил у заставы?» -
Думают, верно, люди.
Впрочем, вряд ли он узнает…» – посетовала она, но, увы, что толку…
Когда Гэндзи возвращался из Исияма, Эмон-но сукэ встретил его у заставы, рассыпаясь в извинениях: простите, мол, что не смог сразу же к вам присоединиться.
Когда-то, когда он был совсем еще ребенком, Гэндзи, полюбив, приблизил его к себе, и мальчик жил под сенью его покровительства, пока не надели на него шапку придворного. Когда же в жизни Гэндзи произошли неожиданные перемены, юноша, испугавшись людской молвы, уехал в Хитати, что несколько умалило расположение к нему Гэндзи, хотя внешне это никак не проявлялось. Не испытывая к юноше прежнего доверия, Гэндзи все же ввел его в число самых близких своих домочадцев.
Бывший правитель Кии стал теперь правителем Кавати. Его младший брат в свое время, отказавшись от звания Укон-но дзо, последовал за Гэндзи в изгнание, за что Гэндзи теперь особенно его отличал, и, видя это, многие раскаивались: «О, зачем так стремились мы подольститься к тем, кто был в силе?»
Так вот, призвав Эмон-но сукэ, Гэндзи вручил ему письмо.
«Удивительно, что он до сих пор помнит о том, о чем любой на его месте давно бы забыл», – изумился юноша.
«На днях я имел возможность убедиться в связанности наших судеб… Поняли ли это Вы?
На скрещенье дорог
Случай нас свел, и надежда
Возникла в душе.
Но, увы, все напрасно – ракушек
В пресном море не стоит искать…
О, как завидовал я «хранителю заставы» (224), как досадовал… – писал Гэндзи. – Так давно мы не сообщались друг с другом, что я не могу отделаться от ощущения, будто пишу вам впервые. Вместе с тем я не забыл ничего, и чувства мои так же сильны, как если бы зародились сегодня. Но, может быть, вы и теперь будете корить меня за ветреность?..»
Обрадованный, Эмон-но сукэ почтительно принял письмо и отправился к сестре.
– Прошу вас написать ответ. Я понимаю, что не смею рассчитывать на прежнее доверие, но господин тем не менее все так же добр ко мне, и признательность моя не имеет границ. Не очень-то хорошо быть посредником в таких делах, но я не сумел отказать ему… Не думаю, чтобы кто-нибудь осудил женщину за проявление обыкновенной чувствительности, – сказал он.
За годы, проведенные в провинции, супруга правителя Хитати стала еще застенчивее, всякая неожиданность подобного рода пугала ее, но могла ли она вовсе не откликнуться на письмо Гэндзи? Тем более что так давно он не писал к ней…
«Заставою Встреч
Это место зовут. Право, стоит ли
Так его называть?
Сквозь чащу вздохов приходится
Каждый раз пробираться сюда…
Уж не пригрезилось ли мне?..» – написала она в ответ.
Так прелестна и так непреклонна была эта женщина, что Гэндзи оказался не в силах забыть ее и время от времени писал к ней, надеясь смягчить ее сердце.
Между тем правитель Хитати, оттого ли, что лет ему было немало, или по какой другой причине, стал слаб здоровьем и, озабоченный будущим супруги, постоянно говорил о ней с сыновьями.
– Не отказывайте ей ни в чем, пусть все в доме останется так, как было при мне, – наказывал он им и днем и ночью. А женщина кручинилась, думая: «И без того горестна моя жизнь, что же будет со мной, когда его не станет? Какие еще беды ждут меня впереди?»
«Жизнь имеет пределы, и, как это ни прискорбно, продлить ее невозможно, – думал, глядя на супругу, правитель Хитати. – О, если б я мог оставить в этом мире хотя бы душу свою, чтобы охраняла ее! Увы, не проникнуть мне в намерения сыновей».
Только о ней и помышлял он в те дни. Но как ни тревожно ему было оставлять ее одну, жизнь, увы, неподвластна человеческой воле, и скоро его не стало.
Некоторое время из уважения к памяти отца сыновья правителя Хитати выказывали живое участие во всем, что касалось мачехи, но в сердцах их не было искренности, и слишком многое удручало ее. Что ж, таков удел этого мира, и женщина не жаловалась, лишь вздыхала украдкой о горестной своей судьбе. Тут еще правитель Кавати, который и прежде вел себя довольно легкомысленно, стал проявлять по отношению к ней явно чрезмерное внимание.
– Ведь отец так просил нас… Вы не должны избегать меня, ничтожного. Доверьтесь мне во всем, – заискивающе говорил он, надеясь добиться ее расположения, но его недостойные замыслы были слишком очевидны.
«У меня столь неудачное предопределение, что, если я и дальше останусь жить в этом суетном мире, мне наверняка придется изведать невзгоды, которые редко кому выпадают на долю», – подумала она и постриглась в монахини, никого не поставив о том в известность. «Что ж, теперь ничего не изменишь», – вздыхали ее прислужницы.
Правитель Кавати, почувствовав себя уязвленным, сказал:
– Неужели я так вам неприятен?.. Ведь у вас впереди долгая жизнь. Как же вы думаете жить теперь?
А некоторые говорили:
– Женщине не подобает проявлять такую твердость духа…
Министр Двора (Гэндзи), 31 год
Государыня (Фудзицубо), 36 лет, – мать имп. Рэйдзэй
Отрекшийся государь (имп. Судзаку) – сын имп. Кирицубо и Кокидэн
Бывшая жрица Исэ, обитательница Сливового павильона (Акиконому), 22 года, – дочь Рокудзё-но миясудокоро и принца Дзэмбо, воспитанница Гэндзи
Нынешний государь (имп. Рэйдзэй) – сын Фудзицубо и Гэндзи (официально сын имп. Кирицубо)
Дама из дворца Кокидэн – дочь Гон-тюнагона, наложница имп. Рэйдзэй
Гон-тюнагон (То-но тюдзё) – брат Аои, первой супруги Гэндзи
Принц Хёбукё (Сикибукё) – отец Мурасаки
Государыня-мать (Кокидэн) – мать имп. Судзаку
Найси-но ками (Обородзукиё) – придворная дама имп. Судзаку, тайная возлюбленная Гэндзи
Принц Соти (Хотару) – сын имп. Кирицубо, младший брат Гэндзи
Госпожа из Западного флигеля (Мурасаки), 23 года, – супруга Гэндзи
Государыня, возымев желание ввести бывшую жрицу Исэ в покои Государя, делала все, чтобы это осуществилось. Министр Гэндзи, сожалея о том, что у жрицы нет надежного покровителя, способного входить в ее повседневные нужды, все же отказался от мысли перевозить ее в дом на Второй линии, ибо слух о том наверняка дошел бы до отрекшегося Государя. Притворяясь, будто ему ничего не известно, он тем не менее взял на себя заботы по подготовке соответствующей церемонии – словом, делал все, что полагается родителю.
Отрекшийся Государь был весьма огорчен, узнав о готовящемся событии, но перестал писать к жрице, дабы не подавать повода к молве, когда же пришел день представления ко двору, послал ей заботливо подобранные дары: невиданной красоты наряды, редкостного изящества шкатулки для гребней и прочего, ларцы с горшочками для благовоний, разнообразные курения, превосходные благовония для платья, которых аромат ощущался за сто шагов. Готовя все эти вещи, отрекшийся Государь, несомненно, думал о том, что их увидит министр Гэндзи, а потому отнесся к их выбору с особым вниманием.
Министр и в самом деле находился в доме жрицы, и ее главная дама показала ему присланные дары. Стоило лишь мельком взглянуть на крышку шкатулки для гребней, чтобы понять, сколь тонкой работы была эта вещь. К шкатулке для шпилек вместе с веточкой искусственных цветов[1] был прикреплен небольшой листок бумаги:
«Может быть, потому,
Что твою прическу украсил я
Гребнем прощальным,
Определили нам боги
Розно по жизни пройти…»
Нельзя было не пожалеть Государя, и Гэндзи невольно почувствовал себя виноватым. На собственном опыте зная, сколь трудно противостоять искусительным стремлениям сердца, он хорошо понимал, что должен был испытывать Государь в тот давний день, когда дочь миясудокоро отправлялась в Исэ. Теперь она в столице и, казалось бы, ничто не мешает Государю удовлетворить давнее свое желание… Но вот – новое, совершенно неожиданное препятствие. Удалившись на покой, Государь обрел наконец возможность жить тихо, безмятежно, и когда бы его не заставили вновь сетовать на мир… Ставя себя на его место, Гэндзи не мог не сознавать, что сам он в подобных обстоятельствах вряд ли сумел бы сохранить присутствие духа. «Как дерзнул я обидеть Государя, столь необдуманно упорствуя в своих притязаниях? Разумеется, у меня были причины чувствовать себя уязвленным, но я же знаю, как он добр, как мягкосердечен…» Гэндзи долго стоял, не в силах победить душевное волнение.
– Как вы собираетесь ответить? Наверное, были и другие письма? – спрашивает он, но дамы, смутившись, не решаются их показать. Сама жрица, чувствуя себя нездоровой, не проявляет никакого желания отвечать Государю.
– Оставлять письмо без ответа неучтиво и непочтительно, – настаивают дамы, но, увы, тщетно.
Услыхав их перешептывания, Гэндзи говорит:
– Нельзя пренебрегать посланием Государя. Напишите хоть несколько строк.
Жрица никак не может решиться, но вдруг вспоминается ей тот давний день, когда уезжала она в Исэ и Государь, показавшийся ей. таким изящным и красивым, плакал, сожалея о разлуке. Безотчетная нежность, которая возникла тогда в ее юном сердце, вновь оживает в ней, словно и не было всех этих долгих лет. Тут же в ее памяти всплывает образ покойной миясудокоро, и она пишет:
«Когда-то давно,
В дальний путь меня провожая,
Говорил ты: «Прощай!»
Почему-то с особенной грустью
Вспоминаю сегодня тот день…»
Вот, кажется, и все, что она написала в ответ.
Гонца осыпали почестями и дарами. Гэндзи очень хотелось узнать, что ответила жрица, но он не решился спрашивать. Отрекшийся Государь был так красив, что, будь он женщиной, Гэндзи непременно увлекся бы им; жрица тоже отличалась замечательной красотой, так что они наверняка составили бы прекрасную чету, тогда как нынешний Государь был совсем еще юн… Гэндзи терзался сомнениями, ему казалось, что жрица в глубине души недовольна тем, как решилась ее участь, но изменить что-либо было уже нельзя, и он продолжал руководить подготовкой к церемонии, следя за тем, чтобы строго соблюдались все предписания, надзор же за непосредственным ее осуществлением поручил одному из своих приближенных, Сури-но сайсё. По-прежнему чувствуя себя виноватым перед бывшим Государем и не желая, чтобы тот узнал о его попечениях, Гэндзи старался делать вид, что приходит во Дворец с единственной целью – наведаться о Государе. В доме жрицы всегда собиралось много благородных дам, а как теперь ее обществом не гнушались даже самые знатные из них, раньше предпочитавшие большую часть времени проводить в собственных семьях, она оказалась окруженной такой великолепной свитой, какой прежде в столице и не видывали.
«Жаль, что ее мать не дожила. Как радовалась бы она, что старания ее увенчались успехом, как готовилась бы к этому дню», – думал Гэндзи, с тоской вспоминая ушедшую. Да и не он один, многие скорбели о ней, многим ее недоставало. Трудно было не отдать справедливой дани незаурядным дарованиям и душевному благородству миясудокоро, и разве не удивительно, что мысли Гэндзи то и дело возвращались к ней?
В тот день Государыня тоже находилась во Дворце. Узнав, что сегодня в его покоях появится новая дама, Государь томился любопытством и нетерпением, волнение, отражавшееся на его лице, чрезвычайно его красило. Он казался старше своих лет и обладал основательным умом, который редко встречается в столь юном возрасте.
– Скоро сюда пожалует очень красивая дама. Вам следует оказать ей достойный прием, – наставляла Государя мать, а он смущался, не зная, как следует себя вести. «Говорят, она совсем уже взрослая…»
Но вот спустилась ночь, и во Дворце появилась жрица. Она была так спокойна и сдержанна, так стройна и изящна, что Государь не мог отвести от нее глаз.
К обитательнице дворца Кокидэн он успел привыкнуть и не стеснялся ее. Новая же дама держалась с таким величавым достоинством, что он невольно робел, тем более что и Гэндзи был к ней чрезвычайно почтителен. Так вот и получилось, что обе дамы равно прислуживали Государю ночью, а дни он чаще проводил во дворце Кокидэн, теша себя невинными детскими забавами. Гон-тюнагон, отдавая дочь во Дворец, возлагал на нее большие надежды, и появление соперницы не могло не встревожить его.
Получив ответ на свое письмо, отосланное вместе со шкатулкой для гребней, отрекшийся Государь почувствовал, как трудно будет ему забыть жрицу.
Однажды к нему зашел министр, и они долго беседовали. Государь снова завел разговор о том памятном дне, когда жрица отправлялась в Исэ, но, поскольку прямо не говорил о своих чувствах, Гэндзи тоже решил не показывать своей осведомленности. Однако, желая проникнуть в тайные думы Государя, то и дело переводил разговор на жрицу и обнаружил, к величайшему своему сожалению, что она и теперь далеко не безразлична ему.
Зная, что Государя пленила прежде всего необыкновенная миловидность этой особы, Гэндзи изнемогал от любопытства, но, увы, приблизиться к ней было невозможно. Обладай она хоть малой долей той беспечности, которая обычно бывает свойственна юным годам, он, несомненно, нашел бы средство увидеть ее, но, отличаясь необыкновенной строгостью нрава, жрица вела себя теперь еще церемоннее прежнего, манеры же ее с каждым днем приобретали все большую утонченность, и Гэндзи радовался, видя, что ожидания его не оказались обманутыми.
Итак, две дамы прислуживали Государю, целиком занимая его мысли, поэтому принц Хёбукё не спешил отдавать дочь во Дворец. «Подожду, – думал он. – Может быть, когда Государь станет немного старше…»
Государь благоволил к обеим прислуживающим ему дамам, они же соперничали друг с другом, ибо каждая желала занять в его сердце главное место.
Больше всего на свете Государь любил живопись. Возможно, именно благодаря подобному пристрастию ему и удалось достичь на этом поприще поистине несравненного мастерства. Бывшая жрица тоже прекрасно владела кистью, а потому довольно быстро сумела завоевать его расположение. Государь то и дело заходил в ее покои, и они рисовали друг для друга. Он всегда выделял своей благосклонностью тех молодых придворных, которые занимались живописью, поэтому нетрудно себе представить, с какой нежностью смотрел он на эту прелестную особу, когда, изящно облокотившись на скамеечку-подлокотник, она то набрасывала что-то на листке бумаги пленительно свободными движениями, то медлила с кистью в руке. Все больше времени проводил он в ее покоях, и с каждым днем умножалась его привязанность к ней.
Слух о том дошел до Гон-тюнагона, возбудив в его сердце дух соперничества. «Не в моем обычае уступать», – подумал он, а как был человеком своенравным и ко всяким новшествам склонным, то выбрал превосходнейшую бумагу и, пригласив к себе в дом лучших мастеров, приказал им создать произведения, равных которым еще не бывало.
– Картины на темы повестей – что может быть интереснее и достойнее внимания? – решил он и, отобрав самые увлекательные, самые изысканные, по его мнению, повести, вручил их живописцам. Затем, выбрав несколько на первый взгляд вполне обыкновенных картин в жанре «луна за луной»[2], сделал к ним необычные надписи, после чего пригласил Государя взглянуть на них. Зная, с каким тщанием готовил Гон-тюнагон эти картины, Государь перебрался в покои Кокидэн, дабы не спеша полюбоваться ими, но, увы, его ждало разочарование: Гон-тюнагон весьма неохотно выпускал картины из рук и прятал их прежде, чем Государь успевал ими насладиться, а уж о том, чтобы взять их с собой, в покои жрицы, не могло быть и речи.
Слух о том дошел до министра Двора.
– Господин Гон-тюнагон, как видно, до сих пор не избавился от прежних замашек, – улыбнувшись, заметил он. – Разве можно так огорчать Государя? Зачем нарочно прятать от него картины, не давать ему спокойно разглядывать их? У меня у самого много старинных картин, и я почту за честь…
Распорядившись, чтобы из шкафчиков извлекли хранившиеся там старые и новые картины, Гэндзи, призвав на помощь госпожу из Западного флигеля, принялся рассматривать их, желая выбрать наиболее отвечающие нынешним вкусам.
– По-моему, одними из самых прекрасных и трогательных являются картины на темы «Вечной печали» и «Ван Чжаоцзюнь»[3], но они могут послужить недобрым предзнаменованием, – сказал Гэндзи и отложил их в сторону. Затем вытащил ларец, где хранились дневники, которые он вел в годы скитаний, решив, как видно, воспользоваться случаем и показать их госпоже.
Рисунки, привезенные Гэндзи из Сума, растрогали бы даже человека – разумеется, если не был он совершенно лишен чувствительности, – никогда прежде не слыхавшего о его испытаниях. Что же говорить о самом Гэндзи и его супруге? Они еще и очнуться не успели от того незабываемого горестного сна, и надобно ли сказывать, с каким волнением разглядывали они рисунки, столь живо напомнившие им о прошлом? Госпожа тут же принялась пенять Гэндзи за то, что он до сих пор их ей не показывал.
– Чем в столице одной
Изнывать от тоски неизбывной,
Предпочла бы сама
Рисовать этот дикий край,
Где у моря живут рыбаки.
Право, мне бы не было так одиноко… – говорит она, а Гэндзи, растроганный, отвечает:
– Даже в те дни,
Когда жизнь была бесконечной
Чередою невзгод,
Так не плакал, как плачу теперь,
К минувшему возвращаясь.
Разумеется, эти рисунки стоило показать хотя бы Вступившей на Путь Государыне. Выбирая наиболее удачные листы, которые давали ясное представление о его жизни на побережье, Гэндзи уносился мыслями в далекое Акаси: «Как живут они там теперь?»
Услыхав о его приготовлениях, Гон-тюнагон еще усерднее принялся подбирать валики, парчовые обрамления, шнуры и прочие украшения для свитков.
Стояла середина Третьей луны, дни были безоблачными, а люди безмятежными – самая подходящая пора для тихих, изящных развлечений. К тому же на ближайшее время не намечалось никаких торжественных церемоний, так что обе дамы имели довольно досуга, чтобы заниматься живописью.
«Раз уж так получилось, пошлю во Дворец побольше картин, пусть Государь порадуется», – решил Гэндзи и, отобрав лучшие из имеющихся в его доме, отослал их бывшей жрице. В конце концов в покоях каждой дамы собралось множество разнообразнейших произведений живописи.
Пожалуй, самыми изящными и трогательными были картины на темы повестей, причем дама из Сливового павильона предпочитала известные старинные повести, сохранявшие благородный аромат древности, а обитательница дворца Кокидэн имела пристрастие к произведениям современным, поражающим воображение читателей своей изощренностью, привлекающим яркостью слога и новизной содержания, которые, казалось, обеспечивали им преимущество. В ту пору придворные дамы, во всяком случае те из них, кто понимал в этом толк, только и делали, что спорили, какие картины лучше.
Государыня, жившая тогда во Дворце, тоже с увлечением отдавалась этому занятию, иногда даже в ущерб молитвам, ибо любовь к живописи была той слабостью, от которой ей оказалось труднее всего избавиться.
Слыша вокруг себя постоянные споры, Государыня в конце концов решила разделить дам на левых и правых.
На стороне обитательницы Сливового павильона оказались: Хэйнайси-но сукэ, Дзидзю-но найси, Сёсё, а к правым примкнули Дайни-но найси-но сукэ, Тюдзё и Хёэ. Все эти дамы были известны в мире образованностью и тонким вкусом, поэтому Государыня с наслаждением ловила каждое слово, в пылу спора срывавшееся с их уст.
Сначала спор завязался вокруг прародительницы всех повестей, «Повести о старике Такэтори»[4], которую сопоставляли с историей Тосикагэ из «Повести о дупле»[5].
– Разумеется, с каждым новым поколением, с каждым новым коленцем бамбука, эта повесть старела, – говорят левые, – и может показаться, что в ней нет ничего необычного. Но подумайте, ведь Кагуя-химэ[6], живя в мире, исполненном скверны, сумела сохранить чистоту и в конце концов вознеслась к далеким небесам, исполнив свое высокое предопределение. События эти переносят нас в век богов, и, возможно, именно по этой причине они недоступны пониманию нынешних женщин, целиком сосредоточенных на мирском.
– Небеса, куда вознеслась Кагуя-химэ, в самом деле недостижимы для обычных людей, и никому из нас не дано их познать, – отвечают правые. – Но посмотрите, какова ее судьба в нашем, земном мире. Возникла она из коленца бамбука, происхождение, которое вряд ли можно считать благородным. Вы скажете, что она озарила своим сиянием дом старика, и это действительно так, но почему-то это сияние оказалось недостаточно ярким для того, чтобы соединиться со светочем, за Стокаменными стенами обитающим. Абэ-но ооси потерял тысячи золотых слитков[7], но пламя в одно мгновение уничтожило платье из мышиной шкурки, и вместе с ним беспомощно угасла его любовь. А принц Кура-моти? Зная, сколь недоступна настоящая гора Хорай, он все-таки попытался обмануть Кагуя-химэ, и ветка из драгоценных камней стала его позором. Все это вряд ли можно считать достоинствами повести.
Картины к «Повести о старике Такэтори» принадлежали кисти Косэ-но Ооми[8], а текст написал Ки-но Цураюки. Свитки были сделаны из бумаги «канъя», подбитой китайским шелком, имели красновато-лиловое обрамление и сандаловые валики – словом, ничем особенным не отличались.
– Ужасная морская буря занесла Тосикагэ в неведомую страну[9], но ему все-таки удалось достичь желанной цели, и в конце концов слава о его чудесном даре распространилась и в чужих землях, и в нашей, а имя сделалось достоянием потомков. Во всем этом есть истинное ощущение древности. Картины же замечательны чередованием китайских и японских пейзажей, им поистине нет равных, – говорят правые.
Свитки «Повести о Тосикагэ» были сделаны из белой бумаги с зеленым обрамлением и валиками из золотистого камня. Живопись принадлежала кисти Цунэнори[9], надписи были выполнены Митикадзэ[10]. Написанные в новом стиле, картины эти привлекали внимание яркой изысканностью. Левой стороне нечего было им противопоставить.
Затем принимаются сопоставлять «Повесть из Исэ»[11] и «Дзёсамми»[12] и опять не могут прийти к единому мнению. Пожалуй, преимущество и теперь оказывается на стороне правых, которые представляют ярко и живо написанные картины с изображением различных сцен из современной жизни, и прежде всего из жизни дворцовых покоев. Тут Хэйнайси произносит:
– Не умея проникнуть
В морские глубины Исэ,
Неужели сотрем
Дела минувшие в памяти,
Как волна стирает следы?
Разве эта пустая, искусно приукрашенная любовная история способна затмить имя Аривара Нарихира?
Право, довод не очень убедительный. Со стороны правых отвечает Дайни-но сукэ:
– Если душа
Воспаряет к заоблачным далям,
Ей оттуда и море
В много тысяч хиро глубиной
Непременно покажется мелким.
– Разумеется, возвышенные чувства Хёэ-но оогими[13] не могут не вызывать уважение, но и к Дзайго-но тюдзё[14] нельзя относиться пренебрежительно, – говорит Государыня, затем добавляет:
– Случайному взору
Показаться могут увядшими
Травы морские,
Но разве увянут речи
Рыбаков с побережья Исэ?
Долго состязались обитательницы женских покоев, одно мнение приходило на смену другому, каждый свиток становился предметом ожесточенных споров, однако согласие так и не было достигнуто. Менее искушенные молодые дамы умирали от желания посмотреть на спорящих, но никому из них – прислуживали ли они Государю или Государыне – не удалось ровно ничего увидеть, ибо Государыня пожелала обойтись без огласки.
Министр Гэндзи время от времени заходил во Дворец, и его немало забавляли эти шумные споры.
– Раз уж так получилось, отчего не разрешить окончательно ваш спор в присутствии Государя? – заявил он в конце концов.
Собственно говоря, именно это он и имел в виду, когда перевозил в Сливовый павильон картины из своего собрания. В покоях жрицы собралось немало прекрасных произведений, но Гэндзи счел целесообразным добавить к ним еще два свитка, привезенные из Сума и Акаси. Не отставал от него и Гон-тюнагон, В те времена собирание картин стало самым любимым занятием в Поднебесной.
– Мне кажется, не стоит нарочно для этого случая заказывать что-нибудь новое. Достаточно тех картин, которыми мы располагаем, – решил Гэндзи, но Гон-тюнагон, никому ничего не говоря, устроил в своем доме тайные покои и, посадив туда мастеров, дал им соответствующие задания. Даже до отрекшегося Государя дошел слух о том, что происходит, и он изволил прислать обитательнице Сливового павильона некоторые из принадлежащих ему картин.
Среди них оказался свиток с изображением важнейших годовых праздников. Различная по стилю живопись была выполнена древними мастерами и сопровождалась пояснениями, принадлежащими кисти самого императора Энги[15]. На другом свитке воспроизводились события тех лет, когда миром правил отрекшийся Государь, и среди них столь глубокий след оставившая в его сердце церемония отправления жрицы в Исэ, имевшая место когда-то во дворце Дайгоку. Государь особо поручил Киммоти[16] запечатлеть этот эпизод, дав ему точные указания относительно того, как и что должно быть изображено. Этот великолепный свиток, уложенный в футляр из аквилярии с изящнейшей ажурной резьбой и украшениями, придававшими ему весьма современный вид, тоже был отослан в Сливовый павильон вместе с устным посланием от Государя, которое передал Сакон-то тюдзё, служивший теперь и во дворце Красной птицы. В той части свитка, где было изображено, как жрицу торжественно подносят на носилках к дворцу Дайгоку, Государь собственноручно сделал такую надпись:
«Живу я теперь
Вне священных пределов,
Но думы мои
До сих пор стремятся к далеким,
Ушедшим в прошлое дням…»
Не ответить было бы непочтительно, и бывшая жрица, вздохнув, надломила конец той самой шпильки и, написав:
«В священных пределах
И следа не осталось от прошлого.
Печально смотрю
Вокруг, с тоской вспоминая
Годы, отданные богам»,-
завернула письмо в светло-синюю китайскую бумагу и велела отнести во дворец Красной птицы. Гонец получил богатые дары. Письмо обитательницы Сливового павильона растрогало бывшего Государя до слез. О когда б можно было вернуть прошлое! Как все-таки жестоко поступил с ним министр!
Впрочем, не правильнее ли было считать, что все эти неудачи посланы ему в наказание за прошлые заблуждения?
Картины свои Государь унаследовал от Государыни-матери, причем значительная их часть была, очевидно, передана даме из дворца Кокидэн. Большой любительницей живописи оказалась и Найси-но ками, сумевшая собрать немало прекрасных произведений, вполне отвечающих ее тонкому вкусу.
Наконец день был назначен, и, хотя времени почти не оставалось, дамы сумели подготовить самое необходимое и с приличным случаю изяществом разместить картины в покоях Государя.
Сиденье для Государя было устроено в помещении придворных дам, а с северной и южной сторон от него расположились спорящие, предварительно разделившись на левых и правых. Придворные собрались на галерее дворца Грядущей прохлады, Корёдэн, приготовившись выражать сочувствие той или другой стороне.
Левые, уложив свитки в сандаловые ларцы, поместили их на столики из сапанового дерева, стоявшие на подстилках из лиловой китайской парчи и покрытые китайским сиреневым шелком, затканным узорами. Им прислуживали шесть девочек-служанок в красных платьях и накидках кадзами[17] цвета «вишня». Нижние одеяния у них были алые или же цвета «глициния»[18] с узорами. Девочки привлекали внимание необычайной миловидностью и изяществом манер.
У правых ларцы из аквилярии стояли на столиках из того же дерева, только более светлого. Столики были покрыты желтовато-зеленой корейской парчой. Форма ножек и обвивающиеся вокруг них шнуры отвечали последним требованиям моды. Девочки-служанки были облачены в зеленые платья, кадзами цвета «ива»[19] и нижние одеяния цвета «керрия». Внеся ларцы со свитками, они поставили их перед Государем. Дамы из Высочайших покоев, разделившись на две группы, различающиеся цветом платья, разместились перед Государем и позади него. Особые приглашения были посланы министру Двора и Гон-тюнагону. Пришел и принц Соти, который пользовался в мире славой истинного ценителя прекрасного и был к тому же страстным любителем живописи. Скорее всего дело не обошлось без тайного вмешательства Гэндзи, ибо, хотя принцу не было послано официального приглашения, Государь устно изъявил желание видеть его в этот день во Дворце. Придя в Высочайшие покои, принц Соти принял на себя обязанности судьи, – такова была воля Государя. Однако отдать предпочтение чему-то одному оказалось не столь уж и просто, ибо взорам собравшихся предстали произведения поистине замечательные, лучшее из того, что когда-либо было создано кистью.
Взять хотя бы уже упоминавшиеся свитки с празднествами четырех времен года. Выбирая наиболее достойные внимания сцены, старые мастера запечатлели их с непревзойденной легкостью и свободой. Казалось, что прекраснее ничего и быть не может. Однако живопись на бумаге[20], представленная другой стороной, имела свои преимущества. Поскольку на сравнительно небольшом бумажном листе трудно передать в полной мере необозримость гор и вод, современный художник старается произвести впечатление прежде всего изощренностью, ловкостью кисти и необычностью взгляда на мир. Поэтому, отличаясь некоторой поверхностностью, новая живопись в целом не уступает старой, а по яркости и занимательности иногда даже превосходит ее. Надобно ли сказывать, сколь много заслуживающих внимания доводов приводилось в тот день и с той, и с другой стороны?
Государыня наблюдала за происходящим, отодвинув перегородку Зала для утренних трапез. Воодушевленный ее присутствием – ибо он был весьма высокого мнения о ее познаниях в этой области, – министр Двора довольно часто, особенно когда суждение о тех или иных произведениях не удовлетворяло его, вставлял свои собственные замечания, неизменно оказывавшиеся чрезвычайно тонкими.
Настала ночь, а спорящие так и не пришли к единому мнению. Но вот наконец левые извлекли последний из оставшихся у них свитков – свиток с видами Сума, и сердце Гон-тюнагона затрепетало.
Правые тоже оставили напоследок свой лучший свиток, но что могло сравниться с замечательным творением Гэндзи, этого удивительного мастера, который, очистив сердце от суетных помышлений, сумел в движения кисти вложить сокровенные движения души? Все, начиная с принца Соти, были растроганы до слез.
Когда Гэндзи был в изгнании, многие печалились и сочувствовали ему, но мог ли кто-нибудь вообразить?.. Только теперь, глядя на свиток, люди словно переносились на пустынный морской берег, проникали в мысли и чувства изгнанника. Кисть Гэндзи с величайшей точностью запечатлела место, где жил он долгие годы: никому не ведомый залив, дикие скалы… Надписи, сделанные китайскими скорописными знаками и каной, перемежались трогательными песнями, которых не найдешь в настоящих суховато-подробных дневниковых записях, – словом, хотелось смотреть и смотреть без конца. Показанные прежде картины были забыты, и внимание растроганных и восхищенных зрителей целиком сосредоточилось на свитке с видами Сума. Все остальное уже не имело значения, и стало ясно, что победа на стороне левых.
Близился рассвет. Министр был чрезвычайно растроган и, когда подали вино, пустился в воспоминания.
– С малых лет питал я пристрастие к китайским наукам, и, как видно, опасаясь, что излишнее рвение скорее повредит мне, Государь сказал: «Разумеется, книжная премудрость весьма почитается в мире, но не потому ли успешное продвижение по стезе наук редко сочетается с долголетием и благополучием? Тебе же высокий ранг обеспечен рождением, ты и так не будешь ни в чем уступать другим. А потому не особенно усердствуй в углублении своих познаний». Наставляя меня подобным образом, он следил за тем, чтобы я в достаточной мере усвоил все основные науки. Меня нельзя было назвать неспособным, но сказать, что я достиг в чем-то совершенства, тоже нельзя. И только с живописью дело обстояло немного иначе. Как ни малы были мои дарования, иногда у меня возникало мучительное, безотчетное желание добиться того, чтобы кисть полностью отвечала движениям души. Неожиданно для самого себя я стал бедным жителем гор и, получив возможность проникнуть в сокровенную суть морских просторов, окружавших меня с четырех сторон, познал все, что только можно было познать. Но далеко не все подвластно кисти, и мне казалось, что я так и не сумел выразить то, что замыслил… К тому же до сих пор у меня не было повода кому-то показывать эти свитки. Боюсь, что и сегодня я поступил опрометчиво и потомки не преминут осудить меня, – говорит он, обращаясь к принцу Соти.
– Никакими знаниями нельзя овладеть вполне, не отдавая учению всех душевных сил. Поскольку на каждой стезе существуют свои наставники и свои способы обучения, постольку все ученики, усваивая те или иные приемы, могут достичь уровня своих учителей. И здесь не имеет значения, стремятся ли они проникать в глубины или предпочитают оставаться на поверхности. Только искусство кисти и игра в «го», как ни странно, требуют от человека в первую очередь особой предрасположенности духа. Даже какой-нибудь неуч может научиться неплохо писать или играть в «го», ежели есть у него к тому способности. Так что же говорить о детях благородных родителей? Среди них еще больше таких, которые, обнаруживая необыкновенные дарования, легко достигают успехов на любом поприще. Покойный Государь с удивительным рачением воспитывал своих детей, внушая им знания, приличные полу каждого. Вас же он любил более других, а потому уделял вашему обучению особое внимание, и, как видно, не зря. «Значение книжных премудростей не подлежит сомнению, – изволил наставлять нас Государь, – но если говорить о прочем, то прежде всего вам следует овладеть искусством игры на китайском кото «кин», а затем освоить продольную флейту, бива и кото «со»«. Остальные придерживались того же мнения, поэтому я всегда считал живопись просто забавой для кисти в часы досуга. Мог ли я предполагать, что вам удалось достичь такого совершенства? Боюсь, что даже прославленные старые мастера разбегутся кто куда, увидев ваше творение. Ну не дурно ли это? – говорит захмелевший принц Соти, и Гэндзи вдруг так живо вспоминается ушедший Государь, что он не может сдержать слез. Впрочем, не хмель ли тому виною?
На небо выплывает двадцатидневный месяц, и, хотя свет его еще не достиг места, где расположились придворные, все вокруг озаряется чудесным сиянием. Распорядившись, чтобы из Книжного отделения принесли музыкальные инструменты, Государь вручает Гон-тюнагону японское кото. Ведь что ни говори, а в игре на кото мало кто может с ним сравниться. Принц Соти берет кото «со», министр – «кин», а бива отдают госпоже Сёсё. Отбивать такт поручают придворным, обладающим превосходным чувством ритма. Получается великолепно!
Постепенно светлеет, вот уже различимы оттенки цветов в саду, фигуры людей… Светло и чисто поют птицы. Наступает прекрасное утро. Гости получают дары от Государыни. Принцу Соти Государь сверх того жалует полный парадный наряд.
В те времена в мире только и говорили что об этом сопоставлении картин.
Свиток с видами залива министр распорядился передать Государыне. Разумеется, ей хотелось увидеть и все остальные свитки, привезенные из Сума, но Гэндзи ограничился обещанием, что со временем… Он был очень рад, что сумел доставить удовольствие Государю.
Видя, что министр Двора не упускает случая оказать покровительство бывшей жрице, Гон-тюнагон забеспокоился, опасаясь, как бы дочь его не лишилась высочайшего расположения. Но, тайком наблюдая за ней, убедился, что чувства Государя не переменились и он питает к ней прежнюю доверенность. Это позволяло Гон-тюнагону надеяться на будущее.
Гэндзи всегда старался изыскивать разнообразные средства для того, чтобы придать новый блеск обычным празднествам и церемониям. Ему хотелось, чтобы потомки говорили: «Этому начало было положено при таком-то Государе». Неудивительно поэтому, что он уделял особенное внимание подготовке столь, казалось бы, незначительных, неофициальных увеселений. Это был воистину блестящий век.
Сам же Гэндзи по-прежнему сетовал на непостоянство мира и, искренне желая удалиться от него, лишь ждал: «Вот повзрослеет Государь…»
«Люди, выделяющиеся своими талантами и уже в молодые годы достигшие высоких чинов и званий, ненадолго задерживаются в этом мире. Древние времена дают немало тому примеров, – думал Гэндзи. – Слишком велики почести, которыми осыпают меня теперь. Боюсь, что, когда б не горести и не лишения, на время прервавшие мое благополучное существование, мне не удалось бы дожить до сего дня… Легко может статься, что дальнейшее возвышение будет стоить мне жизни. Поэтому лучше всего, отказавшись от света, заключиться в монастырь и посвятить себя заботам о грядущем. Быть может, это и продлит мой нынешний век…»
Подыскав тихое место в горах, Гэндзи велел построить там молельню и собрать в ней изображения будд и священные сутры. Однако сразу же отказаться от мира он не мог, и прежде всего из-за детей, которым должно было дать достойное воспитание. Так что трудно было проникнуть в его истинные намерения.
Министр Двора (Гэндзи), 31 год
Дама из Сада, где опадают цветы (Ханатирусато), – возлюбленная Гэндзи
Особа из Акаси (госпожа Акаси), 22 года, – возлюбленная Гэндзи, дочь Вступившего на Путь из Акаси
Корэмицу – приближенный Гэндзи
Девочка, 3 года, – дочь Гэндзи и госпожи Акаси
Югэи-но дзё (Укон-но дзо-но куродо) – приближенный Гэндзи, сын правителя Хитати (Иё-но сукэ)
Госпожа из Западного флигеля (Мурасаки), 23 года, – супруга Гэндзи
Строительство Восточной усадьбы было завершено, и Гэндзи поселил там особу, известную под именем Ханатирусато, дама из Сада, где опадают цветы. В Западном флигеле и примыкающих к нему галереях были должным образом размещены необходимые службы и домашняя управа. Восточный флигель предназначался для особы из Акаси, а в Северном, расширенном нарочно для этой цели, министр Двора намеревался поселить женщин, с которыми когда-то был мимолетно связан и которые имели основания рассчитывать на его покровительство в будущем. Для их удобства флигель был разделен на небольшие уютные покои, заботливо и изящно убранные.
Главный дом Восточной усадьбы Гэндзи пока оставил свободным и, рассчитывая, что сможет иногда жить там сам, распорядился, чтобы его убрали соответствующим образом.
Все это время он поддерживал постоянные сношения с Акаси и недавно снова написал туда, предлагая женщине перебраться в столицу, но она по-прежнему терзалась сомнениями, сетуя на незначительность своего положения в мире.
«Я слышала, что легче вовсе не видеть его, чем жить рядом, страдая от его холодности, – думала она. – Причем так говорили, имея в виду дам самого высокого происхождения. На что же надеяться мне, если, приехав в столицу, я стану одной из женщин, живущих его милостями? Мое низкое состояние ни для кого не останется тайной, и дочери вряд ли удастся смыть с себя это пятно. Скорее всего придется жить в одиночестве, всеми презираемой, довольствуясь случайными его посещениями. Право, что может быть унизительнее?»
Вместе с тем ей слишком трудно было примириться с мыслью, что дочери придется расти в глуши и что она никогда не займет достойного положения. Поэтому ответить Гэндзи решительным отказом женщина не могла.
Родители, признавая справедливость ее сомнений, тоже печалились и вздыхали, так что письмо Гэндзи стало источником новых волнений, хотя, казалось бы…
Между тем Вступивший на Путь вспомнил, что дед его супруги, принц Накацукаса, имел когда-то владения в окрестностях реки Ои[1], которые после его смерти за отсутствием прямого наследника постепенно пришли в запустение. Он решил вызвать человека, которого род на протяжении многих лет неизменно присматривал за поместьем, и побеседовать с ним.
– Окончательно порвав с суетным миром, я поселился в этой глуши и спокойно жил здесь, пока не возникло одно совершенно неожиданное для всех нас обстоятельство, принудившее меня снова искать пристанища в столице, – говорил Вступивший на Путь. – Но, признаться, меня пугает необходимость погрузиться в гущу столичной жизни, полной блеска и суеты. Я слишком долго жил в провинции, и всякий шум претит мне. Потому-то мне и захотелось отыскать какую-нибудь тихую, старую усадьбу. Все расходы я возьму на себя. Нельзя ли так перестроить этот дом, чтобы в нем можно было жить вполне прилично?
– За долгие годы не нашлось никого, кто предъявил бы права на это жилище, и оно постепенно приобрело весьма жалкий вид, – отвечал сторож. – Сам я живу в служебных помещениях, которые мне удалось привести в порядок. Должен вам сказать, что начиная с весны в окрестностях царит небывалое оживление: господин министр Двора строит неподалеку храм. Здание будет, очевидно, внушительным, во всяком случае людей собрано немало. Так что, если вы желаете тишины, это место вам вряд ли подойдет.
– Да нет, почему же? Тем более что по некоторым обстоятельствам мое семейство вправе рассчитывать на покровительство господина министра. Что касается состояния дома, то со временем все наладится. Вас же мне хотелось попросить как можно быстрее подготовить самое необходимое.
– Видите ли, я не являюсь владельцем этих земель, но, поскольку передать их мне было некому, я и жил там все это время в тишине и покое. Дабы луга, поля и прочие угодья не пришли в полное запустение, я распоряжался ими по своему усмотрению, заручившись предварительно разрешением покойного Мимбу-но таю и выплачивая все что полагается, – недовольно скривившись, сказал сторож.
Судя по всему, он испугался за нажитое добро. Нос его покраснел, на безобразном, заросшем волосами лице застыла недоверчивая ухмылка.
– До полей и прочего мне нет дела. Можете распоряжаться ими так же, как распоряжались до сих пор. Разумеется, у меня есть все, какие положено, грамоты на владение этими землями, но, не желая обременять себя мирскими заботами, я до сих пор пренебрегал ими. Надеюсь, что теперь мне удастся наверстать упущенное, – сказал Вступивший на Путь, а поскольку было упомянуто имя министра Двора, сторож забеспокоился и поспешил приступить к перестройке дома, получив на это весьма значительные средства из Акаси.
Гэндзи, ничего не ведавший о замысле старика, недоумевал, не понимая, почему женщина так упорно отказывается переехать в столицу. Он боялся, что имя его дочери окажется навсегда связанным с диким побережьем Акаси – обстоятельство, которое могло иметь губительные последствия для ее будущего.
Но тут как раз закончили перестройку дома, и Вступивший на Путь сообщил Гэндзи: «Вот, дескать, вспомнил случайно о существовании такого жилища…»
Разумеется, Гэндзи сразу понял, что мысль о собственном доме возникла не случайно: видимо, женщина боялась затеряться среди прочих дам, живущих под его покровительством. «Что ж, вполне достойное решение», – подумал он и отправил в Ои Корэмицу, неизменного помощника своего в таких делах, поручив ему позаботиться о том, чтобы все было устроено надлежащим образом.
– Место прекрасное, есть даже некоторое сходство с морским побережьем, – доложил Корэмицу, вернувшись, и Гэндзи успокоился: «Что ж, может, это и к лучшему».
Храм, который по его распоряжению строили в горах, чуть южнее Дайкакудзи[2], производил прекрасное впечатление, а Павильон у водопада[3] был не хуже, чем в самом Дайкакудзи.
Усадьба, предназначавшаяся для женщины из Акаси, стояла на берегу реки. Редкой красоты сосны окружали главное здание, строгое и простое, отмеченное особым очарованием сельского жилища. Обо всем, вплоть до внутреннего убранства, позаботился министр.
И вот наконец он тайно отправил в Акаси самых преданных своих слуг.
«Увы, пора…» – вздыхала женщина, понимая, что разлука с Акаси неизбежна. Ей было грустно покидать этот дикий берег, где она прожила столько лет, не хотелось оставлять отца одного. Мысли одна другой тягостнее теснились в ее голове.
«Неужели рождена я для того лишь, чтобы вечно предаваться печали?» – думала она, мучительно завидуя тем, на кого не упала роса его любви.
Могли ли старые родители не радоваться счастью дочери, увидав, сколь пышную свиту прислал за ней Гэндзи? Наконец-то исполнялись их заветные чаяния, и когда б не омрачала радости мысль о близкой разлуке… Вступивший на Путь, в старческой расслабленности пребывая, и днем и ночью повторял: «Неужели никогда больше не увижу нашей малютки?» И кроме этого, от него нельзя было добиться ни слова. С жалостью глядела на него супруга. Они давно уже не жили под одним кровом, и, решись она остаться здесь, в Акаси, ей совершенно не на кого было бы положиться. И все же… Люди, соединенные случайно и не успевшие сказать один другому даже нескольких слов, и те, словно «сроднившись давно» (160), печалятся, когда приходит разлука. Чем же измерить горе супругов, проживших рядом долгие годы? Разумеется, своенравный старик никогда не был для нее надежной опорой, но, примирившись со своей участью, она вовсе не собиралась оставлять его теперь, когда к концу приближался ей отмеренный срок (161), и полагала, что это побережье будет ее последним прибежищем. И вот приходилось расставаться…
Молодые дамы, которым давно уже наскучила здешняя жизнь, радовались отъезду, но иногда взоры их обращались невольно к прекрасной морской глади. «А ведь мы никогда больше не вернемся сюда…» – думали они, и слезы, смешиваясь с брызгами набегающих волн, увлажняли их рукава.
Стояла осень, пора, всегда располагающая к унынию. На рассвете того дня, на который был намечен отъезд, дул прохладный осенний ветер, назойливо звенели насекомые. Женщина сидела, любуясь морем, а Вступивший на Путь, встав сегодня ко второй ночной службе гораздо раньше обыкновенного, читал молитвы, то и дело всхлипывая. Никто не мог сдержать слез, хотя они и считаются в такой день дурным предзнаменованием.
Девочка была необычайно хороша собой – словно тот самый драгоценный нефрит, излучавший сияние в ночи[4]. До сих пор старик не отпускал ее от себя, да и она успела к нему привязаться. Разумеется, он понимал, что монах не должен питать в своем сердце такие чувства, но, увы, он и часа не мог прожить без нее…
– В миг разлуки молюсь,
Чтобы жизненный путь для тебя
Всегда был удачен.
Но под силу ли старику
Удержаться сегодня от слез?
О, как это дурно! – сказал он, старательно вытирая глаза.
– Вместе с тобой
Покидали когда-то столицу,
А теперь я одна
Возвращаюсь. Придется ли мне
Блуждать по знакомым тропинкам? (162) -
ответила монахиня.
Никто не удивился, увидав, что она плачет. Сколько же долгих лет легло на их плечи с того дня, как обменялись они супружеским обетом!
И вот, имея столь неверный источник надежд, возвращается она в давно покинутый мир. Не тщетно ли? А молодая госпожа сложила:
Впереди – дальний путь.
Не знаю, когда мы с тобою
Встретимся вновь?
Нам неведомы сроки, и все же
В сердце надежда живет…
– Хотя бы проводите нас, – умоляла она, но Вступивший на Путь отказался, объяснив, что разного рода причины мешают ему покинуть Акаси. Вместе с тем он не мог не думать о тяготах предстоящего им пути, и мучительное беспокойство проступало на его лице.
– Жертвуя своим положением при дворе и удаляясь в чужие земли, я надеялся, что именно таким образом мне удастся изыскать средства, необходимые для вашего образования. Получив немало свидетельств своего неудачного предопределения, я отказался от мысли вернуться в столицу, где, разорившись, наверняка примкнул бы к числу так называемых «бывших» наместников и не сумел бы даже восстановить прежний облик нашего бедного дома, сплошь заросшего полынью и хмелем. В конце концов моя жизнь, и частная и общественная, стала бы предметом для насмешек и оскорблений, а память предков моих была бы навечно покрыта позором. К тому же я с самого начала дал понять, что мой переезд в провинцию является лишь первым шагом на пути к полному отказу от всего мирского, и был уверен, что мне удастся пройти по этому пути до конца. Однако, по мере того как вы взрослели и начинали проникать в суть явлений этого мира, я все чаще задавал себе вопрос: «Для чего прячу я эту драгоценную парчу в жалком захолустье?» – и душа моя блуждала впотьмах (3), а в голове теснились тревожные думы. Уповая на будд и богов, я молил их об одном – чтобы вы не остались до конца дней своих в бедной горной хижине, куда занесло вас несчастливое предопределение отца.
И даже когда пришла к нам наконец удача, о какой мы и мечтать не смели, я долго терзался сомнениями, ибо яснее, чем когда-либо, понимал, сколь незначительно ваше положение в мире. Но скоро родилось это милое дитя, и, увидав в его рождении еще один знак вашего счастливого предопределения, я решил, что вы ни в коем случае не должны оставаться на этом диком побережье. Я знаю, что вашей дочери предназначена особая участь. Меня приводит в отчаяние мысль, что я никогда больше не увижу ее, но я давно уже полон решимости отказаться от мира, а вы изволите нести в себе свет, который должен его озарить. Видно, такова была ее судьба – попасть ненадолго в эту горную хижину и лишить покоя душу ее обитателя. Что ж, не зря ведь говорят: «Люди, которым предстоит переродиться на небесах, должны на некоторое время вернуться на одну из трех дурных дорог[5]. Вот и мне тоже предстоит пережить боль этой разлуки. Если дойдет до вашего слуха когда-нибудь, что покинул я этот мир, не извольте беспокоиться о поминальных обрядах, да не взволнует вашего сердца эта неизбежная разлука… (26) – решительным тоном сказал старик, но тут же лицо его исказилось от сдерживаемых рыданий. – Может быть, человек, стремящийся очистить сердце от суетных помышлений, не должен так поступать, но отныне и до той ночи, когда дымом вознесусь в небо, я каждый день, во время всех шести служб, стану молиться за наше дитя.
Переезд предполагалось совершить тайно, но разве можно было надеяться, что столь длинная вереница карет останется незамеченной? Отправлять же их поочередно показалось нецелесообразным, поэтому сочли, что лучше всего добираться морем.
В стражу Дракона они тронулись в путь. Ладья удалялась, скрываясь в окутавшем залив утреннем тумане, столь восхитившем когда-то одного из древних поэтов (146), и, по мере того как она исчезала из виду, на сердце у Вступившего на Путь становилось все печальнее. С тоскою вглядывался он в морскую даль, чувствуя, что вряд ли ему удастся теперь полностью отрешиться от суетных мыслей.
Печалилась и старая монахиня, ведь она прожила здесь столько лет, и вот так неожиданно приходится возвращаться в столицу… Слезы струились по ее щекам.
Помышленья благие
Привели к дальнему берегу
Рыбачью ладью.
Но волны снова влекут
Ее в мир, давно позабытый.
А молодая госпожа сказала:
– Здесь у моря не раз
Я за осенью осень встречала.
Так тянулись года.
Неужели на бревнышке жалком
Суждено мне вернуться в столицу?
Ветер дул попутный, и точно в назначенный день они вышли на берег. Не желая привлекать к себе недоброжелательные взгляды, госпожа Акаси позаботилась о том, чтобы и оставшаяся часть пути была совершена как можно более незаметно.
Дом превзошел все ожидания, а как был к тому же похож на тот у моря, в котором провели они столько долгих лет, у путников из Акаси возникло ощущение, что они никуда и не уезжали. Многое волновало их здесь, заставляя возвращаться мыслями к прошлому.
Заново пристроенные галереи придавали дому благородный вид, по прекрасному саду бежали ручьи… Разумеется, кое о каких мелочах предстояло еще позаботиться, но для начала всего было более чем достаточно. Министр Гэндзи поручил одному из самых преданных ему служителей домашней управы проследить за тем, чтобы женщин приняли в доме с подобающей случаю торжественностью.
Только через несколько дней Гэндзи удалось наконец найти подходящий предлог для того, чтобы самому наведаться в Ои. Женщина между тем печалилась еще более прежнего. Она часто вспоминала покинутый дом и, чтобы хоть чем-то занять себя, трогала струны китайского кото, когда-то оставленного ей Гэндзи. Осенняя пора располагала к унынию, и очень часто, не в силах превозмочь тоски, госпожа Акаси уединялась в своих покоях и целиком отдавалась музыке, невольно вздрагивая, когда своенравный ветер в соснах начинал громко вторить пению струн. В такие мгновения даже старая монахиня, целыми днями грустившая в своей опочивальне, поднималась с ложа.
– Новый облик приняв,
Я сюда одна возвратилась.
В этой горной глуши,
Точно так же как в прежние годы,
Ветер в соснах поет, -
говорила она, а молодая госпожа отвечала:
– По родной стороне
Я тоскую, по лицам привычным,
Но может ли здесь
Быть кому-то понятен язык
Моего одинокого кото?
Так в одиночестве коротали они дни и ночи.
Между тем Гэндзи, как это ни странно, тревожился за них еще больше прежнего и наконец решился навестить их, пренебрегая возможными пересудами. Госпоже Мурасаки он не стал пока сообщать никаких подробностей, но, опасаясь, что она услышит обо всем от чужих людей, зашел перед отъездом в Западный флигель:
– Есть у меня дело в Кацура, давно требующее моего участия. Там же поблизости живет женщина, которую я обещал когда-то навестить, и пренебрегать ею неудобно. А поскольку мне предстоит наведаться в храм, строящийся в Сага, чтобы распорядиться относительно незаконченных до сих пор изваяний будд, вернусь я, вероятно, дня через два или три.
«Я слышала, что по его указанию вдруг начали строить какой-то дом, который, кажется, называют Кацура-но ин. Верно, там он ее и поселил», – подумала госпожа и ответила довольно сердито:
– Долго же мне придется ждать. Пожалуй, стоит запастись новым топорищем[6]…
Вид у нее был чрезвычайно недовольный.
– Вы неисправимы! А ведь все считают, что я неузнаваемо изменился, – говорил Гэндзи, пытаясь ее успокоить, а солнце тем временем поднималось все выше и выше…
Стараясь не подавать подозрения окружающим, Гэндзи выехал из дома, не взяв с собой никого, кроме самых преданных слуг. Уже спустились сумерки, когда он добрался до места.
Даже самое скромное охотничье платье не могло умалить его поразительной красоты, а в тот день он надел нарочно приготовленное для этого случая носи и был так прекрасен, что женщина забыла все свои горести.
Нетрудно себе представить, как взволновала Гэндзи эта долгожданная встреча, с каким умилением смотрел он на дочь… Ему оставалось лишь сожалеть, что все эти долгие луны и годы росла она вдали от него.
Люди на все лады превозносили миловидность его сына, рожденного ушедшей дочерью нынешнего Великого министра, но, как знать, не потому ли, что принадлежал он к одному из влиятельнейших столичных семейств? Девочка же была действительно прелестна. «Видно, истинная красота проявляется в самом раннем возрасте», – думал Гэндзи, глядя на милое, невинно улыбающееся личико.
Кормилица за время, проведенное в Акаси, пополнела и стала еще красивее. Слушая ее подробный рассказ о жизни на побережье, Гэндзи вздыхал, чувствуя себя виноватым в том, что она принуждена была прожить столько лет возле рыбачьих хижин.
– Это жилище тоже слишком далеко от столицы, и мне нелегко будет навещать вас здесь. Почему бы вам не переехать в дом, нарочно для вас приготовленный? – спросил Гэндзи, и госпожа Акаси ответила:
– Я должна немного привыкнуть. Быть может, тогда…
Что ж, по-своему она была права. Они беседовали всю ночь напролет, и немало уверений и клятв услыхала она от Гэндзи. Кое-что в доме еще не было приведено в порядок, и он поспешил дать соответствующие указания сторожу и новым служителям домашней управы.
Прослышав о том, что господин министр решил посетить Кацура-но ин, туда стали стекаться окрестные жители, которым удалось в конце концов обнаружить его в Ои. Им он поручил привести в порядок сад.
– Камни в саду повалились, а то и вовсе исчезли. Здесь могло бы быть прекрасно, стоит лишь приложить немного сил и умения. Впрочем, что толку? Ведь не останетесь же вы здесь надолго? К тому же и расставаться с домом будет труднее, если вы успеете привязаться к нему. Так, уж мне-то это хорошо известно.
И Гэндзи снова заговорил о прошлом. Он плакал, смеялся, и все это с такой искренней непринужденностью, что нельзя было не умиляться, на него глядя. Даже старая монахиня, увидев его сквозь щель в перегородке, забыла о своей старости, мрачные мысли ее рассеялись, и лицо осветилось улыбкой. Очевидно, решив лично проследить за тем, чтобы слуги должным образом расчистили ручей, вытекавший из-под восточной галереи, Гэндзи вышел в сад в одном нижнем платье, и, любуясь его изящной фигурой, монахиня восхищалась и радовалась. Тут, заметив сосуд для священной воды, Гэндзи вспомнил и о ней.
– Ведь здесь и госпожа монахиня? Боюсь, что я недостаточно почтителен… – сказал он и, повелев принести носи, надел его. Затем, приблизившись к переносному занавесу, проговорил весьма любезным тоном:
–Я уверен, что именно усердие в молитвах помогло вам вырастить столь прекрасную дочь, и сердце мое полно признательности. Подумать только, вы нашли в себе довольно твердости, чтобы покинуть жилище, где ничто не нарушало чистоты ваших помышлений, и вернуться в суетный мир! Представляю себе, как тяжело теперь почтенному старцу, коротающему дни в одиночестве и устремляющему к вам свои думы!
– О да, возвращение в давно покинутый мир повергло в смятение мои чувства, но, встретив такое понимание, я убедилась, что не зря была мне дарована столь долгая жизнь… – говорила монахиня, плача. – О, какая радость! Теперь я могу не беспокоиться за будущее этого росточка сосны, чья судьба не давала покоя моему сердцу, пока мы жили среди диких скал. Боюсь только, что слишком низко расположены его корни…
Благородные манеры старой монахини возбудили участие в сердце Гэндзи, и он принялся расспрашивать ее о том, каким было это место в те давние годы, когда жил здесь принц Накацукаса. Тем временем ручей привели в порядок, и он зажурчал жалобно, словно тоскуя о минувшем.
Вернувшись сюда,
В этот дом, где жила когда-то,
Робко вокруг
Озираюсь – журчит ручей,
Так, словно он здесь хозяин…
Непритворное смирение, с которым были произнесены эти слова, свидетельствовало об удивительной утонченности и душевном благородстве монахини.
Ни о чем не забыл
Этот ручей прозрачный.
Но за долгие годы
Облик прежней его хозяйки
Стал совершенно иным…
Взволнованный до глубины души, Гэндзи некоторое время стоял, молча глядя на сад, и монахиня подумала, что вряд ли когда-нибудь ей приходилось видеть человека столь совершенного и лицом и статью.
Затем Гэндзи отправился в храм, где прежде всего заказал молебны Фугэну, Амиде и Шакья-Муни, которые положено было проводить на четырнадцатый, пятнадцатый и последний день каждой луны, после чего изволил распорядиться о дополнительных службах. Также позаботился он о внутреннем убранстве храма и о священной утвари.
На небо уже выплыла светлая луна, когда Гэндзи вернулся в Ои. Ему невольно вспомнились былые ночи, и женщина, воспользовавшись случаем, пододвинула к нему то самое китайское кото. Растроганный до слез, Гэндзи заиграл.
Знакомая мелодия живо напомнила им прошлое, словно перенеся их в тот давний вечер.
– Прежний строй сохранив,
Струны кото звучат сегодня
Так же, как прежде,
Поверишь ли ты наконец
В искренность чувств моих? -
говорит Гэндзи, а женщина отвечает:
– В верности вечной
Клялся ты. Этой клятве поверив,
Терпеливо ждала.
И пению ветра в соснах
Вторило старое кото…
Такими песнями они обменялись, и, как видите, госпожа Акаси оказалась вполне достойной собеседницей, проявив куда большее благородство, чем можно было ожидать от особы ее звания. За годы, прошедшие со дня их последней встречи, она стала еще милее, девочка же была так прелестна, что хотелось вовсе не отрывать от нее взора. «Что же с ней делать? Обидно растить ее тайно, никому не сообщая о ее существовании. Разумеется, лучше всего перевезти ее в дом на Второй линии и воспитать самому. Только таким образом удастся, избежав пересудов, создать ей безупречное положение в будущем», – подумал Гэндзи, но, боясь причинить боль женщине, не решился сказать ей об этом открыто и только смотрел на девочку со слезами на глазах.
Она же, мало что понимая, сначала дичилась Гэндзи, но постепенно привыкла, с удовольствием разговаривала с ним, смеялась, карабкалась к нему на колени, живостью своей пленяя его еще больше. Прекрасная это была картина – Гэндзи, сидящий с дочерью на руках. Сразу становилось ясно, что ей предназначено не простое будущее.
На следующий день Гэндзи должен был возвращаться в столицу, а как встал он позже обычного, решили ехать прямо отсюда. Однако множество людей уже ждало его в Кацура-но ин, и даже до Ои добрались некоторые придворные, сумевшие каким-то образом разузнать, где он находится. «Какая досада! – говорил Гэндзи, облачаясь в парадное платье. – А я-то полагал, что здесь меня никто не найдет».
Между тем в доме стало шумно, пора было уезжать. Сердце Гэндзи разрывалось от жалости к госпоже Акаси, и он долго медлил у выхода, стараясь тем не менее ничем не обнаруживать своего волнения.
Тут появилась кормилица с девочкой на руках. Погладив милое дитя по головке, Гэндзи сказал:
– Вам может показаться, что я считаюсь только со своими желаниями, но, поверьте, я вряд ли смогу жить в разлуке с ней. А что посоветуете вы? Право, «коль окажешься ты далёко…» (163)
– О да, все эти годы, живя далеко, мы вынуждены были мириться с вашим отсутствием, – отвечала кормилица. – Но теперь… Ах, боюсь, что теперь у нас будет еще больше причин для беспокойства.
Девочка тянулась к Гэндзи, словно пытаясь его удержать, и, не решаясь уйти, он сказал:
– Неужели моему сердцу никогда не суждено обрести покоя? Мне тяжело расставаться с ней даже на миг. А где же твоя матушка? Почему она не захотела проститься со мной? Возможно, мне было бы легче…
Кормилица, улыбнувшись, передала его слова госпоже, но та не имела сил даже подняться – в таком смятении были все ее чувства.
«Совсем как знатная дама», – недовольно подумал Гэндзи.
Наконец, вняв увещеваниям прислужниц, она вышла к нему. Изящный, благородных очертаний профиль наполовину скрыт занавесом, мягкие, неторопливые движения – право, чем не принцесса крови!
Приподняв полу занавеса, Гэндзи нежно простился с ней, когда же, выходя, обернулся, то увидел, что она глядит ему вслед, с трудом сдерживая слезы.
К тому времени красота Гэндзи достигла полного расцвета, и вряд ли у меня достанет слов… Ежели раньше он был, пожалуй, немного более худощав, чем следовало при сравнительно высоком росте, то теперь фигура его поражала удивительной соразмерностью. Осанка стала еще величественнее, лицо – нежнее, а движения – изящнее. Впрочем, вполне возможно, что госпожа Акаси была просто слишком пристрастна….
Тем временем появился тот самый Укон-но дзо-но куродо, который был когда-то разжалован, а затем восстановлен в звании. Теперь он прозывался Югэи-но дзё, причем в этом году на него надели шапку придворного. Он неузнаваемо изменился, лицо его сияло довольством. Зайдя в покои, чтобы взять меч господина, он заметил за занавесями знакомую женскую фигуру и многозначительно сказал:
– Я вовсе не забыл прошлого, но следует помнить и о приличиях… Сегодня утром меня разбудил ветер, совсем как там, у моря… Но, увы, мне не с кем было передать даже письмо.
– О, среди этих далеких вершин, над которыми встают грядой восьмислойные облака (164, 165), не менее печально, чем «за тем островом…»(146). Когда же подумаешь: «даже эта сосна…» (166), хочется, чтобы рядом был человек, не забывший тех давних дней, – ответила дама.
Но надо сказать, что этот ответ весьма разочаровал Югэи-но дзё, который рассчитывал совсем на другое – ведь в свое время он имел по отношению к ней вполне определенные намерения. Тем не менее, выходя, он важно сказал:
– Ну что ж, как-нибудь в другой раз….
Господин министр величественной поступью шел к карете, а передовые, суетясь, расчищали перед ним дорогу. Задние места в карете заняли То-но тюдзё и Хёэ-но ками.
– Досадно, что вам удалось раскрыть тайну моего пребывания в этом скромном жилище, – посетовал Гэндзи.
– А мы сокрушались, что, опоздав, не смогли прошлой ночью встретить с вами луну, поэтому сегодня утром и поспешили отыскать в тумане…
– Горы еще не покрылись парчой, зато полевые цветы в полном блеске своей красоты…
– Некоторые придворные, увлекшись соколиной охотой, отстали, и неизвестно, что с ними, – рассказывали ему.
– Что ж, тогда стоит провести еще один день в Кацура-но ин, – решил Гэндзи, и они отправились туда.
Появление неожиданных гостей вызвало сильнейшее волнение среди обитателей Кацура-но ин. Срочно послали за ловцами с бакланами[7], которые, придя шумной толпой, живо напомнили Гэндзи рыбаков из Акаси. Скоро приехали и юноши, проведшие ночь в лугах, и в свое оправдание поднесли Гэндзи привязанную к ветке хаги маленькую птичку. Чаша с вином много раз обходила пирующих, и они совсем захмелели, а как ехать вдоль реки в таком состоянии показалось опасным, решено было остаться в Кацура-но ин на ночь.
Гости один за другим слагали китайские стихи, а когда на небо выплыла яркая луна, дело дошло и до музыки. Из струнных в наличии имелись лишь бива и японское кото, зато флейтисты подобрались незаурядные. Когда они начали играть соответствующую времени года мелодию, ее подхватил дующий с реки ветер, и она зазвучала особенно пленительно. Луна поднялась высоко, казалось, это ее сияние сообщает всем звукам и предметам небывалую прозрачность и чистоту.
Когда стемнело, появились еще четверо или пятеро придворных. Они приехали прямо из Дворца, ибо, пожелав усладить свой слух музыкой, Государь изволил выразить недоумение по поводу отсутствия министра Двора:
– Сегодня кончается шестидневный пост, и он непременно должен быть во Дворце. Почему же его нет?
Узнав, что Гэндзи заночевал в Кацура-но ин, он изволил отправить ему письмо. Посланцем стал Куродо-но бэн.
«В селенье далеком
За рекой, приютившей сиянье
Чистой луны,
Тень от кассии лунной
Мир и покой сулит…[8] (167)
Завидую вам…»
Министр Гэндзи принес Государю свои извинения.
Надобно сказать, что даже во Дворце музыка не звучала так сладостно, как здесь, на берегу реки, и, воздавая ей должное, гости снова и снова передавали друг другу чашу с вином. Не имея с собой ничего, чем можно было бы одарить государевых гонцов, Гэндзи отправил посланного в дом у реки Ои:
– Не найдется ли у вас каких-нибудь пустяков?
И госпожа Акаси тут же прислала все, что сумела найти. Всего получилось два ларца с платьями, а как Куродо-но бэн должен был сразу же возвратиться во Дворец, ему пожаловали полный женский наряд.
Имя твое
Озаряет нас лунным светом,
Селенье в горах,
Но туман над тобой не светлеет
Ни на миг – ни ночью, ни днем… (167)
В песне можно было уловить намек на желание Гэндзи лицезреть Государя в Кацура-но ин.
– «Это селенье…» (167) – произнес Гэндзи, вспомнив остров Авадзи, и в памяти у него невольно всплыли слова Мицунэ, сказавшего когда-то: «Как сегодня близка…» (131).
Глядя на министра, многие плакали от умиления.
– День проходит за днем,
Вновь мы здесь, и луна так близка,
Хоть дотронься рукою…
А ведь это она плыла
Легкой пеной там, над Авадзи?.. (131) -
добавил Гэндзи, и То-но тюдзё ответил:
– В унылых тучах
Затерявшись, исчез ненадолго
Лик светлой луны.
Еще миг – и он снова сияет,
Миру даря покой.
А вот что сказал Удайбэн, человек уже немолодой, когда-то бывший одним из самых близких и преданных приближенных ушедшего Государя:
– Покинув давно
Заоблачную обитель,
Сиянье свое
В каком ущелье теперь
Луна полуночная прячет?
Другие тоже излили свои чувства в песнях, но стоит ли приводить их здесь все до одной?
Судя по всему, министр Гэндзи был в прекрасном расположении духа, и можно было просидеть хоть тысячу лет, слушая его неторопливые рассказы, глядя на его красивое лицо. Так, пожалуй, и у топора успело бы сгнить топорище… Однако очень скоро Гэндзи сказал:
– Сегодня и в самом деле пора… – И все заспешили, собираясь в обратный путь.
Придворные, получив сообразные званию каждого дары, яркими пятнами мелькали в тумане, словно чудесные цветы вдруг расцвели по берегам пруда. Трудно представить себе более прекрасное зрелище. Среди спутников министра были известные своими талантами военачальники из Личной императорской охраны и выдающиеся музыканты. Некоторые из них, явно недовольные тем, что приходится уезжать, затянули вразнобой: «Этот конь…»[9], и восхищенные слушатели, снимая с себя платья, накидывали им на плечи – казалось, будто ветер взметнул к небу разноцветную осеннюю парчу.
Наконец они выехали, и до отдаленной усадьбы у реки Ои долго доносились громкие крики передовых, вовлекая опечаленную разлукой госпожу в еще большее уныние. Министр же был огорчен тем, что не сумел даже написать ей на прощание.
Вернувшись домой, Гэндзи немного отдохнул, затем перешел в Западный флигель, дабы рассказать госпоже о своем путешествии в горы.
– Боюсь, что я пробыл там немного дольше, чем обещал вам при расставании. Молодые любители развлечений увязались за мной и вынудили задержаться. Ах, я так устал… – сказал он и лег почивать, будто и не заметив дурного настроения госпожи.
– Стоит ли так мучить себя из-за особы, положение которой несоизмеримо ниже вашего? – говорил он. – Вы должны помнить, что вы – это вы.
Вечером, собираясь во Дворец, Гэндзи, отвернувшись от госпожи, что-то поспешно написал на листке бумаги. «Очевидно, к той самой особе…» – сразу же догадалась она. Краем глаза ей удалось разглядеть, что письмо было полно самых неясных признаний. Прислужницы ее с трудом сдерживали негодование, видя, как господин шептал что-то гонцу, снаряжая его в путь.
Гэндзи предполагал провести эту ночь во Дворце, но, обеспокоенный дурным настроением супруги, вернулся, хотя и довольно поздно. Как раз в это время пришел гонец с ответом из Ои. Не имея возможности скрыть письмо от госпожи, Гэндзи тут же прочел его. А поскольку в нем не было ничего, что могло бы ее уязвить, сказал:
– Можете порвать его или выбросить. В моем возрасте не пристало раскидывать повсюду послания такого рода…
Потом он долго сидел, прислонившись к скамеечке-подлокотнику, и, молча глядя на огонь светильника, с любовью и нежностью вспоминал госпожу Акаси. Развернутое письмо лежало тут же, но госпожа делала вид, будто оно вовсе не интересует ее.
– Я боюсь за ваши глаза, – улыбнулся министр. – Очень трудно разглядеть что-то, притворяясь, будто не смотришь.
Его лицо сияло такой красотой, что в покоях словно стало светлее. Приблизившись к госпоже, Гэндзи сказал:
– Когда б вы знали, как прелестно это маленькое существо! Я уверен, что ей уготовано особое будущее. Однако, даже если я открыто признаю эту девочку, воспитать ее будет не так-то просто. Откровенно говоря, я до сих пор не знаю, на что решиться. Постарайтесь поставить себя на мое место и помогите мне найти выход из этого положения. Что мы можем для нее сделать? Не считаете ли вы возможным воспитать ее здесь? Лет ей столько же, сколько было богу-пьявке[10]. Увидав ее невинное личико, я понял, что отказаться от нее не смогу. В ближайшие дни я предполагаю надеть на нее хакама[11], и если бы вы согласились взять на себя обязанности Завязывающей шнурки…
– В последние дни вы постоянно что-то скрывали от меня, как будто боялись, что я не способна понять… – улыбаясь, ответила госпожа. – Я же делала вид, будто ничего не замечаю… Ну, конечно, я постараюсь понравиться девочке. Это такой прелестный возраст!
Она очень любила детей и теперь только о том и помышляла, как бы побыстрее забрать девочку к себе и заняться ее воспитанием. Но Гэндзи по-прежнему терзался сомнениями. Стоит ли перевозить дочь в дом на Второй линии? Часто ездить в Ои он не мог. Он бывал там не более чем два раза за луну, в дни, когда в храме, построенном им в Сага, совершались положенные службы. Разумеется, это было лучше, чем встречаться на переправе (168)[12], и женщина вряд ли смела рассчитывать на большее, но все же могла ли она не печалиться?..
Министр Двора (Гэндзи), 31-32 года
Госпожа Акаси, 22-23 года, – возлюбленная Гэндзи
Госпожа из Западного флигеля (Мурасаки), 23-24 года, – супруга Гэндзи
Монахиня – мать госпожи Акаси
Обитательница Восточной усадьбы (Ханатирусато) – возлюбленная Гэндзи (см. кн. 1, гл. «Сад, где опадают цветы»)
Великий министр – бывший тесть Гэндзи
Государь (имп. Рэйдзэй) – сын Фудзицубо и Гэндзи (официально сын имп. Кирицубо)
Вступившая на Путь Государыня (Фудзицубо), 36-37 лет
Принц Сикибукё (Момодзоно) – отец Асагао, брат имп. Кирицубо
Гон-тюнагон, Дайнагон, Удайсё (То-но тюдзё) – брат Аои, первой жены Гэндзи
Омёбу – прислужница Фудзицубо
Нёго из Сливового павильона, бывшая жрица Исэ (Акиконому), 22-23 года, – дочь Рокудзё-но миясудокоро и принца Дзэмбо, воспитанница Гэндзи
Зимой в доме у реки стало еще тоскливее, и, видя, что женщина совсем приуныла, Гэндзи предлагал снова и снова:
– Решайтесь же наконец. Здесь вам нельзя больше оставаться.
Однако ее по-прежнему одолевали сомнения. Да, «видно в мире так много мест…» (169).
«Недалек тот день, когда он охладеет ко мне, и тогда «что смогу я сказать» (170). Увы…»
– Что ж, раз так… Но дочь я не могу оставлять здесь. Надежды, которые я возлагаю на ее будущее, делают совершенно невозможным для нее дальнейшее пребывание в этой глуши. Я рассказал о ней госпоже из Западного флигеля, и она рада будет ее принять. Лучше, если девочка поживет какое-то время рядом с госпожой и привыкнет к ней. После чего я намереваюсь открыто совершить обряд Надевания хакама.
Слова Гэндзи звучали весьма убедительно, к тому же госпожа Акаси давно уже догадывалась о его намерениях. И все же сердце ее мучительно сжалось.
– Боюсь, что, даже если отныне вы и будете обращаться с ней как с благородной особой, слух о ее происхождении не замедлит распространиться и повредит ей во мнении света, – говорила она. Разумеется, ей не хотелось отпускать дочь.
– Вам нечего бояться, никто не посмеет пренебречь ею. Госпожа из Западного флигеля крайне удручена тем, что у нее до сих пор нет детей. Даже бывшая жрица – а ведь она давно уже не дитя – удостоилась самых нежных ее попечений. Девочка же так мила, что пленит сердце каждого.
Желая склонить женщину на свою сторону, Гэндзи долго рассказывал ей о необыкновенных достоинствах госпожи из Западного флигеля. Еще в юные годы госпожа Акаси краем уха слышала, как люди судачили о Гэндзи, пытаясь угадать, какая женщина станет наконец его избранницей. И вот его попечения целиком сосредоточились на госпоже из Западного флигеля. Одно это говорило о том, что между их судьбами существовала давняя связь. Госпожа из Западного флигеля представлялась ей удивительной красавицей, обладающей всеми возможными добродетелями. «Велико же будет ее негодование, – думала госпожа Акаси, – если рядом с ней вдруг появится столь ничтожная особа, недостойная даже считаться ее соперницей». О нет, за себя она не боялась, но ведь будущее ее малолетней дочери в конечном счете зависело от госпожи из Западного флигеля. А раз так, лучше было и в самом деле отдать девочку теперь, пока она еще мало что разумела. Вот только что станется с ней самой, когда лишится она своей единственной ограды? Ведь и господину министру больше незачем будет приезжать сюда… Терзаемая бесконечными сомнениями, женщина снова и снова сетовала на злосчастную судьбу. Наконец монахиня, особа весьма рассудительная, сказала:
– Ваше поведение неразумно! Я понимаю, как тяжело вам расставаться с дочерью, но мы должны в первую очередь думать о ее благополучии. Ведь речь идет не о мимолетной прихоти. Мне кажется, вы должны отдать дочь господину министру и во всем положиться на него. Судьба детей, даже если речь идет о детях самого Государя, в немалой степени зависит от положения их матери. Взять хотя бы господина министра – вряд ли в мире найдется человек, равный ему по достоинствам, и тем не менее он вынужден прислуживать во Дворце, как простой подданный. А все потому, что отец его матери, покойный Дайнагон, оказался немного ниже других рангом и министр имел несчастье быть сыном простой кои. О других людях и говорить нечего. Женщина может быть дочерью принца крови или министра, но, если семья ее матери утратила свое влияние в мире, ей не на что рассчитывать, все станут презирать ее, и даже сам отец будет обращаться с ней хуже, чем с остальными. Положение же вашей дочери тем более незавидно. Ведь если кто-то из благородных дам родит господину министру дочь, вашу никто и взглядом не удостоит. Только то дитя, которое пользуется благосклонным вниманием отца, может рассчитывать на прочное положение в будущем. Возьмите хотя бы церемонию Надевания хакама – как бы мы ни старались, разве удастся нам придать ей должный размах здесь, в горной глуши? Так что доверьте воспитание дочери господину министру, а сами наблюдайте за ней со стороны.
Госпожа Акаси поспешила прибегнуть к советам мудрых людей и к помощи гадальщиков, а поскольку все они единодушно заявили: «Переезд благоприятен для судьбы девочки», ей ничего не оставалось, как смириться. Министр же, уверенный в правильности принятого им решения, не торопил ее, понимая, как трудно ей расставаться с дочерью.
«Как предполагаете вы провести церемонию Надевания хакама?» – написал он ей однажды и получил такой ответ:
«Я хорошо понимаю, что нельзя оставлять девочку на попечение столь ничтожной особы, ибо это может оказать дурное влияние на ее будущее. Но я так боюсь за нее… Не станут ли смеяться над ней те, с кем придется ей жить?»
Это письмо растрогало Гэндзи до слез. Выбрав благоприятный день, он распорядился, чтобы потихоньку подготовили все необходимое для переезда. Как ни печалила госпожу Акаси предстоящая разлука, она утешала себя тем, что только такой ценой можно обеспечить дочери достойное положение.
Тяжело было расставаться и с кормилицей.
– Вот и вы меня покидаете, – говорила госпожа Акаси. – Ваше присутствие скрашивало мое одиночество и помогало рассеять тоску. Как я буду жить, когда у меня не останется и этого утешения?
– Видно, так уж было предопределено, – плача, отвечала кормилица. – Судьба столь неожиданно свела меня с вами, я никогда не забуду, как добры вы были ко мне все эти годы. Мне всегда будет недоставать вас. Не может быть, чтобы мы больше никогда не встретились. О, если б вы знали, в какое отчаяние приводит меня мысль о скорой разлуке! Отныне мне придется жить в совершенно незнакомом месте, среди чужих людей! И хотя я верю, что когда-нибудь.
Так, плача, они коротали дни, и вот настала Двенадцатая луна. Часто шел снег или град, и в Ои с каждым днем становилось тоскливее. «О, за какие прошлые деяния досталась мне столь горестная судьба?» – вздыхала женщина. Целыми днями она только и делала, что наряжала свою маленькую дочь, расчесывала ей волосы…
Однажды утром, когда над головой нависло темное небо и сплошной стеной валил снег, женщина долго сидела, погрузившись в нескончаемые размышления о прошедшем и о грядущем. Сегодня вопреки обыкновению она устроилась у самого порога и задумчиво смотрела на покрытую льдом реку. На ней было несколько мягких белых платьев, надетых одно на другое. Глядя на ее застывшую в печальной неподвижности фигуру, изящно склоненную голову, струящиеся по спине волосы, прислужницы невольно думали, что их госпожа прекраснее любой высокородной особы. Отирая слезы, госпожа Акаси вздыхала:
– Можно себе представить, как тоскливо здесь будет в такую погоду потом…
Снег идет и идет.
Под белым покровом исчезли
Горные тропы.
Стану ждать я, и пусть не успеет
Снег замести следы… -
сказала она, и кормилица, пытаясь утешить ее, ответила, плача:
– Пусть придется искать
Мне тебя в горах Ёсино,
Заваленных снегом,
Сердце отыщет тропу, и снег
Не заметет следы… (171)
Не успел растаять снег, как приехал министр. Он всегда был госпожи Акаси желанным гостем, но сегодня от мысли: «Вот и настала пора…» – у нее больно сжалось сердце. Впрочем, могла ли она кого-то винить? «В конце концов все зависит от меня. Если я откажусь, ее вряд ли увезут насильно. О, как нелепо вышло…» – думала она, но противиться намерениям Гэндзи теперь было более чем легкомысленно, и она постаралась взять себя в руки.
Девочка, нарядно одетая, сидела перед матерью, и, глядя на ее прелестное личико, никто не усомнился бы в том, что ей уготована необычная судьба.
С нынешней весны ей начали отращивать волосы, и теперь, достигнув длины, принятой у монахинь, они блестящей волной падали ей на плечи. Ее глаза, нежные очертания щек были так хороши, что я просто не берусь их описывать.
Гэндзи до самого рассвета не отходил от госпожи Акаси, снова и снова пытаясь ее утешить, ибо хорошо понимал, в какой беспросветный мрак повергает ее необходимость отдать свое дитя в чужие руки.
– О чем мне печалиться? Если вы станете воспитывать ее так, словно происхождение ее не столь уж и ничтожно… – говорила женщина, но невольные слезы навертывались у нее на глазах, и сердце Гэндзи разрывалось от жалости.
Девочка же только и думала о том, как бы побыстрее уехать. Мать сама вынесла ее на галерею и подошла к тому месту, где стояла карета. Нетерпеливое дитя тянуло ее за рукав, милым своим голоском лепеча: «Ну садись же скорее…» Невыносимая боль пронзила сердце женщины.
– Росточку сосны
Еще долго расти-тянуться.
Отсадили его,
И увижу ль когда-нибудь тень
От ветвей, взметнувшихся ввысь? -
Не сумев договорить, она зарыдала, и, понимая, как велико должно быть ее горе, Гэндзи сказал, желая ее утешить:
– От глубоких корней
Возрос этот малый росточек.
Так пусть его век
Будет долог – под стать вековечным
Соснам из Такэкума[1] (172).
Вам следует набраться терпения…
«Увы, он прав», – подумала женщина, тщетно пытаясь успокоиться. Кормилица села в одну карету с весьма изящной особой по прозванию Сёсё, взяв с собой охранительный меч и священных кукол[2]. Усадив в кареты самых миловидных дам и девочек-служанок, госпожа Акаси отправила их провожать маленькую госпожу. Все время, пока они ехали, Гэндзи, вспоминая, в каком горе оставил он несчастную мать, не мог избавиться от мысли, что обременил свою душу преступлением, за которое ему придется когда-нибудь расплачиваться.
На Вторую линию прибыли уже в сумерках. Когда кареты приблизились к дому, провинциальные дамы были настолько поражены его великолепием, что невольно подумали: а не слишком ли они ничтожны, чтобы жить здесь? Так, никогда еще не видывали они подобной роскоши! Для маленькой госпожи были приготовлены отдельные покои в западной части дома. Нарочно для нее там собрали изящную детскую утварь. Кормилицу же поселили в северной части западной галереи.
По дороге девочка заснула. Она не плакала, когда ее вынесли из кареты, и с удовольствием отведала сладостей в покоях у госпожи, но, озираясь вокруг, постепенно обнаружила, что матери рядом нет, и очень мило сморщилась, собираясь заплакать. Пришлось позвать кормилицу, чтобы она утешила и отвлекла ее.
Представив себе, сколь тоскливо стало теперь в горном жилище, Гэндзи пожалел несчастную мать: «Каково ей там одной?» Но, глядя, как заботливо ухаживает за девочкой госпожа Мурасаки, с удовлетворением подумал о том, что отдал дочь в надежные руки. И все же не переставал сокрушаться: «О, зачем она не родилась здесь? Тогда бы ее ни в чем нельзя было упрекнуть».
Попав в непривычное окружение, девочка первое время дичилась и плакала, но, обладая чрезвычайно ласковым, приветливым нравом, постепенно привязалась к госпоже, которая радовалась: «Что за чудесный подарок я получила!» Не имея других забот, она все время проводила со своей юной питомицей, носила ее на руках, играла с ней. Естественно, что и кормилица быстро привыкла к госпоже. Кроме этой кормилицы наняли еще одну, принадлежавшую к весьма благородному семейству.
Нельзя сказать, чтобы к церемонии Надевания хакама готовились как-то особенно, и все же она прошла с невиданным доселе размахом. Нарочно для этого случая была заказана изящная, миниатюрная утварь, словно предназначенная для игры в куклы. Множество гостей собралось в тот день в доме на Второй линии, но, поскольку здесь и в другое время было весьма многолюдно, это не казалось удивительным. Вот только маленькая госпожа с завязанными на груди шнурками хакама была прелестнее обыкновенного.
Тем временем в далеком Ои госпожа Акаси, бесконечно тоскуя по дочери, корила себя за опрометчивость, чем лишь усугубляла свои страдания. Старая монахиня, словно забыв о том, что говорила прежде, тоже плакала целыми днями, хотя внимание, окружавшее ее внучку в доме министра, должно было радовать ее.
Какими же дарами могли отметить они этот день? Госпожа Акаси ограничилась тем, что отправила необычной расцветки платья для прислуживающих девочке дам, и в первую очередь для кормилицы.
В оставшиеся дни года Гэндзи еще раз тайком наведался в Ои. Ему не хотелось огорчать госпожу Акаси, а он знал, что, не видя его долго, она непременно станет думать, что сбываются ее худшие предчувствия. Впрочем, он часто писал к ней, хорошо понимая, как тяжело ей жить в этом печальном жилище теперь, когда даже радостные заботы о дочери не скрашивают ее унылого существования. Госпожа из Западного флигеля больше не обижалась. За это прелестное дитя она готова была простить ему многое.
Но вот год сменился новым. Стояли светлые теплые дни, и в жизни Гэндзи не было печалей. В великолепно украшенном доме на Второй линии царило праздничное оживление. Почтенные сановники один за другим подъезжали в каретах, дабы принять участие в торжествах по случаю Седьмого дня. Юноши из знатных семейств были беззаботны и веселы. Остальные, может быть, имели печали на сердце, но лица их сияли довольством и спокойной уверенностью в себе. Таковы были эти воистину благословенные времена.
Особа, поселившаяся в Западном флигеле Восточной усадьбы, жила тихо и безмятежно, ни в чем не испытывая нужды; право, о лучшем она и мечтать не смела. Единственной ее заботой было следить за наружностью и манерами прислуживающих ей дам и девочек-служанок. Словом, она постоянно ощущала преимущество близкого соседства со своим покровителем. Сам же он время от времени навещал ее, но никогда не оставался в ее покоях на ночь. Впрочем, женщина была так кротка и мягкосердечна, что и не думала обижаться. «Видно, таково мое предопределение», – вздыхала она, неизменно оставаясь добродушной и приветливой, поэтому Гэндзи никогда не пренебрегал ею и во всех случаях, когда того требовали приличия, оказывал ей внимание ничуть не меньшее, чем самой госпоже Мурасаки. Очевидно, поэтому люди охотно шли к ней в услужение, дамы-распорядительницы неутомимо надзирали за порядком, гак что во многих отношениях в Восточной усадьбе жилось даже спокойнее и безмятежнее, чем в доме на Второй линии.
Гэндзи ни на миг не забывал о женщине, тоскующей в Ои, и, как только кончилась хлопотливая пора[3], собрался ее навестить.
Одевшись особенно тщательно – на нем было носи цвета «вишня», из-под которого виднелось несколько прекрасно подобранных по оттенкам и пропитанных благовониями нижних одеяний, – он зашел попрощаться с госпожой.
Освещенный яркими лучами вечернего солнца, Гэндзи казался прекраснее обыкновенного, и, проводив его взглядом, госпожа почувствовала, как тревожно сжалось ее сердце.
Девочка в простоте душевной цеплялась за подол его платья, не отставая ни на шаг. Видя, что она готова следовать за ним и дальше, Гэндзи остановился и, с умилением на нее глядя, произнес, желая ее утешить: «Завтра утром к тебе я вернусь…»[4]
У выхода на галерею его поджидала госпожа Тюдзё с посланием от госпожи Мурасаки.
– Если твою ладью
В том далеком краю не сумеет
Никто задержать,
Завтра, быть может, вернешься,
Что ж, подожду, посмотрю… -
умело произнесла Тюдзё, а Гэндзи, светло улыбнувшись, ответил:
– Уезжаю теперь,
Чтобы завтра вернуться снова,
Даже если меня
Станут корить за поспешность
Там, в далеком краю…
Девочка, ничего не понимая, беззаботно резвилась, и, любуясь ею, госпожа забывала о своей неприязни к далекой сопернице. «Как же ей, должно быть, тяжело теперь, – думала она, не отрывая взгляда от милой малютки. – Ведь даже я тосковала бы…»
Взяв девочку на руки, она, забавляясь, попыталась всунуть сосок своей прелестной груди в ее ротик – воистину восхитительное зрелище! Дамы, находившиеся с ней рядом, переговаривались:
– Ну не обидно ли?
– Увы, таков мир…
В доме у реки царила тишина, все вокруг – и сад, и убранство покоев – носило на себе отпечаток тонкого вкуса его обитательницы. Само здание, разительно отличавшееся от столичных, привлекало своеобразной красотой, а в женщине было столько благородства, что, встречаясь с ней, Гэндзи каждый раз поражался тому, как трудно, почти невозможно было уловить различие между ней и какой-нибудь высокорожденной особой. Наружность ее, равно как и манеры, была безупречна, а если учесть, что с годами в ней обнаруживались все новые и новые достоинства… Вместе с тем легко могло статься, что она так и прожила бы свою жизнь в безвестности, хотя происхождение ее вовсе не было столь уж незначительным. И когда б не чудачества ее отца…
Слишком кратки были их мимолетные встречи, и, возможно, поэтому Гэндзи всегда покидал ее с тяжелым сердцем.
– Увы, наш мир – «не плавучий ли, зыбкий мост сновидений?» (173) – вздохнул он. Придвигая к себе кото «со», Гэндзи, как это часто бывало в таких случаях, вспомнил ту давнюю ночь в Акаси и предложил женщине бива. Она немного поиграла, вторя ему. «Откуда такое мастерство?» – снова восхитился Гэндзи.
Разумеется, он подробно рассказал ей о дочери.
В этом горном жилище было довольно уныло, но Гэндзи почти всегда оставался здесь на ночь и вкушал подаваемое ему дамами немудреное угощение, состоявшее обыкновенно из плодов и риса. Отправляясь сюда, он говорил домашним, что едет в расположенный поблизости храм или усадьбу Кацура-но ин. И, хотя краткость встреч не располагала к особенной близости, он был неизменно внимателен и любезен, явно выделяя госпожу Акаси среди прочих. Одно это говорило о том, сколь необычное место занимала она в его сердце. Убедившись в постоянстве своего покровителя, женщина успокоилась и зажила тихой, размеренной жизнью. Она старалась во всем угождать Гэндзи, была покорна его воле и вместе с тем никогда не уничижалась перед ним – одним словом, вела себя так, что он ни в чем не мог ее упрекнуть.
По доходившим до нее слухам госпожа Акаси знала, что даже в присутствии благородных особ Гэндзи никогда не позволяет себе забывать о приличиях и держится крайне церемонно, куда церемоннее, чем в ее доме. «Если я соглашусь войти в число приближенных к нему дам, – думала она, – он еще больше привыкнет ко мне, привыкнув же, охладеет, и я стану предметом насмешек и оскорблений». Так рассудив, госпожа Акаси предпочла остаться в отдалении и довольствоваться редкими посещениями Гэндзи.
Несмотря на все сказанное им при расставании, Вступивший на Путь то и дело присылал в столицу гонцов, проявляя немалый интерес к нынешним обстоятельствам жизни дочери. Иногда полученные известия удручали его, иногда радовали, заставляя сознавать, сколь велика оказанная ему честь.
Тем временем скончался Великий министр. Много лет подряд был он опорой мира, и все, начиная с Государя, оплакивали эту утрату. Даже когда совсем ненадолго отходил он от дел, Поднебесная приходила в волнение, а теперь… О да, многие скорбели, вспоминая о нем, и в первую очередь Гэндзи. Помимо горя испытывал он и крайнюю озабоченность, ибо если раньше, перепоручая Великому министру многие дела, имел довольно досуга, то теперь все бремя государственных дел легло на его плечи. Разумеется, Государь был разумен не по годам, и ничто не мешало доверить ему правление миром, однако рядом не оказалось человека, достойного стать Высочайшим попечителем. Поэтому, не зная, кому передать свои обязанности, Гэндзи с сожалением думал о том, что теперь ему будет еще труднее удовлетворить свое давнишнее желание.
В поминальных обрядах он принимал даже более деятельное участие, чем сыновья и внуки ушедшего.
Тот год был ознаменован всяческими несчастьями. Во Дворце стало неспокойно, и у людей рождались самые мрачные предчувствия. Немало происходило воздушных и небесных явлений, приводивших всех в ужас: то луна, солнце и звезды начинали сверкать устрашающим блеском, то на небе возникали какие-то причудливые облака. В сведениях, представляемых Государю различными предсказателями, содержалось много непонятного и зловещего. Один лишь министр Двора догадывался о причинах, и тревожные мысли неотступно преследовали его…
Вступившая на Путь Государыня уже с весны испытывала некоторое недомогание, а поскольку на Третью луну ее состояние резко ухудшилось, решено было провести церемонию Высочайшего посещения.
Когда уходил из мира его отец, Государь по малолетству своему многого не понимал, теперь же такая глубокая скорбь отражалась на лице его, что у Государыни больно сжималось сердце.
– Я давно знала, что вряд ли переживу этот год, – слабым голосом говорила она. – Но поскольку состояние моего здоровья не внушало опасений, не стала заказывать дополнительных молебнов, тем более что, показывая свою осведомленность о сроках собственной жизни, неизбежно навлекла бы на себя попреки и подозрения. Я много раз собиралась наведаться во Дворец, дабы спокойно побеседовать с вами о былых днях, но, к сожалению, мое самочувствие редко бывает достаточно хорошим. И я в унынии влачу дни…
В том году ей исполнилось тридцать семь лет, но казалась она совсем молодой, словно только что приблизилась к расцвету. Глядел на нее Государь, и сердце его разрывалось от жалости и печали. «В нынешнем году ей следовало вести себя особенно осторожно[5], а я, как ни тревожило меня ее постоянное недомогание, все же не сумел настоять на том, чтобы были приняты чрезвычайные меры…» – сокрушался он и, словно желая наверстать упущенное, заказывал новые и новые молебны.
Весьма обеспокоен был и министр Гэндзи, который до сих пор не придавал особенного значения состоянию Государыни, зная, что в последнее время ей довольно часто нездоровилось.
Время Высочайшего посещения ограниченно, и скоро Государь собрался уезжать. Печально было у него на душе. Измученная болями, Государыня почти не могла говорить, в голове же у нее теснились тягостные мысли. «Высоким оказалось мое предопределение, – думала она, – ни одна женщина в мире не была окружена большей славой, но и страданий таких не выпадало на долю никому».
Ее мучения усугублялись полным неведением Государя, которому и не пригрезилось ни разу… Глядя на него, она не могла избавиться от ощущения, что ее душе суждено быть вечно привязанной к этому миру.
Министр, о пользе государства радеющий, скорбел и о том, что один за другим уходят люди, столь необыкновенными достоинствами отмеченные. Имея, кроме того, свои тайные причины для тревоги, он заказывал все молебны, которые только можно было заказать. Желая непременно еще раз поговорить с Государыней о делах давно минувших дней, Гэндзи приблизился к стоящему перед ее ложем занавесу и стал расспрашивать прислужниц о состоянии госпожи. Прислуживали ей самые близкие дамы, и отвечали они весьма обстоятельно.
– Все эти луны госпожа испытывала постоянное недомогание, но ни на миг не забывала о молитвах. Должно быть, именно это и подорвало ее силы…
– В последнее время она отказывается даже от самой легкой пищи, на плоды «кодзи»[6] и то смотреть не хочет. Похоже, что надеяться больше не на что, – жаловались они, обливаясь слезами.
– Я всегда была искренне признательна вам за то, что, выполняя волю покойного отца, вы неустанно печетесь о благе Государя, и лишь терпеливо ждала случая, чтобы высказать вам свою благодарность. Я очень сожалею, что мне не удалось этого сделать, а теперь…
Она говорила совсем тихо, и Гэндзи с трудом разбирал слова. Не имея сил отвечать, он молча плакал, и больно было смотреть на него.
«Нельзя поддаваться слабости!» – спохватился он наконец, подумав, что своим видом может внушить подозрения окружающим, но слишком велико, поистине беспредельно, было его отчаяние. Право, даже если бы он никогда не испытывал по отношению к Государыне ничего, кроме самого обыкновенного дружелюбия, он вряд ли остался бы теперь равнодушным. Но, увы, жизнь неподвластна человеческой воле, и не было средств удержать ее в этом мире.
– Возможности мои не так уж и велики, но я всегда старался делать все, что в моих силах, дабы Государю было на кого опереться. Я еще не успел оправиться от тяжкого удара, каким стала для меня кончина Великого министра. А если и вы… Все мои чувства в смятении, боюсь, что мне тоже недолго осталось жить в этом мире.
Не успел Гэндзи договорить, как ее не стало – словно погас светильник. Право, можно ли описать его горе словами?
Даже среди особ, которые вправе называться благородными, Государыня выделялась истинно всеобъемлющей душевной чуткостью. Бывает так, что люди влиятельные, используя свое положение в мире, невольно становятся причиной несчастий других людей, но Государыню никак нельзя было в том упрекнуть. Напротив, она всегда отказывалась от своих преимуществ, если они могли иметь следствием какие бы то ни было лишения или беды. В мире всегда, начиная с мудрых веков древности, находились люди, стремившиеся превзойти друг друга в роскоши и необычности пожертвований в храмы. Государыня же, не имея к тому склонности, просто предоставляла на храмовые нужды определенную часть унаследованного ею имения, ежегодного жалованья, приношений, доходов с поместий и прочих средств, которыми она располагала. Пожертвования эти свидетельствовали о подлинной глубине ее помышлений. Поэтому даже самые невежественные горные монахи оплакивали ее.
Когда совершались погребальные обряды, стенания стояли по всему миру, и не было никого, кто не предавался бы горю. Придворные облачились в однообразные черные одеяния. Так, последние дни весны редко бывают столь безрадостны.
Глядя ни вишни, цветущие перед домом на Второй линии, Гэндзи вспоминал тог давний праздник цветов.
– «Хоть этой весною…» (174) – прошептал он, ни к кому не обращаясь, и, укрывшись от любопытных взглядов в молельне, проплакал весь день напролет. Верхушки деревьев, растущих на гребне гор, четко вырисовывались в ярких лучах вечернего солнца, над ними тянулись легкие серые облака. Этот пейзаж, прежде ничем не привлекший бы внимания Гэндзи, сегодня взволновал его до глубины души.
– Над вершиной горы
В лучах заходящего солнца
Тающее облако
Цветом своим напомнило мне
Рукава одеяния скорби…
К сожалению, рядом не оказалось никого, кто мог бы услышать эти слова.
Давно отслужили поминальные молебны, а Государь был по-прежнему безутешен.
Некий монах Содзу начал прислуживать во Дворце еще тогда, когда мать ушедшей Государыни носила звание государыни-супруги. С тех пор и поныне он был неизменным наставником высочайшего семейства в молитвах. Снискав чрезвычайное уважение и доверие покойной Государыни и пользуясь особым благоволением Государя, монах этот не раз в самых затруднительных обстоятельствах обращался по их поручению к богам и буддам и слыл в мире мудрейшим старцем. Лет ему было около семидесяти, и последнее время он жил в горах, отдавая дни заботам о грядущем, но ради Государыни решился нарушить свое уединение, и теперь Государь не желал отпускать его от себя. А поскольку и министр уговаривал его вспомнить прошлое и вернуться на службу во Дворец хотя бы на некоторое время, монах согласился, говоря:
– Боюсь, что не под силу мне теперь исправлять должность ночного монаха, но, понимая, сколь велика оказанная мне честь, и помня о милостях ушедшей Государыни…
Однажды в тихий рассветный час, когда те, кто прислуживал Государю ночью, уже разошлись, а другие еще не пришли, монах Содзу, по-стариковски покашливая, беседовал с Государем о различных делах этого мира.
– Есть один предмет, которого я предпочел бы не касаться в разговоре с вами, – сказал он между прочим, – тем более что откровенность в подобных случаях может быть расценена как нечто греховное. Я долго колебался, прежде чем решился заговорить об этом. Однако же, оставив вас в неведении, я обременил бы себя еще более тяжким преступлением[7], и одна мысль о грозном взоре небес… Вправе ли я уйти из мира, так и не поделившись с вами тем, что давно уже терзает мою душу? Боюсь, что тогда и Будда сочтет меня недостаточно чистым…
Тут голос его прервался, и он замолчал. «О чем это он? – подумал Государь. – Быть может, какая-нибудь обида привязывает его к этому миру? Горько сознавать, что даже почтенный наставник, заслуживший имя мудрейшего старца, не сумел очистить сердце от злобы и мстительности, несовместимых с его званием».
– С малых лет я ничего не скрываю от вас, – сказал Государь, – и предпочел бы, чтобы у вас тоже не было от меня тайн.
– Смею ли я иметь тайны? Я открывал перед вами даже сокровенные пути Истинного слова[8], столь ревностно охраняемые Буддой. Так мог ли я оставить закрытым собственное сердце? То, о чем я хочу поведать вам, чрезвычайно важно как для прошлого, так и для будущего. Сокрытие этой тайны может иметь последствия куда более губительные, чем ее оглашение, – как для ушедших Государя и Государыни, так и для министра, вершащего ныне дела правления.
Я уже стар и не страшусь немилости. Такова воля Будды, чтобы я рассказал вам все.
О Государь, да будет вам известно, что, имея вас в утробе своей, Государыня томилась от какой-то тайной горести и беспрестанно понуждала меня творить молитвы. И тому были причины. Разумеется, бедный монах не мог знать всего… Когда неожиданные беды обрушились на наш мир и министр, обвиненный безвинно, попал в опалу, Государыня, объятая страхом, призвала меня для новых молитв. Видно, слух о том дошел до министра, и он, в свою очередь, изволил распорядиться о дополнительных молебнах, которые служили все время, пока вы не взошли на престол. Причиною же тому…
Выслушав обстоятельный рассказ монаха, Государь долго молчал, раздираемый множеством мучительных ощущений. Изумление, ужас, горечь – все перемешалось в его сердце. Решив, что прогневал его своими дерзкими речами, монах хотел было потихоньку удалиться, но Государь остановил его.
– А ведь я мог так никогда и не узнать… Какое страшное наказание ждало бы меня в будущем! Право же, я готов пенять вам скорее за то, что вы до сих пор молчали. Неужели кому-то еще известны эти обстоятельства?
– Об этом не знает никто, кроме меня и госпожи Омёбу. Тем больше было у меня оснований тревожиться, ибо очевидно, что все эти небесные явления, предвещающие недоброе, порождающие в мире тревогу и страх, связаны с тем, о чем я осмелился вам поведать. Ничего подобного не происходило, пока вы были ребенком, не способным проникать в душу вещей. Но стоило вам повзрослеть, как небеса стали открыто выказывать свой гнев. Так, каждому новому поколению суждено расплачиваться за грехи предыдущего. Опасаясь, что вы не сумеете угадать причину обрушившихся на страну бедствий, я решился извлечь из глубин своей памяти эту старую историю, которую старался забыть, – плача, говорил монах. На рассвете он уехал.
«Уж не пригрезилось ли мне все это?» – подумал Государь. Услышанное повергло его в сильнейшее замешательство. Он не мог избавиться от тревоги за судьбу ушедшего Государя и одновременно чувствовал себя виноватым перед министром, который прислуживал ему словно простой подданный. Истерзанный мучительными раздумьями, Государь не вышел из опочивальни даже тогда, когда солнце поднялось совсем высоко.
О том немедленно доложили министру Двора, и, встревоженный, он поспешил во Дворец. Однако, завидя его, Государь не сумел сдержать волнения, и слезы заструились у него по щекам. «Видно, все эти дни и ночи оплакивал ушедшую…» – подумал Гэндзи.
В тот день во Дворец принесли весть о недавней кончине принца Сикибукё, и с этим новым ударом Государь утратил последний остаток сил.
Стечение столь горестных обстоятельств вынудило Гэндзи остаться во Дворце. Неторопливо беседуя с ним, Государь сказал между прочим:
– Боюсь, что и мой жизненный срок близится к концу… С недавнего времени меня неотвязно преследуют мрачные мысли, да и здоровье оставляет желать лучшего. Я уже не говорю о бедствиях, потрясающих Поднебесную… До сих пор я молчал, не желая огорчать Государыню, но, признаюсь, я с радостью сменил бы свой нынешний образ жизни на более спокойный.
– Об этом не может быть и речи. Тревожные явления, в мире происходящие, отнюдь не всегда бывают связаны с тем, правильно или неправильно вершатся государственные дела. Даже мудрые века древности нередко ознаменованы были всяческими несчастьями. Достаточно сказать, что в Китае при самых совершенных государях страну потрясали порой неожиданные волнения и смуты. Случалось такое и у нас. А уж тем более не стоит приходить в отчаяние из-за того, что уходят те, чей жизненный срок оказался исчерпанным, ведь человек не вечен.
Гэндзи долго беседовал с Государем, пытаясь рассеять его мрачные мысли, но стоит ли пересказывать все, что он говорил?
Государь, облаченный в более скромное, чем обычно, черное платье, был истинным подобием Гэндзи. Он и прежде, разглядывая себя в зеркале, обращал внимание на это сходство, теперь же после всего услышанного особенно пристально всматривался в лицо министра, испытывая при этом волнение, ранее ему неведомое.
«Как бы намекнуть ему?» – терзался Государь, но, так и не сумев преодолеть юношеской застенчивости – дело ведь было крайне щекотливое, – продолжал говорить о самых обыкновенных предметах. Вот только голос его звучал как-то особенно ласково. От проницательного взора министра не укрылась несколько повышенная почтительность, сквозящая в тоне, каким говорил Государь, но, как ни велико было его недоумение, ему и в голову не приходило, что Государь теперь знает все.
У Государя возникло было намерение обратиться за подробностями к Омёбу, но, поразмыслив, он счел более правильным даже ей не показывать виду, что ему открылась столь долго и столь тщательно хранимая Государыней тайна, а как бы невзначай завести о том разговор с министром и заодно выяснить, бывали ли такие случаи в прежние времена. Однако обстоятельства не благоприятствовали Государю, и осуществить задуманное не удавалось.
Прочитав великое множество ученых книг, он обнаружил, что история Китая знает немало подобных случаев, как явных, так и тайных. В Японии же, судя по всему, такого еще не бывало, а если даже когда-нибудь и случалось нечто подобное, ревностно оберегаемые тайны никогда не становились достоянием молвы. Немало нашел он примеров тому, какотпрыски высочайшего семейства, причисленные к роду Минамото и получившие звания советников или министров, по прошествии некоторого времени становились принцами крови, причем иные даже восходили на престол.
Вправе ли он передать свое звание министру под предлогом его необычайной мудрости? Неизъяснимо тяжело было у Государя на сердце, и он совершенно лишился покоя. В конце концов, приняв самостоятельное решение сделать Гэндзи во время Осеннего назначения Великим министром, Государь изволил поделиться с ним своими замыслами, но Гэндзи, пораженный и смущенный, ответил решительным отказом.
– Покойный Государь, благоволивший ко мне более, чем к остальным сыновьям, тем не менее не допускал и мысли о том, чтобы передать мне престол. Могу ли я, воспротивившись его желанию, позволить себе подняться на неподобающую мне высоту? Нет, исполняя его волю, я буду по-прежнему прислуживать высочайшему семейству, а состарившись, уйду на покой и посвящу себя служению Будде.
Видя, что поколебать его решимость не удастся, Государь не мог скрыть огорчения. Он настаивал на своем намерении присвоить Гэндзи звание Великого министра, но тот и это назначение счел преждевременным, поэтому Государю пришлось ограничиться повышением его в ранге и предоставлением ему права въезда на территорию Дворца в запряженной быками карете[9]. Разумеется, все это ни в коей мере не удовлетворило Государя, и он решил пожаловать Гэндзи хотя бы званием принца крови, мико, однако Гэндзи и на этот раз отказался. В самом деле, в настоящее время никто, кроме него, не мог взять на себя обязанности Высочайшего попечителя, а поскольку Гон-тюнагон недавно стал дайнагоном, будучи одновременно произведен в чин удайсё, можно было надеяться, что следующее повышение позволит Гэндзи передать ему дела правления, а самому удалиться на покой. Снова и снова мысли Гэндзи возвращались к Государю, и сочувствие к его тайным страданиям соединялось в его сердце с жалостью к ушедшей Государыне. «Кто же открыл ему эту тайну?» – недоумевал он.
Омёбу была назначена главной хранительницей Высочайшего ларца и переехала во Дворец, где ей выделили покои, сообразные ее новому званию. Гэндзи решил встретиться с нею.
– Может быть, Государыня все-таки открылась Государю? – спросил он, но Омёбу ответила:
– О нет, этого не могло случиться. Покойную Государыню всегда терзал страх, что Государь вдруг проникнет в ее тайну, хотя не менее мучительна была мысль о его неведении, побуждающем к поступкам, которые считаются в мире греховными.
Ее слова живо напомнили Гэндзи о том, как боялась ушедшая Государыня сплетен и пересудов, и сердце его снова защемило от тоски.
Как Гэндзи и предполагал, бывшая жрица, имевшая теперь звание нёго, прекрасно справлялась со своими обязанностями при Государе и сумела заслужить его полное доверие. Обладая безупречной наружностью и прекрасными манерами, она ничем не обманула ожиданий министра, и он окружил ее самыми нежными заботами.
Осенью нёго переехала в дом на Второй линии. Поселив ее в роскошно убранных покоях главного дома, Гэндзи ухаживал за ней, словно настоящий отец.
Однажды шел тихий осенний дождь. Глядя на беспорядочное смешение цветов во влажно поблескивающем саду, Гэндзи долго предавался воспоминаниям, затем, с мокрыми рукавами, прошел в покои нёго.
Облаченный в темно-серое носи, с прикрытыми рукавом четками – под предлогом обрушившихся на страну бедствий он продолжал поститься, – Гэндзи был так прекрасен, что сколько ни гляди, не наглядишься. Нёго беседовала с ним сама, без посредников, их разделял лишь переносной занавес.
– Вот и осенние цветы распустились все до одного. Как трогательно, что даже в столь злосчастном году они не забывают беззаботно расцветать, каждый в свое время… – говорит Гэндзи. Он сидит, прислонившись к столбу, особенно прелестный в лучах вечернего солнца. Дав волю воспоминаниям, Гэндзи рассказывает нёго об ушедших в прошлое днях, о том печальном рассвете, когда так не хотелось ему покидать Священную обитель на равнине… Глубокое волнение отражается на его лице.
Из-за занавеса доносится легкий шорох, позволяющий предположить, что женщина плачет. Уж не потому ли, что только вспомнишь, и сразу?.. (175) Восхищенный пленительной грацией ее движений, Гэндзи – дурно, не правда ли? – сожалеет лишь об одном: что ему так и не удалось увидеть ее лица.
– В беззаботные времена моей юности, – говорит он, – я отличался весьма пылким нравом, доставлявшим мне немало мучений. Много раз терял я голову из-за женщин, которых не имел права любить. Две из них до сих пор владеют моими думами, повергая сердце в бездну уныния.
Первая – ваша ушедшая матушка. До конца своих дней я буду терзаться из-за того, что она покинула этот мир, так и не простив меня. Я нахожу некоторое утешение в заботах о вас, но неугасимый огонь ее ревности тревожит меня и теперь.
Судя по всему, о второй женщине он предпочел умолчать.
– В последнее время стали сбываться мечты, которые лелеял я в те давние годы, когда, лишенный чинов и званий, прозябал в глуши. Взять хотя бы особу, живущую в Восточной усадьбе. Меня всегда мучила ее беспомощность, теперь же я за нее спокоен. Приветливый нрав помог ей не только сохранить мою привязанность, но и снискать расположение окружающих, и ничто не омрачает ныне ее существования. Нельзя сказать, чтобы меня так уж радовала возможность вернуться к столичной жизни и стать попечителем высочайшего семейства. Мне нелегко отказаться от прежних слабостей. Вы и вообразить не можете, какого самоотречения потребовало от меня решение распорядиться вашей участью именно таким образом. Я буду весьма разочарован, ежели не услышу от вас ни единого слова сочувствия.
Но нёго молчит, явно недовольная его словами.
– Что ж, остается только подосадовать… – сетует Гэндзи и переводит разговор на другое.
– О, как желал бы я прожить в покое остаток своих дней, чтобы никакие сожаления не омрачали душу, чтобы, удалившись от мирской суеты, можно было целиком посвятить себя заботам о грядущем. И все же обидно, что после меня не останется ничего, достойного воспоминаний. Есть у меня малолетняя дочь весьма незначительного происхождения, и я с нетерпением жду, пока она вырастет. Боюсь, что вы сочтете мою просьбу слишком дерзкой, но я был бы вам крайне признателен, если бы вы взяли на себя заботы о том, чтобы упрочить ее положение в будущем, открыв таким образом перед моим родом дорогу к процветанию.
В ответ нёго произносит всего несколько слов. Ее робкий, еле слышный голосок кажется Гэндзи таким трогательным, что, окончательно плененный, он остается в ее покоях до вечера.
– Разумеется, отрадно видеть свой род процветающим, но есть у меня и другое желание: я хотел бы жить, ничем не ограничивая своей свободы, созерцая, как сменяют друг друга времена года, как расцветают цветы – каждый в свой срок, как краснеют листья на деревьях, как меняется облик неба… Люди всегда спорили о том, что лучше – весенние рощи или осенние луга, но так и не удалось им прийти к единому мнению. К примеру, в Китае говорят, что нет ничего прекраснее парчи из весенних цветов. А в песнях Ямато отдается предпочтение очарованию осенней поры… (176). Любуешься одним временем года, потом другим, каждое по-своему прекрасно, и поистине трудно сказать, какие цветы прелестнее, какие птицы голосистее. Я хотел бы в своем скромном саду посадить весенние цветущие деревья и осенние травы, поселить там насекомых, впустую звенящих в пустынных лугах, чтобы всякий мог в полной мере насладиться очарованием, присущим тому или иному времени года. Но я еще не знаю, какому из них отдаете предпочтение вы? – спрашивает Гэндзи, и хотя ответить на такой вопрос нелегко, оставлять его без ответа тем более недопустимо, и нёго отвечает:
– Если даже вам трудно сделать выбор… Да и в самом деле невозможно сказать, что лучше… И все же «ничто не волнует меня так, как эти осенние ночи» (177). Быть может, потому, что сверкающая в саду роса напоминает о безвременно ушедшей…
Нарочитая неясность и незаконченность ее ответа приводят Гэндзи в восхищение, и, не сумев превозмочь сердечного волнения, он произносит:
– Можешь ли ты
На мои откликнуться чувства?
Пусть не знает никто,
Но этот осенний ветер
И я мое сердце проник.
Увы, порой я просто не в силах сдерживаться…
Что тут ответишь? Него предпочитает сделать вид, будто ни о чем не догадывается.
Можно предположить, что на этот раз Гэндзи не удалось сохранить обычной невозмутимости и нёго услыхала от него немало упреков. Судя по всему, он готов был пойти и дальше по этому опасному пути, но довольно быстро опомнился, уразумев, в какое затруднительное положение ставит женщину. Да и позволительно ли в его возрасте вести себя столь безрассудно? Гэндзи сидел, вздыхая, но, как ни трогателен он был в своей печали, ему так и не удалось смягчить сердце нёго.
Заметив, что она собирается потихоньку удалиться во внутренние покои, Гэндзи говорит:
– Боюсь, что невольно обидел вас… Но, право, когда б вы обладали истинно чувствительным сердцем… Надеюсь, что вы не лишите меня своей приязни, это было бы слишком жестоко. – С этими словами он выходит.
Женщине был неприятен даже аромат его платья, до сих пор витавший в покоях. Опустив решетку, дамы зашептались:
– Ах, как благоухает сиденье! Воистину, неизъяснимый аромат!
– О да, господин министр – само совершенство. Вот уж действительно заставили цветы вишни распуститься на ветках ивы (178).
– Так, и все же не к добру…
Гэндзи перешел в Западный флигель, но, прежде чем войти в покои, долго лежал на галерее, погруженный в глубокую задумчивость. Приказав повесить светильник подальше, он призвал к себе дам, чтобы развлекали его, рассказывая разные истории.
Гэндзи не мог не понимать, что сердце его до сих пор во власти безрассудных страстей. «В мои годы это недопустимо, – думал он. – Разумеется, прежде я вел себя еще неосторожнее и легко впадал в заблуждения, но то были ошибки неразумной юности, будды и боги, должно быть, простили меня. Теперь я, несомненно, стал рассудительнее и научился проявлять самообладание, ранее мне несвойственное». Эта мысль принесла ему некоторое облегчение.
Оставшись одна, него с мучительным стыдом вспоминала свой ответ Гэндзи. «К чему это высокопарное признание в любви к осени?» – раскаивалась она и, не умея отвлечься от этих мыслей, в конце концов почувствовала себя совсем больной. Гэндзи, встревоженный состоянием него, то и дело заходил ее навестить, причем не выказывал при этом никаких других чувств, кроме родительской нежности, правда, быть может, несколько чрезмерной.
– Предпочтение, оказываемое госпожой нёго осени, весьма трогательно, – как-то сказал он госпоже из Западного флигеля, – но не менее понятна и ваша любовь к весенним рассветам. Как бы мне хотелось жить, в полной мере наслаждаясь преимуществами каждого времени года, самыми утонченными увеселениями отмечая цветение разных деревьев и трав. Но, увы, государственные и иные дела оставляют мне слишком мало досуга. А уж о том, чтобы удовлетворить давнее свое желание, я могу лишь мечтать. Впрочем, при мысли о том, как вам будет одиноко…
Гэндзи ни на миг не забывал об обитательнице далекой горной усадьбы, но высокое положение, которое он занимал при дворе, не позволяло ему часто навещать ее. Женщине между тем казалось, что она познала сполна всю безотрадность мира, хотя вряд ли у нее были к тому основания… Она по-прежнему отказывалась переезжать в столицу, боясь затеряться среди остальных дам, и Гэндзи, не одобряя этой чрезмерной, по его мнению, неуступчивости и вместе с тем жалея госпожу Акаси, снова поехал в Ои под предлогом очередного молебна.
Жизнь в горном жилище с каждым днем становилась все более унылой. Даже человек, лишенный всякой чувствительности, наверняка затосковал бы здесь. Так что же говорить о госпоже Акаси? Каждый раз, когда Гэндзи приезжал к ней, она невольно вспоминала о том, сколько горя принес ей этот союз, и, хотя хорошо понимала, что он далеко не случаен, столь редкие встречи скорее печалили ее, нежели радовали, и Гэндзи не всегда удавалось рассеять ее тоску.
Сквозь густые заросли мерцают фонари, напоминая снующих над ручьями светлячков.
– Человек, не привыкший к такой жизни, не уставал бы изумляться, – замечает Гэндзи.
– Фонари над водой…
Глядя на них, вспоминаю
Морские огни.
Но не ладьи ли рыбачьи
Занесло к нам случайной волной?
Да, все та же печаль… – говорит женщина, а Гэндзи отвечает:
– Не зная о том,
Какие глубины скрывает
Водная гладь,
Тревожно в волнах качаются
Отраженья ночных фонарей… (179)
«Из-за кого?..» (180) – в свою очередь, пеняет он ей.
В те дни жизнь Гэндзи текла спокойно и неторопливо. Отдавая много времени служению Будде, он бывал в доме у реки куда чаще прежнего, и скорее всего женщине удалось в конце концов отвлечься от горестных мыслей.
Министр Двора (Гэндзи), 32 года
Жрица Камо (Асагао) – дочь принца Момодзоно
Пятая принцесса – сестра имп. Кирицубо и принца Момодзоно
Госпожа из Западного флигеля (Мурасаки) – супруга Гэндзи
Гэн-найси-но сукэ, 71-72 года, – бывшая придворная дама имп. Кирицубо (см. кн. 1, гл. «Праздник алых листьев»)
Облачившись в одеяние скорби[1], жрица Камо принуждена была покинуть священную обитель. Министр, никогда не забывавший тех, к кому в прежние времена устремлялись его думы, довольно часто писал к ней, выражая свои соболезнования. Но, к великой его досаде, жрица отвечала более чем кратко, ибо память о прежних страданиях еще не изгладилась из ее сердца.
Узнав, что на Девятую луну жрица переехала во дворец Момодзоно, Гэндзи отправился туда якобы для того, чтобы навестить жившую там теперь Пятую принцессу. Эту принцессу, равно как и бывшую жрицу, ушедший Государь жаловал особой благосклонностью, и, помня об этом, Гэндзи не упускал случая выказать ей свое расположение.
Принцесса и жрица занимали соответственно западную и восточную части главного дома. Несмотря на то что со дня кончины принца прошло совсем немного времени, покои были запущены, повсюду стояла щемящая душу тишина.
Приняв Гэндзи на своей половине, принцесса удостоила его беседы. Она очень постарела за последнее время, ее постоянно мучил кашель. Супруга ушедшего Великого министра приходилась ей старшей сестрой, но сходства меж ними не было. В то время как первая в свои весьма преклонные годы сумела сохранить завидную моложавость, вторая, напротив, казалась дряхлой старухой. Голос у нее охрип, а тело высохло. Впрочем, ведь и жизнь ее сложилась совершенно иначе…
– С тех пор как покинул мир ваш отец, я чувствую себя совсем одинокой. Сгибаясь под бременем лет, уныло влачу дни, и глаза мои почти не высыхают. А теперь и принц Сикибукё оставил меня. Постепенно я перестаю понимать, жива я сама или уж нет? Но ваше милостивое посещение, несомненно, заставит меня забыть все печали… – говорит принцесса.
«О, как же она постарела!» – думает Гэндзи и почтительно отвечает:
– Увы, все так внезапно и неузнаваемо изменилось, когда Государь покинул этот мир. Я был обвинен в неизвестных мне самому преступлениях и долго скитался по неведомым землям. Потом меня снова призвали ко двору, но, обремененный множеством обязанностей, я почти не имею досуга, а потому мне остается лишь сожалеть, что до сих пор я не мог прийти к вам и побеседовать о былых днях.
– О да, я не устаю изумляться, видя вокруг все новые и новые проявления непостоянства мира. Только в моей жизни ничто не меняется, и я часто сетую на собственное долголетие. Правда, узнав о вашем возвращении, я невольно подумала, как обидно было бы умереть, не дождавшись этого радостного дня, – говорит Пятая принцесса дрожащим голосом. – За годы, прошедшие со дня нашей последней встречи, вы стали еще красивее, – продолжает она. – Помню, как поразилась я, впервые увидев вас ребенком. «Что за чудесный свет озарил наш мир!» – подумалось мне. Вы были, пожалуй, слишком красивы, и, видя вас, я всегда терзалась дурными предчувствиями. Говорят, нынешний Государь очень похож на вас. Может быть, это и так, но я совершенно уверена, что даже ему до вас далеко.
Она долго расхваливала Гэндзи, и он с удивлением подумал: «Можно ли так превозносить человека, да еще в его же присутствии?»
– Ах, что вы, мне слишком долго пришлось прозябать в глуши, и я до сих пор не успел оправиться, – говорит Гэндзи, – Государь же так прекрасен, что, пожалуй, и в древние времена не было ему равных. Так что вы весьма далеки от истины.
– А я уверена, что, будь у меня возможность хоть изредка видеть вас, моя и без того долгая жизнь непременно продлилась бы. Вот и сегодня я забываю о старости, и мир уже не кажется мне таким бесконечно печальным, – отвечает принцесса и снова плачет.
– Как завидую я Третьей принцессе! Ведь узы, вас с ней связавшие, позволяют ей часто видеться с вами… Вот и умерший принц раскаивался… – замечает она, и Гэндзи прислушивается.
– В свое время я был бы несказанно счастлив, если бы мне разрешили заботиться о дочери принца. Но тогда никто меня особенно не жаловал, – обиженно говорит он, и взор его невольно устремляется к той части дома, где живет жрица. Ах, когда б он мог хоть краешком глаза ее увидеть! Представив себе изящную фигуру женщины, задумчиво глядящей на прекрасный увядающий сад, Гэндзи тихонько вздыхает.
– Раз уж я пришел сюда, мне следует навестить и госпожу жрицу, дабы меня потом не обвиняли в нечуткости. – И он по галерее переходит в ее покои.
Уже довольно темно, но сквозь обшитые темно-серой каймой шторы видны неясные очертания черного занавеса. Воздух пропитан тонким ароматом курений, убранство покоев свидетельствует о безукоризненном вкусе их обитательницы.
Столь важную особу нельзя принимать на галерее, и дамы проводят Гэндзи в южные передние покои. Прислужница, которую называют Сэндзи, выйдя к нему, передает послание госпожи.
– Я вижу, вы и теперь собираетесь держать меня за занавесями, – обиженно говорит Гэндзи. – Конечно, не так уж плохо снова почувствовать себя молодым, но я надеялся, что мне позволят наконец войти. Мне казалось, что испытания, выпавшие на мою долю в священные для вас годы, дают мне право рассчитывать на вашу снисходительность.
– Долго жила я словно во сне, но вот проснулась и не в силах уразуметь, что более зыбко – сон или явь? Поэтому мне хотелось бы отложить разговор о ваших испытаниях до более благоприятного времени, – передает бывшая жрица.
«А ведь и в самом деле – уразуметь трудно…» – вздыхает Гэндзи, и мысли его невольно обращаются к прошлому.
– Горестей много
Довелось мне изведать за эти
Луны и годы,
Но надеялся тайно – боги
Явят милость свою…
Какие новые преграды воздвигнете вы между нами? Многое испытал я, многое передумал, и если б вы позволили мне излить хоть малую часть… – настаивал он.
Никогда еще Гэндзи не казался жрице столь пленительным. Он очень возмужал, однако и теперь был, пожалуй, слишком молод для своего сана.
– Внимая твоим
Речам о горестях мира,
Тем самым уже
Нарушаю обет, навлекая
На себя немилость богов… -
передает ему жрица.
– Увы… А ведь все мои былые прегрешения давно развеял бог Синадо[2]… – молвит Гэндзи, и, право, трудно не восхититься, на него глядя.
– Я слышала, что не всякая жертва приятна богам… (181) -словно невзначай добавляет Сэндзи, но и ей не удается смягчить сердце жрицы, которая никогда не имела склонности к делам этого мира, а за последние годы стала настоящей затворницей. Не обращая внимания на неодобрительные взгляды дам, она и не думает отвечать.
– Недаром говорят: «Ближе к старости – больше обид»[3], – разочарованно вздыхает Гэндзи, собираясь уходить. – А ведь я хотел только, чтобы вы вышли и взглянули на мои изменившиеся черты (182). Неужели я не заслужил даже этого?
После ухода гостя дамы долго еще шептались, неумеренно восхваляя его. Глядя на небо, которое всегда в эту пору бывает особенно прекрасным, прислушиваясь к шелесту падающей листвы, они уносились думами в прошлое, таившее в себе столько неповторимого очарования, вспоминали, что занятного или трогательного было сказано министром по тому или иному поводу, и восхищались неподдельной искренностью его чувств.
Рано утром, приказав поднять решетку, Гэндзи долго любовался стелющимся по саду туманом. Кое-где за стебли засохших трав цеплялся вьюнок «утренний лик», раскрывший несколько последних, чудом сохранившихся бутонов. Сорвав самый поблекший цветок, Гэндзи отослал его жрице.
«Меня неприятно поразило столь откровенное пренебрежение с Вашей стороны. Воображаю, с какой неприязнью Вы смотрели мне вслед! И все же:
Я не в силах забыть,
Как мелькнул перед взором когда-то
«Утренний лик».
Неужели пора расцвета
И для него миновала?
О, как много долгих лет… Остается надеяться лишь на то, что когда-нибудь Ваше сердце смягчится…» – вот что написал он ей.
Рассудив, что госпожа не должна оставлять столь учтивое послание без ответа, если не хочет давать Гэндзи повод жаловаться на ее нечувствительность, дамы приготовили тушечницу и стали требовать, чтобы жрица немедленно написала ответ:
«Осень уходит.
На ограде, туманом окутанной,
Повисли бессильно -
То ли здесь еще, то ли нет -
Вьюнки «утренний лик»…
Ваше сравнение в высшей степени уместно, и рукава мои покрылись росою…» – написала она наконец.
Ничего примечательного в ее письме не было, но Гэндзи долго не мог от него оторваться. Не потому ли, что мягко начертанные тушью знаки казались особенно изысканными на зеленовато-сером фоне?..
Очень часто ценность письма определяется званием человека или изяществом его почерка. На первый взгляд оно может показаться совершенным, но попробуйте подробно пересказать его содержание – наверняка будет от чего поморщиться. Потому-то я и позволяю себе кое-что опускать или добавлять, хотя и понимаю, что это повредит точности повествования.
Гэндзи сознавал, что пылкие послания, какие он писал когда-то в юности, несовместимы с его нынешним положением, однако, вспомнив, что, упорно противясь его желаниям, дочь принца Сикибукё тем не менее никогда не выказывала готовности порвать с ним окончательно, почувствовал, что не в силах смириться, и написал ей длинное письмо.
Уединившись в Восточном флигеле, министр вызвал к себе Сэндзи. Среди прислуживающих жрице дам было немало ветрениц, готовых склониться перед мужчиной и более низкого звания. Естественно, что ради министра они были готовы на все. Однако трудно было ожидать одобрения его искательству со стороны госпожи, которая и в прежние времена держалась от него в отдалении. Теперь же, когда оба они были немолоды и занимали столь высокое положение в мире… Больше всего на свете жрица боялась сплетен, а поскольку она знала, что люди могут осудить ее уже за то, что она отвечает на самые невинные письма Гэндзи о весенних цветах или осенних листьях…
Видя, что за годы их разлуки жрица ничуть не изменилась, Гэндзи и восхищался, и досадовал. Право, она была совсем не похожа на других женщин. Так или иначе, его посещение дворца Момодзоно ни для кого не осталось тайной, и в мире начали поговаривать:
– Похоже, что министр увлечен бывшей жрицей Камо. Да, Пятая принцесса может быть довольна. В самом деле, чем не пара?
Разумеется, слух о том дошел и до госпожи из Западного флигеля. Поначалу она не придала услышанному большого значения. «Будь сердце господина действительно глубоко затронуто, он не стал бы скрывать этого от меня». Но, понаблюдав за супругом некоторое время, заметила его необычную рассеянность и в конце концов встревожилась не на шутку. «Боюсь, что это увлечение значит для него куда больше, чем он старается показать».
Дочь принца Сикибукё по рождению была равна госпоже из Западного флигеля. Она издавна пользовалась доброй славой. Покори она сердце министра, госпожа Мурасаки, несомненно, оказалась бы в незавидном положении. До сих пор она не имела соперниц и привыкла к тому, что попечения супруга целиком сосредоточены на ней одной, поэтому при мысли, что придется уступить место другой женщине, приходила в отчаяние. «Возможно даже, он не разорвет наш союз и не покинет меня совсем, – думала госпожа, – но наверняка станет пренебрегать мною, тем более что я, очевидно, наскучила ему за эти годы». Нетрудно себе представить, в каком она была смятении, но, имея обыкновение ласково бранить супруга по пустякам, она и виду не подавала, когда на сердце у нее было действительно тяжело.
Целыми днями Гэндзи в праздной задумчивости сидел у порога, любуясь садом. Он стал чаще бывать во Дворце, а возвращаясь оттуда, писал – якобы деловые – письма, и, глядя на него, госпожа думала: «Видно, не зря люди говорили… Так почему же он даже не намекнет?»
Нынешней зимой были отменены все праздничные богослужения, и в столице царило уныние. Однажды, не зная, чем занять себя, Гэндзи снова решил навестить Пятую принцессу. Он отправился к ней в прекрасный сумеречный час, когда в саду поблескивал снег. Выбрав удобное, мягкое платье, он старательно пропитал его благовониями и долго еще наряжался и прихорашивался. Право, ни одна женщина не сумела бы перед ним устоять.
Перед уходом Гэндзи все-таки зашел проститься с госпожой.
– Пятая принцесса нездорова, и я намереваюсь навестить ее, – говорит он, усаживаясь рядом, но госпожа, даже не посмотрев в его сторону, продолжает заниматься с девочкой. Нетрудно заметить, что она чем-то расстроена.
– Вы так переменились ко мне за последнее время, – вздыхает Гэндзи. – А ведь, кажется, за мной нет никакой вины. Просто, опасаясь наскучить вам, словно поблекшее от соли платье (183), я стараюсь держаться в отдалении. В чем же вы обвиняете меня на сей раз?
– О, вы совершенно правы! «Привыкать к чему-то опасно…» (184) – роняет госпожа и, отвернувшись от него, ложится.
Гэндзи не хотелось оставлять ее в столь дурном расположении духа, но он уже известил Пятую принцессу, а потому все-таки ушел. А госпожа долго еще лежала, вздыхая: «Право, всякое случается в мире, просто мне не следовало быть столь легковерной…»
Гэндзи все еще носил одеяние скорби, но трудно было представить себе более удачное обрамление для его красоты, чем эти разнообразные, прекрасно сочетающиеся между собой оттенки серого. На фоне сверкающего снега фигура его казалась особенно изящной. Проводив его взглядом, госпожа подумала, что, если он и в самом деле отдалится от нее, она вряд ли сможет это перенести.
Не взяв с собой никого, кроме самых верных передовых, Гэндзи сказал нарочно, чтобы скрыть от дам свои истинные намерения:
– В мои годы трудно ездить куда-нибудь, кроме Дворца, но Пятая принцесса осталась совсем одна. Прежде о ней заботился принц Сикибукё, теперь же она просит меня о поддержке, и я нахожу это вполне естественным, тем более что из простого сочувствия…
Но вряд ли ему удалось убедить дам.
– Сластолюбие – тот досадный порок, от которого господину, как видно, никогда не удастся избавиться, – перешептывались они. – Как бы не вышло неприятностей.
Полагая, что человеку его сана не годится въезжать во дворец Момодзоно с людной северной стороны, Гэндзи, остановившись у величественных западных ворот, выслал вперед одного из своих приближенных, дабы тот предупредил принцессу. Та уже не ждала его и, всполошившись, велела немедленно открыть ворота. Прибежал замерзший привратник и долго возился с запором. Судя по всему, рядом не было никого, кто мог бы прийти ему на помощь, и он изо всех сил дергал скрипящую дверцу, недовольно ворча:
– Замок насквозь проржавел, как тут откроешь…
Гэндзи стало очень жаль его. Как же все мимолетно в мире! Думаешь – вчера, сегодня, а оказывается, прошло уже три года[4]. Но даже если видишь, что жизнь и впредь не сулит тебе ничего, кроме печалей, легко ли покинуть этот временный приют? Так и живешь, отдавая сердце весенним цветам, осенним листьям…
– Не заметил, когда
Заросли ворота полынью.
До самой стрехи
Старый дом снегом завален
И обветшала ограда… -
тихонько, словно про себя произнес Гэндзи.
Наконец ворота открыли, и карета въехала во двор. Принцесса, приняв Гэндзи в своих покоях, как всегда, долго беседовала с ним, бессвязно рассказывая какие-то скучные старые истории, и, слушая ее, Гэндзи с трудом преодолевал сонливость. Да и сама принцесса то и дело зевала.
– Вечерами всегда так клонит ко сну, говорить и то трудно… – пробормотала она наконец, и тут же раздались какие-то странные, никогда им не слышанные звуки – уж не храп ли? Возрадовавшись, Гэндзи собрался было встать и выйти, но тут увидел еще одну согбенную женскую фигуру, которая приближалась к нему, хрипя и покашливая.
– Я должна просить у вас прощения за дерзость, но я надеялась, что вы изволите знать о моем пребывании в этом доме… Впрочем, скорее всего вы давно забыли о моем существовании. А ведь еще ушедший Государь изволил подшучивать надо мной, называя почтенной бабусей… – сказала она, и Гэндзи сразу же узнал ее.
Когда-то он слышал, что особа, которую прежде называли Гэн-найси-но сукэ, приняла постриг и, став послушницей при Пятой принцессе, помогала ей в молитвах, однако у него и в мыслях не было, что она до сих пор жива, и уж тем более никогда не возникало желания ее разыскать. Поэтому изумлению его не было границ.
– Так, те годы давно стали преданием далекой старины. Любое самое смутное воспоминание заставляет меня сожалеть о своем нынешнем одиночестве, и какая же это радость – вновь услыхать знакомый голос. Право, вы не позволите себе оставить путника, не имеющего ни родных, ни близких… (185) – говорит Гэндзи, снова усаживаясь.
Вероятно, женщине слишком живо вспомнилось прошлое; во всяком случае, она приняла самую соблазнительную, по ее мнению, позу и произнесла какую-то нелепую двусмысленность, попытавшись придать нежность своему скрипучему голосу, при звуках которого всякий предположил бы, что рот ее сильно скривился набок. Как видно, годы ничуть не переменили ее.
– Ах, где те времена, когда сетовала я на судьбы безотрадность… (186) – произнесла она, повергнув Гэндзи в крайнее замешательство.
Он с трудом сдерживал улыбку, слушая, как она жалуется на «внезапно приблизившуюся» старость, но и не посочувствовать ей было невозможно.
Многих придворных дам, которые соперничали друг с другом во времена ее юности, давно уже не было в живых, другие, бесцельно скитаясь по миру, влачили жалкое существование… Право же, странно устроен мир! Столь горестно короткая жизнь выпала на долю Государыни, а эта женщина, не отличающаяся особыми достоинствами, живет до сих пор, спокойно творя обряды, хотя уже тогда, когда Гэндзи впервые встретился с ней, казалось, что близок крайний срок ее жизни.
Неправильно истолковав причины задумчивости Гэндзи, Гэн-найси-но сукэ воодушевилась и, вспомнив молодость, сказала:
– Лет немало прошло,
Но забыть до сих пор я не в силах
Наши прежние дни
И то, как меня называл ты
«Мать матери моей…» (187)
Неприятно пораженный ее развязностью, Гэндзи ответил:
– Лучше ты подожди,
Пока в мире ином возродишься,
Тогда и узнаешь,
Бывает ли так, чтобы сын
Мать свою забывал?
Весьма надежные узы связывают нас, не правда ли? Как-нибудь мы с вами поговорим об этом более обстоятельно… – С этими словами он вышел.
В западных покоях были опущены только некоторые решетки – видно, жрица все-таки не хотела показаться негостеприимной. На небо выплыла луна, и снег, тонким слоем покрывавший сад, заискрился, придавая холодной ночи неожиданное очарование. Гэндзи вдруг с удивлением вспомнил, что престарелая жеманница и зимняя ночь издавна причисляются людьми к разряду явлений, вызывающих неприятные чувства…[5]
На этот раз Гэндзи держался с необычной для него степенностью.
– Мне было бы достаточно услышать от вас, именно от вас, а «не из уст чужих» (188), всего несколько слов, пусть даже далеко для меня не лестных, и я бы смирился, – настойчиво просил он, но женщина оставалась непреклонной.
«Даже в те давние годы, когда оба мы были молоды и многое нам прощалось, я со всей решительностью отказала ему, несмотря на то что этот союз наверняка пришелся бы по душе покойному отцу. Теперь же, когда миновала пора расцвета, я тем более не могу допустить, чтобы он услышал мой голос», – думала она, и сердце ее не смягчалось, поэтому Гэндзи оставалось только сетовать на ее поистине удивительное жестокосердие. Вместе с тем, боясь показаться неучтивой, жрица не принуждала гостя немедленно покинуть ее покои, а церемонно беседовала с ним через прислужницу, чем уязвляла его еще больше.
Постепенно темнело, дул пронизывающий ветер. Гэндзи вдруг сделалось очень грустно, и он сказал, изящно отирая слезы:
– Убеждался не раз
В том, сколь сердце твое жестоко.
Но, забыв обо всем,
Позволяю себе терзаться
От новых и новых обид…
«Кого же винить?» (189)
Дамы, как обычно преисполненные сочувствия, передали его слова госпоже.
– Право, к чему
Мне встречаться с тобой, изменяя
Привычкам своим?
И без того известно,
Сколь изменчиво сердце твое…
Не в моем обычае менять раз принятые решения… – ответила она. Разумеется, Гэндзи мог дать волю негодованию и удалиться, на прощание осыпав ее упреками, но в его возрасте это было вряд ли прилично, а потому он сказал, обращаясь к Сэндзи:
– Надеюсь, вы понимаете, сколь охотно станут говорить в мире о моем поражении? Смею ли я рассчитывать?.. Конечно, слишком дерзко требовать, чтобы вы вспомнили о реке Молчанья (68), и все же…
Потом он долго еще тихонько шептался с ней, но о чем?..
– Право, можно ли себе позволять такое? – возмущались дамы. – Надо совсем не иметь сердца, чтобы так обращаться с господином министром. Разве он хоть раз повел себя бесцеремонно или дерзко? Ну не обидно ли?
Жрица и сама прекрасно знала, сколь велики достоинства Гэндзи, и втайне восхищалась им, однако больше всего на свете боялась, как бы он не догадался об этом. «Неужели я унижусь до того, что стану одной из многих, столь безудержно его превозносящих особ? – думала она. – Неужели я позволю ему проникнуть в мои мысли и увидеть, что я готова склониться перед его красотой?» Раз и навсегда запретив себе думать о нежных чувствах, она тем не менее никогда не отказывалась отвечать ему, причем письма ее были неизменно учтивы и приходили прежде, чем могли возникнуть основания для беспокойства. «Мне следует и впредь сообщаться с ним через посредников, как того требуют приличия», – решила жрица. Она предпочла бы вовсе не принимать министра, ибо давно уже намеревалась посвятить себя служению Будде, желая очиститься после долгих лет невольного отчуждения от пути Закона, но столь резкая перемена в их отношениях наверняка привлекла бы всеобщее внимание, сделав имя ее предметом пересудов. Хорошо зная, как люди склонны к злословию, она не доверяла даже прислуживающим ей дамам и, соблюдая величайшую осмотрительность во всех действиях своих, постепенно все больше сосредоточивалась на молитвах.
У бывшей жрицы было немало братьев и сестер, но, к сожалению, не единоутробных. Ни с кем из них она не поддерживала близких отношений, и во дворце Момодзоно с каждым днем становилось все пустыннее. Поэтому, когда столь блистательный вельможа удостоил это жилище своим любезным вниманием, дамы прониклись к нему сочувствием, и казалось, всех их объединяет одно желание.
Вряд ли можно сказать, что сердцем министра владела неодолимая страсть, нет, этого не было, но его уязвляла холодность жрицы, да и не хотелось признавать себя побежденным.
Гэндзи никогда еще не занимал столь высокого положения в мире и не пользовался таким влиянием. За прошедшие годы он многое познал, изведал все оттенки человеческих чувств, и жизненный опыт его стал куда богаче прежнего. Теперь, более чем когда-либо, он не желал ради пустых прихотей подвергать опасности свое доброе имя. Впрочем, оказаться отвергнутым было едва ли не более предосудительно. Терзаемый мучительными сомнениями, Гэндзи все реже ночевал в доме на Второй линии, и госпожа встревожилась так, что было ей, «увы, не до шуток» (137). Она старательно скрывала свое беспокойство, но иногда, не выдержав, плакала тайком.
– Вам, видимо, нездоровится. Что с вами? – спрашивал Гэндзи, нежно гладя ее волосы. Они были столь прекрасной парой, что так и хотелось, взяв кисть, запечатлеть их фигуры на бумаге.
– Государь по-прежнему безутешен, и я не могу оставить его. После того как скончался Великий министр, рядом со мной нет никого, кому я решился бы передать дела правления. Совершенно не имея досуга, я редко бываю дома, а вы к этому не привыкли. Мне хорошо понятно ваше недовольство, и я сочувствую вам, но, право, не вижу оснований для тревоги. Вы достигли вполне зрелого возраста, можно ли до сих пор проявлять такую нечуткость, такое неумение читать в сердцах людей? – говорил Гэндзи, отводя упавшие ей на лоб спутанные, влажные пряди, но она все отворачивалась от него и не отвечала.
– До сих пор словно дитя малое! Откуда это в вас? – недоумевал он, вздыхая. – Право, все так шатко и непродолжительно в этом мире, стоит ли понапрасну огорчать друг друга? Боюсь, уж не истолковали ли вы превратно мои совершенно невинные письма к бывшей жрице Камо? Если так, то ваши подозрения весьма далеки от истины. Когда-нибудь вы и сами поймете. Жрица всегда была затворницей. Иногда просто так, от нечего делать, я пытался смутить ее покой шутливыми посланиями, а поскольку жизнь ее довольно скучна, она время от времени отвечала мне. Ничего большего меж нами не было. Поэтому мне и в голову не приходило рассказывать вам об этом, да и не было оснований взывать к вашему сочувствию. Поймите же, у вас нет причин…
Целый день Гэндзи провел во флигеле, утешая госпожу.
К вечеру в воздухе снова закружились снежные хлопья. Снег, шедший уже много дней подряд припорошил ветки сосны, листья бамбука, и они поражали необычностью очертаний. В этот прекрасный вечерний час лицо Гэндзи сияло поистине ослепительной красотой.
– Люди чаще всего отдают предпочтение весне с ее цветами или осени с ее багряными листьями, – говорит Гэндзи. – А чем хуже зимняя ночь, когда искрится снег, залитый чистым лунным светом, и причудливый, лишенный красок пейзаж так странно волнует сердце? Невольно уносишься мыслями к иным мирам, и вряд ли бывают мгновения прекраснее и трогательнее. Надо быть лишенным всякой чувствительности, чтобы причислять зимнюю ночь к тому, «что наводит уныние». – И Гэндзи велит поднять занавеси.
Сад до самого дальнего уголка озарен лунным сиянием, ничто не нарушает его белизны. Засохшие кусты и травы вызывают невольную жалость, ручьи словно захлебываются от рыданий, и что-то неизъяснимо жуткое чудится в скованной льдом глади пруда… Послав в сад девочек-служанок, Гэндзи велит им катать снежные шары. Лунный свет сообщает особое очарование их изящным фигуркам. Особенно милы девочки постарше в небрежно наброшенных акомэ, со слабо завязанными поясами. Их длинные волосы стелются по земле и, отчетливо вырисовываясь на белом снегу, кажутся еще чернее.
Младшие, развеселившись, бегают по саду. Забыв обо всем, они побросали веера, и их открытые лица прелестны. Наиболее тщеславные, задавшись целью превзойти остальных, скатали такой большой шар, что не могут сдвинуть его с места. Растерявшись, они стоят вокруг, а другие, выйдя к краю восточной галереи, безжалостно смеются над ними.
– Помнится мне, как однажды перед покоями ушедшей Государыни слепили настоящую снежную гору. Ничего, казалось бы, особенного, но присутствие Государыни придавало значительность самым ничтожным забавам. О да, я никогда не перестану оплакивать эту утрату. Государыня славилась своей осторожностью, и я не могу сказать, что хорошо ее знал, но в ту пору, когда жила она во Дворце, я неизменно пользовался ее доверием. Впрочем, я и сам во всем полагался на нее и не раз прибегал к ее помощи. Она не была тщеславна и никогда не старалась казаться умнее других, но мне не приходилось раскаиваться, когда я следовал ее советам, ибо она умела наилучшим образом улаживать самые пустяковые дела, не говоря уже о чем-то значительном. Право, есть ли в мире женщина, подобная ей? Она была мягкосердечна и даже застенчива, но обладала таким душевным благородством, что сравняться с ней не было никакой возможности. Вы взросли от одного с ней корня и похожи на нее более, чем кто бы то ни было, и все же даже у вас есть некоторые неприятные черты, например неуступчивость, которая всегда огорчает меня.
Бывшая жрица Камо совсем другая. Иногда просто так, от скуки, чтобы хоть чем-то заполнить часы досуга, мы обмениваемся с ней письмами. Она так умна, что способна и меня поставить в тупик. Да, одна она и осталась…
– А мне кажется, что нет никого умнее и тоньше госпожи Найси-но ками, – замечает госпожа Мурасаки. – Я всегда полагала, что уж ее-то никто не сможет упрекнуть в легкомыслии, и то, что случилось, поистине достойно удивления.
– Вы совершенно правы. Если говорить о женщинах изящных, миловидных, она заслуживает упоминания в первую очередь. Я всегда думаю о ней с сожалением и раскаянием. Воображаю, какие угрызения совести испытывают большинство искателей приключений, вспоминая о собственной юности, если даже я, который по сравнению с другими был истинным образцом благонравия… – говорит Гэндзи, и слезы навертываются ему на глаза, когда вспоминает он о несчастной судьбе Найси-но ками.
– Есть еще обитательница горной усадьбы, которой вы пренебрегаете, считая ее недостойной вашего внимания. А ведь она куда тоньше, чем можно было бы ожидать от женщины ее звания. К сожалению, низкое происхождение определяет ее место среди прочих. Например, свойственная ей церемонность воспринимается мною скорее как недостаток, чем как достоинство. До сих пор мне не приходилось встречать женщин, в которых не было бы вовсе ничего привлекательного. Но, очевидно, не менее трудно найти такую, которая была бы средоточием всех мыслимых совершенств.
Весьма трогательна своим постоянством особа, живущая в Восточной усадьбе. Другой такой, пожалуй, не найдешь. Когда-то, много лет назад, она пленила меня своим незлобивым нравом и с тех пор совершенно не изменилась, все так же кротка и застенчива. Я испытываю к ней глубокое сочувствие, и вряд ли мы когда-нибудь расстанемся.
За разговорами о былом и настоящем они не заметили, как спустилась ночь. Ярко светила луна, вокруг было тихо и прекрасно…
– Быстрый ручей
Скован льдом и не может привольно
Бежать меж камней.
Луна же вершит и теперь
Неизменный свой путь в небесах, -
сказала госпожа. Чуть склонив голову, она любовалась садом, и не было на свете женщины прекраснее. Мог ли Гэндзи помышлять о другой, имея ее рядом? К тому же она была так похожа на ту, что столько лег владела его думами. Гэндзи глядел на ее лицо, волосы, и сердце его грустно сжималось. Тут раздались голоса уточек-мандаринок[6], и он сказал:
– В этой снежной ночи
Мы грустим, вспоминая о прошлом,
А где-то вдали
Уныло кричат мандаринки
На зыбком ложе своем…
Затем, затворившись в опочивальне, он предался воспоминаниям об ушедшей. Возможно, он на миг задремал; во всяком случае, возник перед ним ее неясный образ. Сердито глядя на него, она сказала:
– Вы обещали молчать, но мое имя стало достоянием молвы. Позор и нестерпимые муки – вот мой горестный удел.
Только он собрался ответить, как кто-то будто навалился ему на грудь, и тут же он услышал голос госпожи из Западного флигеля:
– Что с вами?
Очнувшись, Гэндзи долго не мог прийти в себя. Сердце его тревожно билось, платье оказалось насквозь промокшим, – очевидно, он плакал во сне. «Что с ним?» – встревожилась госпожа. Но Гэндзи лежал не двигаясь.
Сон безмятежный
Не приходит. На миг забывшись,
Просыпаюсь в тоске.
Сновидения зимних ночей
Так тревожны и так мимолетны…
Неизъяснимая печаль сжала сердце, и, быстро поднявшись, он повелел, никому ничего не объясняя, заказать чтения сутр в разных храмах. Ушедшая именно его обвиняла в своих страданиях… «Неужели ее муки так ужасны? – сокрушался Гэндзи. – Ведь она все дни отдавала служению Будде и, казалось, немало сделала для того, чтобы облегчить бремя, отягощающее ее душу. И все же один-единственный тайный грех мешает ей очиститься от скверны этого мира».
Чем глубже проникал Гэндзи в душу вещей, тем большая тоска овладевала его сердцем. Как желал бы он найти дорогу в тот неведомый мир, где блуждает ныне ушедшая, и взять на себя ее муки! Но, боясь пересудов, он не решался даже открыто позаботиться об успокоении ее души. Тем более что тогда и Государь укрепился бы в своих подозрениях. Поэтому Гэндзи оставалось лишь в сердце своем возносить молитвы будде Амиде. «О, сделай так, чтобы возродились мы в едином Лотосе», – взывал он.
Даже если решусь
За ушедшей вослед устремиться,
Вняв голосу сердца,
У Последней реки[7] заблудившись,
Ее тени и той не увижу…
Право, мог ли он не печалиться, думая об этом?..
Министр Двора, Великий министр (Гэндзи), 34 года
Бывшая жрица Камо (Асагао) – дочь принца Момодзоно
Пятая принцесса – сестра имп. Кирицубо и принца Момодзоно
Третья принцесса, госпожа Оомия, – мать Аои и Удайсё, супруга Левого министра
Молодой господин, сын Великого министра, Дзидзю (Югири), 12-14 лет, – сын Гэндзи и Аои
Удайсё, министр Двора (То-но тюдзё), – брат Аои, первой супруги Гэндзи
Бывшая жрица Исэ, нёго из Сливового павильона, Государыня-супруга (Акиконому), 24-26 лет, – дочь Рокудзё-но миясудокоро и принца Дзэмбо, воспитанница Гэндзи
Нёго из дворца Кокидэн – дочь Удайсё, наложница имп. Рэйдзэй
Принц Хёбукё, принц Сикибукё, – отец Мурасаки
Девочка, юная госпожа (Кумои-но кари), 14-16 лет, – младшая дочь Удайсё
Адзэти-но дайнагон – отчим Кумои-но кари
Правитель Оми, Сатюбэн (Ёсикиё), – приближенный Гэндзи
Правитель Цу, Сакё-но дайбу (Корэмицу), – приближенный Гэндзи
Танцовщица Госэти, То-найси-но сукэ, – дочь Корэмицу
Госпожа Госэти (Цукуси-но госэти) – дочь Дадзай-но дайни, возможно, бывшая возлюбленная Гэндзи (см. гл. «Сума»)
Обитательница Восточной усадьбы, госпожа Западных покоев (Ханатирусато), – возлюбленная Гэндзи
Ушедший на покой Государь (имп. Судзаку) – сын имп. Кирицубо и Кокидэн, старший брат Гэндзи
Государь (Рэйдзэй) – сын Фудзицубо и Гэндзи (официально сын имп. Кирицубо)
Принц Хёбукё (Хотару) – сын имп. Кирицубо, младший брат Гэндзи
Великая государыня (Кокидэн) – мать имп. Судзаку
Госпожа из Западного флигеля (Мурасаки), 26 лет, – супруга Гэндзи
Найси-но ками (Обородзукиё) – придворная дама имп. Судзаку, тайная возлюбленная Гэндзи
Госпожа Акаси, 24 – 26 лет, – дочь Вступившего на Путь из Акаси, возлюбленная Гэндзи
Год еще раз сменился новым. Срок скорби по ушедшей Государыне подошел к концу, и все сняли темные одеяния, поэтому в день Смены одежд яркость нарядов особенно радовала взоры, а уж когда приблизился праздник Камо и установились теплые, ясные дни, от прежнего уныния не осталось и следа. Только бывшая жрица Камо по-прежнему была печальна и задумчива. Ее молодые прислужницы, с волнением прислушиваясь к шелесту листьев кассии в саду[1], вспоминали былые дни. Как-то принесли письмо от министра:
«Наверное, в этом году Вы проведете день Священного омовения, предаваясь тихим раздумьям. И сегодня…
Ведал ли я,
Что, снова на берег нахлынув,
Волны речные
На этот раз унесут
Твое темное платье скорби…»
Сложенный официально[2] листок лиловой бумаги был прикреплен к ветке глицинии. Присланное как раз вовремя, письмо Гэндзи тронуло сердце жрицы, и она не стала медлить с ответом:
«Словно только вчера
Это темное платье надела,
И уже наступил
Омовения день. Мир наш, право,
Так изменчив – то омут, то мель… (190)
О да, зыбко…»
Вот и все, что она написала, но Гэндзи, как обычно, долго не мог отложить ее письма. Когда подошел к концу срок скорби, он позаботился о том, чтобы обеспечить ее новыми нарядами, и они заполнили покои Сэндзи так, что и места свободного не оставалось. Жрица была недовольна и не скрывала этого. Она не задумываясь отправила бы дары обратно, будь при них послание, содержащее двусмысленные намеки, однако в письме Гэндзи не оказалось ничего предосудительного, и она совсем растерялась, не зная, как лучше объяснить ему… Ее положение осложнялось еще и тем, что внимание с его стороны не было чем-то из ряда вон выходящим, в последние годы он оказывал ей услуги подобного рода во всех случаях, когда то допускалось приличиями.
Гэндзи весьма часто писал и к Пятой принцессе, что ее чрезвычайно трогало.
– Кажется, еще вчера он был ребенком, и вот перед нами муж в полном расцвете лет, своими попечениями скрашивающий мое унылое существование. Необыкновенная красота соединяется в нем с превосходными душевными качествами. Право же, равного ему нет в мире, – расхваливала она его, и молодые дамы смеялись. А встретившись с бывшей жрицей, Пятая принцесса сказала:
– Господин министр весьма с вами любезен. Но я не вижу в этом ничего дурного, он давно питает к вам нежные чувства. Помнится, покойный принц часто сетовал на то, что разошлись линии ваших судеб и министр не стал ему зятем. Он не раз жаловался мне на ваш своевольный нрав, который помешал ему осуществить задуманное. Пока жива была дочь ушедшего Великого министра, я из жалости к Третьей принцессе не хотела становиться посредницей. Но теперь этой благородной особы, с которой связывали его столь прочные узы, уже нет. Так что же мешает вам выполнить желание покойного отца? Тем более что министр снова начал проявлять к вам внимание… В этом видится мне знак связанности ваших судеб.
Раздосадованная увещеваниями этой старомодной особы, жрица ответила:
– Отец всегда считал меня своенравной, и такой я была вплоть до сего дня. Так неужели я изменю себе, склонившись перед обстоятельствами?
Разговор был ей явно неприятен, и Пятая принцесса отказалась от мысли ее убедить.
Зная, что обитатели дворца Момодзоно, как высшие, так и низшие, были на стороне Гэндзи, жрица жила в постоянной тревоге. Однако сам Гэндзи, сделав все, что было в его силах, дабы уверить ее в искренности и глубине своих чувств, не предпринимал больше ничего, что могло бы показаться ей оскорбительным, и терпеливо ждал: «Быть может, когда-нибудь…»
В последнее время он был занят подготовкой к церемонии Покрытия главы молодого господина из дома ушедшего Великого министра. Сначала он намеревался провести ее в доме на Второй линии, но потом передумал, скорее всего из жалости к старой госпоже Оомия, которая – что вполне естественно – тоже не хотела оставаться в стороне.
Дядья мальчика с материнской стороны – а все они, начиная с господина Удайсё, были теперь важными сановниками и пользовались большим влиянием при дворе – отнеслись к приготовлениям с чрезвычайным вниманием, каждый старался превзойти остальных в щедрости. Мир пришел в волнение, люди только и говорили что о предстоящей церемонии.
Гэндзи предполагал присвоить сыну Четвертый ранг, но неожиданно для всех изменил свое решение. «Мальчик еще мал, – думал он. – Есть что-то слишком заурядное в столь раннем возвышении, особенно теперь, когда мир полностью подчиняется моим желаниям…» И, к досаде и возмущению госпожи Оомия, мальчик возвратился к своим придворным обязанностям в зеленом платье[3]. Встретившись с министром, старая госпожа сразу же заговорила об этом.
– По-моему, не стоит принуждать его взрослеть раньше времени, – объяснил ей министр. – Возлагая на него вполне определенные надежды, я предпочитаю, чтобы пока он совершенствовался в науках. На ближайшие два-три года ему лучше отойти от придворной службы. Достигнув же возраста, наиболее подходящего для того, чтобы прислуживать в Высочайших покоях, он сразу же займет там значительное положение. Сам я вырос в Девятивратной обители и долго не ведал, что происходит за ее пределами. К тому же, днем и ночью находясь при Государе, я имел возможность ознакомиться лишь с самыми доступными сочинениями древности, да и то чрезвычайно поверхностно. Кое-какие знания были восприняты мною от самого Государя, но, пока я не приобрел достаточно широких представлений о мире, мне не удавалось добиться успеха ни в чем – ни в науках, ни в музыке, и во многих областях я так и остался неучем. У глупых отцов вырастают мудрые сыновья, и, если предположить, что каждое новое поколение будет хуже предыдущего, нельзя без страха и помыслить о будущем. Именно это и привело меня к такому решению.
Возьмите, к примеру, юношей из знатных семейств. Привыкшие получать любые угодные им должности и звания, кичащиеся своим благополучием, они далеки от того, чтобы утруждать себя науками. Помышляя единственно о развлечениях, они без всяких усилий со своей стороны повышаются в чинах, а придворные льстецы, ухмыляясь за их спиной, в лицо им расточают похвалы и раболепствуют перед ними. В конце концов эти юнцы и сами начинают смотреть на всех свысока… Но, увы, времена меняются, и, лишившись могущественного покровителя, они разом теряют свое влияние и, презираемые людьми, скитаются по свету, нигде не находя прибежища. Только на основе китайских знаний дух Ямато может упрочить свое значение в мире.
Вполне вероятно, что теперь мальчик чувствует себя обиженным, но я хочу быть уверен в его будущем, а это возможно лишь в том случае, если он овладеет знаниями, достаточными для того, чтобы когда-нибудь стать опорой Поднебесной. Только тогда я смогу спокойно уйти, оставив его одного. Пусть сейчас его положение и незавидно, но, пока я забочусь о нем, вряд ли найдутся люди, которые посмеют насмехаться над «бедным школяром».
Внимательно выслушав объяснения министра, госпожа Оомия ответила, вздыхая:
– Да, вы, наверное, правы. Но я знаю, что Удайсё и все прочие осуждают вас за столь явное отступление от общепринятого. Да и сам мальчик, верно, затаил обиду в своем юном сердечке, и ведь есть отчего: даже сыновья Удайсё и Саэмон-но ками, на которых он всегда смотрел с высока, получили соответствующие звания и сразу же почувствовали себя взрослыми, а он должен носить ненавистный зеленый наряд. Жаль его.
Но Гэндзи только улыбнулся.
– Возможно, он и считает себя взрослым, но ведь обиды его совсем детские. Что ж, в таком возрасте… – сказал он, но нетрудно было заметить, что он гордится сыном.
– Я уверен, что, когда он овладеет знаниями и проникнет в душу вещей, обиды исчезнут сами собой.
Церемония Наречения[4] проходила в Восточном флигеле Восточной Усадьбы, нарочно подготовленном для этой цели.
Важные сановники и придворные, изнемогая от любопытства, ибо редко кому из них доводилось видеть что-либо подобное, съезжались, стараясь опередить друг друга. Ученые мужи совсем оробели.
– Пусть вас ничто не смущает, – говорил им министр. – Делайте все, что положено в таких случаях, ни в чем не нарушая установлений.
Ученые мужи старались держаться спокойно и независимо. Они принимали важные позы, говорили звучными, торжественными голосами, не понимая, сколь нелепы их фигуры в сшитых не по росту парадных одеждах, явно одолженных у кого-то ради такого случая. Забавно было наблюдать, как они рассаживались по местам, строго следуя установленному порядку. Многие из молодых придворных не могли удержаться от смеха. Понимая, что на них полагаться трудно, Гэндзи выбрал нескольких степенных сановников, которых не так-то легко рассмешить, и отдал на их попечение сосуды с вином, но разве кто-нибудь знал, как должно вести себя во время столь необычного собрания? Когда Удайсё и Мимбукё начали неуверенно предлагать участникам церемонии чаши, ученые мужи тут же накинулись на них с попреками.
– Эти господа, «сидящие у забора»[5], – возмущались они, – изрядно невежливы. Интересно, как эти глупцы вершат дела правления, когда они даже о нас, таких известных ученых, слыхом не слыхивали?
Придворные так и покатывались со смеху, а ученые мужи все ворчали:
– Тише, тише, что за шум?
– Возмутительная непочтительность.
– Немедленно покиньте свои места.
Забавно, не правда ли? Придворные, впервые присутствующие на подобной церемонии, с любопытством взирали на столь редкое зрелище, а те, кто в свое время прошел по тому же пути, понимающе улыбались. «Похвально, что господин министр по достоинству оценил это поприще и распорядился судьбой сына именно таким образом», – с беспредельным почтением говорили они о Гэндзи. Ученые мужи не разрешали произносить ни слова, то и дело пеняя собравшимся за нежелание следовать правилам. С наступлением темноты зажгли светильники, и в их ярком свете сердитые лица ученых мужей казались еще более странными, в них обнаруживалось что-то унылое, грубое, проглядывали черты сходства с актерами саругаку[6] – словом, это и в самом деле было необычное собрание.
– Человеку, привыкшему держаться свободно, трудно не попасть впросак во время подобной церемонии, – сказал министр, скрываясь за занавесями.
Услыхав, что некоторые юноши, овладевающие науками, принуждены были удалиться, так как на всех не хватило места, Гэндзи предложил им пройти в павильон Для рыбной ловли, где они получили богатые дары.
После окончания церемонии министр пригласил к себе ученых мужей, известных своими талантами, и они состязались в стихосложении. По его просьбе остались также самые одаренные из сановников и придворных.
Ученые мужи сочиняли восьмистишия-люйши, остальные во главе с Гэндзи – четверостишия-цзюецзюй[7]. Магистр словесности, выбирая достойные темы, предлагал их собравшимся…
В эту пору ночи бывают особенно кратки, и, когда дел дошло до чтения, совсем рассвело. Читал стихи Сатюбэн. Он был хорош собой и голос имел звучный, поэтому, когда он торжественно произносил строку за строкой, взоры присутствующих с восхищением обращались к нему.
Надобно сказать, что этот ученый муж пользовался большой известностью при дворе.
Во всех стихотворениях, каждое из которых было по-своему замечательным, воспевались высокие устремления виновника торжества, который, будучи рожден в столь влиятельном семействе и имея положение, позволяющее ему наслаждаться всеми благами мира, тем не менее решил уподобиться тем, кто дружил со светлячками за окном и для кого привычен был блеск снега на ветках…[8] Об этих стихах много говорили в те дни, находились люди, которые называли их выдающимися произведениями времени, достойными, чтобы о них узнали в Китае. Разумеется, лучшим было признано стихотворение Гэндзи. Проникнутое искренним отцовским чувством, оно растрогало все сердца, многие читали его вслух, проливая слезы умиления. Но тут я умолкаю, дабы не навлечь на себя всеобщего негодования, да и в самом деле, разве не дурно, когда женщина рассказывает о том, чего и знать не должна?
Сразу же после церемонии Наречения было сделано «вступительное подношение»[9], затем Гэндзи отвел сыну покои в доме на Второй линии и, поручив его попечениям опытных наставников, наказал ему заниматься прилежнее.
С тех пор мальчик почти не бывал в доме госпожи Оомия. «Она балует его с утра до ночи, до сих пор обращаясь с ним как с младенцем, поэтому там он вряд ли сумеет достичь больших успехов», – рассудил Гэндзи и поместил мальчика в самой тихой части дома, разрешив навещать старую госпожу не более трех раз в луну.
Принужденный целыми днями сидеть взаперти, мальчик совсем приуныл и обиженно думал: «Как господин министр жесток со мной! Другим не надо преодолевать таких трудностей, чтобы, поднявшись, занять достойное место в мире».
Впрочем, мальчика трудно было упрекнуть в ветрености, напротив, он с малолетства отличался редким благонравием и теперь терпеливо учился, думая: «Побыстрее прочитаю все, что положено, и поступлю на службу во Дворец, а там уж как-нибудь выдвинусь».
За Четвертую и Пятую луны он прочел «Исторические записки», после чего Гэндзи решил, что пора подвергнуть сына испытанию, и пожелал, чтобы сначала это было сделано в его присутствии. Ради такого случая пригласили лишь немногих избранных: Удайсё, Садайбэна, Сикибу-но таю, Сатюбэна и некоторых других. Разумеется, пришел и наставник Дайнайки. Мальчику велели прочесть наиболее трудные места из тех глав «Исторических записок», которые чаще всего становятся предметом обсуждения во время испытаний, и он не только без запинки прочел все, что ему было предложено, но и дал прочитанному разносторонние толкования, так что на свитках не осталось следов от ногтей учителя[10].
Видя, сколь замечательных успехов он достиг, собравшиеся превозносили его достоинства и проливали слезы. Особенно взволнован был Удайсё.
– О, как жаль, что нет теперь с нами Великого министра. – восклицал он, обливаясь слезами. Да и сам Гэндзи почувствовал, что ему изменяет обычное самообладание.
– Я нередко с сожалением замечал, что, по мере того как дети, взрослея, набираются мудрости, родители, наоборот, глупеют. Сам я еще не очень стар, но знаю, что таков всеобщий удел! – сказал он, отирая слезы, а Дайнайки, на него глядя, подумал с гордостью: «Что может быть выше чести служить ему!»
Удайсё то и дело предлагал наставнику чашу, и тот захмелел, отчего лицо его казалось более худым, чем обычно.
Слава чудака, издавна закрепившаяся за Дайнайки, всегда мешала ему добиться признания своих способностей. Не имея надежного покровителя, он влачил нищенское существование, пока господин министр Двора не изволил приметить его и возложить на него столь почетные обязанности. И теперь, поднявшись благодаря милостям Гэндзи на высоту, ранее для него недостижимую, Дайнайки чувствовал себя словно заново родившимся. Я уже не говорю о том, что у него были все основания рассчитывать на еще более значительное положение в будущем. В тот день, когда мальчик должен был подвергнуться настоящим испытаниям, перед воротами Палаты наук и образования собралось бесчисленное множество карет, принадлежащих высшей знати. Казалось, что сегодня сюда приехали все без исключения. Испытуемый, окруженный всеобщим восхищением и подобострастным вниманием телохранителей, был так хорош собой и держался с таким благородством, что его присутствие здесь многим казалось неуместным. Нетрудно себе представить, как неприятно было ему общество невзрачных, причудливо одетых участников испытаний, а если учесть, что ему пришлось сесть на одно из последних мест… В окружении ученых мужей, то и дело ворчливо призывающих к порядку, мальчик чувствовал себя довольно принужденно, однако, не робея, выполнил все задания.
В те годы науки достигли невиданного расцвета, совсем как было когда-то в древние времена. Люди всех состояний, опережая друг друга, устремлялись по ученой стезе, и придворные соперничали друг с другом в образованности и талантах.
Все испытания, начиная с испытания на звание бакалавра словесности, прошли успешно, после чего мальчик снова погрузился в учение, воодушевленный своими успехами сам и воодушевляя ими своего наставника.
В доме на Второй линии, к великой радости ученых мужей и одаренных стихотворцев, часто устраивались поэтические собрания. Так, в те годы в мире было немало людей, разнообразными дарованиями обладающих.
Тем временем подошла пора назначать Государыню-супругу. Министр Двора прочил на это место бывшую жрицу Исэ, оправдывая свое намерение тем, что она была оставлена на его попечение ушедшей Государыней, но многие были решительно против, не желая, чтобы Государыней-супругой снова становилась женщина из рода Минамото.
– Нёго из дворца Кокидэн имеет право первенства. Так может ли быть?.. – шептались придворные. Каждый беспокоился за ту, которой прислуживал. Принц Хёбукё стал главой Церемониального ведомства, Сикибусё. При новом Государе он пользовался еще большим влиянием в мире. Дочь же его, согласно давнему желанию отца, была отдана в Высочайшие покои. Так же как и бывшей жрице, ей пожаловали звание нёго.
– По положению они равны, а если учесть, что по материнской лилии Государю ближе наша госпожа…
– В самом деле, нельзя упускать из виду, что Государь может найти в ней замену ушедшей…
– Я не знаю никого, кто был бы более достоин этого места. – переговаривались придворные из свиты дочери принца Сикибукё, но в конце концов Государыней-супругой стала нёго из Сливового павильона.
Многие дивились ее удачливости, невольно сопоставляя ее судьбу с судьбой покойной миясудокоро.
В том году Гэндзи был назначен Великим министром, а как место министра Двора перешло к Удайсё, Гэндзи немедля передал ему дела правления.
Новый министр Двора слыл человеком предприимчивым, да и наружность имел внушительную, к тому же природный ум сочетался в нем с незаурядной образованностью. Он достиг немалых успехов в науках, и хотя проигрывал когда-то Гэндзи в «закрывание рифм», вряд ли кто-то другой лучше справился бы с государственными делами.
От разных жен у него было более десяти сыновей, которые, взрослея, один за другим выходили в мир, умножая славу его дома, ни в чем не уступавшего дому Гэндзи. Дочерей же у него было всего две – та самая нёго из дворца Кокидэн и еще одна.
Эта вторая дочь была рождена особой высочайших кровей и по благородству не уступала первой, но случилось так, что мать ее стала госпожой Северных покоев в доме некоего Адзэти-но дайнагона, от которого у нее тоже были дети. Не желая уступать дочь новому супругу ее матери, министр Двора забрал девочку к себе и поручил попечениям госпожи Оомия. Он уделял ей куда меньше внимания, чем старшей дочери, а между тем девочка была весьма мила и лицом и нравом.
Сначала она воспитывалась вместе с мальчиком, который теперь постигал науки в доме Великого министра, но, когда детям исполнилось по десять лет, их разлучили.
– Я понимаю, что вы привыкли друг к другу, – заявил министр дочери, – но отныне тебе нельзя показываться мужчинам.
Однако сын Великого министра не забывал милой подруги детских лет и не упускал случая доказать ей свою преданность. Расцветали ли весенние цветы, покрывались ли деревья осенним багрянцем, о ней вспоминал он в первую очередь. Он полностью подчинялся ей в играх и старался предупреждать малейшее ее желание. Девочка же отвечала ему самой горячей привязанностью и даже теперь совершенно его не стеснялась.
– Стоит ли удивляться тому, что они так дружны. – говорили прислужницы. – Ведь они выросли вместе!
– И зачем понадобилось так внезапно разлучать их? Это жестоко!
Казалось бы, и девочка была слишком мала, чтобы о том задумываться, и мальчик не достиг подходящего возраста, однако же отношения между ними сложились как будто вовсе не детские… Во всяком случае, необходимость жить вдали друг от друга весьма огорчала обоих. Дети обменивались совсем еще неумелыми, но многообещающими письмами, которые по детской невнимательности постоянно теряли, так что некоторые дамы имели возможность кое о чем догадаться, но для чего было им делиться с кем-то своими догадками? Конечно же, они старались сделать вид, будто и ведать не ведали…
Отшумели пышные пиршества, а как никаких празднеств, требующих особых приготовлений, впереди не намечалось, жизнь, упорядочившись, текла спокойно и размеренно. Однажды вечером, когда накрапывал дождь и «над листьями оги» (191) дул холодный ветер, к старой госпоже зашел министр Двора и, призвав дочь, велел ей играть на кото «со».
Госпожа Оомия всегда славилась необыкновенной музыкальностью и теперь старалась передать свое мастерство внучке.
– Может быть, и в самом деле не так уж приятно смотреть на женщину, играющую на бива[11], – говорит министр, – зато именно женщинам удается достичь истинного благородства звучания. В наши дни не осталось никого, кто владел бы этим инструментом в совершенстве. Разве что принц такой-то или тот вот из дома Гэндзи… Мне говорили, что на бива прекрасно играет особа, которую Великий министр прячет где-то в горах. Она принадлежит к роду, некогда давшему миру замечательных музыкантов, но, к сожалению, она одна из последних в роду, к тому же долгие годы жила в провинции. Судя по всему, она пользуется особым расположением Великого министра: во всяком случае, он довольно часто рассказывает о ней. Мне всегда казалось, что в музыке, не в пример остальным видам искусства, можно достичь подлинного совершенства, лишь постоянно сообщаясь с другими музыкантами, играя с ними вместе и прислушиваясь к звучанию их инструментов. Мало кто может преуспеть, занимаясь в одиночестве. – И министр предлагает сыграть старой госпоже.
– Ах, но я разучилась даже переставлять подставки, – смущается она, однако все-таки берет бива и играет прекрасно.
– Да, этой женщине с гор выпало большое счастье, – замечает госпожа Оомия. – Впрочем, она представляется мне весьма, достойной особой. Родила господину министру дочь, которой до сих пор у него не было. хотя лет ему уже немало… Причем не стала удерживать девочку при себе, чем наверняка поставила бы ее в невыгодное положение, а уступила высокорожденной супруге министра. Подобное великодушие свидетельствует о поистине редких душевных качествах.
– Так, место, которое занимает женщина в мире, чаще всего зависит именно от ее душевных качеств, – соглашается министр Двора, а поскольку разговор зашел о женских судьбах, не упускает случая посетовать: – Я всегда полагал, что мне удалось дать нашей нёго безупречное воспитание и она ни в чем не уступает другим. Тем не менее она оказалась оттесненной, да еще особой, о которой никто и подумать не мог… Право же, предполагаемое редко сбывается в этом мире. Я надеялся, что мне повезет хотя бы со второй дочерью. Близится церемония Покрытия главы принца Восточных покоев, и я украдкой тешил себя мыслью, что на этот раз… Но вот, того и гляди, и ее догонит соперница – дочь этой удачливой особы с гор. Уж над ней-то и подавно невозможно будет взять верх.
– Но как же так? Покойный министр был уверен в том, что Государыня будет назначена именно из нашего дома. Потому-то он и старался упрочить положение нёго. Будь он жив сейчас, он не допустил бы столь чудовищной несправедливости, – говорит госпожа Оомия, явно недовольная поведением Великого министра.
Между тем девочка продолжает играть на кото. Она совсем еще юна и чрезвычайно миловидна. Залюбовавшись благородно-прекрасной линией ее лба, ниспадающими по спине волосами, отец не может оторвать от нее глаз, и, смутившись, она чуть отворачивается. Ее нежный профиль прелестен, а тонкие пальчики, прижимающие струны, словно кукольные. Даже старая госпожа смотрит на нее с восхищением.
Исчерпав запас известных ей приемов – «каки», «авасэ»[12] и прочих, – девочка отодвигает кото. Тогда министр, придвинув к себе японское кото, начинает наигрывать прелестную мелодию в ладу «рити», которая звучит неожиданно уместно[13]. Право, что за наслаждение слушать игру такого мастера, да еще в столь непринужденной обстановке! В саду на ветках не осталось ни единого листочка. Пожилые дамы сидят, прижавшись одна к другой, за переносными занавесами и, внимая звукам кото, роняют слезы.
– «Сила ветра может быть и ничтожной!»[14] – произносит министр. – Так, прекрасный выдался вечер, и хотя по звучанию кото мое несопоставимо с китайским… Не сыграете ли еще. – обращается он к дочери.
Она начинает играть пьесу «Осенний ветер», а министр подпевает, да так звонко, что старая госпожа не знает, на кого и смотреть: и внучка и сын – оба хороши несказанно.
Тут приходит сын Великого министра, словно нарочно для того, чтобы своим присутствием умножить очарование этого пленительного часа.
– Проходите сюда, – говорит министр Двора и, загородив дочь занавесом, впускает юношу в покои.
– В последнее время вы нечасто радуете нас посещением. К чему такое рвение в науках? Ведь и господину Великому министру должно быть известно, что опасно иметь знаний больше, чем положено. Возможно, у него есть основания поступать с вами именно таким образом, но все же больно смотреть, как вы чахнете взаперти. Постарайтесь же иногда переключаться на что-нибудь другое. Ведь и в звуках флейты заключено немало древней мудрости. – добавляет он, передавая юноше флейту, и тот, послушно поднеся ее к губам, играет немного наивно, но удивительно изящно. Восхищенный министр перестает перебирать струны и лишь тихонько отбивает такт.
– «Все в узорах из цветов хаги»[15], – напевает он.
– Господин Великий министр весьма ценит подобное времяпрепровождение, потому и старается отстраниться от докучных государственных дел. Что ж, я и сам не прочь пожить в свое удовольствие, тем более что мир наш так уныл, – говорит министр, предлагая юноше чашу.
Скоро становится темно, зажигают светильники, и гости угощаются рисом и плодами. А дочь министр отсылает. Усиленно противясь сближению молодых людей, он и на этот раз старается разлучить их как можно быстрее, даже не дав юноше послушать ее игру на кото. «Видно, нечего им ждать, кроме горестей», – шепчутся пожилые дамы, близко прислуживающие госпоже.
Министр сделал вид, что уходит, а сам задержался тайком, пожелав навестить одну из дам; когда же, выйдя от нее, украдкой пробирался по дому, его внимание было привлечено тихим разговором прислужниц. Он прислушался – речь шла о нем:
– Господин только кажется мудрым, а на самом деле ничем не отличается от любого другого отца.
– Теперь только и жди неприятностей, да и неудивительно…
– А еще говорят: «Никто не знает детей лучше их родителей…»[16] Неправда все это.
«Вот оно что… Попасть в столь глупое положение… Нельзя сказать, чтобы я ни о чем не догадывался, но ведь они еще дети… Мне и в голову не приходило следить за ней. Как же нелепо устроен мир!» – подумал министр. Сомневаться в услышанном не приходилось, и, не говоря никому ни слова, он вышел. Скоро раздались громкие крики разгоняющих толпу передовых, и дамы недоуменно переглянулись:
– Как, господин министр еще не уехал?
– Где же, в каком углу изволил он прятаться до сих пор?
– Не безрассудно ли в столь почтенном возрасте…
Нетрудно себе представить, как были встревожены те, чей разговор он невольно подслушал!
– То-то мне показалось, что в воздухе витает какой-то необычный аромат. Я еще подумала, что это наш молодой господин.
– Как неприятно! Неужели он слышал?..
– При его суровом нраве…
«Ничего дурного в этом союзе, разумеется, нет, – думал министр, возвращаясь домой, – но его могут счесть слишком заурядным. После того как Великий министр столь безжалостно разрушил будущее моей старшей дочери, я рассчитывал, что хотя бы младшей удастся выдвинуться. Право, досадно…»
Несмотря на то что отношения между министрами всегда – и в старину, и теперь – были весьма дружелюбными, их интересы нередко сталкивались. Вот и на этот раз дух прежнего соперничества, проснувшись, истребил спокойствие в сердце министра Двора, и всю ночь сон не смыкал его глаз. Он с досадой вспоминал, как дамы говорили: «Наверное, и госпожа изволила заметить, но готова смотреть сквозь пальцы на шалости любимых внуков».
Велико было его негодование, а как нравом он отличался суровым и вспыльчивым, не так-то просто было ему сдерживать себя.
Не прошло и двух дней, как министр Двора снова появился в покоях матери. Обрадованная и польщенная таким вниманием, госпожа Оомия тщательнее обыкновенного уложила подстриженные по-монашески волосы, облеклась в нарядное платье. Хоть министр и был ее сыном, она, испытывая крайнюю неловкость в присутствии столь важной особы, никогда не показывала ему своего лица. Всякий заметил бы, что на этот раз он был в особенно дурном расположении духа.
– Мне неприятно стало приходить сюда. Я знаю, что думают обо мне ваши дамы, и не могу не чувствовать себя уязвленным. Может быть, я и не сумел многого добиться в жизни, но я всегда полагал долгом до конца дней своих неусыпно заботиться о вас и надеялся, что отношения меж нами всегда будут доверительными. К сожалению, некоторые обстоятельства, возникшие по милости одной неблагодарной особы, вынуждают меня выразить вам неудовольствие. Я старался справиться со своими чувствами, понимая, что дурно проявлять подобную непочтительность, но, увы, это оказалось мне не по силам, – говорит он, утирая слезы, а госпожа широко раскрывает глаза, и на ее набеленном лице появляется румянец.
– Что же случилось? Как могла такая старуха, как я, чем-то прогневить вас. – спрашивает она, и сердце министра сжимается от жалости, но он не отступает.
– Полностью вам доверяя, я поручил вашим попечениям свою малолетнюю дочь, которой воспитанием до сих пор непростительно пренебрегал. В последние годы, имея немало забот и огорчений, связанных с устройством старшей дочери, которая всегда была мне ближе, я позволил себе полностью положиться на вас, рассчитывая, что вы дадите младшей приличное ее полу образование. И вот совершенно неожиданно мне открылись весьма прискорбные обстоятельства. Я вовсе не хочу умалять достоинств юноши, может быть, он и в самом деле так учен, что нет ему равных в Поднебесной. Но вы же знаете, что свет не одобряет союзов между близкими родственниками. Даже среди людей низкого состояния они считаются предосудительными, а нам тем более трудно надеяться на снисхождение. Куда лучше отдать его зятем в семейство, не связанное с нашим узами крови, но столь же благородное и процветающее, где его окружат достойной его звания роскошью. В браках между близкими родственниками есть что-то порочное, и я думаю, что господин Великий министр тоже будет против. Жаль, что вы не рассказали мне об этом раньше, мы попытались бы соблюсти хотя бы внешнюю благопристойность. Досадно, что вы сочли возможным полностью предоставить детей самим себе.
Нетрудно вообразить изумление не ведающей ни о чем госпожи!
– Не могу не согласиться со всем, что вы сказали, но я ведь и не подозревала… Так что в первую очередь я должна чувствовать себя обиженной. А вы обвиняете меня в соучастии! С тех пор как вы поручили мне дочь, она была предметом особых моих попечений, и, хотя вы не жаловали ее вниманием, я тайком постаралась дать ей самое лучшее воспитание. Как вы могли подумать, что, ослепленная любовью к внукам, я содействовала их сближению? Да мне и в голову не приходило ничего подобного. Но кто вам об этом сказал? Возможно, вы преувеличиваете. Пристало ли вам с такой легкостью верить наветам дурных людей и понапрасну порочить имя собственной дочери?
– Какое там преувеличиваю! Даже прислужницы втихомолку смеются над нами. Так могу ли я не огорчаться и не тревожиться. – говорит министр и уходит.
Дамы, знающие, в чем дело, были весьма огорчены. А те, чей разговор он подслушал прошлой ночью, совсем приуныли. «Зачем мы так разоткровенничались?» – раскаивались они.
Девочка, ни о чем не подозревая, сидела в своих покоях, когда к ней неожиданно заглянул министр. Она была так прелестна, что он невольно почувствовал себя растроганным.
– Я знал, что она совсем еще дитя, – вздыхая, проговорил он, – но не думал, что она настолько неразумна, и, как ни в чем не бывало, тешил себя надеждами. Право, я оказался глупее всех.
Увы, кормилицам и прочим прислуживающим девочке дамам нечего было сказать в свое оправдание.
– Бывает, что даже безгранично любимые дочери государей поступают столь же опрометчиво. В старинных повестях мы видим немало подобных примеров. Всегда находится какая-нибудь прислужница, которая, узнав о чувствах молодых людей, становится их посредницей и отыскивает средство свести их. А эти к тому же столько лет жили вместе.
– Ах, да у нас и в мыслях не было… Они ведь совсем еще дети, могли ли мы позволить себе превзойти в строгости госпожу и разлучить их? А с конца прошлого года они и вовсе воспитываются раздельно.
– Встречаются, конечно, юноши ветреные, не по возрасту искушенные в мирских делах. Но наш молодой господин всегда считался образцом благонравия. Невозможно было предположить. – оправдываются они, каждая на свой лад.
– Ну хорошо. Смотрите только не проболтайтесь. Такие дела редко удается скрыть, но все-таки постарайтесь. Делайте вид, будто ничего не случилось, отрицайте все слухи как совершенно неправдоподобные. А дочь я заберу к себе. Меня чрезвычайно огорчает поведение госпожи. Ну, разумеется, вы этого не хотели… – говорит он им, и, как ни удручены кормилицы и прочие дамы, они не могут не радоваться, видя, что им удалось избежать его гнева.
– О, можете быть уверены… Только бы слух об этом не дошел до Адзэти-но дайнагона.
– Как ни велики достоинства молодого господина, разве стали бы мы желать для нее союза с простым подданным?
Сама же юная госпожа в простоте душевной ничего не понимала, и тщетно пытался министр объяснить ей, как должно себя вести благовоспитанной девице. В конце концов он вынужден был отступиться и ушел, вздыхая.
Однако же надо было как-то спасать ее будущее, и министр время от времени призывал к себе немногих избранных дам и советовался с ними, продолжая винить во всем старую госпожу. Она же, любя обоих внуков, очевидно, больше была расположена к юноше, во всяком случае, узнав о его сердечной склонности, умилилась и, не понимая, почему так велико негодование министра, подумала: «Стоит ли придавать случившемуся такое значение? Сначала он не обращал на дочь никакого внимания, и, не займись я как следует ее воспитанием, у него не возникло бы и мысли о Весенних покоях. Если же девочке суждено стать супругой простого подданного, лучше нашего молодого господина не найдешь. Разве есть на свете человек, достойнее его и наружностью, и душевными качествами? Я предполагала соединить его с особой куда более высокого звания…»
Велика была любовь старой госпожи к внуку, потому она и обиделась за него. Можно себе представить, как разгневался бы министр, случись ему проникнуть в ее тайные думы.
Тем временем, не ведая о переполохе, пришел сам молодой господин. Прошлой ночью в доме было слишком многолюдно, и он принужден был уйти, так и не сумев высказать юной госпоже все, что накопилось у него на душе, но такая тоска охватила его, что на следующий же день он пришел снова.
Старая госпожа, всегда встречавшая внука радостной улыбкой, на этот раз была весьма сурова и, беседуя с ним о разных разностях, между прочим сказала:
– Господин министр Двора рассердился на меня из-за вас, и мне очень неприятно… Своим предосудительным поведением вы ставите всех в затруднительное положение. Я не хотела ничего говорить, но, решив, что вам следует знать об этом…
Юноша, который сам о том помышлял беспрестанно, сразу же догадался, о чем идет речь, и, покраснев, ответил:
– Что вы имеете в виду? Я почти ни с кем не встречаюсь с тех пор, как живу затворником. Мне кажется, что у господина министра нет никаких оснований чувствовать себя обиженным.
Он с трудом скрывал замешательство, и, глядя на него с нежностью и участием, госпожа сказала:
– Ну хорошо, только впредь постарайтесь быть осмотрительнее… – и тут же заговорила о другом.
«Теперь я вряд ли смогу даже писать к ней…» – подумал юноша, и ему стало совсем грустно.
Принесли разные кушанья, но, даже не притронувшись к ним, он притворился спящим, однако на сердце у него было неспокойно, и, когда все стихло, он протянул руку, чтобы отодвинуть перегородку, но вот странность – перегородка, за которой были покои юной госпожи, вопреки обыкновению оказалась запертой, и из-за нее не доносилось ни звука. Совсем приуныв, он сел, прислонившись к перегородке спиной.
Судя по всему, юная госпожа тоже не спала. Листья бамбука шелестели на ветру, откуда-то издалека доносились неясные крики диких гусей. Видно, даже ее юное сердечко сжалось от какого-то смутного томления, и она тихонько проговорила словно про себя:
– «Сквозь туман пробираются гуси. Точно так же и я…» (192)
Ее совсем еще детский голосок был необыкновенно нежен. Не сумев справиться с волнением, юноша стал звать:
– Откройте же! Нет ли там госпожи Кодзидзю? Но за перегородкой было тихо.
Кодзидзю – так называли молочную сестру юной госпожи. Поняв, что он услыхал невольно сорвавшиеся с ее губ слова, девочка застыдилась и неловко накинула на голову ночное платье. Да, она вела себя совсем по-детски, но как ни прискорбно… Рядом лежали кормилицы, поэтому молодые люди боялись даже шелохнуться и не сказали друг другу ни слова.
В небе ночном,
Друзей призывая, кричат
Дикие гуси.
Вторя их крикам тоскливым,
Стонет в чаще мисканта ветер…
«Полнит истомой все тело…» (193)
Вернувшись в опочивальню, юноша всю ночь лежал без сна, стараясь не вздыхать слишком громко и не ворочаться, чтобы не разбудить старую госпожу.
Рано утром, терзаемый нестерпимым стыдом, он перешел в свои покои и там написал юной госпоже письмо. Однако ему не удалось встретиться не только с ней, но и с Кодзидзю. Как было тут не впасть в уныние? Девочка тоже была смущена, но лишь потому, что окружающие выказывали столь явное беспокойство. Ни о собственном будущем, ни о возможных пересудах она не думала – как всегда, милая и прелестная, спокойно прислушивалась к перешептыванию дам, но ни малейшей неприязни к юноше не возникало в ее сердце. Она не понимала, что сделала дурного и зачем надо было поднимать такой шум. Однако прислужницы наперебой пеняли ей за легкомыслие, и она не осмеливалась больше писать к юноше.
Будь он взрослее, он наверняка нашел бы средство снестись с ней, но он был еще моложе ее и только печалился и вздыхал.
Министр Двора, по-прежнему недовольный поведением старой госпожи, давно уже не наведывался к ней. Он не стал рассказывать о случившемся своей супруге, но однажды, придя к ней с видом весьма озабоченным, сказал:
– Похоже, что наша нёго слишком удручена невиданной пышностью, которой сопровождалось представление ко двору новой Государыни-супруги. Я намереваюсь забрать ее домой, пусть отдохнет немного. Государь, несмотря ни на что, почти не отпускает ее от себя. Дамы и те совершенно измучены.
И министр немедленно перевез дочь домой. Весьма трудно было получить на то разрешение Государя, однако он сумел настоять на своем.
– Боюсь, что здесь вам будет скучно. Я перевезу сюда вашу сестру, вдвоем вы найдете, чем занять себя. Она находится теперь на попечении госпожи Оомия, гак что за нее можно было бы и не беспокоиться, если б не сын Великого министра, который дерзок не по годам. Они привыкли жить в одном доме, а возраст у них самый опасный… – объяснил министр нёго и столь же незамедлительно перевез к себе младшую дочь, весьма огорчив этим старую госпожу.
– Потеряв единственную дочь, – сетовала она, – я влачила дни, изнывая от тоски и одиночества, пока, к счастью моему, в доме не появилась эта девочка. Я надеялась, что заботы о ней скрасят мое существование, видела в ней единственную отраду своей старости. Право, я не ожидала от вас такой нечуткости.
– Я ведь уже объяснял вам, что именно беспокоит меня, – почтительно отвечал министр. – Так стоит ли обвинять меня в нечуткости? К тому же я увожу ее совсем ненадолго. Дело в том, что моя старшая дочь, та, которая служит при Государе, настолько удручена некоторыми обстоятельствами своей жизни, что я счел необходимым перевезти ее к себе. Вдвоем с сестрой ей будет веселее, они смогут вместе заниматься музыкой и прочим… По-моему, нет нужды уверять вас в том, сколь велика моя признательность. Я никогда не забуду, что именно вы вырастили ее и дали ей столь безупречное воспитание, – добавил он, и хотя госпожа Оомия чувствовала себя обиженной, ей ничего не оставалось, как смириться, ибо министр не имел обыкновения отказываться от принятого решения.
– Есть ли что-нибудь безжалостнее человеческого сердца. – плача, сказала она. – Разумеется, было бы лучше, если бы мои неразумные внуки открылись мне. Но что от них требовать? Они совсем еще дети… А вот господин министр давно уже проник в душу вещей, и то, что он гневается на меня и разлучает с любимой внучкой… Да и не верю я, что там ей будет лучше, чем здесь.
Тут как раз появился юноша. В последнее время он бывал здесь довольно часто, как видно надеясь: «Может, удастся улучить миг…» Заметив у дома кареты министра Двора, он, чувствуя себя виноватым и робея, поспешил украдкой пробраться в свои покои.
Вместе с министром Двора приехали его сыновья: Са-но сёсё, Сёнагон, Хёэ-но сукэ, Дзидзю, Таю, но никому из них не разрешалось входить за занавеси. Следуя заветам ушедшего Великого министра, старую госпожу часто навещали его побочные сыновья: Саэмон-но ками, Гон-тюнагон и прочие. Они приводили с собой детей, но никто из них не мог сравниться с сыном Великого министра Гэндзи.
Госпожа Оомия питала к внуку сильнейшую привязанность, и только младшей внучке, которая в последнее время стала единственным предметом ее попечений и которой постоянное присутствие скрашивало ее одиночество, удалось занять в ее сердце почти такое же место. Поэтому мысль о предстоящей разлуке приводила госпожу в отчаяние.
– Я уезжаю во Дворец, а вечером вернусь за дочерью, – заявил министр и уехал.
«Да, теперь ничего уже не изменишь! Пожалуй, лучше было бы смириться и не препятствовать им…. – думал он по дороге, но досада все не проходила, и в конце концов он рассудил так: «Когда положение юноши упрочится и он займет достойное место в мире, тогда и посмотрим. Если их чувства не переменятся и я сочту возможным дать свое согласие на этот союз, он будет заключен так, как полагается по обычаю. А сейчас не помогут никакие просьбы, никакие запреты – пока они будут жить в одном доме, они будут поступать так, как им заблагорассудится, и немало неприятностей ждет нас впереди. Тем более что госпожа Оомия, судя по всему, не собирается их в чем-то ограничивать».
Придя к окончательному решению, министр постарался убедить как старую госпожу, так и супругу свою в том, что тоскующая нёго нуждается в утешении, и перевез младшую дочь к себе.
Незадолго до отъезда от старой госпожи принесли письмо следующего содержания:
«Ваш отец сердится на меня. Но Вы-то, надеюсь, понимаете, сколь глубоки мои чувства? Покажитесь же мне на прощание».
Принарядившись, девочка отправилась к госпоже. Ей недавно исполнилось четырнадцать, но она казалась совсем еще ребенком. Вместе с тем ей нельзя было отказать в миловидности и изяществе, а спокойное достоинство, с которым она держалась, вызывало невольное восхищение.
– Мы никогда не расставались с вами! Вы были единственной отрадой дней моих и ночей. Как же мне будет теперь одиноко. – плача, говорила госпожа Оомия. – Жить мне осталось немного, и я всегда печалилась, зная, что не сумею дождаться вашего расцвета. Так могу ли я оставаться спокойной теперь, когда вы покидаете меня и уезжаете неизвестно куда?
Девочка же, чувствуя себя виноватой, лишь молча плакала, не поднимая головы. Тут вышла госпожа Сайсё, кормилица юноши.
– Я относилась к вам совершенно так же, как к своему господину. Как жаль, что вас увозят! Если вдруг господин министр захочет распорядиться вашей судьбой по-своему, смотрите, не соглашайтесь. – нашептывала она девочке, а та, смутившись, не знала, что и отвечать.
– Не стоит говорить о таких мудреных вещах, – рассердилась госпожа Оомия. – Человек не может знать своего предопределения!
– Да не в этом дело. – недовольно ответила кормилица. – Просто мне не нравится, что господин министр изволит с таким пренебрежением относиться к моему господину, видно вовсе никчемным его почитая. Так пусть спросит кого угодно, и ему скажут, хуже он других или нет.
А юноша тем временем, стоя за занавесями, смотрел на них, и слезы текли по его щекам. В другое время он не решился бы вести себя столь предосудительно, но сегодня ему было не до приличий.
Сжалившись над ним, кормилица постаралась каким-то образом отвлечь внимание старой госпожи и, воспользовавшись царившей в доме суматохой, устроила им свидание.
Стыдясь друг друга и не имея сил превозмочь сердечное волнение, они долго не могли вымолвить ни слова и лишь молча плакали.
– Как жесток ваш отец. – говорит наконец юноша. – Я готов смириться и забыть вас, но боюсь, что умру от тоски. О, зачем не встречались мы чаще, когда ничто тому не мешало…
Право, нельзя было не растрогаться, глядя на его юное лицо.
– Боюсь, что и я тоже.,. – отвечает девочка.
– Будете вы тосковать. – спрашивает он, и она кивает в ответ. Что за милое дитя!
Тем временем зажигают светильники, вот-вот появится министр Двора; во всяком случае, уже слышны громкие крики разгоняющих толпу передовых. Услыхав встревоженные голоса всполошившихся дам, девочка задрожала от страха. «Пусть делают со мной что хотят…» – решает юноша, не отпуская ее.
Входит разыскивающая свою госпожу кормилица и тут замечает, что она не одна. «Вот до чего дошло! В самом деле, трудно поверить, чтобы старая госпожа не знала».
– Как дурно вы себя ведете. – возмущается она. – Воображаю, в какую ярость изволит прийти господин министр! А господин Адзэти-но дайнагон? Что он скажет? Достоинства молодого господина не вызывают сомнений, но начинать с Шестого ранга – незавидная судьба!
Кормилица стояла совсем рядом с ширмой, за которой сидели влюбленные, и они слышали каждое ее слово. «Она презирает меня за низкий ранг…» – подумал юноша, и такая жгучая обида сжала его сердце, что даже его чувство к юной госпоже словно потускнело.
– Вы только послушайте. – говорит он.
Мои рукава,
От слез кровавых промокнув,
Алыми стали.
Вряд ли стоит смеяться над ними,
Зелеными называя…
– Ей должно быть стыдно. – добавляет он, вздыхая, а девочка отвечает:
– Окрашены дни
В тона унылые, мрачные.
О скажи, для чего
Судьба сплела наши жизни
В столь прихотливый узор?
Не успела она договорить, как вошел министр Двора, и – делать нечего – пришлось расставаться. Юноша был в отчаянии – ему казалось, что она потеряна для него навсегда. Ничего не видя перед собой, он вернулся в свои покои и лег.
Вскоре донесся до него шум трех отъезжающих карет, негромкие крики передовых, и свет померк в его глазах. Принесли записку от старой госпожи с просьбой явиться, но, притворившись спящим, юноша не двинулся с места, только слезы, не высыхая, струились по его щекам. Он проплакал всю ночь, а утром, когда сад был еще белым от инея, поспешил уехать.
Ему не хотелось, чтобы люди видели его с опухшими от слез глазами, да и старая госпожа наверняка снова прислала бы за ним, потому он и удалился туда, где никто его не мог потревожить. «Я знаю, что сам виноват во всем, но как же мне горько!» – думал он, возвращаясь в дом на Второй линии. По небу плыли мрачные, серые тучи, вокруг было еще темно…
Иней и лед
Сковали унынием землю,
В предутренний час
Сумрачно-серое небо
Потемнело от слез…
В нынешнем году одну из танцовщиц Госэти[17] должен был поставить дом Великого министра. Разумеется, о каких-то особенных приготовлениях и речи быть не могло, но, поскольку времени оставалось немного, в доме на Второй линии срочно шились новые платья для девочек-служанок. В Восточной усадьбе готовили наряды для церемонии представления ко двору. Великий министр сам позаботился обо всем необходимом, но кое-что изволила прислать Государыня-супруга, в частности великолепные одеяния, предназначенные для сопровождающих танцовщицу девочек и низших служанок.
В прошлом году праздник Нового урожая, равно как и прочие, был отменен[18], и, возможно желая вознаградить себя за столь долгое воздержание, люди готовились к нынешнему празднеству с гораздо большим воодушевлением, чем обычно. Никто не желал оказаться хуже других, и ходили слухи, что предстоит зрелище, невиданное по размаху. Помимо Великого министра танцовщиц в этом году должны были поставить Адзэти-но дайнагон и Саэмон-но ками, а от низших придворных – Ёсикиё, который, получив звание сатюбэна, одновременно стал правителем Оми. В нынешнем году Государь соизволил издать особый указ, согласно которому танцовщицы оставались на придворной службе, поэтому все стремились отдать своих родных дочерей. И только Великий министр готовил для этой цели дочь Корэмицу, имевшего теперь звание сакё-но таю и одновременно являвшегося правителем страны Цу. О миловидности и необыкновенных дарованиях этой особы давно уже поговаривали в мире.
Корэмицу позволил себе высказать некоторые опасения, но его пристыдили:
– Даже Адзэти-но дайнагон отдает побочную дочь…
– Неужели вам кажется зазорным, что ваша любимая дочь станет танцовщицей?
После некоторых колебаний Корэмицу согласился, ведь все равно он собирался отдавать дочь на службу во Дворец.
Пока будущая танцовщица в отчем доме прилежно совершенствовалась в танцах, Корэмицу с величайшим тщанием подбирал для нее свиту. И вот в назначенный день вечером он привез дочь в дом на Второй линии.
В свою очередь, Великий министр устроил смотр девочкам, прислуживающим в его доме, дабы отобрать самых миловидных. Разумеется, быть избранной почиталось за великую честь. Незадолго до церемонии представления ко двору министр еще раз призвал к себе девочек, чтобы окончательно решить, кто из них войдет в свиту танцовщицы. Однако все они оказались такими привлекательными, такими нарядными, что ни одну нельзя было отвергнуть.
– Жаль, что не нужна еще одна свита, – засмеялся Гэндзи.
В конце концов отобрали тех, кто выделялся особым изяществом и благородством манер.
Как раз в это время постигающий науки молодой господин вышел прогуляться в надежде рассеять охватившие его мрачные мысли. В последние дни, томимый тайной горестью, он не желал смотреть на еду и, совсем забросив книги, с утра до вечера лежал, погруженный в глубокую задумчивость, поэтому его появление не осталось незамеченным. Он был очень хорош собой и держался с таким достоинством, что молодые дамы замирали от восхищения, на него глядя.
Обычно ему не разрешалось приближаться к покоям госпожи Мурасаки, даже к занавесям, их отделявшим, он не смел подходить. Может быть, Великий министр особенно настаивал на этом, памятуя грехи собственной молодости? Так или иначе, юноша никогда не бывал в Западном флигеле и не имел близких отношений ни с кем из живущих там прислужниц.
Сегодня же, воспользовавшись царящей в доме суматохой, он зашел и сюда. Тихонько пробравшись к стоящим возле боковой двери ширмам, за которыми временно поместили бережно вынесенную из кареты танцовщицу, он заглянул внутрь: девушка с видом крайне утомленным сидела, облокотившись на скамеечку-подлокотник. Судя по всему, ей было примерно столько же лет, сколько и дочери министра Двора, но она казалась выше ростом, стройнее и едва ли не превосходила последнюю миловидностью.
Вокруг было темно, и юноша не мог разглядеть ее как следует, однако она слишком живо напомнила ему его возлюбленную, и хотя нельзя утверждать, что прежнее чувство было вытеснено из его сердца… Он тихонько потянул девушку за рукав и сказал:
– Деве небес[19],
Тоёока-химэ светлейшей,
Ты служишь теперь.
Но не забудь – по-прежнему
Ты осталась в плену моих дум (194).
О да, «с того давнего, давнего мига…» (513)
Право, все это было для нее полной неожиданностью. Голос, произнесший столь странные слова, показался девушке юным и весьма приятным, но догадаться, кто это, она не могла и совсем растерялась. Тут вошли озабоченные прислужницы, собиравшиеся, как видно, еще раз проверить, в порядке ли ее наряд, поправить прическу, в покоях стало шумно, и, раздосадованный, юноша принужден был удалиться.
Стыдясь своего зеленого платья, он пребывал в крайне дурном расположении духа и почти не показывался во Дворце, однако сегодня все же решил поехать туда, тем более что на празднике Госэти разрешалось присутствовать в носи, которое могло быть любого цвета. Несмотря на почти детскую нежность лица, юноша казался старше своих лет и держался довольно уверенно. Государь благоволил к нему, да и при дворе его значение было довольно высоко, чего мало кому удается достичь в столь юном возрасте.
Во время церемонии представления ко двору все танцовщицы показали себя с лучшей стороны, и трудно было кому-то отдать предпочтение. Однако многие сочли возможным особо выделить благородных девиц из домов Великого министра и Адзэти-но дайнагона.
Сказать, кто из них прекраснее, было почти невозможно. Но, пожалуй, дочь Корэмицу все же превосходила соперницу. В ее красоте было что-то гордое, величавое и вместе с тем милое до очарования. Одетая с восхитительным изяществом и убранная сообразно требованиям современного вкуса, она казалась гораздо выше своего звания, и придворные наперебой восхваляли ее достоинства.
Своеобразие нынешнего празднества заключалось в том, что танцовщицы были немного старше, чем полагается. Любуясь ими, Великий министр невольно вспомнил деву Госэти, которая так восхитила его когда-то. И вот в день Дракона, в сумерках, отправил ей письмо. Нетрудно себе представить его содержание:
«Юная дева,
И она, наверно, состарилась,
Ведь совсем уже стар
Тот, кто видел, как ввысь взлетали
Небесные рукава…»
Перебирая в памяти луны и годы, с тех пор протекшие, Гэндзи не сумел справиться с волнением и написал это письмо, которое, разумеется, растрогало женщину, но, увы, не напрасно ли?..
«Речи твои
Мне так живо напомнили прошлое,
Когда солнечный свет,
Меня озарив, растопил
Иней на рукавах…»
Она выбрала узорчатую бумагу, которая, будучи того же синего цвета, что и платья танцовщиц Госэти, как нельзя лучше подходила к случаю, и, нарочно изменив почерк, написала эти несколько строк изящной скорописью, с переходами в тональности туши – от густо-черной к тающе-бледной, еле уловимой глазом. От женщины ее ранга лучшего и ожидать было невозможно.
Сын Великого министра, плененный красотой юной танцовщицы, томился тайным желанием снова увидеть ее, но, избегая короткости, она старалась держать его в отдалении, а поскольку юноша был еще слишком робок, ему оставалось только вздыхать. А надо сказать, что девушка весьма ему по душе пришлась и у него даже возникла надежда, что она поможет ему утешиться и примириться с потерей той, другой, которая, наверное, и думать о нем забыла.
Предполагалось, что танцовщицы, оставшись во Дворце, незамедлительно приступят к придворным обязанностям, но после церемонии представления они разъехались по отчим домам, откуда дочь правителя Оми отправилась на Священное омовение в Карасаки[20], а дочь правителя Цу – в Нанива, причем каждая постаралась затмить соперницу пышностью свиты. Адзэти-но дайнагон еще раз подтвердил свою готовность отдать дочь на службу во Дворец. Саэмон-но ками навлек на себя всеобщее осуждение тем, что представил ко двору девицу, недостойную принимать участие в столь значительной церемонии, но в конце концов ее тоже оставили во Дворце.
Прослышав, что в Отделении дворцовых прислужниц пустует место распорядительницы, найси-но сукэ, правитель Цу обратился к Великому министру с просьбой о содействии, и тот выразил готовность сделать все, что в его силах. Узнав о том, юноша почувствовал себя еще более уязвленным. «Будь я постарше и в чинах, – подумал он, – я попросил бы ее себе, мое же положение настолько ничтожно, что я вряд ли решусь даже открыть ей свое сердце…»
Нельзя сказать, чтобы намерения юноши и в самом деле были столь определенны, но известие о поступлении танцовщицы на придворную службу возбудило в нем досаду, и слезы то и дело навертывались ему на глаза. Он постарался сблизиться с ее братом, мальчиком, прислуживающим во Дворце и довольно часто бывавшим в доме на Второй линии.
– Когда ваша сестрица должна приступить к придворным обязанностям. – спросил он его однажды.
– Кажется, уже в этом году, – отвечал тот.
– Своей необыкновенной красотой она покорила мое сердце. Как я завидую вам, ведь вы часто ее видите. Смею ли я надеяться, что при случае…
– Что вы, разве можно? Я и сам не могу видеться с ней так часто, как мне этого хотелось бы. А уж ежели братьям не позволяют приближаться к ней…
– Тогда хотя бы письмо… – упрашивал юноша.
Хорошо помня, что отец не раз наставлял его, как должно вести себя в подобных случаях, мальчик долго колебался, но в конце концов, вняв настояниям юноши, передал письмо сестре, и та прочла его с восхищением. Как видно, несмотря на юный возраст, она знала толк в таких вещах. Письмо было написано на тонкой светло-зеленой бумаге и завернуто в несколько листков, умело подобранных по цвету. Почерк – совсем еще юный, но многообещающе изысканный.
«Знаешь ли ты,
Озаренная солнечным светом
Юная дева,
Что сердце мое в плену
Небесных твоих рукавов?»
Залюбовавшись письмом, они не заметили, как вошел отец, и, до смерти перепугавшись и растерявшись, не успели ничего спрятать.
– Что это за письмо. – спрашивает Корэмицу, отбирая у них зеленоватый листок бумаги, и лица брата и сестры заливаются жарким румянцем.
– Как вы посмели. – негодует отец.
Мальчик пытается скрыться, но это ему не удается.
– От кого это письмо?
– Молодой господин из дома Великого министра попросил меня передать. – отвечает мальчик, и, сразу же позабыв о гневе, отец довольно улыбается.
– Что за милые шалости! Вам почти столько же лет, сколько ему, а вы ни на что не способны.
Корэмицу поспешил показать письмо супруге.
– Если он готов удостоить нашу дочь вниманием, я предпочел бы отдать ее ему, чем отправлять во Дворец, где ей вряд ли удастся выделиться. Я хорошо знаю, насколько надежен его отец, Великий министр, он не забыл ни одной женщины, с которой когда-либо был связан. Может быть, мне повезет так же, как Вступившему на Путь из Акаси?..
Однако его никто не слушал, все были заняты приготовлениями к переезду танцовщицы во Дворец.
А юноша между тем грустил и печалился, ибо, как ни хороша была дочь Корэмицу, сердцем его по-прежнему владела другая, а он даже написать ей не имел возможности. «Неужели я никогда больше не увижу ее милого лица?» – терзался он, но, увы… Мучительной, неизъяснимой тоской сжималась его грудь, когда приезжал он навестить госпожу Оомия. Покои, некогда принадлежавшие подруге его детских игр, будили в душе томительные воспоминания, и юноша старался как можно реже бывать в этом старом доме, где прошло его детство.
Великий министр поручил сына заботам обитательницы Восточной усадьбы.
– Госпоже Оомия недолго осталось жить в этом мире. Когда ее не станет, вам придется взять молодого господина на свое попечение, так что чем раньше вы к нему привыкнете…
Во всем послушная Гэндзи, женщина окружила юношу нежными заботами. Иногда ему случалось мельком видеть ее, и он думал: «А ведь она совсем некрасива. И все-таки отец не может ее оставить. Не глупо ли, что мое сердце до сих пор стремится к той, которая скорее всего давно забыла о моем существовании? Не лучше ли было соединить свою судьбу с такой вот кроткой женщиной? Впрочем, вряд ли приятно иметь супругу, на которую и смотреть-то не хочется. Взять, к примеру, господина Великого министра. Уже много лет заботится он об этой особе, но, хорошо зная ее достоинства и недостатки, прячет ее за ширмами, многослойными, как листья лилий, чтобы, встречаясь с ней, не видеть ее лица. И он совершенно прав».
Юноше и самому неловко становилось от таких мыслей. Но ведь его с детства окружали прелестные женские лица, на которые глядя он успел укрепиться в мысли, что все женщины красивы. Даже госпожа Оомия, несмотря на монашеское обличье, до сих пор была по-своему миловидна. Поэтому юноша с некоторым пренебрежением относился к обитательнице Восточной усадьбы, которая и в молодые годы не отличалась особенной красотой, а теперь стала просто уродлива. Чрезмерная худоба, сильно поредевшие волосы – все это производило весьма неприятное впечатление.
Приблизился конец года, и госпожа Оомия поспешила приготовить внуку – теперь одному ему – новогоднее платье. Множество великолепных нарядов было сшито, но, по-прежнему чувствуя себя обиженным, юноша и смотреть на них не хотел.
– Я не уверен, что вообще пойду во Дворец. Так что не стоило вам утруждать себя, – заявил он.
– Вы говорите словно старик, лишившийся последних сил, – попеняла ему госпожа.
– Разумеется, я не старик, но мне кажется, что сил у меня и в самом деле уже не осталось, – тихонько, словно ни к кому не обращаясь, проговорил юноша, и слезы заблестели у него на глазах. «Видно, не может забыть ее», – подумала госпожа, и так обидно ей стало за внука, что она едва не заплакала.
– Даже в самом жалком положении очутившись, мужчина должен уметь сохранять достоинство, – сказала она. – Не годится проявлять такое малодушие. Да и о чем вам печалиться? Сегодня это тем более не к добру.
– В самом деле – о чем? Вот только люди смеются надо мной, называя придворным без ранга. Знаю, что это ненадолго, но мне неприятно бывать во Дворце. Был бы жив мой дед, меня никто даже в шутку не осмелился бы попрекнуть низким званием. Я понимаю, что не должен сторониться отца, но он слишком суров, и особой доверительности меж нами нет. Даже в его покои я не смею заходить и вижусь с ним лишь тогда, когда он бывает в Восточной усадьбе. Одна лишь госпожа Западных покоев добра ко мне. Ах, если бы была жива матушка!
По щекам юноши текли слезы, и он пытался их скрыть. Печаль его была столь трогательна, что госпожа Оомия не выдержала и тоже заплакала.
– Печаль сокрушает сердце каждого, кто потерял мать, какого бы звания он ни был, – говорит она. – Но все люди раньше или позже достигают того положения в мире, которое им предопределено, и тогда уже никто не осмеливается ими пренебрегать. Не поддавайтесь же мрачным мыслям! Как жаль, что ваш дед так рано оставил нас! Разумеется, вы имеете надежного покровителя, но, к сожалению, он не всегда откликается на мои просьбы. А господин министр Двора, хоть люди и превозносят его до небес, совсем переменился ко мне, и я не устаю сетовать на собственное долголетие. Когда же вы, человек, только что вступивший в жизнь, начинаете по пустякам падать духом, мир представляется еще более безотрадным.
Первый день года Великий министр, воспользовавшись тем, что его присутствие во Дворце не обязательно, провел в доме на Второй линии, предаваясь всевозможным тихим удовольствиям. Следуя примеру человека, известного в мире под именем министра Ёсифуса[21], он любовался шествием Белых коней из своего собственного дома, да и остальные обряды, которыми принято отмечать наступление Нового года, справил в своей усадьбе, причем с гораздо большим размахом, нежели тогда, когда этому было положено начало.
По прошествии Двадцатого дня Второй луны Государь изволил посетить дворец Красной птицы. Весеннее цветение еще не достигло полной силы, но на Третью луну приходилась годовщина со дня кончины Государыни-супруги. Впрочем, вишни, распустившиеся раньше других, всегда таят в себе какое-то особое очарование.
Во дворце Красной птицы не пожалели сил, чтобы достойно встретить Государя. Все было приведено в порядок и начищено до блеска. Не менее тщательно подготовились к церемонии и те, кому предстояло сопутствовать Государю, – его свита, в которую вошли все высшие сановники и принцы крови, поражала великолепием. Придворные были в желтовато-зеленых парадных платьях, надетых поверх нижних одеяний цвета «вишня», а Государь был в красном.
По особому указу в церемонии участвовал и Великий министр. На нем тоже было красное платье, и словно одним светом светились они с Государем, так что иногда трудно было отличить одного от другого.
Было в этой церемонии что-то такое, что делало ее непохожей на предыдущие. Наряды людей, праздничное убранство – все казалось необычным.
Ушедший на покой Государь за последние годы стал еще прекраснее, какая-то особая утонченность появилась в его чертах.
Вместо обычных стихотворцев пригласили десятерых наиболее одаренных учащихся из Палаты наук и образования. Им, словно в Церемониальном ведомстве, были розданы темы. Похоже было, что Государь задумал подвергнуть испытанию сына Великого министра.
Робких школяров, не помнивших себя от страха и вид имевших весьма растерянный, посадили в ладьи, и они поплыли по пруду – каждый к своему острову[22].
Солнце спускалось все ниже, по водной глади скользили ладьи с музыкантами, звучала музыка. Ветер, прилетая с гор, вторил голосам инструментов, сообщая им особую прелесть.
Юноша из дома Великого министра с трудом скрывал досаду: «Почему я должен корпеть над стихами, вместо того чтобы развлекаться вместе со всеми?»
Когда исполняли танец «Трели весеннего соловья», невольно вспомнился тот давний праздник цветов[23]…
– Доведется ли нам еще раз увидеть что-нибудь подобное. – вздохнул бывший Государь, и Великий министр унесся думами в прошлое. Когда замолкла музыка, он поднес бывшему Государю чашу:
– Поют соловьи,
Точно так же как пели когда-то
В те давние дни.
Но совсем другие цветы
Теперь окружают нас…
Вот что ответил бывший Государь:
– Девять врат далеки.
Где-то там, за густыми туманами,
Но сегодня и здесь,
В бедном моем жилище,
Весну возвестил соловей…
Принц Соти, которого называли теперь принцем Хёбукё, поднеся чашу нынешнему Государю, сказал:
– Флейт голоса
Доносят до нас звучанье
Минувших времен.
Соловьи, и они в этот день
Поют точно так же, как прежде.
Тонко сказано, не правда ли? Приняв чашу, Государь произнес с неповторимым изяществом:
– Поют соловьи,
С ветки на ветку порхая,
В их пенье – тоска
По былым временам. Видно, раньше
Были ярче даже цветы.
Церемония носила частный характер, и то ли чаши предлагались не всем, то ли не всё сочли нужным записывать…
Музыканты располагались поодаль, и музыки почти не было слышно, поэтому Государь распорядился, чтобы принесли струнные инструменты и раздали присутствующим. Принцу Хёбукё досталось бива, министру Двора – японское кото, а кото «со» поставили перед бывшим Государем. Китайское кото, как всегда, отдали Великому министру. Все они были выдающимися музыкантами своего времени и в совершенстве владели приемами игры, но, говорят, в тот день им удалось превзойти самих себя.
В церемонии участвовали многие придворные певцы. После «Благословенья» они запели «Деву из Сакура»[24]. Скоро на небо выплыла прекрасная, окутанная легкой дымкой луна, на островах замерцали огни, и празднество подошло к концу.
Стояла поздняя ночь, но уехать, не засвидетельствовав своего почтения Великой государыне, было бы неучтиво, и Государь отправился во дворец Каэдоно. Его сопровождал Великий министр. Немалую радость доставили они Государыне.
Увидев ее, давно уже миновавшую пору расцвета, Великий министр невольно вспомнил ушедшую Государыню и с досадой подумал: «Есть же люди, которые надолго задерживаются в этом мире…»
– Я совсем стара и все забыла… Но ваше милостивое посещение заставило меня вспомнить о былых днях. – сказала Государыня плача.
– С тех пор как покинули меня мои близкие, я не различаю даже прихода весны… Но сегодня рассеялась тоска. Надеюсь, что еще не раз. – молвил Государь.
Министр, тоже произнеся все, что полагалось, заверил:
– Почту за честь снова навестить вас…
Особенно не задерживаясь, они поспешили в обратный путь, и, глядя на величественную свиту министра, Государыня встревожилась. «С каким чувством вспоминает он прошлое? Предопределение его все-таки исполнилось, и он стал оплотом Поднебесной, а все мои попытки воспрепятствовать этому…. – думала она, раскаиваясь.
У Найси-но ками тоже оставалось теперь немало досуга, чтобы предаваться воспоминаниям, и часто, не в силах превозмочь сердечного волнения, она спешила украдкой вручить письмецо посланцу-ветру…
Великая государыня, постоянно чем-то недовольная, жаловалась на недостаточные размеры своего годового содержания и вознаграждений. Удрученная собственным долголетием, из-за которого ей пришлось жить в столь неблагоприятные для нее времена, она испытывала сильнейшую тоску по прошлому и не скрывала своей неприязни к настоящему. Старея, она становилась все сварливее, и даже ушедший на покой Государь не мог выносить ее общества, ибо трудно было найти более докучливую особу.
Сын Великого министра, прекрасно справившись в тот день с данной ему темой, стал называться синдзи[25]. К испытанию были допущены лишь старшие по возрасту и самые одаренные юноши, выдержали же его только трое.
В день Осеннего назначения сыну Великого министра были присвоены Пятый ранг и звание дзидзю.
Он не забыл о дочери министра Двора, но, к его величайшему огорчению, она по-прежнему находилась под строгим надзором, и, как он ни старался, увидеть ее ему не удавалось. Лишь иногда, когда позволяли приличия, молодые люди обменивались письмами, и тоска царила в сердцах у обоих.
Тем временем Великий министр, приобретя участок земли в четыре тё[26] на Шестой линии у Столичного предела, неподалеку от старого дома нынешней Государыни-супруги, решил начать там строительство нового жилища, в котором он мог бы спокойно прожить остаток лет, красивого и достаточно просторного, чтобы разместить там всех близких ему женщин, включая и тех, что до сих пор жили в горной глуши.
В будущем году принцу Сикибукё должно было исполниться пятьдесят лет. Госпожа из Западного флигеля готовилась отметить это событие, и министр Гэндзи, не желая оставаться в стороне, торопил со строительными работами, ибо новый, великолепный дом как нельзя лучше подходил для столь торжественной церемонии.
Пришел Новый год, а с ним новые заботы. Великий министр все силы свои отдавал приготовлениям к празднеству. Ему предстояло позаботиться об устройстве пиршества после торжественного молебна, подобрать музыкантов и танцоров. Госпожа занималась подготовкой сутр и утвари, нарядов для участников церемонии и вознаграждений для монахов.
Ей помогала обитательница Восточной усадьбы. Общие заботы сблизили этих двух женщин, они получали истинное удовольствие, сообщаясь друг с другом.
Слух о том, что готовится нечто исключительное по размаху, разнесся по миру и достиг ушей принца Сикибукё.
До сих пор, расточая милости свои всему свету, Великий министр словно не замечал принца и по любому поводу выказывал ему нерасположение, пренебрегая не только им, но и его домочадцами. Разумеется, принца огорчала столь явная неприязнь, но, рассудив, очевидно, что министр имеет основания быть им недовольным, он не смел роптать. К тому же принц всегда чувствовал себя польщенным, зная, сколь исключительное положение занимает его дочь в доме министра. И хотя счастливая судьба, определившая ей быть опекаемой человеком столь выдающихся достоинств, не озарила своим сиянием его собственное семейство, принц все же считал, что удостоился великой чести, и не мог не испытывать признательность теперь, когда в мире только и говорили, что о готовящемся празднестве, призванном на склоне лет увенчать его неслыханными почестями.
Только супруга его по-прежнему обижалась и сердилась, так и не простив Великому министру невнимание, с которым тот отнесся к ее дочери.
На Восьмую луну было наконец завершено строительство дома на Шестой линии, и Великий министр готовился к переезду.
Юго-западная часть нового дома предназначалась для Государыни-супруги, тем более что там находилось ее старое жилище.
В юго-восточной части предполагал поселиться сам Великий министр.
Северо-восточную решено было отдать особе, живущей сейчас в западных покоях Восточной усадьбы, а северо-западную – госпоже Акаси.
В старом саду по распоряжению Великого министра произвели различные преобразования, отвечавшие вкусам и желаниям будущих обитательниц дома. Кое-что было убрано совсем, кое-где были изменены очертания ручьев, насыпаны новые холмы.
В юго-восточной части сада, где холмы были самыми высокими, посадили разнообразные весенние цветы. Пруд здесь имел спокойные, плавные очертания, а в саду, примыкавшем к дому, были нарочно собраны деревья, которыми принято любоваться весной: пятиигольчатая сосна, слива, вишня, глициния, керрия, азалия и прочие. Между ними посадили некоторые осенние растения.
Рядом с покоями Государыни, на оставшихся от прежних времен холмах, разместили деревья, славящиеся особенно глубокими оттенками осенней листвы, провели в сад прозрачные ручьи, расставили камни, через которые переливаясь вода журчала особенно сладостно, позаботились и о водопаде. Словом, здесь можно было в полной мере насладиться прелестью осеннего пейзажа, а как пора теперь стояла самая благоприятная, сад сверкал яркими красками, превосходя даже прославленные горы и луга в окрестностях реки Ои в Сага.
В северо-восточной части сада били прохладные ключи, суля защиту от летнего зноя. Возле дома рос черный бамбук, под листьями которого словно притаился свежий ветерок. Рядом темнела роща – такая же тенистая и прекрасная, как где-нибудь в горной глуши; изгородь была поставлена будто нарочно для того, чтобы на ней цвели унохана[27]. Тут же росли напоминающие о былых днях померанцы (103), гвоздики, розы, горечавки, кое-где к ним были подсажены весенние и осенние цветы.
На особо выделенном участке в восточной части сада был построен обнесенный частоколом павильон Для верховой езды, а поскольку предполагалось использовать его по преимуществу в дни Пятой луны[28], возле пруда посадили аир, а на противоположном берегу устроили конюшню, где были собраны превосходные скакуны.
В западной части сада, с северной стороны, за глинобитной стеной разместились хранилища. Их отгородили китайским бамбуком и соснами, рассчитывая зимой любоваться здесь снегом. Рядом виднелась изгородь из хризантем, чтобы было на что ложиться утреннему инею в первые зимние дни, а чуть подальше высились надменные «материнские» дубы[29] и еще какие-то раскидистые горные деревья, названий которых никто и не знает.
Переезд был приурочен к празднику Другого берега[30]. Предполагалось, что все переедут разом, но Государыня: «Стоит ли поднимать такой шум?» – подумав, предпочла задержаться на некоторое время. Госпожу Мурасаки сопровождала лишь кроткая, старающаяся держаться в тени Ханатирусато.
Осень – не самое благоприятное время для весеннего сада, но и он был прекрасен.
Дамы госпожи Мурасаки разместились в пятнадцати каретах, путь перед которыми расчищали передовые Четвертого и Пятого рангов. Из приближенных Шестого ранга были выбраны лишь достойнейшие из достойных. Вместе с тем свита не казалась чересчур пышной. Опасаясь нежелательных толков, Великий министр постарался ограничиться самым необходимым.
Свита обитательницы Восточной усадьбы была почти столь же многочисленной. К тому же ее сопровождал чрезвычайно предупредительный молодой Дзидзю – честь, которую все сочли вполне заслуженной.
Для прислужниц были выделены особые покои, убранные куда изящнее обыкновенного.
По прошествии пяти или шести дней переехала Государыня-супруга. Несмотря на более чем скромные приготовления, свита ее производила весьма внушительное впечатление. И немудрено: отмеченная счастливой судьбой, Государыня отличалась спокойным нравом и обладала на редкость чувствительной душой – достоинства, благодаря которым ей удалось снискать всеобщее уважение.
Внутренние перегородки в доме на Шестой линии, изгороди и галереи были сделаны так, чтобы не затруднять перехода из одного помещения в другое, и ничто не мешало дамам свободно общаться друг с другом.
Когда настала Девятая луна и деревья расцветились яркими красками, казалось, что нет на свете ничего прекраснее сада перед покоями Государыни-супруги.
Однажды вечером, когда дул сильный ветер, она, разложив на крышке от шкатулки разнообразные осенние цветы и алые листья, отослала их госпоже Весенних покоев.
Ее посланницей была рослая девочка-служанка, облаченная в темное нижнее одеяние, несколько вышитых платьев цвета «астра-сион» и кадзами цвета багряных листьев. Ловко, проворно прошла она по галереям, переходам и дугообразным мостикам.
Разумеется, она не совсем подходила для столь ответственного поручения, но, очевидно, Государыня не смогла пренебречь ее миловидностью. Судя по всему, эта девочка привыкла служить в самых знатных семействах. Она была гораздо красивее других, а манеры ее отличались особым изяществом.
Вот что написала Государыня:
«Ветру вручив
Горстку листьев багряных,
Пошлю его в сад,
Который глядит уныло,
О далекой весне тоскуя…»
Забавно было смотреть, как молодые прислужницы наперебой расхваливали внешность посланницы Государыни.
Покрыв крышку шкатулки мхом и положив сверху несколько небольших камешков, которые должны были изображать дикие скалы, госпожа привязала ответное письмо к ветке пятиигольчатой сосны:
«Твои листья легки,
Миг – и ветер их свеет с веток.
Отраднее взору
Весенняя яркость сосен,
Растущих среди камней…» (196)
Внимательно рассмотрев эту «сосну среди камней», дамы Государыни обнаружили, что она не настоящая, а рукотворная, но сделанная с величайшим мастерством. Любуясь ею, Государыня восхищалась тонким вкусом госпожи Мурасаки, сумевшей ответить так быстро и так изящно.
Прислуживающие ей дамы тоже были вне себя от восторга.
– Мне кажется, что в послании Государыни содержится явный вызов, – заметил Великий минист. – Вам следует достойно ответить ей, когда придет пора весеннего цветения. Теперь же не стоит принижать красоту этих алых листьев, рискуя навлечь на себя гнев Тацута-химэ[31]. Отступив сейчас, вы перейдете в наступление позже, когда весенние цветы будут вам надежной защитой.
Великий министр казался совсем молодым, его красота ничуть не поблекла с годами. Какое же счастье выпало на долю всем этим женщинам – жить рядом с ним, да еще в таком прекрасном доме, о каком только мечтать можно!
Так и жили они, в тихих удовольствиях коротая дни и по разным поводам обмениваясь посланиями.
Женщина из горной усадьбы решила подождать, пока остальные обитательницы дома на Шестой линии не займут приготовленных для лих покоев, а затем переехала с подобающей столь ничтожной особе скромностью. Произошло это в дни Десятой луны.
Убранство предназначенной ей части дома оказалось не менее роскошным, чем у остальных дам. Свита же – не менее пышной. Министр сам позаботился обо всем, думая в первую очередь о будущем дочери.
Великий министр (Гэндзи), 34-35 лет
Вечерний лик (Югао) – умершая возлюбленная Гэндзи (см. гл. «Вечерний лик»)
Укон – прислужница Югао, затем Гэндзи
Госпожа из Западного флигеля (Мурасаки), 26-27 лет, – супруга Гэндзи
Маленькая госпожа, юная госпожа из Западного флигеля (Тамакадзура) – дочь Югао и То-но тюдзё
Дама из Восточной усадьбы, обитательница Летних покоев (Ханатирусато), – возлюбленная Гэндзи
Господин Тюдзё (Югири), 13-14 лет, – сын Гэндзи и Аои
Суэцумухана – дочь принца Хитати (см. кн. 1, гл. «Шафран», «В зарослях полыни»)
Уцусэми – вдова правителя Хитати (Иё-но сукэ – см. кн. 1, гл. «Пустая скорлупка цикады», кн. 2, гл. «У заставы»)
Луны и годы сменяли друг друга, но Гэндзи никогда не забывал о том, как, на миг блеснув, растаяла роса на лепестках «вечернего лика». Немало разных по своим душевным качествам женщин встречал он с тех пор, но все сильнее становилась тоска, и дыхание стеснялось в груди при мысли: «Ах, если б она теперь оказалась с нами!» (197).
Несмотря на более чем ничтожное положение Укон, Великий министр неизменно благоволил к ней, ибо она напоминала ему об ушедшей. Укон была одной из старейших его прислужниц. Уезжая в Сума, Гэндзи передал своих дам госпоже из Западного флигеля, и Укон осталась у нее. Госпожа полюбила прислужницу за добрый, кроткий нрав, но та до сих пор оплакивала ушедшую. «Когда б моя госпожа была жива, – думала Укон, – она удостоилась бы не меньшей чести, чем, скажем, особа из Акаси. Наш господин так великодушен, что не оставляет своими заботами даже тех женщин, с которыми его никогда не связывали глубокие чувства. А ведь моя госпожа… Возможно, высокого положения в доме она бы и не заняла, но одной из его обитательниц стала бы непременно».
О девочке, когда-то оставленной в Западном городе, Укон ничего не знала и не пыталась узнать. Никому никогда не открывала она своей тайны, тем более что и министр не раз призывал ее к молчанию. «Имени не открывай…» (68). Да и что толку было теперь о том говорить?..
Между тем муж кормилицы ее покойной госпожи, получив звание дадзай-но сёни, покинул столицу, и кормилица последовала за ним. Так вот и случилось, что девочка, едва ей исполнилось четыре года, была увезена на Цукуси.
Кормилица денно и нощно тосковала и плакала, беспрестанно взывала к богам и буддам в надежде, что откроется ей, куда исчезла госпожа, разыскивала ее повсюду, но, увы, безуспешно. «Видно, так суждено, – решила она, – пусть хотя бы дитя останется мне на память. Жаль только, что девочке приходится пускаться в столь дальний путь, да еще с такой ничтожной особой, как я. Не обратиться ли к ее отцу?» – подумала она, но случая все не представлялось.
– Нам ничего не известно о ее матери. Он, наверное, станет расспрашивать, и что тогда?
– Юная госпожа совсем мала, отца же она не знает. Даже если он согласится взять ее к себе, можем ли мы уехать спокойно?
– Но ведь, узнав, что она его дочь, он вряд ли разрешит нам увезти ее… – переговаривались домочадцы кормилицы, не зная, на что решиться, и в конце концов, посадив маленькую госпожу в ладью, вместе с ней покинули столицу.
Девочка была прелестна, и черты особого благородства уже теперь проступали в ее облике. Тем более печально было видеть ее в бедной, лишенной всяких украшений ладье. Милое дитя, до сих пор не забывшее матери, то и дело спрашивало:
– Мы ведь к матушке едем, да?
У кормилицы не высыхали на глазах слезы, дочери ее тоже плакали, и Дадзай-но сёни все время приходилось напоминать им о том, что слезы на море не сулят ничего доброго.
Даже любуясь окрестными видами, женщины не переставали кручиниться.
– Госпожа обладала столь восприимчивой душой! О, если бы она это видела!
– Да, будь она жива…
– И мы бы тогда никуда не уезжали…
Уносясь мыслями в столицу, они печалились, завидуя бегущим вспять волнам (112). А тут еще и гребцы запели грубыми, громкими голосами:
– Достигли мы печальной бухты,
Вот и конец столь долгого пути…
Дочери кормилицы, обнявшись, заплакали:
Видно, в лодках гребцы
Тоже о ком-то тоскуют:
Слышишь – вдали
Над бухтой Осима[1] разносится
Заунывное пение их…
Затерявшись средь волн,
Забыли, откуда плывем мы,
Куда держим путь?
И где, в какой стороне
Тебя нам искать теперь?
Увы, «мог ли я думать…» (126)
Так, каждая излила в песне свою печаль. Когда проплывали они мимо мыса Колокол[2], уста их шептали невольно: «… не забуду никогда…» (198). А когда прибыли на место, заплакали от ужаса, представив себе, как далеко они теперь от столицы. Тоскуя и плача, они коротали дни и ночи, и лишь заботы о девочке скрашивали их существование.
Иногда кому-то являлась во сне госпожа, которой неизменно сопутствовала какая-то женщина, казавшаяся истинным ее подобием. Увидевшая такой сон просыпалась с тяжестью на сердце, а иногда и заболевала. Все это привело их к мысли, что госпожи нет больше в этом горестном мире.
Между тем вышел срок пребывания[3] Дадзай-но сёни в провинции, и собрался он возвращаться в столицу, но, поскольку расстояние до нее было неблизкое, а человек он был не очень влиятельный и небогатый, переезд все откладывался да откладывался, а тем временем овладел им тяжкий недуг, и скоро почувствовал он, что дни его сочтены.
Юной госпоже уже исполнилось десять, и была она так хороша, что у всякого, кто глядел на нее, невольно сжималось сердце: «Что ждет ее впереди?»
«После того как уйду я из этого мира, госпожа останется без всякой поддержки, – тревожился Дадзай-но сёни. – Что будет с нею? Разумеется, ей не подобало расти в такой глуши, но у меня была надежда со временем перевезти ее в столицу и сообщить о ней лицу, принимающему участие в ее судьбе. Затем я предоставил бы ее предопределению, а сам бы наблюдал за ней со стороны. Мне казалось, что столица достаточно велика и, попав туда, нам не нужно будет беспокоиться за ее будущее. Потому я и готовился к отъезду, но, видно, придется мне окончить свою жизнь здесь».
У Дадзай-но сёни было трое сыновей. И вот что он им сказал:
– Позаботьтесь прежде всего о том, чтобы поскорее перевезти юную госпожу в столицу, не думайте об оказании мне посмертных почестей.
Никому, даже домочадцам, не открывал он тайны ее происхождения и, выдавая девочку за свою внучку, которая по каким-то причинам сделалась предметом его особых забот, воспитывал ее с возможным рачением, скрывая от посторонних взглядов. Внезапная кончина Дадзай-но сёни повергла его близких в тоску и отчаяние. Они постарались ускорить отъезд в столицу, но обстоятельства препятствовали тому. У покойного нашлось в этой стране немало недоброжелателей, и невзгоды одна за другой обрушивались на его семейство.
Шли годы, и девочка становилась все прекраснее. Она выросла очень похожей на мать, но в ее красоте было что-то благородное и величавое – как видно, сказывалась отцовская кровь. Пленительная наружность сочеталась в ней с нежным, кротким нравом – словом, она была средоточием всех мыслимых совершенств.
Слух о красоте внучки Дадзай-но сёни разнесся повсюду, и местные любезники принялись осыпать ее письмами, но обеспокоенная кормилица была неумолима.
– Лицом-то она не хуже других, но есть у нее один изъян, столь значительный, что я решила никому ее не показывать, а постричь в монахини и до конца дней своих держать при себе.
Однако люди тут же начали судачить:
– Оказывается, внучка покойного Дадзай-но сёни – урод! Вот жалость-то!
И кормилица встревожилась не на шутку:
– Как же все-таки перевезти юную госпожу в столицу и сообщить о ней ее отцу? Когда она была совсем маленькой, он ласкал ее, может быть, он и теперь ее не оставит?
Постоянно взывая к богам и буддам, она молила их о помощи.
Между тем дочери и сыновья кормилицы, связав себя новыми узами, осели на этой земле, и, как ни мечтала она о возвращении, столица с каждым днем представлялась ей все более далекой и недоступной.
Постепенно проникая в душу вещей, девушка сетовала на судьбу и усердно соблюдала большие посты[4], уповая на будущее. К двадцати годам красота ее достигла полного расцвета, и нельзя было не пожалеть, что она пропадает в такой глуши.
Жили же они в провинции, которая называлась Хидзэн[5]. Юноши хоть сколько-нибудь родовитые, прослышав о красоте внучки покойного Дадзай-но сёни, устремляли к ней свои помышления, изрядно докучая кормилице нежными посланиями. Был среди них человек по прозванию Таю-но гэн. Он принадлежал к могущественному роду из Хиго[6] и пользовался в местных пределах большим влиянием; во всяком случае, многое было ему подвластно. При всей своей грубости Таю-но гэн слыл большим ценителем прекрасного и давно лелеял мечту собрать в своем доме прославленных красавиц. Поэтому, услыхав о девушке, он поспешил обратиться к кормилице:
– Каким бы уродом она ни была, я готов закрыть на это глаза и взять ее в жены.
Его настойчивость встревожила ее чрезвычайно.
– Нет, нет, это совершенно невозможно! – ответила кормилица. – Она должна принять постриг.
Подобное объяснение не удовлетворило Таю-но гэна, и он поторопился самолично приехать в Хидзэн. Вызвав к себе сыновей покойного Дадзай-но сёни, он принялся уговаривать их:
– Я обещаю вам свою дружбу и содействие, если вы поможете мне, – соблазнял он их и двое не устояли перед искушением.
– Мы не хотели отдавать ее человеку низкого происхождения, но господин Таю-но гэн кажется нам вполне достойным… Во всяком случае, более надежного покровителя мы вряд ли сумеем найти. Если же он обратит на нас свой гнев, где нам искать защиты?
– Пусть в жилах госпожи течет благородная кровь, но ведь отец не признаёт ее. Никто даже не подозревает о ее существовании, так чем же ее нынешнее положение лучше? По-моему, она должна почитать за честь, что столь влиятельная особа…
– Как знать, может быть, таково ее предопределение и только поэтому она попала в эти края? Возможно, нам удастся ее спрятать, но подумайте о последствиях!
– Таю-но гэн не привык к поражениям и, разгневавшись, ни перед чем не остановится, – говорили юноши, пытаясь напугать остальных.
Кормилица была в отчаянии, а старший из ее сыновей, занимавший должность сукэ в провинции Буго[7], заявил:
– Этот союз нелеп, о нем не может быть и речи. Нельзя забывать о наказе отца. Мы должны срочно что-то придумать и отправить юную госпожу в столицу.
Дочери же кормилицы плакали:
– Ее несчастная мать скитается где-то, и нам ничего о ней не известно. Мы надеялись, что хотя бы дочери удастся занять достойное место в мире, но, попав в подобное окружение, она совсем пропадет.
Тем временем Таю-но гэн, не подозревая об их сомнениях и упиваясь сознанием собственного могущества, продолжал осыпать юную госпожу письмами. Почерк его был вовсе не так дурен, писал же он на превосходной цветной китайской бумаге, густо пропитанной благовониями. Похоже, что он был весьма высокого мнения о своих письмах, но трудно себе представить что-нибудь более провинциальное.
Скоро Таю-но гэн явился и сам, заручившись поддержкой второго брата. Нельзя сказать, чтобы этот тридцатилетний мужчина высокого роста и весьма внушительного телосложения был так уж безобразен, но что-то чрезвычайно неприятное проглядывало в его чертах. Хотя, возможно, будь кормилица менее пристрастна… Впрочем, грубость его манер и в самом деле внушала отвращение. У Таю-но гэна был здоровый цвет лица и резкий, хрипловатый голос, которым он произносил нечто в высшей степени несвязное.
Обычно человека, который под покровом темноты отправляется на свидание с предметом своих помышлений, называют «крадущимся в ночи», но вряд ли это имя подходило к Таю-но гэну, ибо он пришел в их дом в весенних сумерках, охваченный тем волнением, которое было бы куда уместнее в осеннюю ночь (177).
Не желая обижать его, так называемая бабушка решила принять его сама.
– Я слышал, что ваш покойный супруг был прекрасным, тонкой души человеком, – сказал Таю-но гэн. – Мне всегда хотелось познакомиться с ним, но, к несчастью, он покинул нас прежде, чем я успел осуществить свое намерение. Тогда, преисполненный решимости посвятить себя служению той, что осталась после него, я дерзнул прийти сюда. Ваша внучка выше меня по рождению, и я хорошо понимаю, что это слишком большая честь для меня… Но я готов предоставить ей самое высокое положение в своем доме, она станет полновластной его хозяйкой. Ваше нежелание пойти мне навстречу объясняется скорее всего тем, что до вас дошли неблагоприятные слухи о моих связях со множеством не очень достойных особ. Но неужели вы думаете, что я стану обращаться с ней так же, как с ними? Смею вас заверить, она будет окружена заботами не меньшими, чем супруга самого Государя…
Он, как мог, пытался расположить к себе кормилицу, но она ответила:
– О, разумеется, я понимаю, какое счастье для нас ваше милостивое предложение, и все же… Видите ли, существует одно обстоятельство, которое не может не смущать меня. Да, видно, проклятие прошлого рождения тяготеет над ней, бедняжкой! О, если бы вы знали, как часто плачет она тайком, трепеща от одной мысли, что кто-нибудь может увидеть… Право, сердце разрывается от боли…
– Пусть это вас не беспокоит. Даже если она слепа или хрома, мои заботы исцелят ее. Боги и будды этой страны и те мне подвластны! – хвастливо заявил Таю-но гэн и потребовал назначить день, но кормилице удалось уклониться от определенного ответа, причем также в весьма провинциальном духе: она объяснила, что конец весны не самое благоприятное время для начала совместной жизни[8].
Перед уходом Таю-но гэн счел необходимым сложить песню, и вот что он придумал после долгих размышлений:
В верности вечной
Готов клясться я снова и снова,
Клятве моей
Ты свидетелем будь – бог Зерцала
Из Мацура, залива Сосен…(199)[9].
Произнеся эти слова, он расплылся в улыбке, весьма довольный собой. Судя по всему, это были его первые шаги на поэтическом поприще.
От волнения кормилица лишилась дара речи и попросила ответить своих дочерей, но те, заявив: «А мы и подавно ничего не можем придумать!», не тронулись с места. Понимая, что медлить с ответом нельзя, кормилица дрожащим голосом произнесла первое, что пришло ей в голову:
– Неужели к богам
Я все эти долгие годы
Взывала напрасно?
О, зачем так жесток бог Зерцала
Из Мацура, залива Сосен?
– Что вы имеете в виду? – спросил Таю-но гэн, быстро придвинувшись к занавесям. Кормилица, совсем растерявшись, побледнела. Дочери же, превозмогая страх, засмеялись.
– Она хочет сказать, что внучка ее не такая, как все, поэтому ей будет крайне обидно, ежели вы передумаете. А богов она приплела по старческой рассеянности… – объяснили они.
– Ах, вот оно что… В самом деле… – закивал Таю-но гэн. -Прекрасно сказано! Все говорят «провинциалы…», а что такого особенного в столичных жителях? Мы тоже понимаем, что к чему… Так что вам не стоит пренебрегать мной, – сказал он и хотел было сложить еще одну песню, но это, видно, оказалось ему не под силу, и он поспешил откланяться.
Видя, что средний ее сын поддался на уговоры Таю-но гэна, кормилица, не помня себя от страха, в полном отчаянии стала требовать решительных действий от Буго-но сукэ.
– Как же переправить госпожу в столицу? Мне даже посоветоваться не с кем. Братьев у меня немного, но и с теми я разошелся из-за того, что посмел воспротивиться желаниям Таю-но гэна. Если Таю-но гэн разгневается на нас, мы не сможем и шагу ступить. Боюсь, как бы не вышло хуже, – говорил тот, не зная, на что решиться.
Однако нельзя было не сочувствовать юной госпоже, которая молча страдала, приходя в отчаяние от одной мысли о союзе с Таю-но гэном. Она была уверена, что не переживет этой ужасной беды. Поэтому Буго-но сукэ постарался сделать все, даже самое невозможное, и скоро они отправились в путь.
Младшие дочери кормилицы решились последовать за своей госпожой, покинув тех, кто поддерживал их все эти долгие годы. Бывшая Атэки, которую называли теперь госпожой Хёбу, под покровом ночи украдкой выскользнула из дома и, присоединившись к госпоже, вместе с ней села в ладью.
Да, как раз тогда, когда вернувшийся в Хиго Таю-но гэн, выбрав благоприятный день в конце Четвертой луны, готовился ехать за ней, юная госпожа бежала из Хидзэн.
Старшая дочь кормилицы, которая за годы жизни в провинции обзавелась изрядным семейством, вынуждена была остаться, и все грустили о разлуке с ней, понимая, что вряд ли им удастся увидеться снова. И все же беглецы без особого сожаления расставались с местами, где прожили столько лет. Только прекрасный берег перед святилищем Мацура да остающаяся здесь старшая сестра заставляли их оглядываться и вздыхать печально:
Покинули мы
Укисима, остров печалей[10],
Но куда нас теперь
Занесут эти волны, где снова
Мы пристанище обретем?
В путь по волнам
Мы пустились, увы, не зная,
Что нас ждет впереди,
И влечемся все дальше и дальше,
Ветру вверив свою судьбу…
Острее, чем когда-либо, ощущая свою беспомощность в этом непрочном мире, девушка ничком лежала на дне ладьи.
Зная, что слух об их бегстве непременно дойдет до ушей Таю-но гэна, и опасаясь, что он сразу же кинется в погоню, ибо не в его привычках было мириться с поражением, беглецы заранее позаботились о том, чтобы обеспечить себя самой быстроходной и особо для этого случая оснащенной ладьей, а поскольку еще и ветер выдался попутный, она неслась по волнам так, что сердце замирало от страха. Грохочущее море[11] миновали благополучно.
– Уж не разбойники ли? – вдруг сказал кто-то из гребцов. – Сзади какое-то маленькое суденышко словно летит по волнам…
«Пусть это самые страшные разбойники, только бы не тот ужасный человек», – думала кормилица.
Скована страхом,
И сердце так громко бьется,
Что понять не могу –
Миновали уже или нет
Грохочущее море…
Но вот раздался голос кого-то из гребцов:
– Впереди устье Ёдо! – И им показалось, будто они возвращены жизни. Гребцы затянули:
– Ах, пока плыли мы от Каратомари[12]
До устья Ёдо..
Голоса их звучали довольно трогательно, хотя о тонкости чувств говорить, разумеется, не приходилось. Буго-но сукэ произнес весьма проникновенным голосом:
– Я успел позабыть
Милых деток, жену…
«В самом деле, каково им теперь? – думал он. – Я взял с собой всех моих верных слуг, всех, на кого можно было положиться. Если, разгневавшись на меня, Таю-но гэн вздумает преследовать моих близких, что с ними станется? Как мог я так бездумно уехать, даже не позаботившись о них?»
Теперь, когда опасности миновали, Буго-но сукэ припомнилось все самое дурное, что было связано с его бегством из Хидзэн, обычное самообладание изменило ему, и он заплакал.
– «Напрасно было жену и детей бросать в тех далеких краях…»[13] – произнес он, и госпожа Хёбу тяжело вздохнула. «Как дурно мы поступили! Сколько лет прожила я с супругом своим и вдруг, пренебрегши его чувствами, покинула дом, не сказав никому ни слова. Что же он теперь должен думать?»
Хотя и говорили они: «Возвращаемся домой», но не было у них в столице дома, который могли бы они назвать своим, не было надежных друзей, к которым могли бы они прибегнуть. Только ради юной госпожи оставили они землю, за долгие годы ставшую им родной, и отдали себя на волю зыбких волн, не зная, что готовит им грядущий день. «Что нам делать дальше?» – в отчаянии думали они, но им уже ничего не оставалось, как только спешить вперед, в столицу.
Узнав, что особа, некогда им знакомая, по-прежнему живет на Девятой линии, они решили на первое время остановиться в ее доме. Хотя место это и считалось столицей, но сколько-нибудь значительные люди здесь не селились, и, принужденные жить среди презренных городских торговок и лавочников, они чувствовали себя глубоко несчастными, а тут еще близилась осень, и все печальней становились их думы о прошедшем и о грядущем. Положиться они могли лишь на Буго-но сукэ, а он, не имея никаких занятий и удрученный непривычной для него обстановкой, чувствовал себя морской птицей, внезапно выброшенной на берег. Возвращаться назад было нелепо, и он печалился, кляня себя за то, что столь необдуманно покинул Цукуси. Его спутники, пустив в ход свои связи, постепенно разъехались кто куда или вернулись на родину, и никто не мог помочь ему упрочить свое положение в столице. Мать, жалея его, вздыхала денно и нощно.
– Не стоит отчаиваться, – говорил Буго-но сукэ, пытаясь ее утешить. – Я не теряю надежды. Ради нашей госпожи я и жизни не пожалел бы. Я последовал бы за ней куда угодно, и никто не посмел бы осудить меня за это. Какого бы высокого положения я ни достиг, мог ли я жить спокойно, зная, что вовлек госпожу в такую беду? Боги и будды, несомненно, выведут ее на верный путь. Здесь неподалеку есть храм Хатимана, которому мы привыкли молиться еще там, в Мацура и Хакодзаки[14]. Уезжая оттуда, мы молили богов о помощи в пути. И теперь, вернувшись в столицу, должны немедленно отправиться в храм и отблагодарить их за то, что они милостиво вняли нашим молитвам.
И Буго-но сукэ настоял на том, чтобы госпожа совершила паломничество в храм Хатимана. Расспросив человека, знакомого с местными обстоятельствами, и выяснив, что монах, когда-то имевший сношения с его отцом, до сих пор служит в этом храме, став одним из пяти верховных его служителей, он призвал его к себе и поручил ему сопровождать госпожу.
Затем Буго-но сукэ отправил ее на поклонение в Хацусэ[15].
– Даже в Китае идет слава о чудесной силе Каннон из Хацусэ[16], – сказал он, – так может ли остаться без помощи наша госпожа, которая, хотя и прожила долгие годы в глуши, никогда не покидала здешних пределов?
Было решено, что она пойдет туда пешком, и, как ни пугали девушку тяготы столь непривычного для нее пути, она повиновалась и покорно двинулась в путь.
«Какие преступления я совершила, что приходится мне вот так скитаться? Если моя мать покинула этот мир, сжальтесь надо мной и отведите меня к ней, – молила она богов и будд. – Если же она еще жива, дайте мне увидеть ее!»
Девушка совсем не помнила матери и, как ни старалась, не могла себе представить ее лица. Однако каждый раз, когда ей становилось особенно тоскливо, вздыхала: «Ах, если бы матушка была теперь со мной!» Изнуренная мучительно долгим путем, она совсем ослабела, и, когда на четвертый день в стражу Змеи паломники с трудом добрались до места под названием Цубаити[17], силы окончательно покинули ее.
Не так уж много они и прошли, да и двигались медленно, со всяческими предосторожностями, но девушка была настолько измучена, что не могла больше сделать ни шагу, поэтому им ничего не оставалось, как остановиться на ночлег в Цубаити.
Помимо Буго-но сукэ девушку и ее спутниц сопровождали два телохранителя с луками и трое или четверо слуг. Все три женщины были в дорожных платьях и шляпах, прислуживали же им две пожилые дамы.
Путники держались скромно, стараясь не привлекать к себе внимания. Пока они готовили свечи, курения и прочее, совсем стемнело. Тут вернулся хозяин дома, монах, и заворчал:
– Я жду совсем других людей. А вы кто такие? Эти негодные служанки вечно все путают…
Женщины слушали его, дрожа от страха, а тут и правда появились другие паломники. Судя по всему, они тоже путешествовали пешком. Это были две весьма достойного вида дамы и множество слуг мужского и женского пола. Четверо или пятеро мужчин вели на поводу лошадей. Одеты они были чрезвычайно скромно, но привлекали внимание благородством осанки и удивительным изяществом черт.
Монаху хотелось во что бы то ни стало разместить паломников у себя в доме, и он бродил по покоям, задумчиво почесывая затылок. При всем сочувствии к нему перебираться в другое место было неудобно и крайне обременительно, поэтому спутники Буго-но сукэ ограничились тем, что, удалив слуг в задние покои или куда-то еще, освободили место для вновь прибывших, а сами разместились в углу. Юную госпожу отгородили занавесом.
Судя по всему, и те и другие паломники были людьми примерно одного ранга. Они вели себя крайне сдержанно, стараясь не причинять друг другу беспокойства.
А надо сказать, что по соседству с девушкой оказался не кто иной, как Укон, все эти годы оплакивавшая разлуку с ней. Даже теперь, по прошествии стольких лет, она по-прежнему тяготилась неопределенностью своего положения и, с тревогой думая о будущем, часто бывала в Хацусэ. Привыкшая к тяготам пути, Укон отправилась налегке, но все же идти пешком было слишком утомительно, и она прилегла отдохнуть. Как раз в этот миг к стоявшему неподалеку занавесу подошел Буго-но сукэ, неся в руках небольшой поднос, как видно с едой.
– Передайте-ка это госпоже, – распорядился он. – Как жаль, что у нас нет настоящего столика.
Предположив, что за занавесом находится особа более высокого, чем сама она, звания, Укон выглянула украдкой.
Лицо мужчины показалось ей странно знакомым, но она не могла вспомнить, кто это. Укон видела Буго-но сукэ юношей, теперь же он обрюзг, потемнел лицом, да и одет был слишком бедно. Увы, так много лет прошло с тех пор, разве могла она его узнать?
– Сандзё, тебя зовет госпожа! – крикнул мужчина, и, увидав поспешившую на зов женщину, Укон поняла, что знала и ее. Сообразив наконец, что перед ней одна из низших служанок покойной госпожи, которая долго жила в ее доме и даже сопровождала в то последнее тайное убежище, Укон не поверила своим глазам. Уж не сон ли? Ей хотелось разглядеть, кто скрывается за занавесом, но, увы, это было невозможно…
«Спрошу у служанки, – решила наконец Укон. – А тот мужчина, верно, не кто иной, как Хётода, так, кажется, его прежде называли. А вдруг с ними и юная госпожа?»
Сгорая от нетерпения, Укон велела позвать к себе хлопотавшую за ширмами Сандзё. Однако мысли той были целиком сосредоточены на еде, и она пришла не сразу. Укон даже рассердилась на нее, разумеется несправедливо. Но вот наконец Сандзё появилась.
– Что за чудеса? Разве столичная дама может знать меня, презренную служанку, к тому же более двадцати лет прожившую на Цукуси? Это какое-то недоразумение.
С этими словами она подошла к тому месту, где сидела Укон. Одета Сандзё была весьма провинциально, в темно-алое нижнее платье и тонкую шелковую накидку. Она сильно растолстела за эти годы, и Укон невольно смутилась, вспомнив, что и сама… С трудом преодолев волнение, она выглянула из-за ширмы:
– Ну-ка, посмотри на меня, узнаешь?
Взглянув на Укон, служанка всплеснула руками.
– Да неужто это вы? Вот радость-то, вот радость! Как вы сюда попали? И госпожа здесь? – И она громко зарыдала.
Укон знала эту женщину юной девушкой и теперь, перебирая в памяти разделившие их годы, еле удерживалась от слез.
– Прежде скажи, здесь ли наша почтенная кормилица? И что стало с юной госпожой? А Агэки? – спрашивала она, об ушедшей же не говорила ни слова, не желая сразу лишать Сандзё всякой надежды.
– Все, все здесь. И юная госпожа тоже. Она уже совсем взрослая. Пойду расскажу кормилице, – сказала Сандзё и вышла.
Все были поражены.
– Ах, уж не грезится ли…
– Встретиться здесь с особой, так жестоко обидевшей нас когда-то…
Кормилица поспешила к занавесям, за которыми скрывалась Укон, и прежней отчужденности как не бывало. Отодвинув в сторону ширмы, женщины не могли сначала и слова вымолвить, только молча плакали. Наконец старая кормилица спросила:
– Что сталось с госпожой? Все эти годы я молила богов и будд, чтобы хоть во сне открылось мне, где она изволит теперь находиться, но в ту далекую землю даже ветер не доносил никаких вестей, и неизвестность повергала меня в отчаяние. Мне горько, что такой старухе, как я, дарована столь долгая жизнь, но тревога за мою милую, бедную, всеми покинутую госпожу привязывает меня к этому миру, мешая перейти в иной, и не дает мне закрыть глаза.
Прислушиваясь к излияниям кормилицы, Укон подумала, что открыть ей правду будет теперь еще труднее, чем в те давние дни, но все-таки сказала:
– Ах, что толку об этом говорить! Госпожи давно уже нет в мире…
Тут все трое дали волю слезам, и долго не смолкали их рыдания.
Но скоро смерклось, в доме стало шумно, слуги, приготовив фонари, принялись торопить паломниц, и взволнованные женщины принуждены были расстаться.
– Пойдемте вместе. – предложила Укон, но, подумав, решила, что сопровождающим может показаться странным столь неожиданное сближение. Не успев сообщить о случившемся даже Буго-но сукэ, паломницы без особых церемоний вышли из дома.
Украдкой разглядывая спутниц кормилицы, Укон приметила идущую впереди прелестную особу, весьма скромно одетую; сквозь тонкое платье, какие носят обычно в дни Четвертой луны, просвечивали волосы, которых великолепие явно заслуживало лучшего обрамления, нежели простые дорожные одежды. Печаль сжала сердце Укон.
Привыкшая к ходьбе, она первой добралась до храма. Остальные, поддерживая измученную госпожу, пришли, когда ночная служба уже началась.
В храме было шумно и многолюдно. Укон заняла место справа от фигуры Каннон. Для девушки же и ее спутников, возможно потому, что не имели они близких знакомых среди служителей храма, выделили самые дальние места в западной части.
– Пожалуй, вам все-таки лучше перейти сюда, – предложила Укон, увидав, где их поместили, и кормилица, велев мужчинам оставаться и кратко объяснив Буго-но сукэ, в чем дело, перевела юную госпожу на новое место.
– При всей своей ничтожности я имею счастье служить в доме Великого министра, – сказала Укон, – и, отправляясь в путь, как вот теперь – почти без всякой свиты, – могу быть вполне уверена в том, что никто не посмеет меня обидеть. В таких местах всегда есть дурные люди, готовые посмеяться над провинциалами, зачем подвергать госпожу опасности?
Ей очень хотелось побеседовать с девушкой, но тут раздались громкие, торжественные голоса молящихся, и, воодушевленные ими, паломники тоже начали взывать к Каннон. Прежде Укон всегда просила помочь ей разыскать дочь госпожи, но теперь желание ее было исполнено, и она молилась о том, чтобы Великий министр позаботился о будущем столь неожиданно обретенной особы.
В храме собрались жители разных провинций. Присутствовала здесь и госпожа Северных покоев из дома правителя окрестных земель[18]. Ее величественный вид и пышная свита возбудили зависть в сердце Сандзё, и она обратилась к Каннон с такими словами:
– Ни о чем более тебя не прошу, о Милосердная, но сделай так, чтобы госпожа наша стала супругой если не Дайни, так хоть наместника этой земли. Тогда и таким, как Сандзё, улыбнется счастье, а уж я постараюсь отблагодарить тебя…
Так молилась она, приложив обе ладони ко лбу. Услыхав, о чем она просит, Укон пришла в ужас.
– Да ты стала совсем провинциалкой! – набросилась она на Сандзё. – Неужели ты не помнишь, каким влиянием пользовался в мире господин То-но тюдзё? А теперь он министр и управляет Поднебесной по своему разумению! Так неужели наша госпожа, принадлежащая к столь могущественному семейству, снизойдет к какому-то наместнику?
– Ах, да подождите же! Что вы мне все говорите о министрах, вельможах! Вы бы посмотрели, какая свита была у супруги Дайни, когда она выезжала в храм Симидзу поклониться Каннон![19] Да что говорить! Вряд ли у самого Государя свита великолепнее!
И Сандзё продолжала с жаром отбивать поклоны, не отрывая ладоней ото лба.
Паломники из Цукуси предполагали провести в Хацусэ три дня. Укон не собиралась задерживаться надолго, но, подумав, что не стоит упускать случая поближе познакомиться с девушкой, призвала к себе одного из почтенных монахов и сообщила ему о своем намерении остаться еще на несколько дней.
Зная, что монахам лучше, чем кому-либо, известны все тонкости составления молебных записок, Укон дала ему соответствующие указания, а в заключение сказала:
– Напишите, как всегда, на имя госпожи Фудзивара Рури[20]. Молитесь усердно, прошу вас. Мне удалось разыскать наконец эту особу, поэтому я желала бы заказать помимо всего прочего еще и благодарственный молебен.
Нетрудно вообразить, как были растроганы паломники из Цукуси, услыхав эти слова.
– Какая радость! Видно, не напрасно молился я столь ревностно! – возликовал монах.
Всю ночь в храме продолжались службы.
Когда рассвело, Укон прошла в келью знакомого монаха, дабы не торопясь побеседовать с юной госпожой. Девушка стыдилась своего измученного вида и невзрачных дорожных одежд, но даже теперь невозможно было не заметить ее необыкновенную красоту.
– Совершенно неожиданно я попала в услужение в один из самых знатных домов столицы, и многих прекрасных женщин удалось повидать мне на своем веку. Долгое время я считала, что никто на свете не может сравниться с супругой Великого министра. Но недавно у нее появилась воспитанница, едва ли не превосходящая ее красотой. Впрочем, чему тут удивляться? Дочь такого отца… К тому же ее окружили столь нежными заботами. Но наша госпожа даже в этом скромном одеянии ничуть не хуже, и это меня чрезвычайно радует. Господин министр еще тогда, когда был жив отец его, Государь, имел возможность сообщаться с женщинами самых высоких рангов, о простых придворных дамах я уж и не говорю. Так вот, он часто изволит утверждать, что среди всех женщин, которых видел он в своей жизни, только две могут быть названы настоящими красавицами – покойная Государыня-супруга и юная госпожа, которая воспитывается в его доме. Мне трудно сравнивать, ведь Государыню я никогда не видала, а девочка при всей миловидности своей слишком мала, и можно лишь предполагать, какой она станет в будущем. Так что пока для меня нет никого прекрасней супруги господина министра. Полагаю, что и сам он считает ее выше других, просто не хочет говорить о том вслух. Я не раз слышала, как он шутил: «Вы слишком для меня хороши». Ах, посмотришь на эту чету, и кажется, что жизнь твоя продлевается. «Подобной красоты нигде больше не встретишь», – всегда думала я, на них глядя, но теперь вижу, что ошибалась. Разумеется, все в этом мире имеет пределы, и даже у самой прославленной красавицы нет сияния вокруг головы, но я уверена, что наша госпожа превзойдет многих, – говорит Укон, с улыбкой глядя на девушку, и старуха кормилица, возрадовавшись, отвечает:
– Да, вот такая она у нас. А ведь еще немного, и мы похоронили бы эту красоту в глуши. Вы себе и представить не можете, как я жалела ее, как печалилась! И вот бросила все: и дом и имение, рассталась с детьми, служившими мне опорой, и поспешила сюда, в столицу, которая за эти годы стала мне совсем чужой. О госпожа Укон, смею ли я надеяться на ваше содействие? Ведь тем, кто прислуживает в знатнейших семействах, многое доступно. Может быть, вам удастся найти средство сообщить о ней ее отцу и добиться, чтобы он признал ее?
Застыдившись, девушка отворачивается.
– Ах, право, если уж меня, ничтожную, господин Великий министр изволил приблизить к себе… Подслушав однажды, как я вздыхала: «Что же сталось с моей маленькой госпожой?», он сказал: «Я и сам хотел бы это знать, и ежели дойдут до вас какие слухи…»
– Что и говорить, господин Великий министр – важная особа, но в его доме уже есть женщины, причем занимающие весьма высокое положение. Пожалуй, лучше сначала сообщить о ней ее отцу, господину министру Двора, – отвечает кормилица, и Укон решается наконец рассказать ей о последних днях госпожи.
– Господин Великий министр так и не смог забыть о ней и до сих пор оплакивает ее утрату. Он не раз признавался мне, что дочь заменила бы ему мать. Собственных детей у него, к его великому сожалению, немного, и он предполагал взять ее в дом, объявив всем, что это его родная дочь, о существовании которой он узнал совершенно случайно. Однако в то время я была молода и неопытна, слишком многое смущало меня, и я так и не решилась наведаться к вам. Я узнала имя вашего супруга, когда он получил назначение на Цукуси, и видела его мельком в тот день, когда перед отъездом он заходил засвидетельствовать свое почтение господину министру, но поговорить с ним мне так и не удалось. Я надеялась, что вы оставили юную госпожу в том доме на Пятой линии, где цвели цветы «вечерний лик»… О как это ужасно! Подумать только, что она едва не стала настоящей провинциалкой!
Целый день проговорили они о прошлом. Келья находилась высоко в горах, оттуда хорошо были видны толпы паломников, спешащих к храму. Рядом протекала река, ее-то и называли Хацусэ.
– Не приди я гуда,
Где растут криптомерии рядом,
Разве смогла бы
Встретить тебя теперь
У этой старой реки… (200).
Право, «пусть течение несет…» (201), – сказала Укон, и девушка ответила:
– Река Хацусэ
Быстра, и ее истоки
Неведомы мне,
Но радость нынешней встречи
Вот-вот захлестнет меня.
По щекам ее текли слезы, ничуть, впрочем, не умалявшие ее очарования. «Воображаю, каких трудов стоило кормилице вырастить ее, – с благодарностью подумала Укон. – Малейший налет провинциальности способен погубить любую красавицу, точно так же как драгоценную жемчужину губит самый, казалось бы, незначительный изъян. Она же безупречна!» Сходство с матерью было очевидно, но если мать привлекала удивительной, почти детской застенчивостью и кротким, нежным нравом, в красоте дочери было что-то гордое, возвышенное и необыкновенно утонченное. Укон даже подумалось вдруг, что Цукуси не столь уж и дикое место, но все остальные были совершенными провинциалами, и она так и осталась в недоумении.
Когда стемнело, женщины вернулись в храм и весь следующий день провели в молитвах.
Осенний ветер, прилетая из далеких ущелий, веял холодом, но паломники были слишком взволнованы, чтобы обращать на это внимание. Мысли кормилицы с надеждой устремлялись в будущее. Она всегда печалилась, понимая, что вряд ли сумеет обеспечить госпоже достойное положение, но, судя по словам Укон, министр Двора пекся равно обо всех своих детях, независимо от ранга их матерей, так что и эта ничтожная былинка могла рассчитывать на его поддержку.
По дороге из храма женщины поведали друг другу, где теперь проживают, ибо Укон больше всего на свете боялась снова потерять юную госпожу. Семейство Укон жило рядом с домом на Шестой линии, то есть не так уж и далеко от того места, где остановилась кормилица со своими спутниками, и она надеялась, что можно будет найти верное средство сообщаться с ними.
Укон сразу поехала в дом Великого министра, рассчитывая при случае рассказать ему о том, что произошло.
Когда, миновав ворота, она въехала в необычайно просторный двор, по которому сновали кареты отъезжающих и подъезжающих, ей вдруг стало стыдно, ибо рядом с этим драгоценным чертогом ее собственная незначительность становилась еще более очевидной.
Ночь она провела в своих покоях, терзаемая мучительными сомнениями, а наутро ее призвала к себе госпожа. Это была великая честь, ибо одновременно с Укон в дом на Шестой линии вернулись многие другие дамы, среди которых были особы весьма высокого ранга, не говоря уже о молодых прислужницах. Министр тоже был здесь и, увидав Укон, принялся по обыкновению своему над ней подшучивать:
– Что это вас так задержало? Наверняка произошло что-то из ряда вон выходящее! Куда девалась ваша обычная степенность? Вы словно помолодели. Не может быть, чтобы с вами не случилось ничего примечательного?
– Уже больше семи дней прошло с тех пор, как я покинула ваш дом, но что примечательного может быть в моей жизни? Вот только повстречала на горной тропе одну прелестную особу…
– Кто же она? – спросил министр, но Укон медлила в нерешительности. Она еще не успела рассказать о случившемся госпоже и боялась, как бы та не стала пенять ей за скрытность, узнав, что она предпочла сообщить эту новость одному министру…
– Дело было так… – все же начала она, но тут вошли дамы, и разговор прервался.
Зажгли светильники, министр и его супруга сидели рядом, тихонько беседуя. Право, может ли быть картина прекраснее?
Госпоже Мурасаки исполнилось в том году двадцать семь или двадцать восемь лет, ее красота достигла полного расцвета. Всего несколько дней не видала ее Укон, но даже за столь короткий срок госпожа стала еще прекраснее. Там, в Хацусэ, Укон показалось, что девушка почти так же красива, но, увы, это была простая игра воображения, ибо вряд ли кто-то мог сравниться с супругой Великого министра. Сопоставляя их теперь, Укон невольно пришла к заключению, что существует весьма ощутимое различие между теми, кому повезло в жизни, и теми, кому не повезло.
Заявив, что уходит в опочивальню, министр попросил Укон растереть ему ноги.
– Молодые дамы всегда тяготятся подобными обязанностями. Тут хорош старый друг, способный тебя понять, – говорит он, и дамы тихонько смеются.
– Ну, разумеется…
– Можно подумать, что кто-нибудь из нас не рад услужить господину министру!
– Что за нелепые шутки!
– Впрочем, госпоже может показаться подозрительной самая невинная близость между старыми друзьями. Так что мы в опасности, – улыбаясь, говорит министр.
Он очень красив, и ему весьма к лицу эта манера шутить, появившаяся у него в последнее время. Теперь, когда Гэндзи не имел надобности отдавать все дни делам правления, у него оставалось довольно досуга для тихих домашних развлечений. Он шутил с дамами, пытался выведать, что у кого на душе, причем удостаивал своим вниманием даже таких немолодых особ, как Укон.
– Так кого вы все-таки там нашли? Может, вам удалось завлечь какого-нибудь отшельника и привезти его в столицу?
– Ах, как дурно так говорить! Нет, я обнаружила след росы, растаявшей когда-то на лепестках «вечернего лика»…
– В самом деле? Как трогательно! Где же она до сих пор скрывалась? – спрашивает министр, и, не решаясь открыть ему всю правду, Укон отвечает:
– Очень далеко отсюда, в невероятной глуши… С ней остался кое-кто из прежних слуг. Мы вспоминали былые времена, и это было чрезвычайно грустно…
– Хорошо, но об этом потом, ведь никто, кроме нас… – пытается он остановить Укон, но госпожа, услыхав, говорит:
– Вы просто невыносимы! Должна вам сказать, что меня клонит ко сну и я все равно ничего не слышу.
И она набрасывает на голову рукав.
– Какой она вам показалась? Не хуже матери? – спрашивает министр, а Укон отвечает:
– Я никогда не верила, что она будет такой же, как мать, но она выросла настоящей красавицей.
– Любопытно… На кого же она похожа? На госпожу?
– Что вы, разумеется, до госпожи ей далеко.
– И все же вы, насколько я понимаю, весьма высокого о ней мнения. Право, будь она похожа на меня, за нее не было бы нужды волноваться… – заявляет он с таким видом, будто речь и в самом деле идет о его собственной дочери.
Вскоре после этого разговора министр снова призвал к себе Укон, желая побеседовать с ней наедине.
– Не привезете ли вы эту особу сюда? Я всегда жалел, что затерялись ее следы, и очень рад, что она наконец нашлась. Печально, что мы до сих пор ничего не знали о ней. Только вот стоит ли извещать ее отца? В его доме много других детей, и он уделяет большое внимание их воспитанию. Ее же положение пока еще слишком шатко, и, затерявшись среди прочих, она вряд ли сумеет преуспеть – напротив. У меня же детей мало, можно будет пустить слух, что она моя дочь, о существовании которой я узнал совершенно случайно. Я воспитаю ее так, что из-за нее лишатся покоя все столичные повесы, – говорит министр, и может ли Укон не радоваться?
– Я во всем полагаюсь на вас. Что касается господина министра Двора, то кто, кроме вас, может довести эту новость до его сведения? В самом деле, если в память о матери, так нелепо ушедшей из мира, вы возьмете на себя заботы о дочери, это снимет с вас хотя бы часть вины… – говорит Укон.
– Я вижу, вы по-прежнему готовы винить меня в том, что случилось, – улыбается Гэндзи, но на глазах его показываются слезы.
– Все эти годы я не уставал сетовать на судьбу, разлучившую нас так быстро. Среди обитательниц этого дома, пожалуй, нет ни одной, к которой меня влекло бы с такой же неодолимой силой, как к вашей госпоже. Все они имели довольно времени, чтобы убедиться в моем постоянстве, все, кроме нее, безвременно покинувшей мир и только вас оставившей мне на память. Тоска по ней до сих пор живет в моем сердце, и если ее дочь станет для меня утешением, ниспосланным в ответ на мои молитвы…
И Гэндзи написал девушке письмо.
Он опасался, что его ждет жестокое разочарование, ибо годы, проведенные в глуши, не могли не отразиться на ее облике, к тому же он хорошо помнил, сколь жалким оказался когда-то «цветок шафрана»… Так или иначе, прежде всего ему хотелось увидеть, что она ответит и как. Тон его письма был любезно-учтивым, как и полагается в таких случаях. В конце он приписал:
«А решился я Вам написать вот почему…
Не ведаешь ты,
Но спроси, и тебе расскажут -
У цветов микури
Вдоль реки Мисима растущих[21],
Корни прочны и длинны».
С письмом к девушке отправилась сама Укон, которая передала ей все, что сказал министр. Помимо письма она привезла дары – парадное облачение для госпожи, наряды для дам и прочие безделицы. Очевидно, министр рассказал обо всем госпоже Мурасаки и она помогла ему советами. Осмотрев хранившиеся в покоях Высочайшего ларца наряды он велел выбрать самые необычные по покрою и расцветке. Стоит ли говорить о том, сколь редкостно прекрасными показались они провинциальным жителям?
– Откровенно говоря, меня больше порадовало бы письмо от моего родного отца, даже если бы оно было куда более кратким, – сказала девушка. – Возможно ли, чтобы я переехала к совершенно чужому человеку и жила в его доме?
Решиться в самом деле было нелегко, и Укон, заручившись поддержкой остальных дам, не жалела сил, дабы убедить девушку в необходимости подобного шага.
– О, если бы вы переехали в дом Великого министра и заняли там достойное место!
– Отец ваш наверняка узнает о вас. Родителей с детьми связывают нерасторжимые узы…
– Вот Укон, к примеру, особа вовсе незначительная, а разве будды и боги не откликнулись на ее молитвы и не помогли встретиться с вами? А уж вам тем более нечего волноваться. Подумайте, ведь при благоприятном стечении обстоятельств… – уговаривали девушку домашние.
– Прежде всего вы должны ответить ему… – настаивали они.
– Боюсь, что господин министр сочтет меня жалкой провинциалкой… – смутилась девушка, но дамы, достав благоуханную китайскую бумагу, заставили ее написать ответ.
«Цветок микури
Так ничтожен, зачем же, право,
Ему суждено
Было корни свои пустить
В этом непрочном мире?..» -
вот, собственно, и все, что начертала она еле заметными знаками. В ее еще не устоявшемся, юном почерке чувствовалось несомненное благородство, да и в остальном письмо производило скорее приятное впечатление, поэтому министр сразу успокоился.
Оставалось выбрать подходящее помещение.
В южной части дома не оказалось ни одного свободного флигеля. Велико было значение госпожи Мурасаки, и так же велико было число прислуживающих ей дам. В ее покоях всегда царило оживление, толпились люди. Более подходящими представлялись покои Государыни-супруги, где обычно было тихо и спокойно, но там девушку могли принять за одну из прислужниц.
После долгих размышлений Гэндзи решил поселить ее в западном флигеле северо-восточной части дома, перенеся книгохранилище в другое место. Дама, которая жила там, была столь добродушна и приветлива, что поладить с ней не составляло труда.
Тогда же министр рассказал госпоже Мурасаки ту давнюю историю, и она не преминула попенять ему за то, что он так долго не открывал ей этой тайны.
– Полно, стоит ли вам обижаться? Не думаю, чтобы кто-нибудь другой решился на подобное признание, даже если бы речь шла о живом человеке. Поверьте, когда б не мое особое отношение к вам, вы бы и теперь не узнали… – сказал он и тяжело вздохнул, как видно снова вспомнив ушедшую.
– Перед моими глазами прошло немало чужих судеб, да и на собственном опыте я хорошо знаю, что всем женщинам, даже тем, кто не питает особенно глубоких чувств к супругу, свойственно мучиться ревностью. Помня об этом, я старался обуздывать свой пылкий нрав, но все же оказался связанным со многими женщинами, среди которых есть, может быть, и не совсем достойные. Однако должен вам сказать, что ушедшая занимала в моем сердце особое место и, будь она жива, я заботился бы о ней точно так же, как о даме из Северных покоев. Каждый человек имеет свои достоинства и свои недостатки. Она вряд ли могла считаться блестящей, изысканной собеседницей, но была так нежна и изящна…
– И все же не верится, что вы стали бы обращаться с ней так же, как с госпожой Акаси, – заметила госпожа Мурасаки.
В ее сердце возникла было прежняя неприязнь к обитательнице Северных покоев, но, взглянув на прелестную девочку, простодушно прислушивающуюся к разговору, она невольно смягчилась. «Стоит ли удивляться тому, что он так привязан к этой особе? – подумала она. – Видно, столь высоко ее предопределение».
Все это происходило в дни Девятой луны. Мог ли министр отнестись к переезду юной госпожи без должного внимания? Разумеется, он распорядился, чтобы подобрали самых миловидных девочек-служанок и молодых прислужниц. На Цукуси кормилице удалось, используя сохранившиеся старинные связи, создать для своей госпожи вполне приличное окружение из случайно заброшенных судьбой в эти земли столичных дам. Однако взять их с собой в столицу оказалось невозможным, ибо слишком поспешным был отъезд, и девушка теперь вовсе не имела прислужниц.
К счастью, столица велика, а уличные торговки оказались весьма ловкими посредницами, поэтому за сравнительно короткое время в их доме перебывало немало дам, желающих поступить в услужение. Кормилица никому не открывала тайны своей госпожи. Сначала девушку потихоньку перевезли в дом Укон на Пятой линии, где окончательно отобрали для нее прислужниц, подготовили наряды. И только на Одиннадцатую луну девушка переехала на Шестую линию.
Министр поручил ее попечениям обитательницы восточной части дома, известной прежде под именем Ханатирусато, дамы из Сада, где опадают цветы.
– Женщина, которую я любил когда-то, уехав из столицы, поселилась одиноко в горной глуши, – объяснил он ей. – Была у нас маленькая дочь, которую я тайно разыскивал все эти годы, но, увы, напрасно. Теперь она стала совсем взрослой. Только недавно мне стало случайно известно, где она скрывается, и я решил взять ее к себе. Ее матери давно уже нет в живых. На вашем попечении находится Тюдзё, надеюсь, вы не откажетесь позаботиться и о ней. Будьте к ней столь же внимательны. До сих пор она воспитывалась в глуши, и в ее манерах должно быть немало провинциального. Наставляйте же ее при каждом удобном случае.
– А я и не подозревала о ее существовании. Какая радость! Ведь вы всегда печалились, что у вас только одна дочь, – искренне обрадовалась Ханатирусато.
– Мать ее была на редкость кротка и мягкосердечна, вот я и рассудил, что при вашем добром нраве…
– У меня не так уж много подопечных, и я влачу дни в унылой праздности. Так что я только рада… – отвечала женщина.
Домочадцы, которым не сообщили, что девушка – дочь министра, недовольно переговаривались:
– Хотелось бы знать, кого господин изволил отыскать на сей раз? Что за страсть к собиранию диковин!
Перевозили девушку всего в трех каретах. Благодаря стараниям Укон в нарядах дам не было ничего провинциального. От господина министра принесли дары: чудесный узорчатый шелк и много других прекрасных вещей.
В тот же вечер Великий министр навестил юную госпожу. Разумеется, Хёбу и прочие дамы слышали о блистательном Гэндзи, но, проведя столько лет вдали от столицы, даже представить себе не могли, что человек может быть так прекрасен, и теперь, приникнув к щелям в ширмах и занавесях, жадно разглядывали его фигуру, освещенную тусклым огнем светильника. Его поразительная красота повергла их в трепет.
Увидев, что Укон раскрыла для него боковую дверь, Гэндзи улыбнулся:
– О, через эту дверь должно входить совершенно с другими чувствами, – говорит он, усаживаясь на приготовленное для него сиденье в передних покоях. – Боюсь, что столь тусклое освещение может пробудить в сердце легкомысленные желания. Я слышал, будто вы хотели увидеть лицо отца? Или я ошибаюсь? – обращается он к девушке и немного отодвигает занавес.
Совсем растерявшись, она отворачивается, но, успев убедиться в ее чрезвычайной миловидности, министр говорит:
– Зажгите светильники поярче. В этом полумраке есть что-то многозначительное, не подобающее случаю…
Укон, удлинив фитиль, пододвигает светильник.
– Стоит ли так робеть? – улыбается Гэндзи и, любуясь прелестным лицом юной госпожи, думает: «Да, Укон права». Он беседует с ней просто, без всяких церемоний, словно он и в самом деле ее отец. – Все эти годы я ни на миг не забывал вас и печалился, не зная, где вас искать. И теперь, когда вы здесь, рядом, я невольно спрашиваю себя: «Уж не сон ли?» Мысли уносятся в прошлое, и все чувства в таком смятении, что я вряд ли сумею сказать вам все, что желал бы сказать. – И министр вытирает слезы.
В самом деле, как печальны воспоминания! Подсчитав, сколько девушке может быть лет, он говорит:
– Вряд ли какой-нибудь другой отец так долго был разлучен со своей дочерью. Сколь безжалостна к нам судьба! Но не бойтесь меня, вы уже не дитя, и ничто не мешает нам спокойно говорить обо всем, что произошло за эти годы.
Но, совсем смутившись, девушка не в силах вымолвить ни слова.
– Увы, я и на ноги встать не могла (143), когда увезли меня из столицы, а все, что было потом, – словно мимолетный сон… – тихо говорит она наконец, и ее юный голос так живо напоминает Гэндзи голос той, что давно уже покинула этот мир…
«А ведь ответ ее вовсе не дурен», – думает он и, улыбнувшись, отвечает:
– Я хорошо понимаю, как тяжело было вам жить в такой глуши, и, поверьте, не найдется человека, в котором ваши страдания возбудили бы более искреннее участие…
Скоро, дав Укон соответствующие указания, Гэндзи вышел. Девушка произвела на него самое приятное впечатление, и, обрадованный, он поспешил рассказать о ней госпоже Мурасаки.
– Я относился к ней с некоторым пренебрежением, полагая, что за эти годы она должна была стать жалкой провинциалкой, но, к счастью, мои опасения оказались напрасными: она держится с таким достоинством, что скорее я чувствую себя неловко в ее присутствии. Не станем же делать тайну из ее пребывания здесь, пусть помучаются принц Хёбукё и прочие молодые любезники, устремляющие взоры за нашу ограду. До сих пор они вели себя в нашем доме столь степенно только потому, что никто не возбуждал их любопытства. Посмотрим, как быстро утратят они свою церемонную важность. Стоит только окружить ее заботами…
– Право, где еще найдешь такого отца? Не кажется ли вам, что дурно думать прежде всего о поклонниках? – попеняла ему госпожа.
– Жаль, что я не думал об этом раньше, а то бы и о вас позаботился соответствующим образом. Не пришлось бы теперь мучиться запоздалым раскаянием, – смеясь, ответил Гэндзи, и госпожа залилась румянцем, удивительно красившим и молодившим ее.
Придвинув к себе тушечницу, Гэндзи набросал на листке бумаги:
«От любовной тоски
Душа томится по-прежнему.
Какая судьба
В мою жизнь вплела так чудесно
Драгоценную эту нить?[22]»
– Бедняжка! – проговорил он, ни к кому не обращаясь…
«Похоже, он и в самом деле был искренне привязан к той женщине, – подумала госпожа, – а поскольку девушка – живая память о ней…»
Великий министр рассказал о новой своей подопечной господину Тюдзё, выразив надежду, что тот не оставит ее заботами, и юноша не преминул наведаться к ней.
– Я хорошо понимаю, сколь мало значу для вас, и все же не могу не сожалеть, что вы не обратились прежде всего ко мне. Я даже не участвовал в вашем переезде… – сказал он весьма учтиво, повергнув в замешательство дам, которым открыто было истинное положение вещей.
Прежде девушке казалось, что не может быть жилища роскошнее дома покойного Дадзай-но сёни на Цукуси, но, увидев дом Великого министра… Здесь все до мелочей поражало изысканностью и благородным изяществом, люди же, ее окружавшие, были один прекраснее другого, так что даже Сандзё пришлось признать, что столь превозносимый ею прежде Дайни по сравнению с ними был просто ничтожеством. А уж воинственного Таю-но гэна она и вспомнить не могла без ужаса.
И сама девушка, и Укон сознавали, сколь многим обязаны они преданности Буго-но сукэ. Гэндзи, полагая, что отсутствие надлежащего надзора может иметь следствием непростительные упущения в ведении хозяйства, заботливо подобрал для юной госпожи служащих Домашней управы и дал им соответствующие наставления. Буго-но сукэ стал одним из таких служащих. Долгих лет, проведенных в провинциальной глуши, словно не бывало, и мог ли он не благословлять судьбу? За великую честь почитал он право в любое время дня и ночи приходить в этот великолепный дом, давать указания слугам, надзирать за порядком. В самом деле, смел ли он хотя бы помыслить о чем-либо подобном в прежние времена? Да и можно ли было ожидать, что Великий министр примет такое участие в судьбе бедных скитальцев?
Год подошел к концу, и Гэндзи изволил позаботиться об убранстве покоев юной госпожи и праздничных нарядах для ее прислужниц. Особа самого высокого происхождения и та вряд ли удостоилась бы большего внимания.
Отдавая справедливую дань достоинствам девушки, министр вместе с тем не особенно доверял ее вкусу, ибо понимал, что провинциальное воспитание могло дать о себе знать самым неожиданным образом. Вот и на этот раз он внимательнейшим образом осмотрел разнообразные по оттенкам и покрою наряды, над которыми потрудились лучшие столичные мастера.
– Какое множество нарядов! – сказал он госпоже Мурасаки. – Надо распределить их так, чтобы никто не остался в обиде.
Госпожа приказала принести все, что сшито в покоях Высочайшего ларца, а также в ее собственных покоях, и разложить все это перед Гэндзи.
Трудно было не восхититься удивительным мастерством госпожи, которой удавалось достичь не только неповторимой яркости и свежести красок, но и необыкновенной изысканности сочетаний.
Перебрав шелка, доставленные из разных лощилен, и отобрав темно-лиловые и красные, министр велел разложить их по ларцам и коробам. Помогали ему опытные немолодые прислужницы. «Это сюда, а это – туда», – решали они, раскладывая ткани.
– Право, все эти наряды настолько хороши, что трудно отдать чему-то предпочтение, – заметила госпожа. – Остается позаботиться лишь о том, чтобы они оказались к лицу тем, для кого предназначены. Ибо вряд ли что-нибудь может быть безобразнее платья, которое тебе не к лицу.
Министр улыбнулся:
– Похоже, что вы рассчитываете получить некоторые сведения о внешности каждой из дам. А что, вы думаете, к лицу вам самой?
– Но разве зеркало может дать верный ответ на этот вопрос? – смутилась госпожа.
Для нее выбрали темно-розовое, затканное узорами верхнее платье, сиреневое коутики, а также превосходное нижнее одеяние модного цвета. Для маленькой госпожи – хосонага цвета «вишня» и несколько нижних платьев из лощеного алого шелка.
Не очень яркое светло-синее верхнее платье, затканное изящным морским орнаментом, и нижнее одеяние из лощеного темно-алого шелка достались обитательнице Летних покоев, а для юной госпожи из Западного флигеля выбрали ярко-коричневое на синей подкладке верхнее платье и хосонага цвета «керрия».
Притворяясь, что ее нимало не занимают все эти наряды, госпожа между тем силилась представить себе наружность девушки. Ей казалось, что она должна быть похожа на своего отца, министра Двора, красоте которого, пожалуй, недоставало некоторой тонкости. Она старалась казаться спокойной, но Гэндзи сразу заметил, что она взволнованна.
– Кто-то может и рассердиться, узнав, что о его внешности судят по платью. Каким бы великолепным ни был наряд, его возможности ограниченны, а в самой заурядной женщине обнаруживаются порой достоинства, недоступные поверхностному взгляду, – сказал министр и украдкой улыбнулся, взглянув на прелестное платье, выбранное им для Суэцумухана. Оно было сшито из узорчатой ткани цвета «ива», густо затканной изящным растительным китайским орнаментом. Платье из белого китайского шелка с порхающими между сливовыми ветками бабочками и птицами и нижнее одеяние из темно-лилового блестящего шелка предназначалось для госпожи Акаси. «Такой наряд может быть к лицу только очень благородной особе», – подумала госпожа, ощутив новый укол ревности.
Для монахини Уцусэми министр выбрал изысканное платье из зеленоватого шитья и к нему еще два: желтое и светло-розовое.
Всем дамам Гэндзи отправил письма, в которых просил облачиться в эти наряды в один и тот же день. Разумеется, ему не терпелось узнать, к лицу ли им новые платья.
Дамы постарались ответить как можно изящнее и щедро одарили гонцов. Дочь принца Хитати жила дальше всех, в Восточной усадьбе, потому и дары ее должны были быть самыми роскошными, а поскольку особа эта никогда не забывала приличий, гонец получил великолепное женское платье цвета «керрия» с засаленными от долгой носки рукавами, которое без нижнего одеяния напоминало пустую скорлупку цикады.
Ответ она написала на толстой и пожелтевшей от времени бумаге «митиноку», пропитанной благовониями:
«Получила Ваш дар, и еще печальнее стало…
О китайский наряд!
Облачилась в него, но обида
Прежняя в сердце.
И его возвращаю тебе,
Рукава омочив слезами…»
Почерк у нее был удивительно старомодный. Министр так долго разглядывал письмо, что госпожа Мурасаки стала подозрительно на него посматривать: «Что там такое?»
Гонец же поспешил незаметно скрыться, опасаясь, что жалкие дары, полученные им от дочери принца, могут огорчить и раздосадовать господина министра.
Дамы пересмеивались и перешептывались. Мало того, что дочь принца Хитати была неисправимо старомодна, она еще не желала понимать, что столь упорное стремление ни в коем случае не отставать от других может поставить в неловкое положение не только ее, но и окружающих.
– Право, нам до нее далеко, – улыбаясь, сказал министр. – Приверженцы старинного стиля в поэзии просто не в силах обойтись без намеков на «китайский наряд», «мокрые рукава». Я сам принадлежу к числу любителей старинной поэзии, но мне все же кажется, что нельзя слепо следовать старым правилам и совершенно пренебрегать современными словами. Такие, как она, считают, что, если песня складывается по какому-нибудь торжественному поводу, на поэтическом собрании или в присутствии Государя, в ней непременно должны быть слова «вместе сойдясь», если же это изящная любовная переписка-поддразнивание, вполне достаточно в позиции «передышки»[23] поставить одно лишь слово – «непостоянный», а остальные слова подберутся сами собой.
Можно перечитать все руководства, затвердить все слова-зачины и научиться самому умело использовать их, но боюсь, что произведения, созданные таким образом, будут удручающе однообразны. Дочь принца Хитати прислала мне как-то сочинение своего отца, «Записки на бумаге «канъя»«. Там с докучной подробностью изложены основы стихосложения, перечислены опаснейшие болезни[24] японских песен. У меня сложилось впечатление, что человек, никогда не блиставший в этой области особыми талантами, прочтя подобное сочинение, почувствует себя еще более скованным, чем прежде. Удрученный, я вернул записки их владелице. Откровенно говоря, для особы, столь глубоко проникшей в тайны поэтического мастерства, эта песня слишком заурядна, – заметил министр, как видно из жалости к дочери принца Хитати притворяясь заинтересованным.
– Для чего же вы вернули эти записки? – спросила госпожа, и самое неподдельное удивление звучало в ее голосе. – Их следовало переписать для нашей маленькой госпожи. У меня имелось когда-то нечто подобное, но, к сожалению, все свитки были уничтожены насекомыми. Не читавшему таких записок трудно овладеть тайнами поэтического мастерства.
– А по-моему, маленькая госпожа вполне может обойтись без них. Женщине не подобает все усилия свои сосредоточивать на чем-то одном. Это, разумеется, не значит, что она должна оставаться совершенно невежественной. Мне всегда нравились женщины, у которых за внешней мягкостью скрываются тонкий ум и высокие устремления, – сказал министр, а поскольку, судя по всему, отвечать на письмо он не собирался, госпожа заметила:
– Если не ошибаюсь, там сказано «и его возвращаю…». Будет лучше, если вы все-таки ответите.
У министра было доброе сердце, и его не пришлось долго упрашивать. Не долго думая, он набросал ответ:
«Платье верну»,
Ты сказала, но слышится мне:
«Платье выверну я…»[25]
Представляю, как грустно одной
Коротать тебе долгие ночи… (202)
О, я хорошо понимаю Вас…» – вот, кажется, и все, что он написал.
Великий министр (Гэндзи), 36 лет
Госпожа Весенних (Южных) покоев (Мурасаки), 28 лет, – супруга Гэндзи
Маленькая госпожа, 8 лет, – дочь Гэндзи и госпожи Акаси
Обитательница Северных покоев (госпожа Акаси), 27 лет, – возлюбленная Гэндзи
Дочь принца Хитати (Суэцумухана) – возлюбленная Гэндзи
Уцусэми – вдова правителя Хитати (Иё-но сукэ – см. кн. 1, гл. «Пустая скорлупка цикады», кн. 2, гл. «У заставы»)
Девушка из Западного флигеля (Тамакадзура), 22 года, – дочь Югао и министра Двора, приемная дочь Гэндзи
Тюдзё (Югири), 15 лет, – сын Гэндзи и Аои
Бэн-но сёсё (Кобай) – сын министра Двора
В первый день Нового года над столицей сияло безоблачное небо, и даже за самыми ничтожными оградами по проталинам пробивались нежные молодые ростки; над землей, словно торопя весну, плавал зыбкий туман, над деревьями сгущалась зеленоватая дымка, а лица людей сияли довольством и сердечным весельем.
Нетрудно себе представить, каким поистине драгоценным блеском сверкал в эти дни дом на Шестой линии! Здесь все, начиная с сада, вызывало восхищение, и никаких слов недостанет, чтобы описать изысканнейшую роскошь внутренних покоев.
Особенно хорош был весенний сад. В воздухе витал аромат цветущей сливы, такой густой, словно нарочно воскурили благовония. Казалось, вот она перед нами – земля Вечного блаженства.
Госпожа Мурасаки, несмотря на высокое положение, жила спокойно и неторопливо. Самых молодых и миловидных прислужниц она передала своей юной воспитаннице, оставив у себя женщин постарше. Впрочем, они едва ли не превосходили молодых утонченностью манер и изысканностью нарядов. Сегодня в покоях госпожи царило праздничное оживление. Дамы, призывая долголетие, угощались зеркальными мотии[1] и, не забывая о «тысячелетней кроне» (203), желали друг другу благополучия в грядущем году, шутили и смеялись.
Тут пришел господин министр, и, застигнутые врасплох, они едва успели принять подобающие случаю позы.
– О, какое множество разнообразных пожеланий! – улыбаясь, говорит министр. – Но наверное, у каждой из вас есть что-то свое на сердце. Откройте мне ваши чаяния, и я стану молиться, чтобы они исполнились.
Его прекрасное улыбающееся лицо словно воплощает в себе все самое радостное, что заключено в первых днях года.
Госпожа Тюдзё, особа весьма самоуверенная, спешит ответить:
– Вкушая зеркальные мотии, мы повторяли: «Лишь тогда разглядим…» (204) А чего нам желать самим себе?
Утром в доме толпились люди и было шумно, поэтому только к вечеру Гэндзи собрался идти с новогодними поздравлениями в женские покои. Ради такого случая он принарядился, и невозможно было смотреть на него без восхищения.
– Я позавидовал сегодня вашим дамам, услыхав, как они шутили, обменивались новогодними пожеланиями. Позвольте же и мне поздравить вас.
И слегка шутливым тоном министр обращается к госпоже с пожеланиями долголетия.
– Вот на пруду
Тонкий ледок растаял,
И в зеркале вод
Мы увидали лица
Беспримерно счастливой четы.
В самом деле, в целом свете не найти супругов прекраснее!
– В зеркале вод
Незамутненно-чистом
Ясно видны
Лица людей, у которых
Долгая жизнь впереди…
Так, они никогда не упускали случая поклясться друг другу в вечной верности. Был день Крысы[2], поэтому пожелания встретить вместе еще тысячу весен казались особенно уместными.
Затем Гэндзи прошел в покои дочери. Девочки и молодые служанки вышли в сад и забавлялись там, прореживая сосновые сеянцы на холмах. Этим юным особам явно не сиделось на месте.
От обитательницы Северных покоев принесли, видимо, нарочно приготовленные для этого случая бородатые корзинки[3] и шкатулки с различными лакомствами. Даже соловей, сидящий на ветке пятиигольчатой сосны, сделанной на редкость искусно, казалось, готов был вспорхнуть и запеть, радуясь этому дню:
«Долгие годы
Я за ростом твоим следила,
Молодая сосна.
Так порадуй меня сегодня
Соловьиною первою песней.
«В том саду, где его не слышно…» (205) – написала госпожа Акаси, и растроганный министр едва сдержал слезы, вряд ли уместные в этот праздничный день.
– Напишите ответ сами… – сказал он. – Кто более, чем она, заслуживает вашей первой песни?
И Гэндзи сам приготовил для дочери тушечницу.
Девочка отличалась необыкновенной красотой, дамы, неотлучно при ней находившиеся, и те не уставали ею любоваться. Взглянув на ее прелестную фигурку, Гэндзи ощутил невольную жалость к несчастной матери и свою вину перед ней, ибо сколько долгих лет она принуждена была жить вдали от этого милого существа!
«Лет немало прошло
С того дня, как родное гнездо
Соловей покинул.
Но мог ли он позабыть
Сосну, на которой вырос?»
Она написала так, как подсказало ей ее юное сердце, и хотя кому-то эта песня показалась бы недостаточно изящной…
В Летних покоях, которые министр навестил вслед за Весенними, оказалось пустынно и уныло. Не потому ли, что до лета было еще далеко?.. Но каждая мелочь здесь свидетельствовала о тонком вкусе хозяйки. Годы не отдалили министра от дамы из Сада, где опадают цветы, он по-прежнему питал к ней самую трогательную привязанность. Правда, он давно уже не оставался на ночь в ее покоях, но редко встретишь супругов, относящихся друг к другу с таким уважением и приязнью.
Они беседовали через занавес, но, когда Гэндзи слегка отодвинул его в сторону, женщина не стала прятаться.
Она была в том самом неярком синем платье, оно действительно очень шло к ней. Ее волосы заметно поредели. «Пожалуй, ей не помешала бы небольшая накладка… – подумал Гэндзи. – Возможно, кто-то и счел бы эту особу некрасивой и недостойной внимания, но я рад, что забочусь о ней, ведь я всегда этого хотел. А вот если бы она, подобно некоторым ветреницам, отвернулась от меня…»
Каждый раз, навещая ее, он радовался своему великодушию и ее мягкосердечию. Право, мог ли он желать большего? Они неторопливо побеседовали о событиях прошедшего года, и Гэндзи перешел в Западный флигель.
Девушка поселилась здесь сравнительно недавно, но, несмотря на это, убранство ее покоев поражало изысканностью. Вокруг сновали миловидные, нарядно одетые девочки-служанки. Число взрослых прислужниц тоже было достаточно велико, и, хотя о каких-то мелочах еще не успели позаботиться, все необходимое уже имелось.
Сама же юная госпожа превзошла ожидания министра. Казалось, трудно было придумать лучшее обрамление для ее яркой, свежей красоты, чем платье цвета «керрия». Она была просто ослепительна, сколько ни гляди – не наглядишься.
Легкие волосы, истончившиеся к концам – уж не вследствие ли долгих лет, проведенных в глуши? – красиво падали на платье. Даже самому пристрастному ценителю не удалось бы обнаружить в ней изъяна, и Гэндзи невольно подумал: «А ведь если бы я не взял ее к себе…» Так, он явно не собирался с ней расставаться.
Девушка успела привыкнуть к тому, что министр не церемонясь заходил в ее покои, однако столь странные отношения тяготили ее, и она жила словно во сне. Ей с трудом удавалось скрывать смущение, но робость, которую она испытывала в его присутствии, удивительно как шла к ней.
– Мне кажется, протекло уже много лет… – сказал Гэндзи. – Как приятно видеть вас здесь! Право, лучшего я и не желал. Надеюсь, вы чувствуете себя свободно? Вы доставили бы мне большую радость, если бы наведались как-нибудь в Южные покои. Юная особа, которая там живет, делает первые шаги в игре на кото, и вы могли бы музицировать вместе. Вам нечего опасаться, что кто-то будет косо смотреть на вас.
– Я сделаю так, как вы желаете… – ответила девушка. Да и можно ли было ждать от нее другого ответа?
Уже в сумерках министр зашел к госпоже Акаси. Стоило ему открыть дверь галереи, ведущей в ее покои, как из-за занавесей повеяло сладостным ароматом курений, в котором чудилось что-то необыкновенно благородное.
Самой дамы не было видно. «Где же она?» – недоумевал Гэндзи, озираясь. Но, заметив разбросанные возле тушечницы исписанные листки бумаги, принялся их разглядывать.
Перед сиденьем из белой китайской парчи, которую называют обычно «Восточная столица», обрамленным на редкость красивой каймой, лежало изящное китайское кото, в курильнице необычайно тонкой работы дымились курения «дзидзю», которых проникающий повсюду аромат приобретал особую изысканность, смешиваясь с витающими в воздухе курениями «эбико»[4].
Разглядывая листки бумаги, явно не предназначавшиеся для постороннего взгляда, Гэндзи не мог не оценить удивительное благородство почерка. Госпожа Акаси писала простой и вместе с тем в высшей степени изящной скорописью, избегая изощренных или слишком сложных знаков. Очевидно, ее очень взволновал ответ маленькой госпожи: во всяком случае, она набросала на бумаге немало вспомнившихся ей трогательных старинных песен. Среди них попадались и ее собственные:
«Радостный миг!
Соловей, по веткам порхающий
Среди пышных цветов,
Сегодня вдруг заглянул
В родное свое ущелье…
Вот и дождалась…» (54)
Увидев слова: «Когда бы мой дом…» (206), Гэндзи понял, каким утешением было для госпожи Акаси письмо дочери, и лицо его осветилось радостной улыбкой. Только он обмакнул кисть, собираясь тоже что-нибудь написать, как вошла госпожа Акаси.
Она по-прежнему держалась скромно и почтительно. «Другой такой нет на свете!» – подумал Гэндзи, на нее глядя. Волосы волной падали до самого пола, красиво выделяясь на белом фоне, их мягкие истончившиеся концы сообщали ее облику какое-то особое очарование – словом, женщина была так мила, что Гэндзи решил остаться на эту ночь в ее покоях, хотя и не хотелось ему в первый же день года навлекать на себя упреки других дам.
В самом деле, многие обиделись, узнав, что господин министр – в который раз – отдал предпочтение госпоже Акаси. И наверняка особенно уязвленными почувствовали себя обитательницы Южных покоев.
На рассвете Гэндзи поспешил уйти. «Но ведь ночь совсем еще темна…» – печалилась женщина, сожалея о разлуке.
Госпожа Мурасаки ждала его возвращения. Понимая, что она должна быть в дурном расположении духа, Гэндзи сказал:
– Вот чудеса! Сидел-сидел и вдруг задремал… Сморил меня сон, совсем как бывало в юности, а вы и не подумали прислать кого-нибудь, чтоб меня разбудили.
Как мог, пытался он смягчить ее сердце, но никакого внятного ответа не получил и, раздосадованный, лег. Когда он проснулся, солнце стояло высоко.
На этот день был назначен Прием чрезвычайных гостей[5], и под предлогом занятости Гэндзи целый день не показывался на глаза госпоже.
В доме на Шестой линии, как всегда, собрались вся высшая знать и принцы крови. Звучала прекрасная музыка, а подарки и вознаграждения поражали еще не виданным великолепием.
Гости держались надменно и важно, как и подобает столь высоким особам, но никто из них не мог сравниться с хозяином. Разумеется, каждый представлял собой весьма значительную фигуру в том редком собрании талантов, которое придавало блеск нынешнему правлению, но, как это ни прискорбно, в присутствии Великого министра даже самые выдающиеся из них казались лишенными всяких достоинств. В этому году сановники низших рангов и те не пожалели усилий, чтобы оказаться в числе приглашенных, а уж о юношах из знатных семейств и говорить нечего: теша себя новыми надеждами, они не умели скрыть своего волнения – словом, никогда еще в доме на Шестой линии не бывало так оживленно.
Ласковый вечерний ветерок разносил повсюду благоухание цветов, на сливах лопались почки, а когда спустились сумерки, зазвенели струны и очень скоро послышались звонкие голоса – пели «Этот дворец…»[6]. Особенное восхищение вызвала у собравшихся заключительная часть песни, и недаром – к певцам изволил присоединиться сам Великий министр. Впрочем, так бывало всегда: все, к чему бы ни прикасался этот удивительный человек, начинало сверкать новыми, доселе никому не ведомыми гранями, будто чудесное сияние, от него исходившее, бросало отсвет на окружавшие его предметы, сообщая яркость краскам и полноту звукам.
Обитательницы женских покоев, до которых лишь изредка доносилось лошадиное ржание, шум подъезжающих карет, были раздосадованы: «Совершенно так же должен чувствовать себя человек, находящийся внутри нераскрывшегося цветка лотоса»[7], – думали они. Еще больше оснований для недовольства было у обитательниц отдаленной Восточной усадьбы. С годами их жизнь становилась все однообразнее и тоскливее, но, уподобляя жилище свое горной обители, где «нет места мирским печалям» (43), они не позволяли себе роптать. Да и могли ли они упрекать в чем-то министра? Иных забот они не знали, им не о чем было тревожиться, не о чем горевать. Та, что решила посвятить себя служению Будде, все время отдавала молитвам. Другой ничто не мешало сосредоточиться на разнообразных «записках», к изучению которых она обнаруживала сильнейшую склонность. В остальном же их жизнь была устроена самым порядочным образом, и они ни в чем не имели нужды.
Но вот миновали беспокойные новогодние дни, и Великий министр изволил наведаться к ним. Он всегда помнил о высоком звании дочери принца Хитати и из жалости к ней – по крайней мере при посторонних – держался в ее присутствии крайне церемонно.
Ее волосы, единственное, что было в ней когда-то прекрасно, с годами поредели, и теперь, глядя на ее профиль, обрамленный их затихшим водопадом (207), Гэндзи не мог избавиться от щемящей жалости, а потому предпочитал не смотреть на нее вовсе.
Платье цвета «ива», как он и предполагал, сидело на ней дурно, но единственно она сама и была тому виною. Да и могло ли быть иначе, если она надела его прямо поверх платья из тусклого, потемневшего, до хруста накрахмаленного красного шелка? При этом она дрожала от холода, представляя собой весьма жалкое зрелище. И уж вовсе невозможно было понять, почему она пренебрегала нижним одеянием. Нос ее по-прежнему ярко алел, и никакой весенней дымке не удалось бы это скрыть. Невольно вздохнув, министр старательно загородил женщину занавесом. Впрочем, она ничуть не обиделась. Трогательная в своей беспомощности, дочь принца Хитати привыкла во всем полагаться на Гэндзи, которого великодушие успела оценить за долгие годы, и с признательностью принимала его попечения.
«Бедняжка, она и живет не так, как другие, – с жалостью подумал Гэндзи. – Мне не следует о ней забывать». Право, в целом мире не найдешь человека заботливее!
Ее голос дрожал, очевидно тоже от холода. Стараясь не смотреть на нее, Гэндзи спросил:
– Неужели у вас нет прислужниц, которые заботились бы о вашем платье? Ваша уединенная, спокойная жизнь дает вам право на некоторую свободу. Вы вполне можете носить теплые, мягкие одежды. Женщина, которая думает только о верхнем платье, производит не самое лучшее впечатление.
– Мне пришлось взять на себя заботы о Дайго-но адзари[8], – смущенно улыбнувшись, отвечала она. – И я ничего не успела сшить для себя. Даже мою меховую накидку он унес, вот я и мерзну теперь.
Речь шла о ее старшем брате, монахе, у которого был такой же красный нос. Разумеется, простодушная искренность дочери принца Хитати была весьма трогательна, но она могла бы и не вдаваться в такие подробности. Впрочем, министр и сам разговаривал с ней откровенно и просто.
– О меховой накидке жалеть не стоит. Похвально, что вы уступили ее монаху-скитальцу, она заменит ему соломенный плащ. Но почему вы пренебрегаете нижними одеждами? Сегодня вам вряд ли помешали бы семь или даже больше белых нижних платьев, надетых одно поверх другого. Если я что-то забываю, напоминайте мне. Ведь естественно, что при свойственной мне рассеянности и постоянной занятости… – сказал Гэндзи и распорядился, чтобы слуги открыли хранилища дома напротив и принесли оттуда гладкие и узорчатые шелка.
Дом на Второй линии вряд ли можно было назвать заброшенным, но, поскольку сам министр не жил здесь, в покоях неизменно царила унылая тишина. И только сад по-прежнему радовал взоры. Нельзя было не сожалеть, что некому теперь восхищаться прекрасными расцветающими сливами…
-Зашел посмотреть
Я на деревья весенние
В старом саду
И случайно набрел на редкостный,
Но с давних пор милый цветок… -
тихо, словно про себя, произнес министр, но похоже было, что женщина ничего не поняла.
Заглянул он и к монахине Уцусэми. Никогда не стремившаяся к внешнему блеску, она и теперь жила тихо и скромно, отдав большую часть покоев священным изображениям и проводя дни в молитвах. Глубоко растроганный, Гэндзи огляделся. Украшения для сутр и изваяний будд, разнообразные предметы утвари и сосуды для священной воды, подобранные с отменным вкусом и изяществом, напоминали об особой утонченности хозяйки. Сама она сидела, укрывшись за изысканнейшим зеленовато-серым занавесом, так что виднелись лишь концы рукавов, казавшиеся необычно яркими[116]. Взволнованный нахлынувшими вдруг воспоминаниями, министр сказал, глотая слезы:
– Мне следовало бы примириться с тем, что только издалека могу мечтать об острове в Сосновом заливе (99). Мое чувство к вам не принесло мне ничего, кроме печали. Но, быть может, хотя бы то взаимное дружелюбие, которое установилось меж нами теперь, будет вечно радовать нас…
– Мое доверие к вам беспредельно, – отвечала растроганная монахиня. – И я уверена, что союз наш вовсе не случаен.
– Я знаю, что виноват, ибо не должен был столько раз повергать в смятение ваши чувства, и раскаяние мое мучительно. Но надеюсь, что хоть теперь вы поверили наконец в мое бескорыстие. Подумайте сами, разве я похож на других?
Догадавшись, что он имеет в виду недостойное поведение ее пасынка, женщина смутилась.
– Могу ли я быть наказана тяжелее? Ведь я обречена до самого конца появляться перед вами в этом печальном обличье… – сказала она и горько заплакала.
Нежные черты Уцусэми с годами словно стали еще нежнее, никогда она не казалась Гэндзи такой привлекательной. К тому же она была монахиней, и оставить ее было не так-то просто… Понимая, что шутливый тон в подобных обстоятельствах неуместен, Гэндзи степенно и учтиво беседовал с женщиной, а иногда, поглядывая в сторону покоев дочери принца Хитати, думал, вздыхая: «Как жаль, что с той даже так говорить невозможно…»
Немало было и других женщин, которым он покровительствовал. Гэндзи навестил всех.
– Бывает, что я не появляюсь у вас по нескольку дней кряду, – ласково говорил он, – но я всегда помню о вас. Ведь страшна лишь последняя разлука на этом, увы, небеспредельном пути… Да, продлится ли жизнь, даже того не знаем… (208, 209).
Каждая из этих женщин была по-своему дорога его сердцу.
Люди, достигшие высокого положения, очень часто не знают меры в высокомерии и чванливости, но Великий министр был неизменно ровен и приветлив со всеми, кто его окружал, независимо от их рангов и званий. Так, многие жили, уповая единственно на его доброту.
В том году решено было провести Песенное шествие. Предполагалось, что, выйдя из Дворца, процессия направится ко дворцу Красной птицы, а оттуда к дому Великого министра. Путь неблизкий, и на Шестой линии певцы появились уже перед самым рассветом.
В безоблачном небе сияла луна, и невозможно было оторвать глаз от присыпанного легким снежком сада. В те времена среди придворных было немало замечательных музыкантов, а поскольку на сей раз их воодушевляло еще и присутствие Великого министра, флейты звучали особенно сладостно.
Гэндзи заранее разослал приглашения дамам, и они поспешили занять приготовленные для них помещения в левом и правом флигелях и на обеих галереях. Девушка из Западного флигеля, перейдя в Южные покои, встретилась с маленькой госпожой. Госпожа Мурасаки, отгородившись занавесом, тоже участвовала в их беседе.
Пока певцы обходили покои Великой государыни из дворца Красной птицы, ночь склонилась к рассвету, и предполагалось, что в доме на Шестой линии у них будет «остановка», во время которой они получат легкое угощение. Великий министр изволил распорядиться, чтобы участников процессии приняли со всевозможными почестями и выставили для них роскошные яства, вовсе не предусмотренные правилами.
Близился рассвет, и в холодном сиянии луны мерцал падающий снег. Налетал ветер, возникая где-то высоко, в кронах сосен.
Мягкие, зеленые с белым одеяния певцов вряд ли могли оживить унылое однообразие пейзажа. Не отличались яркостью и искусственные цветы, украшавшие головные уборы, но в доме на Шестой линии они, так же как, впрочем, и все остальное, казались необыкновенно изящными, и, любуясь ими, люди чувствовали, как вливаются в них новые жизненные силы. Среди гостей было немало красивых юношей, но самыми красивыми были господин Тюдзё и сыновья министра Двора.
Небо светлело, падал легкий снежок, в холодном воздухе звенели стройные голоса певцов, поющих «Бамбуковую реку»[117]. Движения танцоров поражали изяществом. Как жаль, что кисть не может запечатлеть все это на бумаге!
Из-за ширм и занавесей видны были рукава дам, не пожалевших сил, дабы затмить своих соперниц. Радуя взоры многообразием оттенков, рукава эти напоминали о «весенней парче» (210), просвечивающей сквозь легкую рассветную дымку. На редкость отрадное зрелище! И если б непривычные одеяния певцов, громкие приветственные крики и диковинные обычаи, соблюдавшиеся с нарочитой строгостью, не умаляли достоинства поистине прекрасных мелодий… Так или иначе, участники шествия получили обычное вознаграждение, с которым и удалились.
На рассвете дамы разошлись по своим покоям. Господин министр лег почивать и поднялся, когда солнце стояло совсем высоко.
– А ведь голос у нашего Тюдзё почти так же хорош, как у Бэн-но сёсё. Право, никогда еще в мире не рождалось столько талантов. Может быть, в старину люди и были ученее, но если говорить о чувствительности… Решив воспитывать Тюдзё таким образом, чтобы он был прежде всего пригоден для государственной службы, я старался уберечь его от легкомысленных утех, которые занимали столь значительное место в моей собственной юности, однако в сердце каждого человека живет, наверное, подспудная тяга к прекрасному. Невозмутимая суровость, даже если она является чисто внешней, производит скорее неприятное впечатление, – говорил Гэндзи, явно довольный сыном.
Тихонько пропев «Тысячу весен»[9], он добавил:
– Раз уж собрались здесь все дамы, неплохо было бы послушать музыку. – Не устроить ли нам благодарственное пиршество?
Он распорядился, чтобы принесли хранящиеся в прекрасных чехлах кото и бива, и, стряхнув с них пыль, подтянул ослабевшие струны. Разумеется, дамы без промедления принялись совершенствовать свое мастерство, усердно готовясь к предстоящему празднеству.
Великий министр (Гэндзи), 36 лет
Государыня-супруга (Акиконому), 27 лет, – дочь Рокудзё-но миясудокоро и принца Дзэмбо, воспитанница Гэндзи, супруга имп. Рэйдзэй
Госпожа Весенних покоев (Мурасаки), 28 лет, – супруга Гэндзи
Принц Хёбукё (Хотару) – сын имп. Кирицубо, младший брат Гэндзи
Юная госпожа из Западного флигеля (Тамакадзура), 22 года, – дочь Югао и министра Двора, приемная дочь Гэндзи
Министр Двора (То-но тюдзё) – брат Аои, первой супруги Гэндзи
Утюдзё (Касиваги) – сын министра Двора
Тюдзё из дома Великого министра (Югири), 15 лет, – сын Гэндзи
Удайсё (Хигэкуро) – поклонник Тамакадзура
Миновал Двадцатый день Третьей луны, а в Весеннем саду необыкновенно пышно цвели цветы, звонко пели птицы. «Возможно ли? – недоумевали обитательницы остальных покоев. – Ведь повсюду цветы уже отцвели…»
Понимая, как хочется молодым дамам поближе полюбоваться цветущими на холмах деревьями, зеленым покровом мха на Срединном острове, министр распорядился, чтобы, снарядив, спустили на воду китайские ладьи, давно уже построенные по его указанию.
В назначенный день решено было устроить «музицирование в ладьях», для чего пригласили музыкантов из Музыкальной палаты. В доме на Шестой линии собралось множество принцев крови и знатных сановников.
Незадолго до этого дня в дом Великого министра переехала Государыня-супруга. «Вот и настало время ответить на песню о саде, тоскующем по далекой весне[1], которой Государыня когда-то бросила мне вызов», – подумала госпожа Весенних покоев. Министру же очень хотелось показать Государыне прекрасный цветущий сад, однако особе, столь высокое положение занимающей, невозможно было прийти сюда единственно для того, чтобы полюбоваться цветами… В конце концов, посадив в ладью особенно чувствительных молодых дам…
Южный пруд соединялся с прудом Весеннего сада, лишь несколько невысоких холмов служили меж ними границей. Обогнув их, дамы оказались в саду госпожи, молодые прислужницы которой уже собрались в восточном павильоне Для рыбной ловли.
Ладьи, имеющие вид драконов и сказочных птиц Фынхуан[2], были роскошно убраны на китайский манер. У шестов сидели мальчики в китайских платьях, с закрученными над ушами жгутами волос.
Когда прислужницы Государыни выплыли на середину пруда, их взорам открылся сад, настолько поразивший их необычной, поистине удивительной красотой, что им показалось, будто они заплыли в какую-то неведомую страну. Они остановили ладьи у скалы в небольшом заливе Срединного острова, где даже простые камни были достойны кисти художника.
По сторонам сквозь легкую дымку проглядывали ветки деревьев – словно парчовые занавеси повесили по берегам пруда. Далеко впереди смутно угадывался Весенний сад, где зеленеющие ивы клонили ветви к земле, а яркие цветы источали невыразимо сладостное благоухание. Даже вишни, которые повсюду уже отцвели, здесь горделиво сияли, украшенные прекрасными цветами, а обвивающие галереи глицинии густо лиловели. Особенно же хороши были керрии – их пышные ветки нависали над прудом, отражаясь в воде. Водяные птицы резвились, держась дружными парами, мимо пролетали уточки-мандаринки с прутиками в клювах, словно вышитые на «узорчатом шелке» (211) волн[3]. Так и хотелось запечатлеть все это хотя бы на картине.
До темноты любовались дамы этим удивительным садом – в самом деле, можно было смотреть на него, пока не сгниет топорище…[4]
Ветер подует,
И на волнах лепестки
Засветятся ярко.
Вот же он, перед нами,
Прославленный мыс Керрий[5]!
Этот весенний пруд,
Быть может, сливается где-то
С рекою Ида[6]?
Сверканьем прибрежных керрий
Полон до самого дна…
Право, не стоит
К Черепашьей горе[7] стремиться.
Лучше в этих ладьях
По пруду катаясь, бессмертьем
Увенчаем свои имена…
В ярких лучах
Весеннего солнца купаясь,
Уплывает ладья,
Падают капли с шеста,
По воде рассыпаясь цветами…
Такими и другими столь же незначительными песнями обмениваясь, они совершенно забыли о том, что впереди, о доме, куда им предстояло вернуться… Но разве удивительно, что они так увлеклись? Водная гладь в самом деле была прекрасна.
Когда спустились сумерки, ладьи под мелодичные звуки «Желтой кабарги»[8] подплыли к павильону Для рыбной ловли, и дамы нехотя вышли на берег.
В павильоне, убранном с изящной простотой, собрались молодые прислужницы. Их яркие наряды – а они не пожалели усилий, чтобы затмить друг друга, – представляли собой изумительное зрелище, по красочности не уступающее затканной цветами парче.
Одна за другой звучали необычные, редкие мелодии. К выбору танцоров министр отнесся с особенным вниманием, и теперь, призвав на помощь все свое мастерство, они услаждали взоры собравшихся.
Скоро совсем стемнело, но поскольку гостям не хотелось расходиться, в саду перед Весенними покоями зажгли фонари и разместили музыкантов перед главной лестницей, там, где зеленел прекрасный мох.
Принцы крови и высшие сановники устроились на галерее, каждый со своим любимым инструментом. Музыканты – а надо сказать, что министр пригласил лучших из лучших, – заиграли на флейтах в тональности «содзё»[9]. К ним тут же присоединились разнообразные кото, и зазвучала яркая, выразительная мелодия. Когда исполняли «Благословенье», даже самые невежественные простолюдины почувствовали вдруг, что стоит все-таки жить в этом мире, и, протиснувшись между плотно стоявшими у ворот лошадьми и каретами, внимательно слушали, а лица их озарялись улыбками.
Вряд ли кто-нибудь не согласился бы с тем, что в весеннем саду все кажется особенно прекрасным – и небо, и звуки музыки, и весенние мелодии.
Так они развлекались всю ночь до рассвета. Сменив тональность, исполнили пьесу «Радуюсь весне»[10], затем принц Хёбукё своим красивым голосом запел «Зеленую иву»[11]. Ему подпевал сам хозяин.
Но вот небо посветлело. Государыня-супруга издалека с завистью прислушивалась к рассветному щебетанию птиц.
Сияние весны и прежде осеняло просторный дом Великого министра, однако до сих пор не было в нем особы, способной воспламенять сердца, – обстоятельство, досадовавшее многих. Но недавно по миру разнесся слух о достоинствах юной госпожи из Западного флигеля, о том внимании, каким окружена она в доме на Шестой линии, и что же? Как и предполагал Гэндзи, нашлось немало людей, которые устремили к ней свои думы. Одни, самодовольно помышляя: «Уж лучше меня им не найти!», не упускали случая намекнуть на свои намерения, а то и открыто заявляли о них. Другие, не смея обнаружить свои «чувства-делания» (212), сгорали от тайной страсти. Среди поклонников девушки оказался и Утюдзё, сын министра Двора, разумеется и не подозревавший о том, что на самом деле…[12]
Юная госпожа из Западного флигеля пленила воображение и принца Хёбукё, который, лишившись супруги, вот уже три года жил в одиночестве. В то утро он притворился сильно захмелевшим и, воткнув в прическу ветку глицинии, предавался безудержному веселью. Его оживленное лицо было прекрасно. Министр, в глубине души крайне довольный тем, что его ожидания оправдались, нарочно делал вид, будто ничего не замечает. Когда до принца дошла чаша с вином, он, изобразив на лице крайнюю растерянность, принялся отказываться, говоря:
– О нет, довольно… Право же, я давно бы ушел, не будь у меня одной думы на сердце.
Цветок мурасаки -
Из-за него тоскует-томится
Сердце мое…
Готов я в пучину броситься,
Не страшась недоброй молвы… (45)
Затем, протянув министру чашу вместе с веткой глицинии, сказал:
– «В твоей прическе та же шпилька…» (213) Улыбнувшись, Гэндзи ответил:
– Пока не решишь –
Бросаться иль нет в пучину,
В нашем саду
Помедли, взор услаждая
Красотою весенних цветов…
Трудно было противиться его настойчивым просьбам, и принц так и не смог уйти.
Утро принесло с собой новые утехи.
Как раз в тот день Государыня-супруга собиралась приступить к Священным чтениям[13], поэтому многие из гостей так и остались в доме Великого министра. Каждому были предоставлены особые покои, где он мог переодеться в парадное платье. Те же, кому что-либо мешало принять участие в чтениях, разъехались по домам.
К страже Лошади гости собрались в покоях Государыни. Все, начиная с Великого министра, заняли свои места. Сегодня здесь был весь двор. Зрелище величественное, да и могло ли быть иначе, если дело происходило в доме на Шестой линии?
Госпожа Весенних покоев прислала цветы – ее личное подношение Будде. Их доставили восемь славящихся своей миловидностью девочек, которых нарочно ради такого случая нарядили птицами и бабочками. «Птицы» несли цветы вишни в серебряных вазах, а «бабочки» – керрии в золотых. Как будто бы обычные цветы, но гостям показалось, что они никогда еще не видали столь пышных и ярких соцветий.
Едва ладья с девочками, обогнув холмы в южной части пруда, выплыла в сад Государыни, налетел ветерок, и в воздухе закружились лепестки вишни. Нетрудно вообразить, в какой восторг пришли собравшиеся, увидев прелестные фигурки девочек, которые, вдруг возникнув из дымки, появились на фоне ослепительно голубого неба.
Отказавшись от мысли использовать вчерашний навес, решили устроить музыкантов на примыкающей к главным покоям галерее, где нарочно для них поставили раскладные стулья.
Вот, приблизившись к лестнице, девочки отдают цветы. Их принимают разносчики курений и ставят рядом с сосудами для священной воды. А господин Тюдзё из дома Великого министра передает Государыне послание:
«Даже на бабочек,
В саду над цветами порхающих,
С печалью во взоре
Глядит из травы цикада,
Об осенней поре мечтая…»
Государыня смотрит на это письмо, улыбаясь: «Вот и ответ на горстку багряных листьев…»[14]
А ее прислужницы, вчера побывавшие в весеннем саду и опьяненные красотою цветов, не могут скрыть восхищения:
– В самом деле, нет ничего лучше весны…
Радостным трелям соловьев вторят громкие звуки «Танца птиц»[15], и даже утки на пруду начинают издавать какие-то непонятные звуки. Восторг слушателей достигает предела, когда совершается переход к заключительной части «кю», хотя трудно не испытывать и сожаления.
Затем легко вспархивают бабочки и подлетают в танце[16] к керриям, подступившим волной к низкой изгороди. Придворные соответствующих рангов, начиная с Сукэ из Службы Срединных покоев, передавая от одного к другому, подносят девочкам высочайшее вознаграждение. «Птицы» получают хосонага цвета «вишня», а «бабочки» – цвета «керрия». Судя по всему, эти прекрасные наряды были подготовлены заранее.
Музыкантов сообразно званию каждого оделяют нижними платьями, разнообразнейшими шелками. Господину Тюдзё преподносят женское парадное одеяние и хосонага цвета «глициния»[17].
А вот и ответ госпоже:
«Вчера я готова была плакать навзрыд…
Как желала бы я
Последовать бабочек зову,
Но, увы, предо мной
Стоят неприступной преградою
Пышно расцветшие керрии…»
Возможно ли, чтобы эти высокопоставленные особы, во всех отношениях превосходившие прочих, не сумели сложить ничего лучшего? Во всяком случае, они явно не оправдали ожиданий министра…
Да, вот что еще: всем прислужницам Государыни, которые посетили вчера Весенние покои, госпожа тоже прислала изысканнейшие дары. Но слишком утомительно описывать все это подробно.
Итак, министр Гэндзи благоденствовал, в доме его то и дело устраивались музыкальные собрания, поводом для которых могло послужить любое, самое незначительное событие. Разумеется, не знали печалей и его домочадцы. Обитательницы женских покоев жили в согласии, время от времени обмениваясь посланиями.
Юная госпожа из Западного флигеля после встречи, имевшей место в день Песенного шествия, стала часто писать к госпоже Весенних покоев. Пока еще трудно было судить о мере ее чувствительности, но явная одаренность в сочетании с приветливым нравом производила весьма неплохое впечатление, она охотно сообщалась с другими дамами, и они отвечали ей приязнью.
От многих получала она любовные письма, но министр не торопился с выбором. Иной раз – уж не потому ли, что чувства, которые она ему внушала, были весьма далеки от родительских, – у него возникала мысль: а не сообщить ли о ней ее настоящему отцу?..
Тюдзё из дома Великого министра довольно часто бывал в Западном флигеле, его допускали к занавесям, и иногда девушка сама отвечала ему. Разумеется, она бы предпочла этого не делать, но все считали их братом и сестрой, да и на благонравность юноши вполне можно было положиться. Сыновья министра Двора, не отставая от Тюдзё ни на шаг, в тоске бродили вокруг, изыскивая средство сообщить юной госпоже о своих нежных чувствах. Она же, питая к ним расположение совершенно иного рода, тайно страдала и мечтала о том, чтобы о ней узнал наконец ее родной отец. Впрочем, она не жаловалась и по-прежнему во всем полагалась на Великого министра, умиляя его почти детской беспомощностью. Ее сходство с матерью было не так уж и велико, и все же чем-то они удивительно походили друг на друга, хотя, несомненно, девушка была гораздо одареннее.
Подошла пора Смены одежд, обновленное убранство покоев радовало взоры чистотой и свежестью, даже небо качалось каким-то особенно ясным. Живя тихой, размеренной жизнью, министр отдавал весь свой досуг развлечениям. Довольный тем, что сбылись его надежды и поток любовных посланий захлестывал Западный флигель, он нередко заходил туда и, читая присланные девушке письма, отбирал те, которые, по его мнению, заслуживали ответа. Однако девушка, с трудом скрывая смущение, не выказывала никакого желания отвечать. Как-то, заметив письма принца Хёбукё, полные несколько, пожалуй, преждевременных жалоб и упреков, Гэндзи удовлетворенно улыбнулся.
– Ни с кем из своих многочисленных братьев я не был так близок в детстве, как с принцем Хёбукё, – сказал он. – У нас не было тайн друг от друга. Только свои увлечения он старательно скрывал от меня. Забавно и трогательно видеть, что и теперь, будучи в столь преклонном возрасте, он не утратил юношеской пылкости чувств. Вам следует ответить ему. Трудно представить себе более достойного собеседника для женщины, хоть в какой-то мере наделенной внутренним благородством. Право, я не знаю человека, способного так тонко чувствовать.
Министр нарочно выделял те достоинства принца, которые могли произвести впечатление на молодую особу, но девушка была слишком смущена.
Удайсё, человек благонравный и степенный, тоже домогался ее любви, лишний раз подтверждая справедливость поговорки: «На горе Любви и Конфуций спотыкается»[18]. Его послание показалось министру по-своему значительным. Читая и сравнивая письма, он обнаружил одно, написанное на синей китайской бумаге, изысканное и сильно надушенное, плотно свернутое в крошечный свиток.
– Почему вы даже не развернули его? – спросил Гэндзи и сам прочел письмо. Оно оказалось довольно изящным.
«Я томлюсь от любви,
Но как ты узнаешь об этом?
Бурный поток
Бежит меж камней, вскипая,
Но никто не видит его…»
Чрезвычайно изощренный почерк удовлетворял всем требованиям современного стиля.
– А это от кого? – осведомился министр, но никакого определенного ответа не получил. Тогда, призвав Укон, он сказал:
– Прошу вас, отбирайте самые достойные письма и следите, чтобы госпожа на них отвечала. Я не верю в благонравие нынешних любезников, но далеко не всегда ответственность за их поступки ложится только на них. Когда-то я и сам обижался, не получая ответов, обвинял женщин в нечуткости, возмущался их непонятливостью, а ежели не отвечала особа невысокого звания, считал ее поведение неоправданно дерзким. Кроме того, мне хорошо известно, что, когда женщина нарочно, словно желая выказать мужчине пренебрежение, не отвечает даже на самые обычные, ни к чему не обязывающие послания, касающиеся цветка или бабочки, это в большинстве случаев, напротив, распаляет его воображение. Может, конечно, статься, что он быстро забудет ее и ей не в чем будет себя упрекнуть, но все же она подвергает себя большой опасности. Впрочем, сразу же откликаться на письма тоже не следует, ибо это может иметь весьма неприятные последствия. Нехорошо, когда женщина забывает о приличиях и, повинуясь случайной прихоти, спешит показать, сколь тонок ее ум, – это может обернуться для нее несчастьем. Ни принц Хёбукё, ни Удайсё не способны на опрометчивые, недостойные их звания поступки. К тому же вашей госпоже не пристало проявлять нечуткость и непонимание. Что касается мужчин более низкого звания, то, решая, поощрять или нет их искательства, вы должны руководствоваться в первую очередь основательностью их намерений. Принимайте также во внимание их пылкость.
Пока министр наставлял Укон, юная госпожа сидела отвернувшись. Ее профиль восхитил бы самого тонкого ценителя. Она была одета с благородным изяществом, хосонага цвета «вишня» прекрасно сочеталось с платьем, окрашенным так же, как цветы этого времени года[19].Сначала девушка пленяла главным образом милым нравом, ибо при всех ее достоинствах ей не сразу удалось избавиться от налета провинциальности. Однако же, наблюдая за столичными дамами, она постепенно усваивала их манеры, училась заботиться о своей наружности. В конце концов она достигла удивительного совершенства во всем, и красота ее засияла ярче прежнего. Нетрудно себе представить, в какое отчаяние приходил министр при мысли, что ему придется расстаться с ней.
Укон же, глядя на них, улыбалась. «Не слишком ли он молод, чтобы называться ее отцом? Они могли быть прекрасной супружеской парой», – думала она.
– Я не передавала госпоже никаких писем, за исключением трех или четырех, которые вы изволили видеть, да и эти показала ей только потому, что сочла неудобным сразу же отправлять их обратно, ставя тем самым в неловкое положение тех, кто их написал. Отвечала же госпожа лишь тогда, когда вы ей о том напоминали. Причем довольно неохотно.
– Хорошо, но кто же все-таки прислал это письмо, так по-детски свернутое? Написано прекрасно, – заметил Гэндзи, с улыбкой разглядывая письмо.
– Гонец оставил его, несмотря на наши возражения, и тотчас, не говоря ни слова, удалился. Мне известно, что господин Утюдзё из дома министра Двора знаком с Мируко, одной из наших служанок. Позволю себе предположить, что именно она здесь и замешана, больше некому.
– Как трогательно! Можем ли мы пренебрегать им только потому, что он не успел достичь высоких чинов? Даже среди высшей знати немногие пользуются таким влиянием в мире. Я слышал к тому же, что он гораздо разумнее своих братьев. Несомненно, когда-нибудь он узнает, кем ему приходится ваша госпожа, но пока лучше оставить его в неведении. Во всяком случае, письмо его заслуживает внимания.
И Гэндзи долго еще разглядывал его, не в силах отложить.
– Боюсь, что мои речи могут показаться вам странными, – обратился он к девушке. – Поверьте, я долго размышлял над тем, стоит ли сейчас же извещать вашего отца, и пришел к выводу, что вы слишком молоды и неопытны, чтобы входить в семью, которая до сих пор была вам совершенно чужой. По-моему, лучше подождать, пока ваше положение не упрочится и вы не обретете достаточной самостоятельности. Вот тогда-то, улучив благоприятный случай, и можно будет открыться ему. Я знаю, что принц Хёбукё в настоящее время живет один, но он слишком уж известен в мире своими безрассудствами: ходят слухи о его связях со многими женщинами. Поговаривают, что и в доме у него великое множество так называемых «прислужниц». Только женщина великодушная, способная глядеть на шалости мужа сквозь пальцы, сумеет все это вынести. Малейшее проявление ревности будет иметь следствием неизбежное охлаждение между супругами. Это тоже надо иметь в виду. Внимание же Удайсё к вам обусловлено прежде всего тем, что его не устраивает немолодая жена, с которой они живут вместе уже довольно давно. Поэтому союз с ним может вызвать немало возражений. Словом, сделать правильный выбор не так-то просто. Я знаю, что дочери редко бывают откровенны с отцами, но вы уже не дитя, в ваши лета можно иметь собственное суждение. Представьте себе, что с вами разговариваю не я, а ваша мать. Поймите, мне не хотелось бы действовать вразрез с вашими желаниями.
Как видно, министр был не на шутку озабочен. Девушка совсем растерялась и не сразу нашлась, что ответить. Однако, понимая, что подобная нерешительность вряд ли уместна в ее возрасте, в конце концов сказала:
– Я росла без отца, и мне трудно далее представить…
Неподдельная искренность звучала в ее голосе, и, подумав: «Что ж, она права…», Гэндзи сказал:
– Не сомневаюсь, что со временем вы убедитесь в исключительности моих чувств к вам. Не зря ведь говорят: «Последний – значит подлинный…»
Тем не менее о своих истинных чувствах он предпочел умолчать, хотя и позволил себе несколько весьма многозначительных намеков. Девушка сделала вид, будто ничего не поняла, и, разочарованный, он покинул ее покои.
В саду молодой бамбук клонился под порывами ветра, и, восхищенный, Гэндзи остановился.
– Росток бамбука
Заботливо мною посажен
У дома, в саду
Но знаю, когда-нибудь он
В другом месте пустит побеги.
Право, могу ли я не досадовать… – сказал он, приподнимая занавеси, и она, приблизившись, ответила:
– Ростку бамбука
Стоит ли так упорно
Стремиться теперь
К тем самым корням, от которых
Он начал когда-то расти..
О нет, напротив…
Министр почувствовал себя растроганным. Но вряд ли песня девушки была совершенно искренней. Скорее всего ей очень хотелось, чтобы о ней узнал ее настоящий отец, хотя иногда в душу и закрадывалось сомнение: «Может ли кто-нибудь быть ко мне внимательнее, чем господин Великий министр? Родной отец не видел меня с малолетства, смею ли я рассчитывать на его благосклонность?»
Старинные повести читая, училась она постигать внутренний смысл явлений этого мира, проникала в сокровенные тайны человеческих чувств и, все больше тяготясь своим настоящим положением, все яснее понимала, сколь трудно будет ей самой открыться родному отцу.
Привязанность же к ней министра умножалась с каждым днем, и он часто хвалил ее госпоже Весенних покоев.
– В ней есть что-то удивительно привлекательное! Ее матери недоставало живости. А эта и умна и приветлива – право, за нее можно не беспокоиться.
Госпожа сразу же поняла, что его восхищение не совсем бескорыстно, и, насторожившись, заметила:
– Очевидно, она и в самом деле умна, но мне ее жаль, если она решилась во всем довериться вам.
– А разве мне нельзя доверять?
– Даже мне по вашей милости пришлось пережить немало нестерпимо горьких минут. Не думаете ли вы, что я могу об этом забыть? – улыбаясь, отвечала госпожа.
Восхищенный ее находчивостью, министр сказал:
– Меня обижают ваши подозрения. Неужели вы полагаете, что она ничего бы не заметила?
Он поспешил прервать этот неприятный разговор, но в душе его возникло беспокойство: «Откуда у госпожи такие мысли?» Да и мог ли он не признаться самому себе, что его сердце не всегда было свободно от низменных побуждений?
Беспрестанно помышляя о девушке из Западного флигеля, министр часто наведывался в ее покои и с величайшим вниманием относился ко всем ее нуждам.
Однажды тихим вечером после дождя, взглянув на безмятежное небо, раскинувшееся над ярко зеленевшими в саду молодыми кленами и дубками, Гэндзи произнес:
– О да, «дни мягки и светлы…[20]
Тотчас же вспомнились ему нежные черты его юной питомицы, и он поспешил в Западный флигель.
Девушка сидела и что-то писала, как видно упражняясь в каллиграфии, но, заметив министра, встала и смущенно потупилась. Ее яркое лицо дышало свежестью. Мягкой грацией движений она невольно напомнила ему ушедшую, и, растроганный до слез, Гэндзи сказал:
– Сначала я не замечал в вас большого сходства с матерью, но теперь нередко вздрагиваю: «Уж не она ли?» Как это печально и как трогательно! Тюдзё совсем не похож на свою мать, и, глядя на него, я начал было думать, что дети вообще не бывают похожи на родителей, но тут появились вы…
Отыскав среди плодов, разложенных на крышке от шкатулки, померанец, Гэндзи сказал:
– Твои рукава
Источают все тот же нежный
Аромат померанцев (103).
И я никак не пойму,
Мать предо мною иль дочь?
Я оплакивал ушедшую все эти годы, ни на миг не забывал ее, и ничто не могло меня утешить. Видя вас здесь, я часто думаю: «Уж не сон ли?» Увы, облегчения нет и теперь, скорее напротив. Не отвращайте же от меня своего взора!
С этими словами министр взял ее руку в свои. Ничего подобного он не позволял себе прежде, и девушка, хотя и не решалась ему противиться, с трудом скрывала замешательство.
– Увы, не случайно
Тебе о прошлом напомнили
Мои рукава.
Вряд ли плоды померанца
Долговечнее будут цветов…
Совсем растерявшись, она спрятала лицо, прелестная, как никогда. Залюбовавшись ее полными изящной формы руками, тонкой, нежной кожей, Гэндзи почувствовал, что не в силах справиться с волнением, и решился все-таки приоткрыть девушке свои чувства. Неприятно пораженная, она дрожала всем телом, не зная, что сказать.
– Неужели я вам так неприятен? Уверяю вас, никто никогда не узнает о моих чувствах и вам нечего бояться. Смею надеяться, что и вы постараетесь не выдавать себя и поможете мне сохранить эту тайну. Вы всегда были дороги мне, а теперь особенно. Неужели вы думаете, что кто-нибудь другой может любить вас больше? Или вы предпочитаете этих повес, осыпающих вас нежными письмами? О, я совершенно уверен, что никто из них не способен на глубокое чувство. Мне страшно подумать, что вы достанетесь другому.
Право, редко встретишь столь заботливого родителя…
Стояла прекрасная тихая ночь, дождь кончился, и ветер шелестел листьями бамбука. На небо выплыла ясная луна. Прислужницы держались поодаль, стараясь не мешать их тихой беседе. Как ни часто виделся Гэндзи со своей воспитанницей, более удачного случая еще не представлялось… К тому же, решившись наконец открыть ей свое сердце, он был взволнован более обычного, а потому, ловко выскользнув из мягких одежд, лег рядом с ней. Девушка была в смятении. Что могут подумать? «Живи я в доме родного отца, ничего подобного не случилось бы. Пусть даже он вовсе не заботился бы обо мне».
Девушка старалась сдерживать слезы, но они так и текли по щекам. Видя, как она страдает, Гэндзи сказал:
– Очень жаль, что я не сумел завоевать вашего расположения! Но подумайте, как часто женщинам приходится покоряться мужчинам, которых они никогда и не видели прежде. Не странно ли, что вы отвергаете человека, столь хорошо вам знакомого? Успокойтесь, я не сделаю больше ничего, противного вашим желаниям. Увы, я надеялся, что вы поможете мне хоть немного забыться, ибо мучительная тоска по ушедшей до сих пор терзает мое сердце.
Так, немало нежных и трогательных слов было им сказано. В какой-то миг ему почудилось вдруг, будто вернулось прошлое, и он готов был заплакать от умиления. Прекрасно понимая, сколь безрассудно, сколь нелепо его поведение, Гэндзи постарался взять себя в руки. Он должен уйти затемно, пока никто из прислужниц не заподозрил неладного.
– Право, нелегко примириться с тем, что я внушаю вам такую неприязнь. Уверяю вас, никто из ваших поклонников не питает к вам столь нежных чувств. Моя любовь поистине беспредельна, и я никогда не позволю себе по отношению к вам ничего предосудительного. Единственное, чего я прошу, – позволить мне иногда беседовать с вами о разных пустяках, ибо это поможет мне развеять тоску по прошлому. Не лишайте меня хотя бы этого… – молил он, но девушка, почти теряя сознание, не испытывала ничего, кроме ужаса.
– Мог ли я ожидать, что настолько противен вам?.. Увы… – проговорил он, вздыхая, и: – Старайтесь же не выдавать себя! – добавив, вышел.
Надо сказать, что, хотя девушке было уже немало лет, она не имела почти никакого житейского опыта и до сих пор не задумывалась о том, что между мужчиной и женщиной возможна более полная близость. Поведение Гэндзи настолько поразило и огорчило ее, что она долго не могла прийти в себя, и прислужницы, не зная, чем объяснить ее состояние, забеспокоились:
– Уж не больна ли госпожа?
– Милости господина министра заслуживают величайшей признательности. Родной отец и тот не мог быть заботливее, – тихонько нашептывала девушке Хёбу, но та, удрученная столь неожиданно открывшимися ей намерениями Гэндзи, лишь молча сетовала на свою злосчастную судьбу.
Едва рассвело, пришел гонец. Девушка еще лежала в постели, сказавшись больной, но прислужницы, придвинув к ней тушечницу, потребовали, чтобы она немедленно ответила, и она принуждена была прочесть письмо.
На простой матовой белой бумаге[21] изящнейшим почерком было написано:
«В мире нет женщины более жестокосердной, но могу ли я забыть… Что Ваши дамы?
Твоих нежных корней
Я еще не успел коснуться,
Молодая трава,
Отчего ж ты печально поникла,
Будто смял тебя кто-то?
Оказывается, Вы совсем еще дитя…»
Отечески ласковый тон его послания возмутил девушку, но, отказавшись отвечать, она наверняка навлекла бы на себя подозрения окружающих, а потому, взяв лист толстой бумаги «митиноку», написала всего несколько строк:
«Я получила Ваше письмо. Но я совсем больна и не могу ответить, прошу простить меня…»
«Такой суровости я не ожидал…» – улыбнулся министр, разглядывая письмо. Тем не менее надежда не оставляла его. Право, нельзя не попенять ему за легкомыслие!
Открыв девушке свои истинные чувства, министр не имел больше надобности намекать на сосну из Ота (214) и постоянно докучал ей своими признаниями. Нетрудно представить себе ее отчаяние. Мысли, одна другой тягостнее, теснились в ее голове, и в конце концов она даже занемогла.
«Никто ведь и не подозревает… – думала она. – И чужие и близкие мне люди считают господина Великого министра моим настоящим отцом. Ежели по миру распространятся дурные слухи, я сделаюсь предметом для беспрерывных насмешек и оскорблений. Я и теперь не знаю, захочет ли родной отец заботиться обо мне, если узнает вдруг о моем существовании, а уж когда до него дойдут эти слухи, надеяться будет и вовсе не на что».
Никогда еще чувства ее не были в таком смятении.
Говорят, что, прослышав о весьма благосклонном отношении к ним Великого министра, принц Хёбукё и Удайсё стали еще настойчивее. А Утюдзё из дома министра Двора, тот самый, что написал когда-то о «бурном потоке», узнав от Мируко, что госпоже не запрещено читать его письма, был будто бы вне себя от радости и, не подозревая о существующей меж ними связи, принялся с воодушевлением осыпать ее упреками и с утра до вечера бродил возле ее покоев.
Великий министр (Гэндзи), 36 лет
Девушка из Западного флигеля (Тамакадзура), 22 года, – дочь Югао и министра Двора, приемная дочь Гэндзи
Принц Хёбукё (Хотару) – сын имп. Кирицубо, младший брат Гэндзи
Государыня-супруга (Акиконому) – дочь Рокудзё-но миясудокоро и принца Дзэмбо, супруга имп. Рэйдзэй
Обитательница Восточных покоев (Ханатирусато) – возлюбленная Гэндзи
Тюдзё (Югири), 15 лет, – сын Гэндзи и Аои
Юная госпожа Весенних покоев – дочь Гэндзи и госпожи Акаси
Госпожа Акаси – возлюбленная Гэндзи
Утюдзё (Касиваги), 20 (21) год, – сын министра Двора
Министр Двора (То-но тюдзё) – брат Аои, первой супруги Гэндзи
Достигнув столь значительного положения в мире, Великий министр обрел наконец возможность жить неторопливо и спокойно, не обременяя себя заботами. Находящиеся на его попечении женщины, устроенные сообразно желаниям и званию каждой, тоже жили в свое удовольствие, ни в чем не ведая нужды. Право, о такой жизни только мечтать можно.
Лишь юная госпожа из Западного флигеля, совершенно неожиданно для себя оказавшись в крайне затруднительном положении, не могла обрести покоя. Жестокое недоумение терзало ее душу. Разумеется, она не испытывала к министру такого отвращения, как, скажем, когда-то к Таю-но гэну, но все же… Никто из окружающих ее дам и представить себе не мог, что мучило ее, и, не решаясь никому открыться, она молча страдала.
К тому времени девушка достигла возраста, когда многое становится понятным, и, размышляя о том или ином предмете, она все чаще жалела, что нет рядом с нею матери.
Министр же, излив свои чувства, не только не испытал облегчения, но, наоборот, страдания его стали еще мучительнее. Он не решался отнестись к ней даже с самыми незначительными словами, ибо дамы могли заподозрить неладное, однако вовсе не видеть ее тоже не мог, а потому то и дело заходил в Западный флигель и, улучив миг, когда она оставалась одна, докучал ей своими признаниями. Девушка же, не смея открыто высказать ему негодование, делала вид, будто ничего не замечает. От природы она была веселого, приветливого нрава, поэтому, даже напуская на себя суровость, не умела скрыть своего неотразимого очарования. Так стоит ли удивляться тому, что принц Хёбукё писал к ней все чаще и чаще?
Не так уж много времени прошло с тех пор, как сердце его впервые устремилось к ней, однако он не упускал случая пожаловаться на дожди Пятой луны (215)[1].
«Неужели вы и впредь будете держать меня в таком отдалении? О, когда б я мог излить хоть малую часть того, что переполняет мою душу…»
Увидев его письмо, Гэндзи заметил:
– Вам нечего опасаться. Я не вижу ничего дурного в том, что все они так увлечены вами. Не будьте же слишком суровы. Вам следует время от времени отвечать принцу.
Он принялся объяснять ей, как лучше ответить, но добился лишь того, что девушка окончательно пришла в дурное расположение духа.
– Простите, но мне нездоровится, – сказала она, отказываясь писать ответ.
В ее окружении не было ни одной дамы достаточно высокого звания, принадлежавшей к сколько-нибудь влиятельному семейству, разве что дочь ее дяди с материнской стороны, получившего в свое время звание сайсё. Эта достойная особа потеряла всех близких, и министр, разыскав ее, взял к себе. Ее называли госпожа Сайсё. Она прекрасно владела кистью, ум же ее был обогащен всеми познаниями, приличными ее полу, поэтому министр поручил ей в случае необходимости отвечать на письма от имени госпожи.
Вот и теперь, призвав эту даму, он велел ей написать ответ принцу, объяснив, каким примерно должно быть его содержание. Судя по всему, Гэндзи не терпелось узнать, что еще напишет девушке ее пылкий поклонник. Сама же юная госпожа с тех пор, как ее беззаботное существование было нарушено столь досадным образом, стала смотреть на письма принца Хёбукё более снисходительным взором.
Нельзя сказать, чтобы принцу удалось покорить ее сердце, но у нее внезапно возникла мысль, что с его помощью ей удастся избежать домогательств министра. Должно быть, мало-помалу она все-таки приобретала опыт в житейских делах.
Разумеется, принцу и в голову не приходило, что министр с величайшим любопытством следит за его действиями, и как-то раз, воодушевленный благосклонным тоном писем девушки, он тайно пробрался у ее покои.
Сиденье для гостя устроили рядом с боковой дверью, так что он мог беседовать с девушкой через занавес. Министр изволил заранее позаботиться о том, чтобы в покоях воскурили самые изысканные благовония, – словом, проявил внимание, какого не проявил бы и настоящий отец и которое всякий здравомыслящий человек счел бы излишним. Так или иначе, трудно было не оценить его усилий.
Госпожа Сайсё, служившая при этом разговоре посредницей, не могла оправиться от смущения и сбивалась в речах. Когда же министр тихонько ущипнул ее, испугавшись, что юная госпожа покажется принцу невежественной провинциалкой, вовсе растерялась и замолчала.
Самые темные ночи были позади, и затянутое облаками небо неясно светилось. Задумчивый и печальный, принц казался особенно прекрасным. Воздух был густо напоен благовониями: едва уловимый запах курений, долетавший из внутренних покоев, соединялся с благоуханием, исходившим от платья министра.
Вдыхая этот чудесный аромат, принц подумал, что действительность превзошла все его ожидания. Со спокойным достоинством говорил он о своих чувствах, не позволяя себе ни малейшей вольности. Несомненно, он выгодно отличался от других поклонников!
Министр восхищенно прислушивался. Девушка же, укрывшись в восточных покоях, легла было спать, но, когда госпожа Сайсё прошла к ней, дабы передать слова принца, вслед за ней тихонько проскользнул и министр.
– Ваше нежелание соблюдать приличия заслуживает порицания, – укоризненно сказал он. – Всегда следует принимать во внимание обстоятельства. Право, вам пора повзрослеть. С человеком столь высокого звания нельзя беседовать через посредника. Наверное, вам не хочется, чтобы он слышал ваш голос, но вы можете хотя бы подойти поближе.
Заметив, что министр обнаруживает явное намерение, воспользовавшись ее замешательством, проникнуть за полог, девушка совсем растерялась, пытаясь уразуметь, какое из двух зол предпочтительнее, но в конце концов все-таки потихоньку вышла и устроилась у занавеса, прикрывавшего вход во внутренние покои. Пока она сидела в раздумье, не отвечая на длинные речи принца, к ней приблизился министр и перекинул через верхнюю планку полотнище занавеса. Тут же вспыхнул какой-то свет…
«Неужели Сайсё зажгла светильник?. – ужаснулась девушка.
На самом же деле произошло вот что: министр еще с вечера спрятал в ее покоях изрядное количество светлячков, завернув их в полу занавеса, и теперь с самым невинным видом, притворившись, что поправляет занавес…
Светлячки засверкали неожиданно ярко, и из темноты возник прелестный профиль девушки, в испуге прикрывающей лицо веером.
Министр рассчитывал, что внезапно вспыхнувший свет неизбежно привлечет взор принца. «До сих пор его внимание к ней объяснялось тем, что она считается моей дочерью, – думал он, – вряд ли он представляет себе, сколь совершенна ее красота. Почему бы мне не помучить немного этого неисправимого ветреника?»
Право, нельзя не попенять ему за легкомыслие! Ведь будь девушка его родной дочерью, он и помыслить бы не мог… Выскользнув тихонько из ее покоев, Гэндзи отправился к себе.
Принц примерно представлял себе, где может сидеть девушка, но в какой-то миг понял, что она гораздо ближе, чем ему казалось сначала. С трепещущим от волнения сердцем вглядывался он в прорези великолепного занавеса из тонкой ткани, как вдруг недалеко от него что-то засветилось и восхитительное зрелище представилось взору. Еще мгновение – и свет погас, а чудесное видение исчезло. Однако в сердце принца вспыхнула надежда. К тому же, как ни тускл был свет, его оказалось довольно, чтобы разглядеть стройную фигуру лежащей девушки, и она превзошла все ожидания принца. Он почувствовал, что никогда не сможет забыть ее, – словом, вышло совершенно так, как замышлял Гэндзи.
– Молчит светлячок
О чувствах своих, но в сердце
Яркий огонь.
И сколько ты ни старайся,
Не сможешь его погасить.
О, поняли ли вы?.. – молвит принц.
Медлить с ответом нельзя, и девушка произносит первое, что приходит ей на ум:
– Молчат светлячки,
Но тайный огонь их сжигает.
Знаю – они
Чувствовать могут сильнее
Тех, кто умеет петь..
Не проявляя никакого желания продолжать беседу, девушка скрылась во внутренних покоях, предоставив принцу возможность жаловаться на ее невиданную жестокость.
Оставаться в Западном флигеле до рассвета было не совсем прилично, и, промокнув от капель, падающих со стрехи (217), и от собственных слез, принц покинул дом на Шестой линии затемно. Думаю, что ночью, как и положено, кричала кукушка… (218). Но все это довольно обычно, так что я не старалась запомнить подробности.
– Как он хорош собой. – расхваливали принца дамы
– Да, и так похож на господина министра…
Не подозревая истинной подоплеки, они восхищались заботливостью министра по отношению к их госпоже: «Право, лишь мать могла бы…»
Девушка же, видя, что Гэндзи, несмотря на наружную невозмутимость, вовсе не думает отказываться от своих намерений, по-прежнему сетовала на злосчастную судьбу. «Когда бы знал обо мне родной отец и мое положение было более определенным, – думала она, – я вряд ли считала бы поведение господина министра предосудительным. А так оно более чем предосудительно, и в конце концов об этом станут говорить в мире».
Впрочем, Гэндзи и сам не хотел ставить девушку в затруднительное положение. Всему виною было его легкомыслие. Можно ли, к примеру, считать, что он окончательно смирился с потерей Государыни-супруги? Нет, при каждом удобном случае он старался тронуть ее сердце нежными речами, но, занимая слишком высокое положение, она была недосягаема, и многое удерживало его от откровенных признаний. Что касается юной госпожи из Западного флигеля, то она отличалась живым, приветливым нравом, и ей не всегда удавалось держать Гэндзи на расстоянии. Иногда, не имея сил превозмочь волнение, он позволял себе кое-какие вольности, которые, будь они замечены дамами, могли бы вызвать у них немалые подозрения. Впрочем, чаще всего ему удавалось сдерживать себя.
Так или иначе, трудно себе представить более сложные, более мучительные отношения.
На Пятый день, направляясь к павильону Для верховой езды[2], Гэндзи заглянул в Западный флигель:
– Что вы можете рассказать? Оставался ли принц допоздна в ваших покоях? Надеюсь, вы не позволяете ему слишком многого? Как бы вам не пришлось из-за него страдать. Впрочем, вряд ли в мире есть человек, который никогда никому не причинил вреда, не совершал безрассудных поступков…
Наставляя девушку, министр то восхвалял принца, то жестоко хулил его. Глядя на него в тот миг, нельзя было не залюбоваться его удивительно молодым, прекрасным лицом. Он был в носи, небрежно наброшенном на нижнее одеяние, сшитое из столь яркого и блестящего шелка, что чудилось, будто от него исходит сияние. Что-то необычайно пленительное виделось в сочетаниях красок, трудно было поверить, что шелк этот окрашен рукой человека. Причем сам цвет был не столь уж и необычен, но рисунок поражал изысканностью, а аромат, исходивший от платья, был так тонок, что девушка даже подумала: «Как восхищалась бы я красотой господина министра, когда б не эта тайная тревога…»
От принца принесли письмо. Оно было написано изящнейшим почерком на тончайшей белой бумаге. В тот миг казалось: сколько ни гляди, не наглядишься, а посмотришь теперь – как будто ничего особенного…
«Даже сегодня
Нет никого, кто сорвал бы
Аир расцветший,
Вода скрывает корни его,
Мои слезы вода смывает…»
Письмо не без значения было привязано к длинному корню аира… (219)
– Постарайтесь не медлить с ответом. – сказал министр, уходя. Дамы принялись торопить госпожу, но что у нее самой было на душе?
«Из воды извлечешь
И увидишь – коротки очень
Корни аира.
А длинны ли в воде – не измерить
Точно так же и пролитых слез…
Право же, вы неразумны…». – вот и все, что написала она бледной тушью.
Боюсь, что такого знатока, как принц Хёбукё, разочаровало это письмо. Наверное, он ожидал, что ее почерк окажется более изящным.
В тот день девушка получила множество – один другого красивее – мешочков кусудама[3].
В радостях и веселье проходили дни в доме на Шестой линии, и ничто не напоминало ей о тяготах прежней жизни. Но могло ли ее не тревожить поведение министра? Увы, целыми днями она только и думала о том, как, не пороча его имени, выйти из этого столь невыносимого для нее положения…
Министр заглянул и в Восточные покои.
– Тюдзё сказал, что сегодня после состязаний в стрельбе приведет сюда друзей. Прошу вас подготовить все необходимое. Полагаю, что они придут еще засветло. Меня всегда удивляет, отчего любая, самая незначительная затея, которую мы желали бы сохранить в тайне, сразу же становится известной принцам. Они приходят, и тихий вечер в кругу близких выливается в пышное празднество. Тем не менее вам следует хорошенько подготовиться, – сказал он.
Павильон Для верховой езды находился неподалеку, его было видно с галереи.
– Молодые дамы смогут любоваться зрелищем сквозь открытые двери. В левой Личной императорской охране за последнее время появилось немало красивых юношей, они ничуть не уступают придворным, – добавил министр, и дамы обрадовались, предвкушая возможность насладиться редким зрелищем.
Посмотреть на состязания пришли и девочки-служанки из Западного флигеля. Прислужницы, завесив двери на галерею новыми зелеными шторами и расставив повсюду изысканные занавесы, цвет которых менялся от темно-лилового внизу до светло-лилового вверху, сновали по дому, занятые последними приготовлениями.
Девочек из Западного флигеля можно было узнать по платьям цвета «аир»[4] и кадзами из тонкой синей ткани. Их было четверо, все миловидные, ловкие. Даже простые служанки сегодня надели лиловые мо, темные у подола и светлые у пояса, и китайские платья цвета молодых побегов гвоздики.
Девочки-служанки из Восточных покоев, облаченные в темно-алые нижние платья и кадзами цвета «гвоздика», держались со спокойным достоинством, явно уверенные в своем превосходстве. Молодые придворные, приосанившись, искоса на них поглядывали.
Великий министр появился в павильоне Для верховой езды в стражу Овцы. Как он и предсказывал, там собралось множество принцев крови. Состязания проводились несколько иначе, чем во Дворце, в них принимали участие и средние чины из Личной императорской охраны. Гости не расходились до позднего вечера, наслаждаясь необычайно ярким, увлекательным зрелищем.
Разумеется, женщины не разбирались в тонкостях этого искусства, но и они восхищались живописными фигурами всадников (а надо сказать, что даже простые придворнослужители были роскошно одеты), которые с такой горячностью старались превзойти друг друга ловкостью, словно от этого зависела их жизнь.
Состязания проходили на длинной площадке, видной и из Южных покоев, так что дамы госпожи тоже имели возможность насладиться зрелищем. Были исполнены танцы «Игра в мяч»[5], «На согнутых ногах»[6] и другие. Затем под громкий барабанный бой и пение флейт провозглашали победителей, но тут спустилась ночь, и скоро ничего уже не было видно. Придворнослужители получили соответствующее вознаграждение. Было совсем поздно, когда гости наконец разошлись.
Министр остался ночевать в Восточных покоях. Беседуя с Ханатирусато о том о сем, он сказал между прочим:
– Нельзя не признать выдающиеся достоинства принца Хёбукё. Есть люди красивее, но мало кто обладает таким благородством манер, таким удивительным обаянием. Надеюсь, что вам удалось разглядеть его. В мире о нем отзываются весьма благосклонно, но, разумеется, и у него есть кое-какие слабости.
– Принц приходится вам младшим братом, но кажется гораздо старше. Мне говорили, что он никогда не упускает случая навестить вас, но сама я увидела его сегодня впервые. Правда, мне приходилось встречать его во Дворце, но это было слишком давно… Смею заметить, что за это время он стал еще красивее. Принц Соти тоже хорош собой, но до старшего брата ему далеко. Трудно поверить, что он принц крови, – ответила она.
«Ей не откажешь в проницательности», – подумал министр, но в ответ лишь улыбнулся, как видно не имея желания обсуждать чьи бы то ни было достоинства и недостатки. Он никогда не одобрял присущего некоторым людям стремления выискивать изъяны в окружающих и открыто выказывать им свое презрение. Даже об Удайсё он не стал ничего говорить. В мире Удайсё считали человеком утонченным, но трудно было сказать, что он представляет собой на самом деле. Не исключено, что при более близком общении он мог оказаться далеко не таким безупречным.
Отношения между министром и обитательницей Восточных покоев были весьма дружескими, но не более того, поэтому, побеседовав, они разошлись.
«И когда мы успели так отдалиться друг от друга?» – с некоторым сожалением подумал Гэндзи. Женщина никогда не обижалась на него, явно примирившись с тем, что о пышных празднествах, устраиваемых в доме на Шестой линии, знала лишь понаслышке. Сегодня же ей посчастливилось самой наблюдать столь редкое зрелище, и она не могла не радоваться. Так, наконец-то и до ее покоев дошло сияние…
– «Не по вкусу коням» -
Так о прибрежном аире
Молва говорит.
Но в этот счастливый день
И его не забыли сорвать (220),-
тихо проговорила она, и, хотя ничего особенного не было в этой песне, министра она растрогала до слез.
– Конь молодой,
Всегда неразлучниц-уток
Перед взором имея,
Разве сможет когда-нибудь
С аиром этим расстаться? (221)
Пожалуй, и его песня была ненамного лучше.
– Мы почти не видимся, но каждая встреча с вами – большая радость для меня. – Министр произнес эти слова с искренним чувством, зная, что женщина слишком кротка, чтобы усмотреть в них повод для любовной игры.
Уступив гостю полог, госпожа Восточных покоев легла поодаль, отгородившись переносным занавесом. Она давно уже укрепилась в мысли, что бОльшая близость меж ними невозможна, да и сам министр никогда не выражал желания что-либо менять в их отношениях.
В нынешнем году пора ливней продолжалась особенно долго, просвета не было ни малейшего, и изнывающие от скуки обитательницы дома на Шестой линии искали спасения в повестях с картинками[7]. Госпожа Акаси, подготовив несколько прекрасных, как все, что она делала, свитков, отослала их дочери.
Однако самой страстной поклонницей повестей оказалась юная госпожа из Западного флигеля, возможно потому, что прежде ей не приходилось видеть ничего подобного. Весь свой досуг она отдавала повестям – усердно переписывала их, читала. Многие из ее молодых прислужниц проявили немалую осведомленность в этой области.
«Сколько собрано здесь удивительных разных судеб. – думала юная госпожа. – Кто знает, правда это или вымысел? И все же я уверена, того, что выпало мне на долю, не довелось испытать никому».
Среди повестей, которые она прочла, была повесть о девушке из Сумиёси[8], до сих пор пользовавшаяся известностью в мире. Читая о том, в какой ужас повергали героиню преследования Кадзоэ-но ками, девушка вспоминала свой давний страх перед Таю-но гэном.
Разбросанные повсюду свитки с повестями не укрылись от взора министра.
– Что за нелепое времяпрепровождение. – замечает он. – Женщины словно созданы для того, чтобы их обманывали. Во всяком случае, они никогда этим не тяготятся. В повестях, которые вы читаете и переписываете, не жалея сил, так мало истинного. А вы, зная об этом, все же отдаете подобным небылицам свое сердце, позволяете вводить себя в заблуждение, да еще и переписываете их в такую жару, не замечая, что ваши волосы совсем растрепались.
И, засмеявшись, министр продолжает:
– Впрочем, и в самом деле, что, кроме древних преданий, может спасти нас от неотвратимой скуки? Среди этих небылиц есть и такие, в которых события развертываются вполне правдоподобно, трогая сердца читателей и заставляя их думать: «А ведь так бывает и в жизни». Даже зная, что все это лишь досужие выдумки, человек может испытывать невольное волнение. Разве кто-нибудь останется равнодушным, читая, к примеру, о прелестной юной особе, которой сердце истерзано тайной горестью?
А иногда, хорошо понимая: «Да ведь в жизни такого не бывает», увлечешься вдруг описанием совершенно невероятных событий и, хотя не исключено, что, немного поостыв, устыдишься своих преждевременных восторгов, вряд ли стоит отрицать ценность первого впечатления.
В последнее время мне довольно часто приходится слушать, как дамы читают юной госпоже из Весенних покоев разные повести. Как-то я подумал, что, не будь в мире словоохотливых людей, любящих поражать воображение слушателей своими выдумками – а ведь таких немало, – не было бы и повестей. Впрочем, возможно, я ошибаюсь.
– О, разумеется, люди, привыкшие вводить в заблуждение окружающих, могут придерживаться именно такого мнения, – возражает юная госпожа, отодвигая тушечницу. – Что до меня, то я убеждена в полной достоверности всего мною прочитанного.
– Боюсь, что я и в самом деле несправедлив к повестям, – улыбнувшись, отвечает министр. – Ведь они сохраняют для нас все, что происходило и происходит в мире, начиная с века богов. «Нихонги»[9] и прочие исторические хроники касаются только одной стороны явлений. В повестях же содержатся разнообразные подробности.
Предметом повести не является жизнь какого-то отдельного человека как она есть. Повесть рождается тогда, когда человек, наблюдая за всем вокруг него происходящим – хорошим ли, дурным ли, – видя то, чем никогда не надоест любоваться, слыша то, к чему невозможно остаться равнодушным, в конце концов оказывается не в силах хранить все это в собственном сердце, и у него возникает желание поделиться своими наблюдениями с потомками. Когда хотят, чтобы рассказ произвел приятное впечатление, выбирают и описывают только что-нибудь хорошее. А иногда, стараясь угодить вкусам читателей, собирают воедино все самое невероятное, дурное. Однако все это – хорошее ли, дурное ли – равно принадлежит одному и тому же миру. А разве иначе сочиняются повести в других странах? Впрочем, повести бывают разные, даже у нас, в Ямато, старые значительно отличаются от новых. Не говоря уже о том, сколь велико различие между произведениями глубокими и неглубокими. Однако утверждать, что все повести – сплошная выдумка, значит искажать истинный смысл явлений.
Даже в Учении, открытом нам просветленным сердцем Будды, есть так называемые притчи. У невежественных людей вызывает недоумение существование в священных текстах разноречий. А между тем в сутрах Великой колесницы[10] их множество. Но все они в конечном счете служат одной цели: показать, чем просветление отличается от заблуждений. Точно так же и повести показывают различие между добром и злом в человеческой жизни. Короче говоря, ничто не пропадает даром.
Теперь министр явно стремился подчеркнуть полезность повестей.
– Кстати, не встречали ли вы в какой-нибудь из этих старинных повестей такого законченного глупца, как я? – продолжает он. – Полагаю, что ни одной из самых неземных героинь не удалось бы сравниться с вами в черствости и нечуткости. Не написать ли нам новую повесть, чтобы о том стало известно в мире?
Он пододвигается к ней ближе, но, закрыв лицо рукавом, девушка отвечает:
– Боюсь, что наша невероятная история и без того не останется тайной…
– Невероятная, говорите вы? Пожалуй, вы правы, такого со мной еще не бывало.
И, придвинувшись еще ближе, он произносит весьма игривым тоном:
– Тревогой объят,
Я ищу тому в прошлом примеры,
Но, увы, никогда
Не бывало такого, чтоб дочь
Отвращала взор от отца…
Разве вы не знаете, что дочерняя непочтительность считается в Учении Будды величайшим грехом?
Однако девушка даже не поднимает головы и, только когда Гэндзи, поглаживая ее волосы, принимается пенять ей за жестокость, нехотя отвечает:
– Пытаюсь и я
Отыскать тому в прошлом примеры.
Не бывало, ты прав,
До сих пор никогда в нашем мире
Такой отцовской любви…
Устыдившись, министр постарался взять себя в руки. Но кто знает, что станется с ними в будущем?
Госпожа Мурасаки тоже отдавала весь досуг чтению, оправдывая себя тем, что ее юная питомица требовала новых и новых повестей.
– Не правда ли, прекрасно. – восхищается госпожа, разглядывая свитки «Повести Кумано»[11]. На одном ей попадается изображение невинно спящей маленькой девочки, и мысли ее уносятся в прошлое.
– Эти дети кажутся мне слишком искушенными для своих лет. Не думаете ли вы, что я мог бы считаться образцом терпения и преданности? Во всяком случае, немногие способны. – Так, министру в самом деле довелось пережить немало удивительнейших любовных историй. – Прошу вас проследить, чтобы при юной госпоже не читали повестей, содержащих вольное описание нравов этого мира. Не говоря уже о том, что я не нахожу ровно ничего занимательного во всех этих девах, изнывающих от тайной любви, мне кажется пагубным приучать ее к мысли, что подобные обстоятельства являются чем-то вполне обычным.
Нетрудно себе представить, как обиделась бы, услыхав эти слова, юная госпожа из Западного флигеля: о ней министр заботился совсем по-другому.
– Нельзя не согласиться с тем, что женщина, считающая образцом для подражания какую-нибудь ветреницу, достойна сожаления, – говорит госпожа. – Но чем, к примеру, лучше дочь Фудзивара из «Повести о дупле»? Она рассудительна и благонравна, никогда не совершает ошибок, но не слишком ли мало женственности в ее суровых речах, решительных поступках?
– Таких можно встретить и в жизни, – отвечает министр. – Они упорствуют в своих заблуждениях, утрачивая при этом всякое чувство меры. Я встречал весьма благородных родителей, которые, все силы души отдавая воспитанию дочери, довольствовались тем, что она вырастала милой скромницей. Когда же у девицы этой обнаруживалось множество недостатков, оставалось лишь жалеть ее и недоумевать: в чем, собственно, состояло ее воспитание? Отец вправе гордиться данным дочери воспитанием только в том случае, если она в полной мере обладает достоинствами, приличными ее полу. Чем восторженнее расхваливают девушку окружающие, тем большее испытываешь разочарование, убедившись в том, что она ни в речах, ни в действиях своих вовсе не так хороша, как рисовалось. Ни в коем случае нельзя допускать, чтобы твою дочь расхваливали дурные люди…
Судя по всему, министра очень занимал вопрос о том, как вырастить свою собственную дочь совершенной во всех отношениях.
Во многих старинных повестях рассказывается о злых мачехах, но, щадя чувства госпожи Мурасаки, министр отложил их в сторону. Тщательно отобрав наиболее, по его мнению, подходящие для дочери повести, он велел их переписать и сделать соответствующие рисунки.
Министр запретил господину Тюдзё приближаться к Весенним покоям, но маленькую госпожу навещать разрешил, рассчитывая, что со временем они станут друзьями. Разумеется, пока он жив, это не имело особого значения, но вот когда его не станет… Их взаимная привязанность будет куда более прочной, ежели они уже теперь начнут привыкать друг к другу. Подобные соображения и привели к тому, что Тюдзё было позволено входить за занавеси Южных покоев. Он не имел доступа единственно в служебные помещения, где располагались прислужницы.
Детей у министра было немного, и он уделял большое внимание воспитанию сына. Впрочем, юноша был настолько рассудителен и благонравен, что за него можно было не беспокоиться.
Маленькая госпожа пребывала в том возрасте, когда мысли заняты только куклами. На нее глядя, Тюдзё невольно вспоминал подругу своих детских игр и иногда, с присущей ему добросовестностью прислуживая в кукольном дворце маленькой госпожи, с трудом удерживался от слез. Разумеется, ему случалось заводить любовные речи с женщинами, подходящими ему по званию, но он старался не подавать им никаких надежд. Даже если женщина была достаточно привлекательной, чтобы связать с ней свое будущее, он отказывался принимать ее всерьез, ибо одно желание безраздельно владело его душой – показаться в новом обличье особе, пренебрегшей когда-то зеленым цветом его платья.
Прояви он бОльшую настойчивость, министр Двора скорее всего уступил бы, закрыв глаза на его сумасбродства. Однако юноша, чувствуя себя глубоко уязвленным, решил, что непременно заставит министра пожалеть о своем отказе, и до сих пор не забывал об этом решении.
О его чувствах знала только сама девушка[12], на людях же он держался с непоколебимым спокойствием, так что ее братья нередко даже облекались на него.
Утюдзё из дома министра Двора, изнемогая от любви к юной госпоже из Западного флигеля и не имея достаточно надежного средства, чтобы сообщаться с ней, частенько заходил к сыну Великого министра и жаловался ему на свои неудачи, но тот неизменно отвечал:
– Я бы предпочел не вмешиваться в чужие дела.
Отношения меж юношами весьма напоминали те, что существовали когда-то между их отцами.
У министра Двора было много сыновей, которых, пользуясь своей неограниченной властью, он сумел возвысить сообразно заслугам каждого и званиям их матерей. С дочерьми же ему не повезло. Судьба нёго Кокидэн сложилась вовсе не так, как он рассчитывал, вторая дочь тоже не оправдала его ожиданий.
Он и теперь не забывал о маленькой гвоздичке[13] и часто говорил о ней. Ее судьба весьма волновала его. «Что с нею сталось. – спрашивал он себя. – Она была так мила, но, увы, обманутый нежной беспомощностью матери, я потерял ее. Да, все они таковы – и женщины и дети, с них ни на миг нельзя спускать глаз… Может быть, эта девочка теперь скитается где-нибудь в самом жалком обличье, дерзко называясь моим именем? И все-таки, если бы она нашлась…»
– Если встретите особу, которая называет себя моей дочерью, – наказывал он сыновьям, – задержите ее и расспросите. Когда-то, повинуясь прихотям своего непостоянного сердца, я совершил немало безрассудств. К одной женщине я питал особенную привязанность, но какие-то ничтожные обиды побудили ее скрыться. Досаднее же всего, что вместе с ней я потерял и дочь, а у меня их так мало…
Одно время он как будто забыл о ней, но, видя, как нежно печется Великий министр о своих дочерях, снова почувствовал себя уязвленным, да и было от чего: ведь все его мечты так и остались неосуществленными. Однажды он увидел странный сон. Призвав к себе лучших толкователей, он повелел им растолковать этот сон, и вот что они сказали:
– Возможно, вы получите известие о дочери, которую когда-то потеряли и которая нашла себе другого отца…
– Моя дочь нашла себе другого отца? Невероятно! Хотел бы я знать, что это значит?
Да, очевидно, именно тогда его мысли и устремились снова к потерянной когда-то дочери…
Великий министр (Гэндзи), 36 лет
Тюдзё (Югири), 15 лет, – сын Гэндзи и Аои
Министр Двора (То-но тюдзё) – брат Аои, первой супруги Гэндзи
Бэн-но сёсё (Кобай) – сын министра Двора
Утюдзё (Касиваги), 20-21 год, – сын министра Двора
То-дзидзю – сын министра Двора
Девушка из Западного флигеля (Тамакадзура), 22 года, – дочь Югао и министра Двора, приемная дочь Гэндзи
Госпожа Весенних покоев (Мурасаки), 28 лет, – супруга Гэндзи
Принц Хёбукё (Хотару) – младший брат Гэндзи, сын имп. Кирицубо
Удайсё (Хигэкуро) – поклонник Тамакадзура
Дочь министра Двора (Кумои-но кари), 17 лет, – возлюбленная Югири
Госпожа Оомия – мать Аои и То-но тюдзё, супруга Левого министра
Девушка из Северного флигеля (госпожа Оми) – побочная дочь министра Двора
Нёго Кокидэн – дочь министра Двора, наложница имп. Рэйдзэй
Однажды в жаркий летний день Великий министр в поисках прохлады удалился в восточный павильон Для рыбной ловли. С ним были господин Тюдзё и самые близкие придворные. Тут же, на глазах у собравшихся, приготовили рыбу – присланную с Западной реки[1] форель и выловленного в ближайшей реке[2] подкаменщика. Скоро появились и гости – сыновья министра Двора, по обыкновению своему зашедшие навестить Тюдзё.
– Как вовремя вы пришли. – радостно встретил их Гэндзи. – Я изнывал от скуки, меня даже начинало клонить ко сну…
Пили вино, потом слуги принесли воду со льдом. Оживленно беседуя, гости угощались рисом и прочими яствами. Дул сильный ветер, но на небе не было ни облачка, палящее солнце не торопилось заходить. Когда же оно наконец склонилось к западу, в воздухе навязчиво зазвенели цикады…
– Сегодня так жарко, что и близость воды не спасает. Надеюсь, вы извините меня, – говорит министр, устраиваясь полулежа.
– В такую жару не привлекает даже музыка. Но праздность еще мучительнее, дни кажутся бесконечными. Представляю себе, как тяжело молодым людям, прислуживающим во Дворце. Там ведь и шнурки носи не распустишь. Надеюсь, что хоть здесь вы немного отдохнете. Расскажите же, что удивительного происходит теперь в мире, помогите мне избавиться от сонливости. В последнее время я чувствую себя стариком и не ведаю, что творится вокруг, – просит министр, но юноши не могут припомнить ничего достойного его внимания и, смутившись, остаются сидеть у перил, там, где попрохладнее.
– Где-то я слышал… Да, кто-то говорил мне, что господин министр Двора недавно изволил разыскать свою побочную дочь и теперь занимается ее воспитанием. Правда ли это. – спрашивает министр у Бэн-но сёсё.
– Слухи эти сильно преувеличены, но кое-что в этом роде действительно произошло. Весной появилась одна особа, требовавшая, чтобы отец ее выслушал, ибо ей, дескать, есть что сказать по поводу увиденного им сна. Узнав об этом, Утюдзё взялся выяснить, вправе ли она так говорить или нет. Впрочем, подробности мне неизвестны. Но в мире действительно много об этом говорят. Боюсь, что подобные разговоры могут иметь неблагоприятные последствия не только для самого министра Двора, но и для всего нашего дома, – рассказывает Бэн-но сёсё.
«Значит, и в самом деле…» – думает Гэндзи.
– Позволю себе заметить, что господину министру следовало бы быть умереннее в своих желаниях. Стоит ли с таким упорством разыскивать дикого гуся, отбившегося от и без того многочисленной стаи? (222) Когда бы речь шла обо мне, столь небогатом потомством… Разумеется, я был бы рад отыскать какое-нибудь связанное со мной существо. Но, увы, меня никто и никогда не удостаивал подобными признаниями. Впрочем, полагаю, что у этой особы были основания обратиться именно к вашему отцу. В молодости министр отличался весьма пылким нравом и часто вел себя безрассудно, а можно ли считать, что луна, отразившись в замутненной воде, останется чистой. – улыбается Гэндзи.
Тюдзё, которому известны кое-какие обстоятельства, удивленно глядит на него, а Бэн-но сёсё и То-дзидзю с трудом скрывают обиду.
– Что ж, не стоит ли вам поднять хотя бы этот упавший листок. – шутя, обращается Гэндзи к сыну. – Лучше украсить свою прическу «той же шпилькой» (213), чем отдавать имя на посмеяние потомкам.
За наружным дружелюбием, с которым относились друг к другу министры, давно уже скрывался глубокий разлад.
Возмущенный откровенно пренебрежительным отношением министра Двора к Тюдзё, его явным нежеланием щадить чувства юноши, Гэндзи никогда не упускал случая выставить его в смешном виде, рассчитывая, что все им сказанное будет немедленно доведено до сведения министра.
Слушая рассказ Бэн-но сёсё, Гэндзи невольно подумал о том, как отнесся бы министр Двора к девушке из Западного флигеля. Вряд ли он решился бы пренебречь ею. Будучи человеком властным и самоуверенным, министр ни в чем не терпел возражений и, проводя четкую грань между хорошим и дурным, проявлял крайнюю неумеренность как в похвалах, так и в порицании. Нетрудно было себе представить, как вознегодовал бы он, узнав правду. Вместе с тем можно было не сомневаться, что он не станет умалять достоинств столь неожиданно обретенной дочери и постарается окружить ее самыми нежными заботами.
К вечеру ветер стал прохладней, и уходить никому не хотелось.
– Не спешите, отдыхайте и наслаждайтесь, – говорит министр. – Я же достиг возраста, когда в обществе молодых невольно чувствуешь себя лишним.
Сопутствуемый юношами, он переходит в Западный флигель.
Сумерки скрывают очертания предметов, а как все юноши одеты в носи, трудно отличить одного от другого, и Гэндзи говорит девушке:
– Подойдите поближе к порогу. – Затем шепотом добавляет. – Я привел сюда Бэн-но сёсё и То-дзидзю. Они давно уже сгорают от желания приблизиться к вам, но наш суровый Тюдзё не идет ни на какие уступки. Можете быть уверены, что мысли их заняты только вами. Самая заурядная девица, живущая под крылышком у попечительных родителей, неизбежно привлекает к себе внимание мужчин. А наш дом снискал громкую славу в мире. Пожалуй, даже слишком громкую, если учесть, что и у нас не всегда все идет гладко. Разумеется, помимо вас живут здесь и другие особы, но положение, которое они занимают в доме, решительно не позволяет устремлять к ним любовные помышления. Я давно уже вынашивал замысел использовать вас для того, чтобы, подвергнув испытанию чувства этих молодых людей, посмотреть, кто из них на что способен. Мне казалось, что это развлечет меня, и, как видно, я не ошибся в своих ожиданиях.
По особому распоряжению министра в саду перед Западным флигелем не сажали никаких диковинных растений. Зато росла здесь искусно подобранная по оттенкам китайская и японская гвоздика, стебли которой изящно опирались на особые подставки, и невозможно было оторвать глаз от цветов, сверкавших в лучах вечернего солнца.
Юноши явно испытывали сильнейшее желание приблизиться к ним и сорвать…
– Все они обладают немалыми талантами, душевные качества их тоже не вызывают сомнений, – говорит Гэндзи. – Особенно же хорош Утюдзё. Посмотрите, с каким спокойным достоинством он держится! Что ж, утонченности его можно только позавидовать. Вы согласны? Пишет ли он к вам? Не будьте с ним чересчур суровы, это неучтиво.
Так, все юноши хороши собой, но Утюдзё в самом деле превосходит прочих и красотой и изяществом манер.
– Не могу понять, почему господин министр Двора с такой неприязнью относится к нашему Тюдзё, – говорит Гэндзи. – Неужели ему, пекущемуся о процветании и чистоте своего рода, кажется недостойным благородный юноша высочайших кровей?
– Но разве некий человек не сказал: «О благородный юноша, приди»?[3] – замечает девушка.
– О нет, я вовсе не желаю торопить их со «свадебным угощением». Меня просто огорчает намерение министра разлучить этих невинных детей, с малых лет связанных друг с другом нежными чувствами. Разумеется, Тюдзё не достиг еще высокого положения в мире. Возможно, господин министр опасается, что такой выбор уронит его во мнении света, но что мешает ему переложить бремя ответственности на мои плечи? Полагаю, что тогда у него не было бы оснований для беспокойства, – вздыхая, говорит Гэндзи.
«Значит, нет меж ними ладу», – заключает девушка, и будущее представляется ей в еще более мрачном свете. Право, когда же наконец узнает о ней ее настоящий отец?
Ночи стоят безлунные, и скоро зажигают светильник.
– Ах, от него еще жарче, лучше зажгите фонари в саду, – говорит Гэндзи и, призвав слуг, велит повесить фонарь где-нибудь неподалеку.
Придвинув к себе стоящее рядом превосходное японское кото, министр начинает перебирать струны – кото настроено в ладу «рити»[4] и звучит прекрасно. Немного поиграв, Гэндзи говорит:
– Не скрою, вы несколько уронили себя в моих глазах тем, что до сих пор не проявляли решительно никакого интереса к музыке. Японское кото звучит особенно проникновенно и ярко в осенние вечера, когда окрестности залиты холодным и ясным лунным светом. Причем играть лучше не в глубине покоев, а на вольном воздухе, чтобы звуки струн свободно сплетались с голосами насекомых. Пожалуй, японскому кото недостает строгости и оно не подходит для торжественных случаев. Но даже тогда оно прекрасно сочетается с другими инструментами, легко приноравливаясь к любым мелодиям и ритмам. В этом его преимущество. Произведенное здесь, в Ямато, это кото может показаться слишком грубым, но приглядитесь и вы увидите, что сделано оно с отменным мастерством. Оно словно нарочно предназначено для женщин, не обладающих достаточно широкими познаниями в музыке чужих земель. Освоить японское кото не сложнее, чем любое другое, надобно лишь внимательно следить за тем, чтобы оно звучало согласно с другими инструментами. Никаких сложных, сокровенных приемов игры нет, и все же не так-то легко достичь истинного мастерства. В наши дни непревзойденным мастером в игре на японском кото считается министр Двора. Посредством даже самого простого приема «перебирание осоки»[5] он умеет заставить этот инструмент звучать с такой полнотой и таким разнообразием оттенков, что остается только удивляться.
Девушка немного играла на японском кото и мечтала, что когда-нибудь ей удастся достичь в том совершенства, поэтому слова Гэндзи не могли не найти отклик в ее душе.
– Быть может, мне посчастливится услышать игру господина министра Двора во время какого-нибудь празднества? Я всегда считала, что научиться играть на японском кото совсем нетрудно, ведь на нем играют теперь даже бедные жители гор. Но, очевидно, в руках подлинного мастера оно звучит совершенно иначе.
Видя, что девушка заинтересована не на шутку, министр говорит:
– Да, это так. Японское кото называют еще и восточным, как бы подчеркивая тем самым некоторую его провинциальность. Однако именно в Книжное отделение[6] обращается Государь во время всех дворцовых празднеств. И может ли быть иначе? Не знаю, как обстоит дело в других странах, но в Ямато кото считается прародителем всех музыкальных инструментов. Министр же владеет им лучше кого бы то ни было, так что более подходящего учителя вам не найти. Разумеется, он удостоит нас своим посещением при первом же удобном случае. Но не надейтесь, что вы сумеете уловить приемы его игры. У всякого мастера есть свои тайны, и он не любит, когда в них проникают другие. Так или иначе, полагаю, что в ближайшее время у вас появится возможность самой услышать его.
Беседуя с девушкой, министр перебирал струны кото, и оно звучало поразительно ярко и изысканно. «Не верится, что кто-то может играть лучше», – думала юная госпожа, и мысли ее снова и снова устремлялись к отцу.
Внимая звукам кото, она размышляла о том, когда, в каком мире дозволено ей будет вот так же сидеть рядом с родным отцом и слушать его игру.
– На реке Нуки изголовье мягкое из сплетенных рук[7]… – нежным голосом поет Гэндзи.
Дойдя до слов: «Как меня с супругом разлучил отец…», он улыбается и, используя прием «перебирание осоки», мягко пробегает пальцами по струнам. Невыразимо прекрасно звучит кото в его руках.
– Теперь сыграйте вы! – настаивает он. – Излишняя застенчивость часто становится помехой на пути к совершенству. Я же не прошу вас играть «Песню о любви к супругу»[8], зная, что многие женщины предпочитают таить ее в глубине души. Но остальные мелодии можно играть в любом случае и без всякого стеснения.
Однако девушка не притрагивается к кото, опасаясь сфальшивить. Музыке училась она в провинциальной глуши, у старухи, считавшейся отпрыском высочайшего рода и родившейся – по не вполне надежным сведениям – в столице. Забыв обо всем на свете – «Только бы господин министр не перестал играть! Может быть, мне удастся запомнить эту мелодию», – девушка приближается к нему.
– Какой ветер помогает вашим струнам так звучать?
Она прислушивается, склонившись, невыразимо прекрасная в падающем на нее свете фонарей.
– Чудесный ветер, трогающий струны души того, кто не туг на ухо, – улыбнувшись, отвечает министр, пододвигая к девушке кото.
Она смущается, но присутствие дам мешает Гэндзи продолжать в том же тоне.
– Кажется, юноши разошлись, не успев сполна насладиться красотою цветущей гвоздики… Пожалуй, мне следует показать этот сад и министру Двора. Ведь все в этом мире так непрочно… Помню, как однажды он рассказывал мне о вас. Кажется, что это было совсем недавно, – говорит министр с видом крайне растроганным.
– Кто сумел уловить
В красках нежной гвоздики ту давнюю
Прелесть «вечного лета»,
Тот непременно душою
Устремится к старой ограде…[9]
Именно это и тревожит меня, хотя крайне досадно, что вы принуждены сидеть здесь взаперти, словно в коконе (223).
Заплакав, девушка отвечает:
– Когда-то росла
Возле бедной хижины горной
Эта гвоздика.
Но теперь – кто захочет узнать,
Куда ее корни уходят?
Ее голосок так трепетно-нежен, что она кажется совсем юной.
– Ах, лучше бы я не приходил сюда. – сетует министр, с трудом скрывая волнение.
Опасаясь, что слишком частые посещения покажутся дамам подозрительными, Гэндзи старался как можно реже заходить в Западный флигель, зато не упускал случая писать к девушке. Он помышлял о ней беспрестанно. «Для чего, – недоумевал он, – я сам лишил себя покоя, позволив новой страсти овладеть моим сердцем? К чему такие мучения?»
Разумеется, он мог и не противиться искушению, но это наверняка вызвало бы всеобщее неодобрение, которого последствия оказались бы губительными не только для него самого, но и для нее. Как ни сильно было его чувство к девушке, Гэндзи и помыслить не мог о том, чтобы поставить ее наравне с госпожой Весенних покоев. А любое другое положение было для нее слишком низким. Несомненно, мало кто пользовался таким влиянием в мире, как он, но разве почетно числиться одной из последних женщин, живущих под его покровительством? Уж лучше стать любимой женой простого советника. Прекрасно все это понимая, Гэндзи испытывал сильнейшую жалость к девушке. «Пожалуй, следовало бы все же отдать ее принцу Хёбукё или Удайсё. Супруг заберет ее к себе, она будет далеко, и страдания мои прекратятся. Да, как это ни тяжело, лучшего выхода я не вижу…. – иногда думал он.
Тем не менее он продолжал наведываться в Западный флигель и под предлогом обучения юной госпожи игре на кото виделся с ней теперь даже чаще прежнего. Однако он ни на миг не забывал о приличиях, и девушка, сначала робевшая в его присутствии, постепенно успокоилась, привыкла к нему и перестала дичиться. Мило смущаясь, отвечала она на его вопросы и с каждым днем казалась Гэндзи все более привлекательной. Не имея сил расстаться с ней, он старался не вспоминать о принятом было решении.
«Не лучше ли, выбрав юной госпоже супруга, оставить ее здесь. – думал он иногда. – Окружить нежными заботами, а самому встречаться с ней тайком, когда обстоятельства будут тому благоприятствовать. Быть может, мне удастся уговорить ее и удовлетворить свое желание? При нынешней неискушенности юной госпожи в мирских делах почти невозможно принудить ее откликнуться на мои чувства. Но как только проникнет она в душу вещей и не будет причин жалеть ее, меня не остановит самый суровый хранитель застав (224). Лишь бы удалось смягчить ее сердце, тогда как бы ее ни охраняли…»
Право, трудно не осудить его за подобные мысли.
Впрочем, министр не мог не понимать, что, даже если ему удастся осуществить свой замысел, его ждут лишь новые волнения и муки. Словом, найти выход было нелегко. Вряд ли он когда-нибудь бывал в более затруднительном положении.
Тем временем министру Двора стало известно, что не только его домочадцы отказываются считаться с его новой дочерью, но и в мире смеются над ней и злословят. Услыхав от Бэн-но сёсё, что сам Великий министр изволил его расспрашивать, министр Двора сказал:
– Я действительно взял к себе в дом девушку из провинции, о которой до сих пор никто не слышал. Удивительно, что Великий министр, вовсе не склонный к злословию, проявляет такой интерес к нашему дому и пользуется любой возможностью, дабы унизить меня. Впрочем, я почитаю за честь…
– Говорят, что особа, которую поселил Великий министр в своем Западном флигеле, само совершенство. Принц Хёбукё очень увлечен ею и страдает. Полагают, что она необыкновенно хороша собой, – сообщает Бэн-но сёсё.
– А что еще могут говорить о дочери Великого министра? Увы, так уж устроены люди. Скорее всего в ней нет ничего особенного. Обладай она всеми приписываемыми ей достоинствами, мы услыхали бы о ней гораздо раньше. Да, что и говорить, как ни безупречен Великий министр и как ни высоко его положение в мире, он, к сожалению, небогат потомством, и это не может его не волновать. Будь у него дочь от столь почитаемой им супруги, он лелеял бы ее безмерно, и наверняка она выросла бы истинным совершенством, но, увы… От девочки, рожденной госпожой Акаси, можно ожидать многого, хотя положение ее матери и невысоко. Я уверен в необычности ее предопределения. А эта новая дочь, возможно, и не его вовсе. Министр ведь человек со странностями, кто знает, какими соображениями он руководствовался на сей раз. – говорит министр Двора пренебрежительным тоном.
– И все же хотелось бы знать, на ком остановит он свой выбор? Думаю, что успех ждет принца Хёбукё. Они всегда были близки, к тому же принц обладает всеми качествами, необходимыми для того, чтобы стать прекрасным зятем, – замечает министр и снова с сожалением вспоминает о собственной дочери. Ведь он и сам мог бы ходить теперь с многозначительным видом, и многие трепетали бы в ожидании его решения. Но как ни велика была его досада, министр не желал отдавать дочь Тюдзё, пока тот не достигнет соответствующего ранга. Разумеется, если бы Великий министр изволил обнаружить свою заинтересованность и лично просил за сына, он немедля дал бы согласие. Но, к величайшему огорчению министра Двора, ни сам юноша, ни его близкие не предпринимали никаких шагов к сближению.
Взволнованный мыслями о дочери, министр тут же, без всякого предупреждения, отправился в ее покои. Его сопровождал Бэн-но сёсё.
Когда они вошли, девушка дремала. В легком нижнем платье, как будто вовсе и не страдая от жары, она лежала, хрупкая и прелестная, Подложив под голову руку, изящные пальчики которой сжимали веер. Сквозь тонкую ткань просвечивало нежное тело. Отброшенные назад волосы, не такие уж длинные и не слишком густые, были необыкновенно хороши. Дамы тоже спали, устроившись за ширмами и занавесями, и проснулись не сразу. Только когда министр постучал веером, девушка подняла голову и устремила на отца невинно-вопрошающий взгляд своих прекрасных глаз. Щеки ее окрасились румянцем, отчего она стала еще миловиднее. Министр был восхищен.
– Разве я не предупреждал вас, что дурно «отдаваться дремоте»? (225) А вы к тому же так легко одеты… Отчего рядом нет никого из дам? Женщина должна быть осторожной, чтобы никто не мог застать ее врасплох. Ничто так не умаляет достоинства благородной особы, как неосмотрительность и легкомыслие. Впрочем, вряд ли кому-нибудь понравится женщина рассудительная и суровая, которая постоянно шепчет молитвы Фудо и делает руками канонические жесты. Или, скажем, женщина, которая всегда, даже с самыми близкими людьми, держится церемонно и высокомерно. На первый взгляд она может показаться благородной, но нельзя не пожелать ей большей мягкости и душевной простоты. К примеру, Великий министр, насколько мне известно, весьма широко подходит к воспитанию своей младшей дочери, которую прочит в государыни. Стараясь обогатить ее ум всеми познаниями, приличными ее полу, он не позволяет ей сосредоточиваться на чем-то одном, одновременно следя за тем, чтобы знания ее ни в коем случае не были поверхностными и неосновательными. По-своему он прав. И все же, поскольку каждый человек и в делах, и в помышлениях своих имеет особые, ему лишь свойственные пристрастия, плоды такого воспитания могут быть совершенно различны. Хотелось бы мне посмотреть, какой будет эта девочка, когда вырастет и появится во Дворце.
Мне так и не удалось осуществить своих замыслов относительно вашего будущего, и остается думать лишь о том, как уберечь вас от всеобщего посмеяния. Увы, я достаточно наслышан о превратностях человеческих судеб. Не прислушивайтесь же к «людским жалобам» (226) и не верьте сладкоречивым любезникам. Во всем положитесь на меня, ибо у меня есть свои соображения, – говорил министр Двора, с невольным восхищением глядя на свою очаровательную дочь.
Девушка же совсем смутилась, со стыдом вспоминая, сколько волнений причинила когда-то своим близким. «Как глупо я себя вела тогда, – думала она. – Ничего не понимала и сидела перед отцом, не чувствуя за собой никакой вины».
Госпожа Оомия постоянно жаловалась на то, что ей не оказывают должного внимания, но девушка не решалась навещать ее.
Еще больше беспокоило министра Двора будущее особы, поселившейся в Северном флигеле его дома. «Я с такой готовностью принял ее, – думал он. – Вправе ли я теперь отказываться от нее только потому, что над ней все смеются? Так поступил бы человек крайне легкомысленный, собственные прихоти превыше всего ставящий». Но не менее нелепо было оставлять ее у себя, ибо люди могли подумать, что он и в самом деле придает большое значение ее воспитанию. «Пожалуй, лучше всего пристроить девушку к нёго Кокидэн, пусть потешит ее дам. Люди считают ее дурнушкой, но ведь они могут и ошибаться», – подумал министр и отправился в покои нёго.
– Я решил отдать на ваше попечение девушку из Северного флигеля, – улыбаясь, говорит он. – Если ее манеры покажутся вам слишком грубыми, попросите кого-нибудь из пожилых дам заняться ее образованием, пусть без стеснения наставляют ее. Надеюсь, вы не позволите молодым дамам насмехаться над ней. Боюсь только, что она слишком своенравна.
– О нет, она вовсе не так дурна, как говорят, – смутившись, отвечает нёго. – Просто Утюдзё и прочие предполагали в ней какие-то особые достоинства и были разочарованы, когда она не оправдала их ожиданий. Незачем поднимать из-за нее такой шум: и ей самой будет неловко и честь семьи может пострадать.
Хотя нёго Кокидэн нельзя было назвать красавицей, было в ней что-то благородное, величавое, а мягкость и нежность черт делали ее похожей на прекрасный цветок сливы, раскрывший в предутренний час свои лепестки. Министра особенно умиляла ее манера с улыбкой прерывать разговор, когда многое еще оставалось недосказанным. Свойство и в самом деле редкое в женщине.
– Так или иначе, во всем виноват Утюдзё, который по молодости лет и легкомыслию. – заключил министр. Судя по всему, сам он был весьма невысокого мнения о девушке.
Воспользовавшись случаем, он зашел и в Северный флигель.
Сидя у небрежно поставленного занавеса, девушка играла в сугороку[10] с молодой изящной прислужницей по прозванию Госэти. Молитвенно сложив руки, она нетерпеливой скороговоркой твердила:
– Поменьше, поменьше…[11]
Досадливо поморщившись, министр движением руки остановил спутников, готовых возвестить о его прибытии, проскользнул в приотворенную боковую дверь и сквозь щель в перегородке заглянул в покои.
Госпожа Госэти, судя по всему, тоже не любила проигрывать.
– Еще раз, еще. – повторяла она, изо всех сил тряся бочонком и не сразу выкидывая кости.
Возможно, в глубине их сердец тоже были сокрыты глубокие «чувства-желания» (212), но на поведении их это никак не отражалось. У девушки, хрупкой и довольно миловидной, были прекрасные волосы, она вовсе не казалась существом, обремененным дурным предопределением. Вот только слишком узкий лоб и резкий голос несколько портили впечатление. Так или иначе, красавицей ее назвать было нельзя, однако же, посмотрев на нее, а затем в зеркало, министр понял, что не стоит оспаривать существующую меж ними связь, и невольно посетовал на судьбу.
– Наверное, вы еще не успели привыкнуть к дому и все здесь кажется вам чужим… К сожалению, я не имею довольно досуга, чтобы навещать вас почаще, – говорит он, а девушка своей обычной скороговоркой отвечает:
– О, да что может меня беспокоить, пока я здесь? Обидно только, что я так редко вижу вас. Долгие годы я мечтала о том, чтобы увидеть лицо отца, и вот… Словно мне все никак не выпадет нужное число.
– Вы совершенно правы. Я даже подумывал, а уж не использовать ли мне вас в качестве личной прислужницы, тем более что в моих покоях недостает надежных дам. Но это, увы, невозможно. Обычные прислужницы, затерявшись среди других, ничем от них не отличающихся дам, живут довольно спокойно, не привлекая к себе посторонних взглядов не вызывая пересудов. Но как только в мире станет известно, что одна из них – дочь того или иного вельможи, на нее сразу же обратятся придирчивые взоры, которым наверняка удастся обнаружить что-нибудь, бросающее тень на ее отца или братьев. А уж тем более. – И министр, не закончив, умолкает. Но девушка заявляет, ничуть не смутившись:
– Да что тут такого? Другое дело, если бы мне пришлось изображать из себя важную даму где-нибудь на людях, тогда бы я точно почувствовала себя неловко. А так – да я готова горшки за вами выносить.
Министр не мог удержаться от смеха:
– Что вы, такое занятие вам вовсе не к лицу! Но если у вас есть желание доказать свою дочернюю преданность, постарайтесь говорить немного тише и медленнее. Тогда и я буду медленнее стареть.
И министр снова смеется; право, он никогда не упустит случая пошутить.
– Ах, такая уж я уродилась! Когда я была совсем маленькая, матушка очень страдала из-за этого и часто бранила меня. Она говорила, что я переняла эту привычку от настоятеля монастыря Мёходзи[12], который присутствовал при моем появлении на свет. Обещаю вам сделать все возможное, чтобы исправиться.
Лицо ее изобразило такую явную готовность исполнить свой дочерний долг, что министр почувствовал себя растроганным.
– Право, я запретил бы таким монахам присутствовать при родах. Наверняка эта привычка послана ему в наказание за прошлые грехи. К примеру, считается, что немые и заики были некогда виновны в поношении сутры Великой колесницы[13], – говорит министр, начиная раскаиваться в своем решении поручить девушку заботам нёго Кокидэн. В самом деле, пристало ли особе, занимающей в мире столь высокое положение, что даже он, ее отец, невольно робел перед ней, иметь в своем окружении такое жалкое существо?
«Как же я мог решиться взять ее к себе, даже не узнав, что она собой представляет? Но теперь уже ничего не изменишь. Чем больше людей ее увидит, тем больше будет сплетен».
– Госпожа нёго как раз находится здесь. Вы можете время от времени заходить в ее покои и наблюдать за манерами дам, чтобы научиться вести себя должным образом. Даже не имеющий особенных достоинств человек, попав в ту или иную среду, невольно начинает ей соответствовать. Помня об этом, постарайтесь почаще встречаться с сестрой.
– Ах, радость-то какая! Ведь и во сне, и наяву я только и мечтаю о том, чтобы быть признанной этими благородными особами! Других желаний у меня давно уже нет. Только позвольте, и я стану черпать воду для госпожи сестрицы[14], – быстрее прежнего щебечет девушка, и, понимая, что останавливать ее бесполезно, министр говорит:
– Полно, вам вряд ли придется заниматься собиранием хвороста. Лучше постарайтесь держаться подальше от монахов, которые столь дурно на вас влияют.
Однако девушка не понимала шуток, как не понимала и того, что перед ней один из самых блестящих в стране сановников, которого один взгляд повергает окружающих в трепет.
– Когда же мне пойти к ней. – спрашивает она.
– Обычно выбирают благоприятный день. Но к чему нам такие церемонии? Можете пойти к ней хоть сегодня, если хотите…
С этими словами министр выходит.
Ему сопутствуют, повинуясь каждому его слову, благородные юноши Четвертого и Пятого рангов, малейшее его движение исполнено такого величия, что девушка восклицает, восхищенная:
– Какое счастье иметь такого отца! И как нелепо, что я, его дочь, выросла в жалкой хижине!
– О да, боюсь, что он даже слишком важен, – соглашается Госэти. – Пожалуй, было бы лучше, если бы вы нашли себе более подходящего родителя, который по крайней мере заботился бы о вас, – неожиданно добавляет она.
– О, как тебе не стыдно! Ты всегда готова все испортить. Не смей теперь разговаривать со мной на равных! Вот подожди, увидишь, кем я стану.
В гневе она казалась привлекательнее, искреннее негодование, написанное на ее лице, сообщало ему своеобразное очарование, и казалось, что она не так уж и дурна. Единственное, с чем нельзя было примириться, так это с ее манерой говорить. Впрочем, могла ли она научиться говорить правильно, живя в провинции, среди жалких бедняков? Самые незначительные слова, произнесенные неторопливо, тихим голосом, обычно производят на слушающего приятное впечатление. А уж стихи тем более следует произносить как можно проникновеннее, многозначительно не договаривая начальных и конечных слов, тогда слушающий наверняка будет в восторге, даже если не успеет проникнуть в глубину содержания. Но самые тонкие, глубокие замечания, произнесенные скороговоркой, могут показаться лишенными всякого смысла. Девушка из Северного флигеля не особенно задумывалась над тем, что и как она говорит; голос ее звучал резко, она часто искажала слова. К тому же, воспитанная грубой кормилицей, потакавшей всем ее прихотям, она привыкла держаться довольно развязно – словом, производила весьма дурное впечатление. Впрочем, совсем уж ничтожной ее тоже нельзя было назвать. При случае она даже могла сложить песню в тридцать один слог и произнести ее обычной своей скороговоркой. Правда, чаще всего начало песни не соответствовало ее концу…
– Господин министр посоветовал мне навестить госпожу нёго, – сказала она Госэти. – Он огорчится, если я стану медлить. Пойду к ней сегодня же вечером. В его-то любви я уверена, для него нет никого на свете дороже меня, но вот остальные… Пока я не добьюсь их расположения, мне будет довольно неуютно здесь.
Нетрудно себе представить, с каким пренебрежением должны были относиться к ней в доме министра Двора.
Девушка начала с того, что отправила нёго Кокидэн письмо.
«Хоть «как прутья плетня, близки мы» (228), но, не имея знака, не смела наступить на Вашу тень… (229). Ах, но не Вы ли велели посадить меж нами траву «не ходи»? (229). Я понимаю, что слишком дерзко с моей стороны упоминать долину Мусаси… (48). О, простите, простите…» – И, оборвав на полуслове, она приписала с обратной стороны:
«Ах, я решила перебраться к вам сегодня же, ибо говорят: «чем ты холоднее становишься…» (230) или «в пруду Масуда…» (231). Ах, я так скверно пишу, но, может быть, вы соблаговолите вспомнить о реке Минасэ? (232, 233)»
Кончалось же письмо следующей песней:
«Молодою травой
Заросло побережье Хитати
У мыса «Когда».
Когда же увижусь с тобою,
О волна из залива Таго?.. (234)
О река в Ёсино… (235)» – написала она довольно небрежной скорописью на листке зеленоватой бумаги. Почерк у нее был весьма угловатый, о стиле она скорее всего не думала вовсе: знаки беспорядочно громоздились друг на друга, одни сплющенные, другие безобразно вытянутые. Столбцы кренились вбок, изгибались, словно готовые упасть. Улыбаясь, девушка долго любовалась письмом, потом, свернув его в неожиданно изящный свиточек, привязала к цветку гвоздики[15]. Отнести послание она поручила девочке-служанке, весьма смышленой и миловидной, совсем недавно поступившей на службу.
Войдя в комнату, где собрались прислуживающие дамы, девочка сказала:
– Вот, прошу передать.
– А, это девочка из Северного флигеля. – узнали ее служанки и взяли письмо.
Дама, которую называли Таю, поспешила отнести его в покои госпожи и, развернув, показала ей. Улыбнувшись, нёго отложила письмо, а дама по имени Тюнагон, сидевшая рядом, попыталась заглянуть в него.
– Почерк у нее, кажется, весьма современный, – заметила она, явно сгорая от желания узнать, что там написано.
– Боюсь, что я недостаточно хорошо понимаю скоропись, – ответила нёго Кокидэн, протягивая ей письмо. – Во всяком случае, мне кажется, что начало песни в разладе с ее концом. Она будет разочарована, если я не отвечу столь же изощренно. Напишите ей скорее, прошу вас.
Молодые дамы тихонько посмеивались, не решаясь выражать свое удивление открыто. Девочка ждала, и Тюнагон поспешила написать ответ.
– Не знаю, сумею ли я достойно ответить на письмо, написанное столь прекрасным поэтическим слогом, – заметила она. – К тому же боюсь, что, получив письмо, написанное рукой посредницы, госпожа из Северного флигеля почувствует себя оскорбленной.
И она постаралась написать так, будто ответ исходил от самой нёго.
«Вы живете так близко, и все же мы никогда не видимся. Право, досадно…
Далёко в Хитати
Бухта Сума в море Суруга…
Ты на берег, волна,
Набегай, на мысу Хакосаки
Сосна поджидает тебя…» -
написала Тюнагон и прочла госпоже.
– О нет, это ужасно! А вдруг кто-нибудь подумает, что писала и в самом деле я. – смутилась нёго.
– Что вы, таких не найдется, – заверила ее Тюнагон и, свернув письмо, вручила его служанке.
Прочтя письмо, девушка из Северного флигеля довольно улыбнулась:
– Понятно: нёго хочет сказать, что ждет меня. Но как тонко, как изящно она выражается!
И она принялась окуривать свое платье благовониями – увы, чересчур резкими. Затем наложила на губы ярко-алую помаду, тщательно причесалась и принарядилась, отчего ее грубые, резкие черты стали по-своему привлекательными. Боюсь только, что во время встречи с нёго она вела себя слишком развязно…
Великий министр (Гэндзи), 36 лет
Министр Двора (То-но тюдзё) – брат Аои, первой супруги Гэндзи
Госпожа Оми – побочная дочь министра Двора
Девушка из Западного флигеля (Тамакадзура), 22 года, – дочь Югао и министра Двора, приемная дочь Гэндзи
Укон – прислужница Югао, потом Тамакадзура
Укон-но таю (Укон-но дзо-но куродо) – приближенный Гэндзи
Тюдзё (Югири), 15 лет, – сын Гэндзи и Аои
Утюдзё (Касиваги), 20 (21) лет, – сын министра Двора
Бэн-но сёсё (Кобай) – сын министра Двора
В те времена в мире только и говорили что о новой дочери министра Двора, и насмешкам не было конца. Узнав об этом, Великий министр Гэндзи пожалел девушку.
– Как бы там ни было, непонятно одно: что побудило министра Двора так поступить с ней? Ясно, что этой особе было бы лучше остаться там, где она жила до сих пор и где никто ее не видел. Зачем министру понадобилось без всяких на то причин поднимать вокруг нее такой шум, выставлять бедняжку на всеобщее обозрение, давая людям столь прекрасный повод для сплетен? Министр всегда был человеком решительным, даже слишком, очевидно, он поспешил извлечь ее из глуши, даже не потрудившись выяснить, что она собой представляет, а потом, разочаровавшись, потерял к ней всякий интерес. А ведь, прояви он к ней больше внимания, ему бы многого удалось добиться.
Узнав о том, что произошло в доме министра Двора, девушка из Западного флигеля дома на Шестой линии возблагодарила судьбу. «Как же мне повезло! – думала она. – Разумеется, министр Двора – мой родной отец, но ведь я совсем не знаю его. Возможно, и мне пришлось бы подвергнуться унижениям, попади я к нему в дом».
Укон тоже не упускала случая высказать свою признательность. Я не стану утверждать, что Гэндзи удалось полностью избавиться от недостойных желаний, но он старался не давать им воли и с каждым днем все больше привязывался к девушке. Она тоже постепенно привыкала к нему и скоро почувствовала себя в доме на Шестой линии совершенно свободно.
Пришла осень. Повеял прохладой ветер «первых осенних дней» (236), и стало тоскливо на сердце. Не в силах совладать с собой, Гэндзи стал чаще прежнего наведываться в Западный флигель и проводил там целые дни, обучая юную госпожу игре на кото.
Однажды, когда пят. – или шестидневный месяц, едва успев появиться, быстро скрылся за краем гор, небо, затянутое тучами, казалось особенно унылым и столь же уныло шелестели листья мисканта-оги в саду. Положив в изголовье кото, Гэндзи прилег рядом с девушкой и лежал так до глубокой ночи, вздыхая. «Неужели кому-то еще довелось изведать такое?» Потом, не желая давать повод для подозрений, собрался уходить, но прежде призвал сопровождающего его Укон-но таю и распорядился, чтобы зажгли поярче угасающие огни в саду.
Над чистым, прозрачным ручьем причудливо раскинул ветви бересклет, а под ним были расставлены тускло светившиеся сосновые факелы. Они находились в отдалении, поэтому в покоях было прохладно и вместе с тем достаточно светло, чтобы различать прелестные черты юной госпожи. Она была особенно хороша сегодня, стыдливо потупившаяся, с блестящими волосами, прохладные волны которых сообщали особое изящество ее фигуре. Гэндзи медлил, не в силах расстаться с ней.
– Пусть кто-нибудь неотлучно находится при факелах, следит, чтоб не гасли. Летом в безлунные ночи без огней в саду слишком мрачно и жутко, – сказал он.
Ночные огни
Горят ярко. Горит в моем сердце
Пламя любви.
Видишь – дым поднимается к небу.
Не иссякнет он никогда…
«Сколько еще придется пламя в душе таить?» (237)
«Как же все это странно…» – подумала девушка и ответила:
– Знаю я – этот дым
В небе растает бесследно.
Ведь недаром сродни
Он тому, что теперь клубится
Над ночными огнями в саду…
Что могут подумать дамы?
«Ну что же…» – вздохнул Гэндзи, собираясь уходить, но тут со стороны Восточного флигеля донеслись мелодичные звуки продольной флейты, которой вторила флейта «сё». Очевидно, Тюдзё, снова собрав у себя друзей, услаждал слух музыкой.
– Похоже, что играет Утюдзё из дома министра Двора. Его флейту сразу узнаешь.
И Гэндзи послал за ними гонца.
«Меня привлекли сюда ночные огни прохладным и чистым сияньем…»
Юноши втроем поспешили присоединиться к нему.
– «Но однажды, услышав шум ветра…» (238) – донесся до меня голос флейты, и я не смог устоять перед искушением… – признался министр и, придвинув к себе кото, заиграл, мягко перебирая струны.
Вторя ему, Тюдзё с большим мастерством заиграл на флейте в тональности «бансики»[1]. Утюдзё, смутившись, не решался петь, но министр торопил, и тогда, отбивая такт веером, тихонько запел Бэн-но сёсё. Его голос звенел нежно, словно колокольчики ночных сверчков. После того как он пропел песню дважды, Гэндзи подвинул кото к Утюдзё, который был не менее одаренным музыкантом, чем его отец, министр Двора.
Трудно было не восхититься его выразительной и изящной манерой игры.
– Знаете ли вы, что за занавесями скрывается особа, способная оценить ваше искусство? – спрашивает Гэндзи. – Но, пожалуй, мне не следует больше пить. Такой старик, как я, плача хмельными слезами, может сболтнуть лишнее.
Девушка в самом деле была крайне взволнованна. Возможно, ее интерес к этим юношам объяснялся тем, что она знала об узах, связывающих ее с ними. Так или иначе, сыновья министра Двора и представить себе не могли, как внимательно прислушивалась и приглядывалась она к ним обоим, хотя внешне ничем не выдавала себя.
А надо сказать, что страсть к ней Утюдзё к тому времени достигла предела. Но, как ни велико было обуревавшее его волнение, он старался сохранять наружное спокойствие и весьма в том преуспел. Вот только кото не всегда подчинялось ему в тот вечер…
Великий министр (Гэндзи), 36 лет
Государыня-супруга (Акиконому), 27 лет, – дочь Рокудзё-но миясудокоро и принца Дзэмбо, воспитанница Гэндзи, супруга имп. Рэйдзэй
Госпожа Южных покоев (Мурасаки), 28 лет, – супруга Гэндзи
Маленькая госпожа, 8 лет, – дочь Гэндзи и госпожи Акаси
Тюдзё (Югири), 15 лет, – сын Гэндзи и Аои
Старая госпожа (госпожа Оомия) – мать Аои и министра Двора
Госпожа Северных покоев (госпожа Акаси), 27 лет, – возлюбленная Гэндзи
Девушка из Западного флигеля (Тамакадзура), 22 года, – дочь Югао и министра Двора, приемная дочь Гэндзи
Обитательница Восточных покоев (Ханатирусато) – бывшая возлюбленная Гэндзи
Осенние цветы, посаженные перед покоями Государыни-супруги, расцвели в том году необыкновенно пышно, радуя взоры разнообразием красок. Их яркое великолепие подчеркивало изящную простоту низких подставок из черного и красного дерева[1]. Самые обыкновенные цветы казались здесь необычными, и, пожалуй, нигде не выпадало столь прекрасной росы. По утрам и вечерам сад начинал сверкать и переливаться, словно усеянный драгоценными камнями. Попав сюда, человек как будто переносился в прекрасные осенние луга и забывал о нежной прелести весенних горных склонов. Душа его витала в неведомых далях, зачарованная изысканной красотой представшего взору пейзажа.
И раньше, когда в доме на Шестой линии шли ожесточенные споры о временах года, многие отдавали предпочтение осени, но теперь даже самые упорные приверженцы прославленного весеннего сада обнаружили – обычное, впрочем, для нашего мира – сердечное непостоянство.
Государыня-супруга, плененная чудесной красотой своего сада, не покидала дома на Шестой линии, и, разумеется, министру хотелось порадовать ее прекрасной музыкой, однако это было невозможно, ибо на Восьмую луну приходились дни скорби по покойному принцу Дзэмбо. Печально вздыхая, Государыня целыми днями любовалась цветами, которые с каждым мгновением становились все ярче.
Но вот однажды небо потемнело и подул пронизывающий поля ветер, да такой сильный, какого никогда еще не бывало. Даже равнодушные к цветам люди и те горевали, глядя на поблекший сад. А Государыня была просто в отчаянии. «Ах, если бы нашлись рукава, способные прикрыть и осеннее небо!» (148) – думала она, глядя на капли росы, падающие с поникших цветов.
К ночи ветер усилился, он сметал все вокруг, так что нельзя было отличить один предмет от другого. Пришлось опустить решетки, и Государыня горестно вздыхала, тревожась за судьбу цветов.
Сад перед Южными покоями был расчищен и готов к зиме, когда налетел этот вихрь, но, право, такого ли ветра ждали «редкие кустики хаги» (239)?
Приблизившись к порогу, госпожа Мурасаки смотрела, как гнулись и снова распрямлялись ветки, как роса не успевала ложиться на них, свеваемая неистовыми порывами ветра.
Великий министр был в покоях маленькой госпожи, когда неожиданно пришел Тюдзё.
Подойдя к низкому экрану, поставленному в восточной галерее, он без всякого дурного умысла заглянул в приоткрытую боковую дверь и, увидав множество прислуживающих дам, принялся молча их разглядывать. Из-за того, что дул такой сильный ветер, ширмы были сложены и прислонены к стене, поэтому ничто не помешало его взору проникнуть в передние покои и остановиться на сидящей там женщине. Это могла быть только госпожа.
Благородно-изящная, словно излучающая чудесное сияние, она показалась юноше прекрасной цветущей вишней, вдруг возникшей перед взором из предутреннего тумана (240). Он стоял, не в силах оторвать глаз от этого чудесного видения, чувствуя, что и на его лицо лег отсвет ее несравненной, чарующей красоты.
Прислужницы, силясь справиться с рвущимися из рук занавесями, видно, чем-то рассмешили госпожу: лицо ее осветилось улыбкой, отчего стало еще прекраснее.
Тревожась за судьбу цветов, госпожа не могла оторвать взора от сада и не спешила уйти в глубину покоев. Окружавшие ее прислужницы были весьма миловидны, но юноша смотрел только на госпожу. Теперь он понял, почему министр не позволял ему приближаться к ней. Любой, увидевший ее, неизбежно оказывался во власти ее красоты, и, будучи человеком предусмотрительным, отец старался сделать все возможное чтобы этого не случилось с его сыном. Оставаться здесь дольше было опасно, и юноша поспешил отойти. Но тут раздвинулись перегородки, отделявшие западные покои, и появился сам министр.
– Какая страшная буря! Опустите же решетки! Сюда могут войти, а покои просматриваются насквозь, – пеняет он дамам.
Юноша еще раз заглядывает внутрь и видит, как министр, улыбаясь, разговаривает с госпожой. Трудно себе представить, что этот совсем еще молодой, красивый человек – его отец. Женщина тоже в самом расцвете красоты. Право, нельзя без умиления смотреть на эту поистине совершенную пару.
Внезапно сильный порыв ветра, сорвав, унес решетки. Испугавшись, что его заметят, юноша поспешил удалиться. Затем поднялся на галерею и покашлял, словно только что пришел.
– Вот видите, а вы сидели здесь на виду, – укоризненно говорит Гэндзи. – К тому же и боковая дверь открыта…
«Мог ли я мечтать о подобной удаче? – думал Тюдзё. – Не зря говорят, что ветер способен сдвинуть самую неприступную скалу. Одного порыва было достаточно, чтобы повергнуть в смятение сердца обычно столь предусмотрительных особ и предоставить мне такую редкую возможность».
Пришли слуги.
– Нет никаких надежд, что ветер стихнет.
– Здесь-то довольно спокойно, дует с северо-восточной стороны.
– Опасность грозит прежде всего павильону Для верховой езды и южному павильону Для рыбной ловли, – говорят они, озабоченно хлопоча.
– Откуда вы пришли? – спрашивает министр, обращаясь к Тюдзё.
– Я был в доме на Третьей линии, – отвечает юноша, – но, узнав, что ожидается ураган, встревожился и поспешил сюда. Впрочем, боюсь, что там еще хуже, чем здесь. Старая госпожа стала совсем беспомощной и, как дитя малое, дрожит от страха при каждом порыве ветра. Поэтому с вашего позволения я снова отправлюсь туда.
– Разумеется, идите скорее. Старики – они всегда словно дети, хотя, увы, никто не молодеет с годами, – говорит министр. Ему очень жаль старую госпожу, и он передает ей через юношу:
«Я рад, что в такую страшную непогоду рядом с Вами наш Тюдзё. На него всегда можно положиться».
И, несмотря на то что по дорогам гулял ветер, противостоять которому было трудно…
Тюдзё никогда не пренебрегал своими обязанностями и каждый день бывал либо на Третьей, либо на Шестой линии. Разумеется, когда Государю было предписано воздержание, юноша оставался во Дворце, но в остальное время, даже в самые беспокойные дни, когда участие в делах правления или подготовка к дворцовым празднествам почти не оставляли ему досуга, он все равно прежде всего заезжал к Великому министру, после чего наведывался к госпоже Оомия и только потом отправлялся во Дворец.
Сегодня же, когда бушевала такая непогода, Тюдзё проявлял особенно трогательную заботливость. Словно желая опередить ветер, спешил он из одного дома в другой и обратно.
Госпожа Оомия радостно встретила внука, на которого единственно и уповала теперь.
– Отроду не видывала такого урагана, – сказала она, дрожа от страха, – а ведь лет мне уже немало.
Слышно было, как с громким треском ломались ветви огромных деревьев…
– Как я рада, что вы здесь! Право, мне кажется, что скоро на крыше не останется ни одной черепицы.
Дом на Третьей линии давно уже утратил прежний блеск, и, кроме внука, старой госпоже не на кого было опереться. Увы, все так переменчиво в этом мире… Впрочем, люди и теперь относились к госпоже с величайшим почтением, и когда бы министр Двора не пренебрегал ею…
Всю ночь напролет юноша, не смыкая глаз, с безотчетной тоской прислушивался к завываниям ветра. Его думы беспрестанно обращались к чудесному видению, представшему сегодня перед его взором, он не вспоминал даже о той, которая до сих пор безраздельно владела его сердцем. «Я не должен, не должен думать о ней, – твердил он себе, тщетно стараясь придать своим мыслям иное направление. – Нельзя поддаваться этой запретной страсти!»
Однако образ госпожи неотступно преследовал его. Да, равных ей не было и скорее всего не будет. Юноша не понимал, как, имея столь прекрасную супругу, министр мог не только обратить внимание на обитательницу Восточных покоев, но и наравне с госпожой сделать ее предметом своих повседневных забот. Разве можно их сравнивать! Та, другая, не возбуждает в душе ничего, кроме жалости… Только теперь узнал он меру великодушия министра.
Тюдзё был благонравным юношей и никогда не позволял себе помышлять о недостойном, но в ту ночь он не мог думать ни о чем другом. «Если уж брать жену, то только похожую на госпожу Весенних покоев. Воистину счастлив человек, имеющий возможность наслаждаться такой красотой и днем и ночью! Его жизнь, несомненно, окажется более долгой, хотя никто из нас не вечен…»
К утру ветер стих и полил сильный дождь.
Пронесся слух, что в доме на Шестой линии рухнули некоторые хозяйственные постройки. «Вероятно, во время урагана все собрались вокруг Великого министра и остальные покои опустели, – подумал Тюдзё. – Усадьба так велика, так много крыш вздымается за ее оградой. Представляю себе, как безлюдно и одиноко теперь в Восточных покоях». Встревоженный, он поспешил вернуться, не дожидаясь рассвета.
Холодные струи дождя проникали внутрь кареты. Над головой нависало мрачное небо, а мысли юноши блуждали где-то далеко… Смутная тоска завладела его душой. «Что со мной'' – недоумевал он. – Неужели сердце мое снова лишилось покоя? Нет, это невозможно! Право, это граничит с безумием». Истерзанный подобными мыслями, он прошел в Восточные покои и, найдя их обитательницу совершенно изнемогшей от страха, принялся утешать ее, как мог.
Призвав слуг и распорядившись, чтобы они привели все в порядок, Тюдзё перешел в Южные покои, но там еще не поднимали решеток.
Прислонившись к перилам, юноша окинул взором сад: многие деревья были вырваны с корнем, на земле лежали сломанные ветки. О цветах нечего было и говорить – повсюду валялись куски коры, осколки черепицы, части развалившихся ширм, сломанные подставки для цветов… Вот первые робкие солнечные лучи осветили тревожно затихший сад, и на листьях заблистала роса. Взглянув на небо, затянутое унылым туманом, юноша почувствовал, что по щекам его потекли беспричинные слезы, и, украдкой смахнув их, покашлял, извещая о своем приходе.
– Вот и Тюдзё. Как рано, ведь еще совсем темно… – донесся до него голос министра. Госпожа, очевидно, что-то ответила, но ее голоса юноша не расслышал, только услыхал, как засмеялся министр.
– Никогда, даже в ранней юности, вы не знали, что такое расставание на рассвете. Но сегодня, к сожалению, вам придется это наконец узнать.
Юноша с любопытством прислушивался. Ответов госпожи он не слышал, но шутливо-ласковый тон министра позволял судить о том, сколь прочен был этот союз.
Скоро Гэндзи собственноручно поднял решетку, и юноша почтительно отошел в сторону.
– Что же, обрадовалась вчера госпожа Оомия?
– О да! В последнее время она плачет по любому поводу, и мне ее искренне жаль.
– Увы, старой госпоже недолго осталось жить в этом мире, – улыбнувшись, замечает министр. – Надеюсь, вы сумеете позаботиться о ней. В последнее время министр Двора явно пренебрегает ею, и это не может не удручать ее. Министр всегда отличался решительностью и твердостью нрава, но я давно заметил, что выполнение своего сыновнего долга он склонен сводить к чисто внешней почтительности, которой, очевидно, пытается возместить недостаток подлинных чувств. Вместе с тем нельзя не признать его многочисленные достоинства. Он обнаруживает необыкновенные дарования, и боюсь, что наш жалкий век, приближающийся к концу, недостоин его великой учености. Можно сердиться на него, но следует помнить, что он куда совершеннее многих. Какой страшный ураган! Надеюсь, что о Государыне-супруге есть кому позаботиться? – И он вручает юноше письмо.
«Не испугал ли Вас шум ветра сегодня ночью? Разыгралась такая буря, что я почувствовал недомогание, от которого до сих пор не оправился. Потому-то я и позволил себя остаться в своих покоях». – Вот что было там написано.
Спустившись с галереи, Тюдзё направился к юго-западной части усадьбы и, пройдя через дверь на срединной галерее, вошел в покои Государыни.
В слабом свете занимавшегося утра изящная фигура юноши казалась особенно прекрасной. Остановившись у южной стены Восточного флигеля, он окинул взглядом покои. Две решетки оказались поднятыми, а поскольку еще только начинало светать, занавеси были подобраны кверху и в проемах виднелись фигуры сидящих дам.
Несколько молодых прислужниц вышли на галерею и стояли там, прислонившись к перилам. Неясный сумеречный свет сообщал особое очарование их фигурам, облаченным в разноцветные домашние платья хотя кто знает, что бы сказал юноша, увидев их вблизи.
Государыня изволила послать девочек-служанок в сад, велев им напоить росой сидящих в корзиночках цикад. Девочки были одеты в платья осенних тонов: бледно-лиловые, алые, темн. – и светло-пурпурные – и желто-зеленые кадзами. Небольшими стайками сновали они по саду с разноцветными корзиночками в руках, подбирали сломанные безжалостным ветром гвоздики и подносили их госпоже. Нельзя было оторвать глаз от их прелестных фигурок, мелькавших в утреннем тумане.
Ветер, дующий со стороны покоев, был напоен чудесным ароматом. «Неужели здесь даже астры-сион благоухают? Уж не оттого ли, что Государыня коснулась их рукавом?» – подумал юноша, и сердце его затрепетало. Не желая смущать прислуживающих госпоже дам, он тихонько покашлял, дабы оповестить о своем присутствии, и двинулся по направлению к дому. Прислужницы, не выказывая, впрочем, особого смущения, поспешили скрыться. Они привыкли к Тюдзё и не сторонились его, ведь, когда их госпожу отдали во Дворец, он был совсем еще ребенком и часто наведывался в ее покои. Передав Государыне послание министра, юноша задержался, чтобы поболтать с дамами, среди которых заметил своих давних приятельниц: госпожу Сайсё, госпожу Найси и других.
В покоях Государыни каждая мелочь носила на себе отпечаток тонкого вкуса, сразу было видно, что здесь живет высокая особа, и от невольно нахлынувших воспоминаний сердце юноши томительно сжалось.
Между тем в Южных покоях уже подняли решетки, и министр с супругой взирали на цветы, которых судьба так тревожила их прошлой ночью. Увы, где их былая красота7 Поблекшие и смятые, лежали они на земле. Остановившись у лестницы, Тюдзё передал министру ответ Государыни.
«Я чувствовала себя такой беспомощной прошлой ночью и так ждала, что Вы придете и защитите меня от ветра… И вот, только теперь утешилось мое сердце…»
– Так, Государыня всегда была слишком робкой. В такую ночь остаться с одними прислужницами… Разумеется, ее обидело мое невнимание.
И министр решил отправиться к ней немедля. Когда он поднимал занавеси, чтобы пройти во внутренние покои и переодеться там в носи, Тюдзё успел заметить, что из-за стоящего неподалеку невысокого занавеса выглядывают концы рукавов. «Это госпожа!» – подумал он, и сердце его так громко забилось, что он смутился и поспешил отвести глаза в сторону.
– Как хорош наш Тюдзё в этот утренний час! – устраиваясь перед зеркалом, сказал госпоже министр. – Совсем дитя, а взгляните, с каким достоинством держится Впрочем, вполне вероятно, что я просто «блуждаю во мраке» (3).
Его собственное лицо – в чем он имел возможность еще раз убедиться – было все так же прекрасно и казалось неподвластным времени. Озабоченно разглядывая себя в зеркале, министр сказал:
– Встречаясь с Государыней, я неизменно ощущаю ее превосходство. Сразу и не поймешь, что именно сообщает ей такую удивительную утонченность, но в каждом ее движении столько благородства, что невольно лишаешься покоя, осознав собственную ничтожность. Причем необычайная кротость и женственность соединяются в ней с редкой твердостью духа.
Совсем уже собравшись уходить, министр вдруг обратил внимание на сидящего на галерее Тюдзё, который так глубоко задумался, что даже не заметил его. Будучи человеком проницательным, министр скорее всего догадался… Немедленно вернувшись, он сказал госпоже:
– Не мог ли Тюдзё увидеть вас во время вчерашнего переполоха? Ведь дверь была открыта…
Госпожа, покраснев, отвечала:
– Не думаю. Во всяком случае мы не слышали, чтобы кто-то проходил по галерее…
– И все-таки странно… – пробормотал министр и вышел.
В покоях Государыни министр прошел за занавеси, а Тюдзё, заметив, что у входа на галерею собрались дамы, затеял с ними шутливый разговор, но мысли, одна печальнее другой, теснились в его голове, и показался он им задумчивее обыкновенного.
Расставшись с Государыней, министр, пожелав проведать госпожу Акаси, перешел в Северные покои.
В саду он не увидел ни одного человека, сколько-нибудь похожего на служителя Домашней управы, повсюду сновали лишь бойкие служанки. Девочки, облаченные в прелестные домашние платья, поднимали поваленные ветром решетки, возле которых росли обычно столь любимые госпожой горечавки и вьюнки «утренний лик».
Сама госпожа Акаси сидела у выхода на галерею и, печально взирая вокруг, перебирала струны кото «со». Услыхав голоса передовых, она поспешно сняла с вешалки верхнее платье и набросила его на свое мягкое домашнее одеяние. Столь явное проявление почтительности не могло не растрогать Гэндзи. Присев рядом, он изволил осведомиться о том, как перенесла она бурю, и, не задерживаясь, удалился.
– Даже самый обычный
Ветер, который стонет теперь
В чаще мисканта,
Наверное, столь унылым
Кажется мне одной… -
тихонько проговорила госпожа.
Девушка из Западного флигеля, всю ночь не смыкавшая глаз от страха, поднялась позднее обыкновенного и теперь прихорашивалась перед зеркалом.
Призвав своих спутников к молчанию, министр неслышно проскользнул за занавеси. В покоях царил беспорядок, ширмы были сложены и отодвинуты в сторону, солнечные лучи беспрепятственно проникали внутрь, и в их ярком свете красота девушки казалась просто ослепительной.
Приблизившись, Гэндзи принялся расспрашивать ее о том, как провела она эту ужасную ночь, привычно пересыпая речь многозначительными намеками. Девушка была возмущена.
– Когда вы так говорите со мной, – сердито сказала она, – я начинаю жалеть, что ветер не унес и меня.
Добродушно улыбнувшись, министр ответил:
– А не кажется ли вам легкомысленным подобное желание? Впрочем, может быть, вы уже наметили, куда полетите? А не слишком ли часто вы задумываетесь над этим в последнее время? Что ж, ничего другого я и не ожидал…
Поняв, что, сама того не желая, выдала ему свои сокровенные мысли, девушка тоже улыбнулась, отчего лицо ее стало еще пленительней. Сквозь ниспадающие волосы видны были щеки – округлые и румяные, словно «китайские фонарики»[2]. Улыбающиеся глаза сияли, пожалуй, слишком ярко, и это несколько умаляло благородство ее черт, но во всем остальном она была совершенна.
Пока министр беседовал с девушкой, Тюдзё, давно уже желавший увидеть ее лицо, тихонько приподнял занавеси и заглянул внутрь. За занавесями, отделявшими внутренние покои от передних, стоял еще и переносной занавес, но он оказался небрежно сдвинутым в сторону. Все, что могло помешать взору, было убрано, и покои просматривались насквозь.
То, что он увидел, поразило его крайне. Разумеется, девушка была дочерью министра, но какой отец позволил бы себе так нежно прижимать к груди совсем уже взрослую дочь? Удивление Тюдзё было столь велико, что он смотрел не отрываясь, пренебрегая опасностью быть замеченным.
Девушка сидела за столбом боком к нему, и, когда министр притянул ее к себе, волосы тяжелой волной упали ей на лицо. Она явно тяготилась его близостью, но даже не пыталась сопротивляться. Очевидно, такие отношения были для них совершенно привычны.
«Невероятно! – подумал юноша, смущенный увиденным. – Как это понимать? Остается предположить, что отец, не оставляющий без внимания ни одной женщины, не смог устоять и перед собственной дочерью, тем более что она с раннего детства воспитывалась вдали от него. Пожалуй, только такое объяснение и возможно. И все же как это неприятно!»
Ему невольно подумалось, что скорее он сам мог бы поддаться соблазну: ведь хотя девушка и считалась его сестрой, они не были единоутробными, да и выросли розно. Конечно, ей было далеко до госпожи, которой красота так поразила его вчера, но по-своему и она была очень привлекательна. Никто не удержался бы от улыбки, на нее глядя. Словом, госпожа имела в ее лице вполне достойную соперницу. Красота девушки из Западного флигеля вызывала в памяти вечерние сумерки, когда роса озаряет своим блеском пышные соцветия керрий…
Да, именно такое сравнение пришло в голову Тюдзё, даром что оно не соответствовало времени года. Впрочем, стоит ли вообще сравнивать женщин с цветами, ведь красота цветов весьма относительна, у них, к примеру, бывают уродливые мохнатые тычинки…
Дам поблизости не было. Тюдзё видел, как министр, что-то нежно нашептывающий девушке, вдруг поднялся и лицо его приняло строгое выражение. А девушка сказала:
– Безжалостный ветер
Все вокруг разметал-развеял,
Девичья краса,
Бессильно поникнув, трепещет.
Не пришел ли и ей конец?
Она говорила тихо, но юноша слышал, как министр повторил ее песню. Возмущение боролось в душе Тюдзё с любопытством, он предпочел бы остаться и увидеть все до конца, но, побоявшись, что его заметят, поспешил отойти.
А вот как ответил министр:
– Когда бы росе,
Вдруг покорилась, смирившись,
Девичья краса,
Самый неистовый ветер
Не сумел бы ее погубить.
Взгляните хотя бы на гибкие ростки бамбука…
Разумеется, юноша мог и ослышаться, но, так или иначе, ответ Гэндзи вряд ли заслуживал одобрения.
Из Западного флигеля министр перешел в Восточный. Там он увидел множество пожилых дам, которые, очевидно напуганные внезапными холодами, занимались шитьем. Молодые прислужницы, разложив вату на каких-то узких ларцах, старательно расправляли ее руками. Повсюду лежали разнообразные ткани: прекрасная кисея цвета опавших листьев, лощеный шелк модного цвета…
– Должно быть, вы готовите новое платье для Тюдзё? – спросил Гэндзи. – Жаль, что пиршество в Западном саду скорее всего будет отменено. Да и на что можно надеяться после того, как буря разметала все вокруг? Боюсь, что осень в этом году будет весьма унылой.
Разноцветные ткани – сразу и не поймешь, для чего предназначенные, – были удивительно хороши, и министр невольно подумал, что в этой области обитательница Восточных покоев не уступит самой госпоже Мурасаки.
Для платья господина министра был приготовлен шелк с цветочным орнаментом, на редкость умело окрашенный в бледные тона соком недавно сорванных цветов.
– Такое платье больше подойдет Тюдзё. Я слишком стар для него, – сказал Гэндзи и вышел.
Тюдзё был крайне раздосадован необходимостью сопровождать министра, пока тот навещал всех этих особ, не представлявших для юноши ровно никакого интереса. Он должен был написать несколько писем, а солнце стояло уже довольно высоко. Весьма озабоченный, Тюдзё прошел в покои маленькой госпожи.
– Госпожа еще не вернулась из Южных покоев. Она так испугалась бури, что утром никак не могла подняться, – сообщает ему кормилица.
– Да, страшная выдалась ночь. Я намеревался провести ее здесь, но не решился оставить старую госпожу. А что наш кукольный дворец? Цел? – спрашивает Тюдзё, и дамы смеются.
– Госпожа ведь не дает и веером рядом взмахнуть, а сегодня ночью дул такой ветер, что казалось: еще миг – и все разлетится. Мы просто не знали, что с этим дворцом делать, – рассказывают они.
– Найдется ли у вас лист простой бумаги? И тушечница… – просит юноша, и дамы, достав из шкафчика госпожи несколько листов бумаги, подносят ему на крышке от тушечницы.
– О, эта слишком хороша… Могу ли я позволить себе… – говорит он, но, вспомнив о низком звании госпожи из Северных покоев, решает, как видно, что стесняться особенно нечего, и принимается за письма.
Бумага тонкая, лиловая. С непередаваемым изяществом Тюдзё усердно растирает тушь, осматривает кончик кисти и старательно пишет, время от времени останавливаясь в раздумье. Однако в песне его чувствуется некоторая принужденность, что делает ее довольно скучной:
«Ветер бушует,
Тучи блуждают по небу,
Но и сегодня
Не забываю тебя я,
Да и могу ли забыть?»
Заметив, что он привязывает письмо к сломанному ветром стеблю мисканта, дамы говорят:
– А вот Катано-но сёсё[3] всегда учитывал цвет бумаги…
– О, такие тонкости не для меня! Где, в каких лугах должен я искать теперь подходящие цветы?
Не имея желания поддерживать разговор с этими женщинами, Тюдзё отвечает крайне сухо, из-за чего производит впечатление человека сурового, может быть даже высокомерного. Написав еще одно письмо, Тюдзё передает оба Мума-но сукэ, который, в свою очередь, вручает одно прелестному мальчику-слуге, а другое – опытному телохранителю, шепотом дав каждому соответствующие указания. Дамы теряются в догадках.
Тут проходит слух, что маленькая госпожа возвращается, и дамы принимаются хлопотать, поправляя занавес и приводя в порядок покои. Юноше очень хочется сравнить девочку с недавно увиденными цветами, поэтому он, хотя это вовсе не в его правилах, нарочно задерживается и, спрятавшись за шторой, прикрывающей боковую дверь, глядит сквозь щелку переносного занавеса.
Вот откуда-то появляется маленькая госпожа, но, к его величайшей досаде, вокруг суетятся дамы, и ему не удается разглядеть ее.
На ней светло-лиловое платье, не очень еще длинные волосы веером рассыпаются по плечам. Она хрупка, нежна и трогательно-прелестна. Тюдзё случалось мельком видеть маленькую госпожу в прошлом году но за это время она выросла и похорошела. Уже можно себе представить, какой она станет, когда красота ее достигнет своего расцвета.
Если госпожу Мурасаки он позволил себе сравнить с цветущей вишней, а девушку из Западного флигеля – с керрией, то маленькая госпожа напомнила ему глицинию. В самом деле, лишь ниспадающие с высокого дерева и колеблемые ветром кисти глициний были под стать ее чарующей красоте.
«О, когда б я мог и днем и ночью любоваться этими прелестными особами, – думал юноша. – Досаднее всего, что в этом нет ничего невозможного. Если б господин министр не воздвиг меж нами столь непреодолимой преграды…» И томительное беспокойство овладело его сердцем, столь далеким прежде от легкомысленных помышлений.
Когда Тюдзё приехал в дом на Третьей линии, там было тихо, а госпожа Оомия, уединившись в молельне, творила обряды. Среди ее прислужниц было немало весьма миловидных молодых особ, но ни по манерам, ни по изысканности нарядов они не выдерживали никакого сравнения с обитательницами дома на Шестой линии. Впрочем, по-своему изящные монахини, облаченные в скромные серые платья, были вполне уместны в этом печальном жилище и сообщали ему особое очарование. В тот день навестить старую госпожу приехал министр Двора, поэтому в покоях зажгли светильники, и старая госпожа сама вышла к гостю.
– О, как жестоко не давать мне так долго видеться с внучкой! – жаловалась она, не переставая плакать.
– Я привезу ее к вам на днях. Она что-то осунулась в последнее время, и мне жаль ее, хотя до сих пор не могу ей простить… Да, уж лучше вовсе не иметь дочерей. Без них спокойнее, – говорил министр, и, видя, что он так и не смягчился, старая госпожа совсем приуныла и не решилась настаивать.
– У меня появилась еще одна дочь, но и она слишком далека от совершенства. Вы и представить себе не можете, сколько у меня с ней хлопот, – пожаловался министр и засмеялся.
– Вот странно! Чтобы ваша дочь оказалась в чем-то несовершенной? Этому невозможно поверить!
– Увы, отсюда все мои горести. Когда-нибудь я покажу ее вам, – сказал министр старой госпоже.
Во всяком случае, так мне передавали…
Великий министр (Гэндзи), 36-37 лет
Девушка из Западного флигеля (Тамакадзура), 22-23 года, – дочь Югао и министра Двора, приемная дочь Гэндзи
Госпожа Южных покоев, госпожа Весенних покоев (Мурасаки), – супруги Гэндзи
Государь (Рэйдзэй) – сын Фудзицубо и Гэндзи (официально – сын имп. Кирицубо)
Министр Двора (То-но тюдзё) – брат Аои, первой супруги Гэндзи
Принц Хёбукё (принц Хотару) – сын имп. Кирицубо, младший брат Гэндзи
Удайсё (Хигэкуро) – поклонник Тамакадзура
Старая госпожа (госпожа Оомия) – мать Аои и министра Двора
Тюдзё (Югири), 15-16 лет, – сын Аои и Гэндзи
То-но тюдзё (Касиваги), 20 (21) – 21 (22) год, – сын министра Двора
Бэн-но сёсё (Кобаи) – сын министра Двора
Нёго Кокидэн – дочь министра Двора, наложница имп. Рэйдзэй
Госпожа Оми – побочная дочь министра Двора
Итак, Великий министр, сосредоточив на девушке из Западного флигеля все свои попечения, постоянно размышлял над тем, как лучше распорядиться ее будущим. Вместе с тем, к величайшему ее огорчению, «водопад Безмолвный» (241) все не иссякал, похоже было, что скоро сбудутся худшие опасения госпожи Весенних покоев и по миру пойдет дурная молва.
Гэндзи было хорошо известно, что министр Двора обладает крайне вспыльчивым нравом и не терпит ни малейшей неопределенности. Узнав правду, он, не долго думая, стал бы открыто обращаться с Гэндзи как с зятем, сделав имя его предметом для насмешек и оскорблений.
На Двенадцатую луну был назначен Высочайший выезд в Охарано[1], и мог ли кто-нибудь остаться в стороне от этого события? Из дома на Шестой линии тоже выехало множество карет с дамами, желающими полюбоваться столь редким зрелищем. В стражу Зайца высочайшая процессия покинула Дворец, проехала через ворота Красной птицы и, достигнув Пятой линии, свернула к западу.
До самой реки Кацура не оставалось ни клочка земли, свободного от карет. Обычно церемония Высочайшего выезда не представляет собой ничего примечательного, но на этот раз принцы и юноши из знатных семейств уделили особое внимание коням и сбруе… Их приближенные и пешие телохранители, подобранные по росту и миловидности, блистали роскошными нарядами. Словом, свет не видывал подобного великолепия.
Государю сопутствовали Левый, Правый министры и министр Двора, все без исключения советники, не говоря уже о лицах более низкого звания. Придворные, включая особ Пятого и Шестого рангов, были одеты в зеленые верхние платья и светло-лиловые нижние.
В воздухе кружился легкий снежок, погода выдалась на диво прекрасная.
Принцы и вельможи, которые должны были участвовать в соколиной охоте, приготовили редкой красоты охотничьи наряды. Но еще замечательнее были фигуры сокольничих из шести отрядов охраны, их диковинные платья с причудливыми узорами вызвали всеобщее восхищение. Столь редкое зрелище привлекло внимание многих, и люди соперничали за право занять лучшие места, причем у некоторых невзрачных и ветхих карет, принадлежащих никому не известным дамам, были сломаны колеса, и они имели весьма жалкий вид. Пышно украшенные кареты знатных особ собрались у Плавучего моста[2].
Посмотреть на церемонию приехала и юная госпожа из Западного флигеля. Разглядывая придворных, старающихся затмить друг друга роскошью нарядов, она пришла к выводу, что никто из них не может сравниться с Государем, облаченным в красное платье, величественно прекрасным в своей неподвижности.
Украдкой поглядывала она на отца своего, министра Двора. Его яркая, мужественная красота была в самом расцвете, он выгодно отличался от окружающих и все же был только подданным.
И уж вовсе не стоящими внимания показались ей То-но тюдзё, Бэн-но сёсё и другие придворные, хотя молодые дамы наперебой восхваляли их: «Ах, как он красив! Какое неповторимое изящество!»
Государь затмил всех. При поистине невероятном сходстве с Великим министром он едва ли не превосходил последнего – правда, не исключено, что девушка была слишком пристрастна, – благородством черт и величественностью осанки. Так, равного ему не было в мире!
Привыкнув к красивым лицам Великого министра и Тюдзё, юная госпожа испытала немалое разочарование, обнаружив, что придворные в большинстве своем вовсе не так уж и хороши. Рядом с Великим министром и ему подобными многие из них казались просто безобразными. Они словно принадлежали другому миру. Жалкое зрелище!
Был среди них и принц Хёбукё. Удайсё, всегда такой важный, внушительный, сегодня явился в роскошном одеянии с колчаном за спиной, но даже он произвел на девушку скорее неприятное впечатление излишней смуглостью лица и чрезмерно густой бородой. Впрочем, вправе ли мы требовать, чтобы лицо мужчины походило на набеленное и нарумяненное женское лицо? Желать этого в высшей степени неразумно, и тем не менее девушка была разочарована. Но если раньше она решительно отвергала предложения Великого министра поступить на службу во Дворец – мол, не по душе, да и обременительно, – то теперь готова была признать, что положение государевой прислужницы имеет свои преимущества.
В скором времени процессия прибыла в Охарано, и Государь велел остановиться.
Вельможи расположились под раскинутыми тут же навесами, чтобы, подкрепившись немного, переодеться в носи и охотничьи платья. Скоро появились посланцы из дома на Шестой линии с разнообразными винами и яствами. Государь не раз предлагал Великому министру сопутствовать ему, но тот отказался, объяснив, что ему предписано «удаление от скверны». Тогда Государь послал к нему Саэмон-но дзё с парой привязанных к ветке фазанов.
Каково было содержание высочайшего послания? Не считая для себя возможным приводить его целиком, ограничусь песней:
«В глубоком снегу
На склонах горы Осио[3]
Отыщем ли мы
Сегодня следы фазана,
Когда-то бродившего там?» (242)
Не припомню только, кому из великих министров случалось сопутствовать Государю при подобном выезде?.. Гэндзи принял гонца почтительно.
«На горе Осио
Снег лежит под кронами сосен,
Но, увы, никогда
Таких глубоких следов
Не оставляли в нем прежде».
Кажется, он ответил именно так, но я могу и ошибиться, ибо в памяти моей сохранились лишь отрывочные воспоминания об услышанном в те времена.
На следующий день Великий министр отправил юной госпоже из Западного флигеля следующее послание:
«Видели ли Вы Государя? Не возникло ли у Вас желания принять мое давнее предложение?»
Письмо было написано довольно небрежно на небольшом листке белой бумаги. Оно показалось девушке очень изящным, тем более что не содержало обычных многозначительных намеков. «О чем это он?» – засмеялась она, прочтя письмо, но про себя подумала: «Удивительная проницательность!» Вот как она ответила:
«Вчера
Все терялось вокруг
В утренней снежной мгле,
И разве могла я
Сквозь нее разглядеть сиянье
Недоступно высоких небес?
Увы, я и сама не знаю…»
Письмо прочла и госпожа Весенних покоев.
– Я не раз предлагал юной госпоже поступить на придворную службу, – говорит министр. – Правда, обстоятельства складываются не очень благоприятно, ибо Государыня-супруга тоже из нашего дома. Разумеется, я мог бы сообщить о ней министру Двора, но боюсь, он опять обидится, припомнив мне тот давний случай с нёго. Я уверен, что любой женщине, коль скоро ничто не мешает ей прислуживать Государю, достаточно хотя бы мельком увидеть его, чтобы возыметь желание поступить на придворную службу.
– Ах, что вы говорите! Как ни велики совершенства Государя, но самой стремиться во Дворец… Не может быть! – смеется госпожа.
– Убежден, что вы первая не устояли бы перед ним, – замечает министр и пишет юной госпоже такой ответ:
«Сиянье небес
Столь чисто и столь беспредельно.
Поверю ли я,
Что какой-то случайный снег
Сумел тебе взор затмить?
Решайтесь же…»
Понимая, что в любом случае следует прежде всего справить обряд Надевания мо, министр занялся соответствующими приготовлениями.
Участие Великого министра, вне зависимости от его собственного желания, неизменно сообщало пышность и блеск любой церемонии. А на этот раз он лично следил за приготовлениями, заранее позаботился о том, чтобы была подобрана изящнейшая утварь, – словом, явно старался придать предстоящей церемонии невиданный размах. Отчасти это объяснялось тем, что он предполагал, воспользовавшись случаем, открыть тайну своей воспитанницы министру Двора.
Церемонию было намечено провести на Вторую луну Нового года.
Женщина, живущая в доме отца, даже если ее положение в мире достаточно высоко и она не имеет нужды скрывать свое имя, может и не посещать открыто храмы родовых богов. Потому-то министру и удавалось до сих пор сохранять в тайне истинное происхождение своей питомицы. Однако, если его замыслы осуществятся, боги Касуга сочтут себя обиженными[4]. Да и люди не вечно же будут оставаться в неведении. В конце концов Гэндзи наверняка обвинят в злонамеренности и о нем пойдет дурная молва. «Но ведь простым людям случается менять имя, в наши дни это довольно распространенное явление… – размышлял Гэндзи. – И все же узы между родителями и детьми неразрывны… Что ж, лучше я откроюсь ему сам».
Решившись, он послал министру Двора письмо с просьбой взять на себя обязанности Завязывающего пояс. Однако тот ответил отказом сославшись на тяжелое состояние госпожи Оомия, которая, занемогши зимой, так до сих пор не оправилась.
Тюдзё тоже неотлучно находился в доме на Третьей линии и был целиком поглощен заботами о больной – словом, обстоятельства складывались весьма неблагоприятно. Великий министр был в замешательстве. Мир столь изменчив… А вдруг госпожа Оомия скончается? Девушка должна будет надеть одеяние скорби, если же она не сделает этого, ее ждет наказание в будущем. «Надобно открыть истину, пока жива старая госпожа», – решил министр и отправился в дом на Третьей линии якобы для того, чтобы проведать больную.
Как ни старался Великий министр не привлекать к себе внимания, свита его никогда еще не была столь великолепной и выезд по пышности не уступал государеву. Сам же он был так хорош, что такой красоты, казалось, и не бывает в мире.
Радостная весть о прибытии дорогого гостя заставила госпожу Оомия на время забыть о своих недугах и подняться с ложа. Превозмогая слабость, она сидела, опираясь на скамеечку-подлокотник, но голос ее звучал весьма отчетливо.
– Рад, что вам не так уж и плохо, – говорит министр. – А то некий молодой человек, сам потеряв голову от беспокойства, поселил тревогу и в моем сердце, я не знал, что и думать. С недавних пор я бываю во Дворце лишь в исключительных случаях. Большую же часть времени, как человек, не обремененный государственной службой, провожу в своем доме, томясь от непривычной праздности. Я знаю, что порой люди куда старше меня принимают ревностное участие в делах правления и, «согнувшись почтительно, в высочайшие входят ворота»[5]. Тому есть примеры и в прошлом, и в настоящем. Но, увы, я никогда не отличался особыми талантами, а теперь еще и лень одолела…
– Мне давно уже неможется, но я полагала, что это просто от старости. Когда же наступил нынешний год, стало ясно, что близится крайний срок моей жизни, и мысль о том, что я никогда больше не увижу вас, приводила меня в отчаяние. Но вот вы здесь, и мне кажется, что моя жизнь продлилась. Теперь ничто не удерживает меня в этом мире. Я всегда сочувствовала тем, кто, пережив всех близких, обречен на одинокую старость, и теперь не могу не желать поскорее распроститься с миром. Но, видя, как неутомим и трогателен Тюдзё в своих попечениях, я чувствую, что многое еще привязывает меня к жизни. Возможно, потому я и дожила до сего дня, – говорит она, плача, и голос ее дрожит.
Все это производит весьма неприятное впечатление, но искренность ее слов не может не вызывать сочувствия. Беседуя с госпожой Оомия о былом и настоящем, Гэндзи говорит между прочим:
– Полагаю, что господин министр Двора навещает вас каждый день. Я был бы чрезвычайно рад увидеть его сегодня. У меня есть к нему дело, и я в отчаянии, что мне не удается встретиться с ним.
– Увы, министр бывает здесь нечасто. То ли потому, что его обязанности при дворе не оставляют ему досуга, то ли потому, что не слишком глубоки его сыновние чувства. О чем же вы хотели говорить с ним? Кажется, у Тюдзё есть причины чувствовать себя обиженным? Не знаю, с чего все это началось, но, когда министр столь несправедливо обошелся с ним, я не раз говорила ему: «Не напрасно ли притворяться теперь, когда «молва разлетелась»? (243) Или вы хотите, чтобы над нами все смеялись?» К сожалению, министр всегда был строптив, и мне не удалось убедить его, – говорит старая госпожа, решив, что Гэндзи имеет в виду…
Улыбнувшись, тот отвечает:
– А до меня дошел слух, что господин министр Двора смирился и готов уступить. Я даже осмелился намекнуть ему на свое желание, но дело кончилось тем, что он сурово отчитал Тюдзё, заставив меня пожалеть о своем вмешательстве. Говорят, от любой нечистоты можно очиститься. Не исключено, что господину министру и в самом деле удастся вернуть дочери незапятнанное имя… Но, по-моему, если поток загрязнен, никакая чистая вода не сделает его прозрачным. К тому же мир наш устроен так, что новое всегда хуже старого… Не скрою, меня огорчает непреклонность министра.
Впрочем, дело не в этом, а вот в чем. Случилось так, что ко мне в дом по ошибке попала особа, о которой полагалось бы заботиться министру Двора. Сначала никто не сказал мне, что это всего лишь недоразумение, а сам я не особенно стремился узнать правду. Детей у меня мало, вот я и решил закрыть глаза на некоторые обстоятельства и опекать ее, стараясь по возможности не слишком приближать к себе. Между тем время шло, и однажды Государь – не знаю уж, откуда он узнал о ней, – изъявил желание взять ее во Дворец. «Нет у меня дамы, которая могла бы взять на себя обязанности главной распорядительницы, найси-но ками, – изволил посетовать он. – Дела отделения Дворцовых прислужниц в полном беспорядке, служащие там дамы пребывают в растерянности, не имея никого, кто направлял бы их действия. Разумеется, желавших занять это место было немало. Среди них две немолодые уже особы в звании найси-но сукэ и еще несколько дам, которых положение позволяет им притязать на подобное назначение. Однако ни одна не подошла. Главной распорядительницей по заведенному издавна обычаю может стать высокорожденная особа, обладающая незапятнанным именем и не обремененная заботами о собственном семействе. Причем исключительно одаренным особам не обязательно удовлетворять всем этим требованиям, особенно если они долго служили во Дворце и известны своими заслугами. Но в настоящее время таких тоже нет, поэтому и решили выбрать одну из благородных девиц, успевших снискать благосклонное внимание света».
Мог ли я пренебречь милостивым предложением Государя? Я полагаю придворную службу весьма высоким уделом для женщины вне зависимости от ее состояния. Нет ничего зазорного в желании прислуживать Государю, рассчитывая на те или иные его милости. Правда, служба в одном из ведомств, связанная с исполнением целого ряда обязанностей, куда менее почетна и довольно обременительна. Но всегда ли это так? В конечном счете все зависит от самой женщины. Короче говоря, я готов был принять предложение Государя и, имея это в виду, стал расспрашивать девушку о ее возрасте. Тут-то и выяснилось, что именно ее разыскивал министр Двора. Разумеется, я сразу же решил открыться ему, надеясь, что он подскажет мне, как найти выход из этого положения, но без особых на то оснований я не имею возможности даже встретиться с ним. Наконец, мне удалось отыскать подходящий предлог, но на мое приглашение он ответил отказом, сославшись на ваше нездоровье. Подумав, что время в самом деле неблагоприятное, я решил было отложить церемонию, но вижу теперь, что вам гораздо лучше, так стоит ли медлить? Благоволите же сообщить об этом господину министру.
– Какая неожиданность! Как это могло случиться? Ведь министр без возражений принимает в свой дом всех, кто заявляет о своем с ним родстве. Что привело ее к вам, а не к нему? Разве ей кто-то сказал, что она ваша дочь?
– На то были свои причины. Подробности я сообщу министру. Я слышал, что подобного рода недоразумения довольно часто случаются с простыми людьми, особенно если они не ладят между собой. Мне не хотелось подавать повод к злословию, потому я и хранил дело в тайне. Даже Тюдзё ничего не знает. Не говорите же и вы никому.
Тем временем до министра Двора дошел слух, что в дом на Третьей линии приехал Гэндзи.
– У госпожи Оомия почти не осталось челяди, а Великий министр наверняка окружен большой свитой, – всполошился он. – Сможет ли госпожа обеспечить ему достойный прием? Боюсь, что слуг недостанет даже на то, чтобы принять передовых и устроить место для гостя. Тем более что с ним скорее всего и Тюдзё.
И министр Двора поспешил отправить в дом на Третьей линии своих сыновей и тех придворных, которые пользовались его особым доверием.
– Распорядитесь, чтобы подали плодов, вина, как положено, – сказал он. – Я бы и сам поехал, но, по-моему, лишний шум ни к чему.
Тут принесли письмо от госпожи Оомия.
«Министр с Шестой линии почтил меня своим посещением, но в доме пустынно и уныло. Это производит неприятное впечатление, и я в растерянности. Не согласитесь ли Вы приехать, как бы случайно, словно я и не посылала за Вами? Тем более что господин министр, кажется, имеет желание поговорить с Вами лично».
«О чем же он хочет говорить? Может быть, Тюдзё опять жаловался на меня? – задумался министр Двора. – Старая госпожа, чувствуя приближение конца, постоянно просит за него. Если Великий министр решил замолвить словечко за сына в надежде добиться моего согласия, мне вряд ли удастся отказать ему. Досадно только, что сам Тюдзё не проявляет никакой заинтересованности. Пожалуй, будет лучше, если я при первой же возможности сделаю вид, что поддался на уговоры и готов разрешить их союз».
Представив себе, с каким единодушием старая госпожа и Великий министр станут уговаривать его, министр Двора принужден был признать, что дальнейшее сопротивление неразумно, но, как был он человеком недобрым и упрямым, мириться с поражением ему не хотелось: «Почему я должен уступать?» Однако, понимая, что, отказавшись приехать, он выказал бы неуважение как госпоже Оомия, которая весьма рассчитывала на него, так и Великому министру, явно желавшему с ним встречи, министр Двора, решив: «Поеду, а там видно будет», принарядился и, взяв с собой сравнительно небольшое число приближенных, отправился на Третью линию.
Его сопровождали сыновья – внушительная и надежная защита! Сам министр Двора был высок ростом и статен, его величавая фигура, горделивая осанка как нельзя лучше отвечали высокому званию. Облаченный в бледно-лиловые шаровары и нижнее платье цвета «вишня» с длинным шлейфом, он выступал неторопливо и важно, в полном блеске своей мужественной красоты.
Министр с Шестой линии был в носи из тонкой китайской парчи цвета «вишня», надетом поверх нескольких нижних одеяний модной окраски. Он был истинно прекрасен, и не только затмить, но даже сравняться с ним не было никакой возможности. От него словно исходило чудесное сияние, и пышно разодетый министр Двора рядом с ним казался невзрачным.
Министра Двора окружали многочисленные сыновья – один миловиднее другого. Приехали с ним и братья, достигшие к тому времени высоких званий. Один из них был дайнагоном, другой исполнял обязанности дайбу в Весенних покоях Дворца. Не будучи нарочно приглашенными, в дом на Третьей линии приехали и другие влиятельные и знатные придворные, числом около десяти. Среди них – Куродо-но то, Куродо Пятого ранга, Тюдзё, Сёсё и прочие достойные мужи. Словом, свита у министра Двора получилась весьма внушительная, тем более что было в ней немало придворных и других, более низких званий.
Чаша с вином не раз проходила по кругу, гости захмелели. Разговор же зашел о том, сколь редкостно счастливая судьба выпала на долю госпожи Оомия.
Давно не виделись министры, и эта встреча напомнила им о прошлом. Когда находились они далеко друг от друга, пустяка довольно было, чтобы пробудить в них дух соперничества, но стоило им увидеться, и души обоих исполнились умиления: они предались воспоминаниям и совсем, как в былые дни, ничего не тая друг от друга, до темноты беседовали о прошлом и настоящем, обо всем, что произошло за эти долгие годы. Министр Двора потчевал гостя вином и угощался сам.
– Я понимаю, как это дурно, что я не приехал сразу же. Но, увы, я не смел, не получив от вас приглашения… Упусти я и эту возможность встретиться с вами, вы вряд ли простили бы мне… – говорит он.
– О, скорее я виноват перед вами. Хотя, признаюсь, основания чувствовать себя обиженным были и у меня, – многозначительно отвечает Гэндзи.
«Да, я был прав». – И министр Двора, смутившись, почтительно склоняет голову перед гостем.
– В былые дни мы не имели тайн друг от друга, – продолжает тот, – Ни в государственных делах, ни в личных, ни в великом, ни в малом. Постоянно поддерживая друг друга советами, стремились стать опорой Престолу, словно два крыла одной птицы. Но когда достигли преклонных лет, оказалось, что не все складывается так, как нам мечталось когда-то.
Впрочем, это касается лишь частной жизни. Когда годы уходят один за другим и приближается старость, в сердце возникает безотчетная тоска по прошлому. К сожалению, встречаемся мы с каждым годом все реже… О, я понимаю, что при вашем положении в мире… И все же иногда становится обидно: право, ради дружественной близости можно пренебречь церемониями.
– Так, помнится, когда-то я позволял себе держаться с вами весьма непринужденно, возможно, даже злоупотреблял вашим вниманием, забывая о приличиях. Я не имел от вас тайн и доверял вам во всем. Когда же стали мы служить Государю, то именно благодаря вашей милостивой поддержке я, ничтожный, сумел достичь столь высокого положения, хотя, разумеется, и не мечтал стать тем вторым крылом, о котором вы изволили говорить. Могу ли я не испытывать признательности? Но, увы, чем старше становлюсь, тем чаще пренебрегаю своими обязанностями по отношению к вам, как вы только что изволили заметить, – оправдывается министр Двора.
И тут Гэндзи обиняком заводит речь о девушке из Западного флигеля.
– Право же, мне не приходилось слышать ничего более трогательного… – плача, говорит министр Двора. – Все это время, не ведая о том, что с нею сталось, я неустанно искал ее. Вы, должно быть, помните, как, не в силах сдерживать печаль, я изливал ее перед вами. Достигнув же более значительного положения, я собрал в своем доме множество ничтожных особ, полагая, что неразумно, да и стыдно оставлять их скитаться по миру. С жалостью глядя на них, я непременно думаю и о той, что была, как я полагал, мною утрачена навсегда.
Тут министрам вспоминается невольно та дождливая ночь, когда, откровенничая, они сравнивали между собой разных женщин. Окончательно растрогавшись, оба плачут и смеются одновременно.
Но вот темнеет, пора уезжать.
– Стоило встретиться, и сразу вспомнились дела тех давних дней, – говорит Великий министр. – Увы, тоска по прошлому неизбывна. Как жаль, что приходится расставаться!
Тут самообладание изменяет ему, и он плачет. Впрочем, может быть, виною тому хмель?.. А о госпоже Оомия и говорить нечего: глядя на Гэндзи, ставшего за эти годы еще прекраснее и величественнее, она вспоминает свою ушедшую дочь, тяжкие вздохи теснят ее грудь, а по щекам текут слезы. Видно, не зря считают, что рукава монашеского платья промокают быстрее других.
Как ни благоприятствовали тому обстоятельства, Великий министр не стал говорить о Тюдзё. Ему показалось неучтивым заводить разговор о деле, в котором министр Двора, по его мнению, проявил некоторое недомыслие.
Тот же не решился заговорить первым; так и осталась меж ними недоговоренность.
– Мне следовало бы проводить вас, но я боюсь обеспокоить ваших домочадцев своим внезапным появлением, – говорит министр Двора. – Как-нибудь я нарочно приеду к вам, чтобы отблагодарить за честь, которую вы изволили оказать нам своим сегодняшним посещением.
Напоследок Гэндзи берет с него обещание:
– Я рад, что состояние больной оказалось лучше, чем предполагалось, так что прошу вас непременно пожаловать ко мне точно в назначенный день.
Наконец оба министра удаляются, окруженные пышными свитами. Сыновья министра Двора и приближенные его терялись в догадках:
– О чем же они говорили? Они давно не виделись и, кажется, остались вполне довольны друг другом…
– Возможно, речь снова шла о передаче каких-то дел?
Столь превратно толкуя увиденное, они и представить себе не могли истинной причины этой встречи.
Неожиданная новость озадачила и взволновала министра Двора. Должен ли он немедленно перевезти девушку к себе, открыто признав своей дочерью? Трудно было поверить, чтобы Великий министр взялся опекать ее, руководствуясь исключительно бескорыстными соображениями и не имея никаких тайных намерений. Скорее всего и признание его было обусловлено тем, что, попав в затруднительное положение, он боялся стать предметом пересудов. Очевидно, не желая навлекать на себя гнев живущих в его доме особ, он не решался вводить девушку в их круг и не знал, как с ней поступить. Все это, конечно, досадно, но вряд ли подобные обстоятельства способны умалить достоинства девушки. Да и посмеет ли кто-нибудь пренебречь его дочерью лишь потому, что она какое-то время жила в доме Гэндзи? Вот только что скажет нёго Кокидэн, если Великий министр в самом деле пожелает отправить свою воспитанницу на службу во Дворец? Но можно ли противиться его воле?
Разговор этот состоялся в Первый день Второй Луны.
Шестнадцатый день, на который приходился в том году праздник Другого берега, был сочтен наиболее благоприятным для проведения церемонии Надевания мо. Предсказатели заявили, что в ближайшее время лучшего дня ожидать нечего, а как состояние старой госпожи не ухудшалось, в доме на Шестой линии поспешно приступили к приготовлениям. Зайдя по обыкновению своему в Западный флигель, Великий министр подробно рассказал девушке о разговоре с ее отцом и посоветовал, как лучше вести себя во время церемонии.
«Родной отец и тот не мог быть заботливее», – подумала она, однако весть о предстоящей встрече с министром Двора обрадовала ее чрезвычайно. Затем Гэндзи втайне сообщил обо всем Тюдзё.
«Невероятно! – подумал тот. – Впрочем, тогда многое становится понятно». Перед его мысленным взором возник прелестный образ девушки из Западного флигеля, и даже та, жестокая, была на время забыта. «О если б я догадался раньше…» – посетовал он на свою несообразительность, но тут же опомнился: «Нет, все равно я не должен даже думать об этом!» Похвальное благонравие!
Наконец настал назначенный день, и из дома на Третьей линии явился тайный гонец. Шкатулка для гребней, равно как и содержимое ее, поражала изяществом, тут же было и письмо.
«Я намеревалась воздержаться от поздравлений, зная, что слова ничтожной монахини вряд ли принесут удачу, но, подумав, что могла бы послужить Вам примером долголетия… Я была искренне растрогана, узнав обо всем. Надеюсь, что не обидела Вас, открыв свои чувства? Мне ни в коем случае не хотелось бы вызвать Ваше неудовольствие…
Шкатулку для гребней
Та ли, другая крышка
Прикрывала когда-то…
Всегда она будет со мною,
Невозможно нас разлучить…»
Все это было написано неверным стариковским почерком. Великий министр, зашедший в Западный флигель, дабы отдать последние распоряжения, увидел письмо.
– Какое трогательное послание! Даром что написано в старинном стиле. Да, это ее рука… Но как она дрожит! В былые дни госпожа Оомия прекрасно владела кистью, но с годами и почерк будто состарился, – сказал он и еще раз прочел письмо.
– В этой песне все так или иначе связано со шкатулкой для гребней. Нет почти ни одного лишнего знака… А ведь добиться этого непросто, – добавил он, улыбаясь.
Богатые дары принесли от Государыни-супруги. Среди них – белое мо, китайское платье, полное парадное облачение, украшения для прически и изысканнейшие китайские благовония в особых горшочках.
Обитательницы дома на Шестой линии, каждая по своему вкусу, подготовили для юной госпожи разнообразные наряды, а для прислуживающих ей дам – гребни и веера. Все дары оказались настолько хороши, что трудно было отдать чему-то предпочтение. Каждая постаралась превзойти соперниц, и плоды их усилий были великолепны.
Слух о поспешных приготовлениях к церемонии дошел и до Восточной усадьбы, но жившие там дамы пропустили его мимо ушей, полагая, что по положению своему не вправе приносить поздравления. И только дочь принца Хитати, особа на редкость педантичная и по старомодности своей полагавшая для себя обязательным участие в такого рода церемониях, подумала: «Могу ли я пренебречь столь важным событием?» – и поспешила приготовить подобающие случаю дары. Ну разве она не трогательна?
Она отправила юной госпоже зеленовато-серое хосонага[6], хакама цвета «опавших каштанов», столь любимого в древние времена, и затканное узором из градин коутики, бывшее когда-то лиловым, но совсем выцветшее. Все это она уложила в превосходные ларцы, которые тщательно обвязала тканью. А вот что она написала:
«Я не имею чести быть знакомой с Вами, а потому чувствую себя крайне неловко, но в такой день и я не смогла остаться в стороне. Боюсь, что дары мои покажутся Вам ничтожными. Раздайте же их Вашим дамам…»
Словом, письмо было вполне приличным.
Взглянув же на платья, Гэндзи покраснел: «Какой позор! Опять она за свое!»
– Удивительно старомодная особа! – сказал он. – Таким затворницам лучше вовсе не принимать участия в мирских делах. Право, стыдно за нее… И все же прошу вас ответить, иначе она обидится. Покойный принц так баловал ее, а теперь все ею пренебрегают. Жаль бедняжку.
К рукаву платья была прикреплена записка с песней обычного содержания:
«О горькой судьбе
Вздыхаю я снова и снова.
Мой китайский наряд!
Неужели твои рукава
Никогда моих не коснутся?»
Почерк ее, и прежде дурной, за это время изменился к худшему, став еще более твердым, размашистым и угловатым. Как ни раздражен был министр, он не мог упустить случая позабавиться.
– Видно, долго трудилась она над этой песней! Теперь ей и помочь некому. Нелегко же ей приходится… Отвечу я сам, хоть и обременен делами сверх меры.
«Вы проявляете заботливость, на которую мало кто способен. И все же было бы лучше, если бы Вы не утруждали себя, – довольно сухо написал он. -
О китайский наряд –
Ты сказала, но слышу я снова:
Мой китайский наряд!
Сколько можно еще твердить:
О китайский, китайский наряд…»
– Хорошо зная пристрастия этой особы, я постарался угодить ее вкусу, – объяснил он, показав песню девушке. А она ответила, пленительно улыбаясь:
– Бедняжка! По-моему, вы просто смеетесь над ней.
Но довольно, я и так слишком часто отклоняюсь от основного предмета своего повествования.
Министр Двора, прежде не проявлявший никакого интереса к церемонии, после неожиданного признания Гэндзи стал с нетерпением ждать назначенного дня и, когда он наконец наступил, приехал в дом на Шестой линии одним из первых.
Благодаря стараниям Великого министра было подготовлено все, что полагается, даже более того. Подобные церемонии редко проводятся с таким размахом. Увидев в том еще одно проявление великодушной заботливости Гэндзи, министр Двора почувствовал себя растроганным, но одновременно усилились и его сомнения.
В стражу Свиньи министра Двора провели за занавеси. Сиденья, подготовленные для почетных гостей, поражали редкостным изяществом, а вся полагающаяся по обычаю утварь была чрезвычайно тонкой работы.
Тут же подали изысканнейшее угощение. Светильники горели сегодня куда ярче обыкновенного, и с гостем обращались с особой предупредительностью.
Министру Двора очень хотелось увидеть дочь, но в ту ночь это было бы сочтено нарушением приличий.
Когда он завязывал шнурки мо, сильнейшее волнение отражалось на его лице. И хозяин сказал:
– Сегодня нам не следует говорить о прошлом. Прошу вас вести себя так, будто вам ничего не известно. Перед этими людьми, не знающими о нашей тайне, мы ни в чем не должны отступать от заведенного порядка.
– О, вы совершенно правы, у меня нет слов, чтобы выразить вам свою признательность, – ответил министр Двора и, подняв чашу с вином, продолжал:
– Ваше великодушие поистине безгранично, и благодарность моя не имеет пределов. Но могу ли я не упрекнуть вас за то, что вы изволили так долго оставлять меня в неведении?
Как не корить
Тебя за жестокость, рыбачка?
Под сенью утеса
Ты скрывалась, пока не опутали
Травы морские твой стан… (244)
И министр Двора заплакал, не в силах более сдерживаться. Девушка, видя рядом с собой двух столь важных особ, совсем растерялась и не могла вымолвить ни слова. Вместо нее ответил Гэндзи:
– Случайной волной
Прибило к скалистому берегу
Травы морские.
Казалось мне – рыбаки
Их не станут разыскивать здесь…
Право, неразумно упрекать меня теперь…
– О, я согласен с вами во всем, – сказал министр Двора. А что ему еще оставалось?
В тот день в доме на Шестой линии собралась вся столичная знать, не говоря уже о принцах крови, которые пришли все без исключения.
Многие из собравшихся испытывали к девушке нежные чувства, и от их внимания не укрылось, что министр Двора зашел за занавеси и довольно долго там оставался. «Что бы это значило?» – недоумевали они. Из сыновей министра Двора только То-но тюдзё и Бэн-но сёсё знали правду, да и то лишь в общих чертах. Горько им было отказываться от тайных мечтаний, но могли ли они не радоваться?
– Хорошо, что я не успел открыть ей своих чувств, – прошептал Бэн-но сёсё.
– Трудно проникнуть в намерения Великого министра! – говорили остальные.
– Может быть, он собирается и с ней поступить так же, как с нынешней Государыней-супругой?
Услыхав их пересуды, Гэндзи сказал министру Двора:
– Я бы посоветовал вам некоторое время проявлять предельную осторожность, дабы избежать неблагоприятных толков. Только люди, не обремененные высоким званием, могут, совершенно не считаясь с приличиями, вести себя так, как им заблагорассудится. Нам же с вами приходится постоянно помнить о мнении света. Не будем же торопить события, пусть люди постепенно привыкнут…
– Я сделаю все, что вы пожелаете, – ответил тот. – Вы изволили принять такое участие в судьбе моей дочери, окружили ее столь милостивыми заботами… Это еще раз говорит о том, что между нашими судьбами существует связь, уходящая корнями в далекое прошлое.
Министр Двора получил богатые дары. Не менее щедро были вознаграждены и прочие участники церемонии, причем, несмотря на то что правилами строго установлено, кому какие награды полагаются, Великому министру удалось, введя некоторые новшества, добиться невиданной доселе роскоши.
Поскольку сначала министр Двора отказался от участия в церемонии под предлогом болезни госпожи Оомия, решено было ограничиться самой скромной музыкой.
Принц Хёбукё решил лично обратиться к Великому министру с просьбой.
– Поскольку теперь нет никаких препятствий… – сказал он.
– Государь изъявил желание взять ее во Дворец. Я могу дать вам решительный ответ только в том случае, если получу высочайшее согласие, – ответил Великий министр.
Министр же Двора, видевший дочь лишь мельком, только и думал о том, как бы разглядеть ее получше. Разумеется, не будь она хороша собой, Гэндзи вряд ли окружил бы ее такими заботами, и все же… По крайней мере стал наконец понятным тот давний сон. Одной лишь нёго Кокидэн он подробно рассказал обо всем.
Как ни старался министр Двора сохранить происшедшее в тайне, слухи распространились весьма быстро – люди ничему не отдаются с такой охотой, как злословию, так уж устроен мир. Дошли слухи и до той невежественной особы, которая тоже называла себя дочерью министра Двора.
Придя к нёго Кокидэн, когда у той были в гостях То-но тюдзё и Бэн-но сёсё, она заявила довольно бесцеремонно:
– Говорят, господин изволил обзавестись еще одной дочерью. Вот счастливая! Редко кому выпадает на долю такая удача. Только подумайте, два столь важных лица заботятся о ней. А ведь ее мать, кажется, была довольно низкого происхождения.
Нёго, смутившись, не нашла, что сказать.
– Что ж, наверное, она достойна внимания, – ответил То-но тюдзё. – А собственно, откуда у вас такие сведения? На вашем месте я бы не стал открыто повторять чьи-то сплетни. Вас могут услышать дамы, а среди них есть особы весьма несдержанные на язык…
– Ах, замолчите, я и без вас все знаю! – возмутилась девушка. – Ее прочат на место найси-но ками. Неужели вы думаете, что я стала бы прислуживать у вас в доме, если бы не надеялась с вашей помощью добиться чего-нибудь подобного? Ведь я выполняю обязанности, которые не поручают даже простым прислужницам! Ну не жестоко ли это?
Все засмеялись:
– О, мы ведь и в самом деле собирались заявить о своем праве на освободившееся место в отделении Дворцовых прислужниц!
– Только стоит ли так открыто выказывать свою заинтересованность?
– Нет, видно, столь ничтожной особе не место среди баловней судьбы! – рассердилась девушка. – А от господина То-но тюдзё я не ждала такой жестокости. Сам привел меня сюда, хотя его никто не просил, а теперь насмехается. Не всякий согласится жить в этом доме! Довольно с меня, довольно!
Особой ненависти к юношам она не испытывала, но глаза щурила довольно злобно.
«Увы, это действительно было моей ошибкой», – подумал То-но тюдзё, разом утратив всю свою веселость. А Бэн-но сёсё сказал, улыбаясь:
– Неужели вы думаете, что госпожа Кокидэн не отблагодарит вас за отменное усердие? Но прежде всего успокойтесь. Коль скоро вы вознамерились превратить несокрушимые скалы в снежную пыль[7], вам следует запастись терпением. Впрочем, я уверен, что вы непременно добьетесь своего.
– А по-моему, вам лучше было бы вовсе не покидать небесного грота[8], – добавил То-но тюдзё, поднимаясь с места.
Девушка разрыдалась:
– У вас нет сердца! Одна только госпожа нёго добра ко мне, поэтому я всегда готова ей услужить.
И она бестолково забегала по покоям, хватаясь за работу, которой пренебрегли бы даже низшие служанки. Выказывая небывалое усердие, суетилась она возле госпожи.
– О, прошу вас, скажите, чтобы меня назначили найси-но ками! – настойчиво повторяла она, а нёго, растерявшись, не знала, что ей ответить, и только недоумевала: «Да что это с ней?»
Услыхав о желании девушки из Северного флигеля, министр Двора рассмеялся и, зайдя как-то в покои нёго, спросил:
– Госпожа Оми здесь? Нельзя ли ее позвать?
– Слушаюсь! – радостно отозвалась девушка и вышла к нему.
– Право, с вашим усердием и в самом деле можно служить во Дворце. Почему же вы раньше не говорили мне, что хотите стать найси-но ками? – с озабоченным видом спросил министр, и, вне себя от радости, девушка выпалила без запинки:
– Ах, сначала я сама собиралась просить вас, но понадеялась, что вы узнаете о моем желании от госпожи нёго. А тут вдруг говорят – на это место прочат другую. У меня было такое чувство, будто сон увидала, что мне привалило богатство, а потом вдруг проснулась – и нет ничего… Ну, словно спала, прижимая руки к груди…[9]
Еле сдерживая смех, министр сказал:
– Вот видите, как дурно прибегать к околичностям. Когда бы вы откровенно поделились со мной своими думами, я доложил бы о вас прежде, чем о другой. Как ни безупречна дочь Великого министра, Государь, несомненно, прислушался бы к моей просьбе, прояви я достаточную настойчивость. Впрочем, и теперь еще не поздно, можете составить прошение на высочайшее имя[10], только постарайтесь написать покрасивее. Государь вряд ли сможет пренебречь вами, увидев, сколь искусны вы в сложении длинных песен. Государь ведь, как известно, большой ценитель поэзии.
Ну не жестоко ли так обманывать ее? Ведь все-таки она была его дочерью…
– Уж с песней я как-нибудь справлюсь. А прошение… Может быть, вы мне скажете, что полагается в таких случаях писать, а я, так сказать, «подпою», стараясь оказаться достойной вас. – И девушка сложила молитвенно руки.
Женщин, сидящих за занавесом, душил смех, некоторые не могли удержаться и выскользнули наружу, где и дали себе волю.
Нёго, сильно покраснев, подумала: «Право же, она неисправима».
– Когда что-то гнетет тебя, посмотри на госпожу Оми и сразу развеселишься… – сказал министр.
Он постоянно подшучивал над ней, но люди поговаривали:
– Наверное, стыдно стало, что взял такую к себе, вот и старается ее принизить…
Великий министр (Гэндзи), 37 лет
Девушка из Западного флигеля, Найси-но ками (Тамакадзура), 23 года, – дочь Югао и министра Двора, приемная дочь Гэндзи
Государь (Рэйдзэй) – сын Фудзицубо и Гэндзи (официально – сын имп. Кирицубо)
Государыня-супруга (Акиконому) – дочь Рокудзё-но миясудокоро и принца Дзэмбо, воспитанница Гэндзи, супруга имп. Рэйдзэй
Нёго Кокидэн – дочь министра Двора, наложница имп. Рэйдзэй
Сайсё-но тюдзё (Югири), 16 лет, – сын Гэндзи и Аои
Принц Хёбукё (Хотару) – сын имп. Кирицубо, младший брат Гэндзи
Удайсё (Хигэкуро) – поклонник Тамакадзура
То-но тюдзё (Касиваги), 21 (22) год, – сын министра Двора
Госпожа Мурасаки, 29 лет, – супруга Гэндзи
Все уговаривали юную госпожу из Западного флигеля занять место найси-но ками, но легко ли ей было решиться? Она не чувствовала себя в безопасности даже в доме Великого министра, который считался ее отцом, а во Дворце ее ждали, возможно, еще большие трудности, ибо всегда существовала опасность непредвиденных столкновений, которые могли повлечь за собой резкое ухудшение отношений с Государыней-супругой и нёго Кокидэн. Сама она была слишком ничтожна, а покровители ее, как тот, так и другой, вряд ли успели по-настоящему привязаться к ней. В мире о ней заговорили совсем недавно, и находилось немало злопыхателей, только и ждавших случая, чтобы сделать имя ее предметом для посмеяния. Словом, будущее рисовалось ей в мрачном свете, а как была она уже достаточно взрослой, чтобы все понимать, то пребывала в крайней растерянности и, не зная, на что решиться, тосковала и плакала тайком. Нельзя сказать, чтобы в доме на Шестой линии обращались с ней дурно, нет, но поведение Великого министра огорчало и досадовало ее, ей казалось, что, только покинув его дом, она наконец очистится от подозрений. Родной отец девушки из уважения к чувствам приемного до сих пор не осмеливался забрать ее к себе, хотя и признал открыто своей дочерью. В любом случае ей нечего было ждать от жизни, кроме унижений и мучительных сложностей. Видно, такая уж судьба выпала ей на долю – страдать самой и давать другим повод к злословию.
В самом деле, после того как министр Двора узнал о ее существовании, жизнь в доме Великого министра, как это ни странно, сделалась для нее еще тягостнее, ибо тот, почувствовав себя свободным от всяких запретов, стал вести себя бесцеремоннее прежнего, и она все чаще печалилась и плакала украдкой.
Матери, которой она могла бы если не открыться полностью, то хотя бы намекнуть на свои горести, у нее не было. Отцы же, приемный и родной, были особами слишком важными – она робела в их присутствии. Да и поняли ли бы они ее, попытайся она поделиться с ними своими сомнениями?
Однажды, сетуя на свою незадачливую судьбу, сидела она у выхода на галерею и смотрела на трогательно-прекрасное вечернее небо, столь прелестная в своей печали, что трудно было не залюбоваться ею.
Красота девушки, оттененная необычным светло-серым платьем[1], мягко облекавшим стан, казалась особенно яркой, и дамы улыбались, на нее глядя.
В тот день в Западный флигель зашел Сайсё-но тюдзё. Он был тоже в сером, только более темного оттенка, платье, которое удивительно шло к нему, с подобранными кверху лентами головного убора[2]. За эти годы Сайсё-но тюдзё привык дружески опекать девушку, да и она не дичилась и всегда привечала его. Вот и теперь, не желая отдаляться от него потому лишь, что он не считался более ее братом, она, как и прежде, решилась поговорить с ним сама через штору, за которой стоял еще и занавес.
Юноша пришел по поручению Великого министра, дабы передать ей высочайшее повеление. Она отвечала простодушно, но с достоинством, держалась же при этом превосходно и была так мила, что сердце юноши вновь устремилось к ней, пожалуй, с еще большей силой, чем в то давнее утро после урагана, когда в нем впервые вспыхнуло чувство, повергшее его в такое смятение. Он опасался, что, став придворной дамой, девушка привлечет к себе внимание Государя и окажется в немилости у других прекрасных обитательниц Дворца, что могло иметь самые неожиданные и неблагоприятные для ее судьбы последствия.
Постаравшись справиться с волнением и придав лицу невозмутимо-важное выражение, Сайсё-но тюдзё сказал весьма многозначительно:
– Мне поручено говорить с вами о деле, не предназначенном для посторонних ушей.
Сидевшие рядом с госпожой дамы поспешили отойти в сторону и уселись за занавесом спиной к нему. Обстоятельно и заботливо юноша начал наставлять девушку якобы от имени Великого министра. Говорил же он о том, что, учитывая несомненную благосклонность к ней Государя, она должна проявлять чрезвычайную осмотрительность.
Не зная, что ему отвечать, девушка только вздыхала украдкой. Была же она так нежна и изящна, что, с трудом преодолевая смущение, юноша сказал:
– Одеяние скорби можно было снять уже на эту луну, но до сих пор не выдавалось благоприятного дня. Я слышал, что на Тринадцатый день намечен выезд в Кавара[3]. Надеюсь, и мне будет поручено сопровождать вас.
– Боюсь, что ваше участие сообщит церемонии слишком большую торжественность. Мне не хотелось бы привлекать к себе внимание, – отвечала девушка.
Она была настолько осторожна, что не желала придавать широкой огласке даже причину своей скорби.
– Ваша предусмотрительность огорчает меня, – сказал юноша. – А я печалюсь, что пришла пора снимать эти одежды, напоминающие о столь дорогой моему сердцу особе. Но, право же, я до сих пор не могу уразуметь, что столь странным образом привязывает вас к этому дому? Ведь когда б не серое платье, и догадаться невозможно…
– Увы, мне, неразумной, еще труднее понять… Но поверьте, когда я гляжу на эти темные одежды, неизъяснимая печаль сжимает мое сердце.
Сегодня она была задумчивее обыкновенного, и это очень ее красило. Очевидно, подумав, что лучшего случая он вряд ли дождется, юноша подсунул под занавеси принесенную с собой веточку посконника, более известного под названием «лиловые шаровары»[4], и сказал:
– О, взгляните на эти цветы, ведь не зря… (245)
Он сразу не отпустил ветку, а когда ничего не подозревавшая девушка протянула к ней руку, схватил ее за рукав и притянул к себе:
– «Лиловые шаровары»
В том же поле растут и блекнут
От той же росы,
Так неужели в сердце твоем
Ни капли жалости нет?
«Где-то в конце…» (246)
Девушка была весьма раздосадована, но, притворившись, будто ничего не поняла, проговорила, потихоньку отодвигаясь в глубину покоев:
– Когда б ты узнал,
Что на дальнем выпала поле
Эта роса,
Были б уместнее жалобы
На поблекшие лепестки…
Право, можем ли мы быть ближе друг другу, чем теперь?
Усмехнувшись, юноша ответил:
– Полагаю, что вы далеко не так наивны… Но, вероятно, вы и представить себе не можете, что происходит в моем сердце. Даже узнав о желании Государя приблизить вас к себе, я был не в силах забыть… До сих пор я молчал, страшась, что вы лишите меня своего расположения, но сегодня, подумав: «И не все ли теперь мне едино?» (150), решил наконец открыться вам. Вы, очевидно, знаете, какие чувства испытывал к вам То-но тюдзё из дома министра Двора. О, как я был глуп, взирая на его страдания с безразличием стороннего наблюдателя! Теперь пришел мой черед. Я завидую его нынешней невозмутимости: еще бы, у него появилась отрадная уверенность в том, что теперь он никогда не расстанется с вами. Хотел бы я оказаться на его месте! Неужели вы не пожалеете меня?
Он долго докучал ей своими признаниями, но довольно утомительно писать об этом.
Госпожа Найси-но ками[5], которую речи Сайсё-но тюдзё привели в полное замешательство, думала лишь о том, как бы побыстрее скрыться.
– Можно ли быть такой жестокой! – воскликнул юноша. – А ведь я никогда ничем не оскорблял ваших чувств.
Раз начав говорить о своих обидах, он уже не мог остановиться, но девушка, уронив: «Ах, мне что-то нездоровится…», скрылась в глубине покоев, и ему ничего не оставалось, как уйти, вздыхая украдкой.
Впрочем, очень скоро юноша пожалел о своем порыве, и мысли его устремились к другой, еще более прекрасной особе. «Неужели мне даже голоса ее никогда не придется услышать? – думал он, направляясь в покои Великого министра. – Хотя бы через занавес…»
Выйдя к сыну, Гэндзи внимательно выслушал его.
– Судя по всему, юная госпожа не очень расположена к придворной службе, – замечает он. – Не потому ли, что пылкие чувства принца Хёбукё нашли наконец отклик в ее сердце? Ведь он человек весьма опытный в таких делах. Вместе с тем я уверен, что, увидев Государя во время выезда в Охарано, она не осталась к нему равнодушной. Ни одна молодая девица не откажется от придворной службы, стоит ей хоть мельком увидеть Государя. На это я и рассчитывал…
– Не знаю, какое положение окажется более созвучным ее натуре. Вряд ли она сможет соперничать с Государыней, да и нёго Кокидэн пользуется при дворе большим влиянием. Юной госпоже будет трудно выдвинуться, даже если Государь и изволит заинтересоваться ею. Нельзя забывать и о том, что принц Хёбукё, которого преданность не вызывает сомнений, будет очень недоволен, если вы отдадите ее во Дворец, пусть даже в качестве простой придворной дамы. В мире уже судачат о возможных переменах в ваших отношениях с принцем, – говорит Сайсё-но тюдзё с рассудительностью несколько неожиданной в его возрасте.
– Так, все это чрезвычайно сложно. Даже Удайсё и тот склонен винить во всем меня, как будто я могу располагать ее будущим по своему усмотрению. Получается, что, не оставляя человека в беде, ты поступаешь неразумно, ибо в конце концов сам же во всем и оказываешься виноват. Я не забыл, как трогательно просила за дочь ушедшая, и, узнав, что девушка живет в глуши, не имея никакой поддержки со стороны родного отца, пожалел ее и взял к себе. Теперь же, когда ее окружили такими заботами в нашем доме, министр тоже готов признать ее, – говорит Гэндзи, ловко толкуя события в свою пользу. – Я уверен, что она может стать хорошей супругой принцу, – продолжает он. – Обладая живым нравом и изящной наружностью, она достаточно умна, чтобы не допускать досадных оплошностей. Полагаю, что их союз был бы весьма удачен. Однако она прекрасно справилась бы и с обязанностями придворной дамы. Она хороша собой, недурно воспитана, сообразительна, прекрасно разбирается в обрядах и церемониях. Государь наверняка будет доволен.
Как видно, желая проникнуть в сокровенные думы отца, юноша спрашивает:
– Люди превратно толкуют то редкое внимание, которое до сих пор вы уделяли ее воспитанию. Похоже, это мнение разделяет и министр Двора; во всяком случае, что-то в этом роде он ответил Удайсё, когда тот обратился к нему, рассчитывая на его содействие.
Засмеявшись, Гэндзи отвечает:
– Все они далеки от истины. Что же касается самой девушки, то ей в любом случае следует повиноваться воле отца, идет ли речь о придворной службе или о чем-то другом. Женщина находится в подчинении у троих[6], и я не волен нарушать установленный порядок и распоряжаться ее судьбой по своему усмотрению.
– Еще говорят, что министр Двора не скрывает своего восхищения вашей мудростью и дальновидностью, – как ни в чем не бывало, продолжает юноша. – Ему кажется, что вы нарочно решили отдать юную госпожу во Дворец, чтобы таким образом сохранить для себя, ибо иначе ее положение в вашем доме среди давно уже здесь живущих высокорожденных особ остается весьма двусмысленным.
«Неужели он действительно так думает? Жаль!» – И, улыбнувшись, Великий министр отвечает:
– Я не знал, что дело дошло до таких нелепых предположений. Очевидно, господин министр Двора страдает чрезмерной подозрительностью. Надеюсь, что скоро все так или иначе разрешится. Люди всегда склонны видеть то, чего нет на самом деле.
Его удивление казалось вполне искренним, но юношу одолевали сомнения. Впрочем, Гэндзи и сам понимал, что не так-то легко будет выйти из этого положения. «Значит, мои опасения были не напрасны, – думал он. – Не хотелось бы оправдывать ожидания клеветников, да и ни к чему обременять себя дурными поступками. Главное – найти средство убедить министра Двора в полном бескорыстии моих намерений».
Гэндзи был неприятно поражен тем, что отцу девушки удалось до некоторой степени проникнуть в его тайные помышления, ибо, отдавая свою воспитанницу во Дворец, он и в самом деле прежде всего думал о том, как бы удержать ее при себе, ничего не меняя в их отношениях.
Скоро девушка из Западного флигеля сняла одеяние скорби.
– Следующая луна неблагоприятна для представления ко двору. Придется подождать Десятой луны, – сказал Великий министр, и Государь с нетерпением ждал назначенного дня.
Между тем поклонники юной госпожи, весьма раздосадованные таким поворотом событий, торопили пособниц своих, дабы те отыскали средство свести их с девушкой прежде, чем она приступит к придворным обязанностям. Но, увы, осуществить это было куда труднее, чем остановить водопад Ёсино (247).
– Невозможно! – отвечали дамы на все их просьбы.
Сайсё-но тюдзё, коря себя за невольно вырвавшееся у него признание, проявлял удивительную заботливость, стараясь вникать во все нужды юной госпожи и предупреждать каждое ее желание. Не позволяя себе и намека на нежные чувства, он держался невозмутимо, с достоинством.
Родные братья девушки, не имея возможности приблизиться к ней, с нетерпением ждали дня, когда она наконец переедет во Дворец, где они смогут заботиться о ней открыто.
Дамы с удивлением: «Что за непостоянное сердце!» – взирали на То-но тюдзё, который, казалось, успел забыть о том, что совсем недавно сгорал от мучительной страсти. Однажды он пришел в дом на Шестой линии с поручением от министра Двора.
Поскольку родство их до сих пор не было предано огласке, То-но тюдзё по-прежнему навещал девушку тайно. Вот и на этот раз, не проходя в покои, остался ждать ответа в саду, под сенью кассии, тем более что ночь выдалась лунная. Однако отношение к нему девушки заметно изменилось: раньше она отказывалась даже читать его письма, а теперь распорядилась, чтобы юношу провели к южному занавесу.
Правда, она все еще не решалась беседовать с ним сама и отвечала через госпожу Сайсё.
– Господин министр Двора послал к вам именно меня, потому что я имею сообщить вам нечто, не предназначенное для ушей посредника. Могу ли я выполнить его волю, находясь на таком расстоянии от вас? Я хорошо представляю себе всю меру своей ничтожности, но ведь нас связывают неразрывные узы, поэтому я смел надеяться… Возможно, я покажусь вам несколько старомодным, но должен сказать, что во всем полагаюсь теперь на вас… – говорит То-но тюдзё не без некоторой досады.
– Вы совершенно правы, да мне и самой хотелось бы поговорить с вами обо всем, что произошло за эти годы, но в последние дни мне что-то нездоровится, я даже не имею сил встать. Вряд ли близкий человек стал бы меня упрекать… – отвечает она ему через Сайсё.
– Так разрешите хотя бы приблизиться к занавесу, за которым изволите лежать… Впрочем, нет, вы правы. Я веду себя слишком дерзко. – И, понизив голос, То-но тюдзё передает девушке поручение отца. Держится он не хуже других и производит весьма приятное впечатление. Вот что просил передать дочери министр Двора:
«Я не имею достоверных сведений о том, как именно будет проходить церемония Вашего представления ко двору, но полагаю, что Вам есть о чем посоветоваться лично со мной. Не желая подавать подозрения окружающим, я не осмеливаюсь навещать Вас, и сердце мое в тревоге».
От себя же То-но тюдзё добавляет следующее:
– Я постараюсь больше не нарушать вашего покоя своими глупыми речами. Но мне обидно, что вы не замечаете моей искренней преданности. Взять хотя бы сегодняшний вечер. Уж лучше бы вы поручили кому-нибудь из служанок принять меня в Северных покоях, если считаете недостойным своего внимания. Право, редко кто обращается так с родным братом. Да, что ни говори, а все это весьма странно.
Печально понурившись, он вздыхает, и растроганная Сайсё спешит передать его слова госпоже.
– Вы совершенно правы, – откровенно отвечает девушка. – Я и в самом деле боюсь, что столь внезапное сближение может показаться людям подозрительным. Но знали б вы, как горько мне – о, куда горше, чем прежде, – что я до сих пор не могу поделиться с вами всем, что накопилось в душе за долгие годы, проведенные вдали от столицы…
Смутившись, То-но тюдзё не решается настаивать.
– Не поняв, что ведет
Эта дорога к вершинам
Брат и Сестра[7],
У моста Безответной любви
Я сумел заблудиться… -
сетует он, но кто тому виною?..
– Не зная о том,
Что к вершинам Брат и Сестра
Ты потерял дорогу,
Дивились мы, наблюдая
За про движеньем твоим…
Полагаю, что моя госпожа до сих пор не поняла, какой смысл вкладывали вы в свои письма. Она болезненно робка и придает слишком большое значение мнению света, потому и не решается отвечать вам. Но я уверена, что скоро все изменится, – говорит Сайсё. И разве она не права?
– О, я хорошо понимаю, что время для доверительных бесед еще не настало, – соглашается То-но тюдзё. – Я слишком мало сделал для вашей госпожи и не имею права обижаться. Что ж, все впереди…
И он встает, собираясь уходить.
По прекрасному небу плывет светлая луна, в лунном сиянии стройная фигура облаченного в носи юноши кажется особенно изящной. Разумеется, до Сайсё-но тюдзё из дома Великого министра ему далеко, но по-своему и он хорош.
«Отчего все юноши, к этому семейству принадлежащие, так красивы?» – восторгаются дамы, восхваляя достоинства молодых людей и забывая об их недостатках.
То-но тюдзё служил в правой Личной императорской охране, являясь там вторым по старшинству лицом после Удайсё, который часто вызывал юношу к себе для обсуждения особо важных дел, одновременно используя его как посредника в сношениях своих с министром Двора. Удайсё был человеком вполне достойным, к тому же многие прочили его на место Высочайшего попечителя. Словом, лучшего зятя найти было трудно, но, опасаясь, что Великий министр придерживается иного мнения, и не желая противиться его замыслам, министр Двора не торопился с решением.
Удайсё был единоутробным братом матери принца Весенних покоев. Государь благоволил к нему более, чем к кому бы то ни было, не считая, разумеется, обоих министров. Лет ему было около тридцати двух – тридцати трех. Его супруга, старшая дочь принца Сикибукё, приходилась сестрой госпоже Мурасаки. Она была на несколько лет старше мужа, что, впрочем, никак не умаляло ее достоинств, но вот нрав ее почему-то пришелся Удайсё не по душе. Не называя ее иначе, как старухой, он только и думал о том, как бы с ней расстаться. Скорее всего именно эти обстоятельства и заставляли Великого министра терзаться сомнениями. Да и в самом деле, разве его питомица не заслуживала лучшей участи?
Удайсё никогда не был человеком легкомысленным, к безрассудствам юности склонным, но девушка из Западного флигеля целиком завладела его думами.
Имея надежного осведомителя, он сумел выведать многое, и прежде всего узнал, что сам министр Двора не выказывает неодобрения его искательству, а девушка не проявляет особого желания идти на придворную службу. Воодушевленный полученными сведениями, он попытался заручиться поддержкой дамы по прозванию госпожа Бэн.
– Я знаю, что Великий министр настроен против меня. Но поскольку мое желание не идет вразрез с намерениями родного отца…
Наступила Девятая луна. Однажды в прекрасный утренний час, когда на землю лег первый иней, дамы, всегда готовые услужить тому или иному из поклонников юной госпожи, украдкой принесли в ее покои письма. Сама госпожа не стала их читать, но слушала, как дамы читают их вслух. Было там и письмо от Удайсё.
«Долгая луна вселяла в меня надежду[8], но вот и она на исходе. И я печалюсь, глядя на унылое небо…
Не будь я ничтожен,
Мог бы тоже думать с досадой
О Долгой луне,
Но готов заплатить я жизнью
За каждый оставшийся день…»
Судя по всему, Удайсё было хорошо известно, что, как только кончится Долгая луна, девушка поступит на службу во Дворец.
А вот что написал принц Хёбукё: «Я понимаю, сколь тщетны мои упования, и что я могу сказать?..
Даже если прольет
На тебя свет свой утренний солнце,
Жемчужный тростник,
Не стряхивай сразу же иней,
Упавший на листья твои… (248)
По крайней мере мне будет отрадно сознавать, что Вы знаете о моих чувствах…»
Письмо принца было привязано к тонкому стеблю тростника, на листьях которого еще сохранился иней. Под стать этому стеблю был и гонец.
Сахёэ-но ками, сын принца Сикибукё, приходился братом госпоже Мурасаки. Часто бывая в доме Великого министра, он хорошо знал обо всем, что там происходит. Вот и теперь, не в силах сдержать досаду, поспешил высказать девушке свои обиды:
«Забуду тебя -
Я решил, но, как ни стараюсь,
Тоска все сильней.
Как же мне теперь поступить?
Что мне делать теперь с собою?» (249)
При полном несходстве все без исключения письма были очень хороши – каждое по-своему. Прекрасно подобранный цвет бумаги, изысканные оттенки туши, чарующий аромат…
– О да, очень скоро мы не будем уже получать этих писем, – сетовали дамы. – Какая тоска!
А что думала юная госпожа?
Она ответила только принцу Хёбукё, причем чрезвычайно кратко:
«Раскрыв лепестки,
Тянется солнцу навстречу
Цветущая мальва.
Но удастся ли ей самой
Утренний иней стряхнуть…»
Знаки, начертанные бледной тушью, показались принцу необыкновенно изящными. Всего несколько слов, случайных, словно росинки на листке, но они были проникнуты искренним сочувствием, и принц возрадовался, хотя может ли что-нибудь быть ненадежнее такого утешения?
В те дни девушка получила много и других, совсем уж незначительных писем, полных обид и любовных жалоб.
Говорят, что оба министра сочли ее поведение образцом, которому должна следовать любая женщина…
Великий министр (Гэндзи), 37-38 лет
Удайсё (Хигэкуро) – супруг Тамакадзура
Девушка из Западного флигеля, госпожа Найси-но ками (Тамакадзура), – дочь Югао и министра Двора, приемная дочь Гэндзи
Министр Двора, министр со Второй линии (То-но тюдзё), – брат Аои, первой супруги Гэндзи
Государь (Рэйдзэй) – сын Фудзицубо и Гэндзи (официально – сын имп. Кирицубо)
Нёго Кокидэн – дочь министра Двора, наложница имп. Рэйдзэй
Принц Хёбукё (Хотару) – сын имп. Кирицубо, младший брат Гэндзи
Госпожа Мурасаки, госпожа Весенних покоев, 29-30 лет, – супруга Гэндзи, дочь принца Сикибукё
Госпожа Северных покоев в доме Удайсё – первая супруга Хигэкуро, дочь принца Сикибукё
Девочка (Макибасира), 12 (13) – 13 (14) лет, – дочь Хигэкуро
То-но тюдзё (Касиваги) – сын министра Двора
Госпожа Оми – побочная дочь министра Двора
Сайсё-но тюдзё (Югири), 16-17 лет, – сын Гэндзи
– Мне бы не хотелось, чтобы об этом узнал Государь, – предостерегал Великий министр. – Постарайтесь пока не предавать дело огласке.
Однако Удайсё совсем потерял голову. Прошло немало времени со дня их первой встречи, но юная госпожа из Западного флигеля по-прежнему сторонилась его и целыми днями грустила, сетуя на злосчастную судьбу. Это не могло не обижать Удайсё, но чаще он радовался, поддерживаемый уверенностью в давней связанности их судеб. Каждый день он обнаруживал в своей возлюбленной все новые и новые достоинства и содрогался от ужаса, представляя себе, сколь легко могла она стать достоянием другого. Он готов был одинаково щедро отблагодарить бодхисаттву Каннон из храма Исияма и прислужницу Бэн, но, к его величайшему сожалению, эта последняя, понимая, что ее пособничество имело весьма неблагоприятные последствия для госпожи, давно уже не появлялась в доме на Шестой линии.
Впрочем, скорее всего дело действительно не обошлось без вмешательства Каннон, ибо как иначе объяснить поведение юной госпожи, которая из всех своих поклонников, изнывающих от любви к ней, выбрала того, к кому не имела ни малейшей сердечной склонности? Великий министр, никогда не одобрявший искательств Удайсё, был весьма раздосадован, но мог ли он что-нибудь изменить? Поскольку союз этот получил всеобщее признание, было бы дурно и несправедливо по отношению к Удайсё выказывать теперь свое недовольство, поэтому Великому министру ничего не оставалось, как отпраздновать это событие с возможной пышностью и взять на себя заботы о зяте.
Удайсё, желая как можно быстрее перевезти супругу к себе, торопил с приготовлениями, но Великий министр все не давал своего согласия, якобы из опасения, что столь неоправданная поспешность повредит доброму имени юной госпожи, не говоря уже о том, что ей нелегко будет жить в одном доме с особой, наверняка настроенной по отношению к ней враждебно.
– Я полагаю, что торопливость в таких делах губительна, – сказал он. – Действуйте тихо, без особой огласки, и никто вас не осудит.
– Что ж, пожалуй, это и к лучшему, – потихоньку говорил своим близким министр Двора. – Не могу сказать, чтобы меня радовало ее поступление на придворную службу. Не имея надежного покровителя, нельзя достойно противостоять своим соперницам. Сам я искренне расположен к ней, но как быть с нёго Кокидэн?
В самом деле, как ни почетно служить Государю, положение юной госпожи при дворе, несомненно, было бы весьма шатким. Остальные дамы скорее всего пренебрегали бы ею, а Государь если и удостаивал бы внимания, то крайне редко, к тому же он вряд ли стал бы обращаться с ней как со значительной особой.
Поэтому, когда министру Двора донесли, какими посланиями обменялись новобрачные на Третью ночь, он от всего сердца порадовался за юную госпожу и возблагодарил Великого министра, проявившего по отношению к ней столь трогательную заботливость.
Поначалу союз этот был окружен тайной, но скоро люди проведали о нем и стали передавать один другому эту волнующую новость, так что в конце концов весь мир заговорил о столь необыкновенном событии. Слух о том дошел и до Государя.
– Досадно, что наши с ней судьбы оказались несвязанными, – изволил посетовать он. – Впрочем, если она по-прежнему готова поступить на придворную службу, я ничего не имею против. Хотя теперь о более высоком положении не может идти и речи.
Настала Одиннадцатая луна. Во Дворце одно за другим проходили торжественные празднества, доставлявшие немало забот дворцовым прислужницам. Они то и дело обращались за советами к новой своей начальнице, поэтому в Западном флигеле в те дни царило необычайное оживление. К величайшему огорчению госпожи Найси-но ками, Удайсё теперь даже в дневное время оставался в ее покоях, прячась от прислуживающих дам. Надобно ли сказывать о том, каким разочарованием был этот союз для принца Хёбукё и прочих?
Сахёэ-но ками печалился еще и потому, что имя младшей сестры его, госпожи Северных покоев в доме Удайсё, стало достоянием людской молвы. Однако же ему ничего не оставалось, как смириться. Да и в самом деле, разумно ли было теперь кого-то винить?
Удайсё, всегда пользовавшийся в мире славой человека благонравного и благоразумного, не способного на сумасбродства, теперь словно переродился. Как будто, отдав сердце девушке, он вдруг впервые ощутил вкус к жизненным удовольствиям. Когда приходил он к ней вечером и уходил на рассвете, дамы наперебой восторгались великолепием его наряда и изысканностью манер. Однако сама госпожа утрачивала в его присутствии всю свою жизнерадостность. Глубокое уныние, отражавшееся на лице ее, ясно говорило о том, что не по душе ей этот союз. Со стыдом представляя себе, что должен думать теперь о ней Великий министр, вспоминая, сколько искренней нежности было в посланиях принца Хёбукё, она еще больше тяготилась присутствием Удайсё и обращалась с ним весьма сурово.
Наконец-то все, кто принимал такое участие в юной госпоже из Западного флигеля, получили возможность убедиться в том, что их подозрения были лишены оснований и что за Великим министром нет никакой вины. «О, я никогда не обнаруживал склонности к случайным, недозволенным связям», – думал Гэндзи, вспоминая былые увлечения.
– Вот видите, – не преминул сказать он госпоже Мурасаки, – а ведь, наверное, и вы сомневались во мне.
«Теперь тем более не следует поддаваться искушению», – решил Гэндзи, но не так-то просто было заставить себя отказаться от той, к которой еще совсем недавно сердце его влеклось с такой неодолимой силой, что, казалось, готовы были рухнуть последние преграды.
Однажды днем, когда Удайсё куда-то уехал, Великий министр зашел в Западный флигель. Удрученная столь скорой и неожиданной переменой в своей жизни, госпожа Найси-но ками постоянно чувствовала себя больной и редко бывала в хорошем расположении духа. Однако же, узнав о приходе Великого министра, нашла в себе силы подняться и побеседовать с ним через занавес.
Гэндзи проявлял необычную для него осторожность и держался куда церемоннее, чем прежде, стараясь касаться в разговоре лишь самых общих предметов. Постоянно видя рядом с собой человека вполне заурядного, ограниченных способностей, юная госпожа смогла наконец в полной мере оценить достоинства Великого министра и теперь, глядя на него, печально роняла слезы. Ей было стыдно, неловко. Ведь еще совсем недавно она и помыслить не могла, что ее жизнь так внезапно изменится. Постепенно разговор стал более доверительным. Министр сидел, облокотясь на стоящую рядом скамеечку, и время от времени заглядывал за занавес.
Бледное, осунувшееся лицо Найси-но ками казалось ему необыкновенно привлекательным. Ее нежные черты словно стали еще нежнее, и Гэндзи снова пожалел о том, что согласился отдать ее другому.
– Из этой реки
Я сам не пытался черпать.
Но какая тоска
Думать, что кто-то другой
К переправе тебя поведет.[1] (250)
Увы, трудно было предвидеть… – всхлипывая, проговорил он, и лицо его в тот миг было таким прекрасным, что дрогнуло бы самое суровое сердце. Смущенно потупившись, Найси-но ками отвечала:
– Хотела бы я,
Легкой пеной вскипев, растаять
В реке собственных слез
Еще до того, как дорога
Приведет меня к трем переправам…
– Что за неразумное желание! – улыбнувшись, сказал министр. – Разве есть средство миновать эти три переправы? Единственное, чего желал бы я, – перевести вас самому, крепко держа за руку. Впрочем, если говорить всерьез, – добавил он, – вы, наверное, успели понять, что более безобидного и доверчивого глупца, чем я, трудно сыскать в этом мире. Надеюсь, хоть теперь…
Заметив, что этот разговор явно неприятен госпоже Найси-но ками: «Не поздно ли?..», министр поспешил заговорить о другом.
– Я полагаю, что мы не вправе пренебрегать желанием Государя, поэтому мне представляется совершенно необходимым перевезти вас во Дворец хотя бы на некоторое время. При том, что господин Удайсё считает вас теперь своей личной собственностью, вам будет чрезвычайно трудно исполнять придворные обязанности. Все сложилось совершенно не так, как я предполагал, но, поскольку министр со Второй линии доволен, мне вряд ли стоит проявлять беспокойство.
Слушая его, госпожа Найси-но ками молча заливалась слезами, растроганная и одновременно смущенная. Видя ее в таком унынии, Великий министр из жалости к ней не позволил себе никаких вольностей и лишь объяснил, как следует вести себя во Дворце и в чем будут заключаться ее обязанности. Судя по всему, он готов был любыми средствами отдалить ее переезд в дом супруга.
Удайсё же, недовольный решением Великого министра, дал свое согласие лишь потому, что рассчитывал прямо из Дворца, где Найси-но ками проведет несколько дней, перевезти ее к себе. Необходимость тайно посещать супругу была ему внове и казалась крайне обременительной, поэтому он с воодушевлением принялся приводить в порядок свое запущенное жилище, распорядился, чтобы вычистили покои, обновили убранство. При этом он совершенно не замечал, как удручена происходящим госпожа Северных покоев, и даже на детей, которые были прежде столь милы ему, не обращал никакого внимания.
Люди мягкосердечные, обладающие чувствительной душой, при любых обстоятельствах стараются прежде всего щадить чувства окружающих, однако Удайсё, будучи человеком своенравным, не желал считаться ни с кем, в том числе и со своей первой супругой. Она же была не из тех женщин, которыми можно легко пренебречь. Ее отец, принц Сикибукё, принадлежавший к высшей столичной знати, дал дочери воспитание, сообразное ее полу и званию. В свете о ней отзывались весьма благосклонно, к тому же она была хороша собой. Но, к несчастью, уже много лет преследовал ее на редкость упорный дух, и часто, вовсе теряя рассудок, она лишалась человеческого облика, что скорее всего и послужило причиной охлаждения к ней супруга. Однако до сих пор не находилось никого, кто дерзнул бы посягнуть на ее положение в доме Удайсё, и только теперь, когда его сердцем завладела дочь министра Двора – прекраснейшая из прекрасных, к тому же оказавшаяся неповинной в том, в чем ее подозревали… Мудрено ли, что Удайсё совсем потерял голову?
Услыхав о намерениях зятя, принц Сикибукё сказал:
– Хорошо, если для вас найдется хоть какой-нибудь жалкий уголок в доме, когда он перевезет к себе эту молодую, блестящую особу. Над вами станут смеяться! Нет, пока я жив, я не позволю моей дочери позорить свое имя!
Приведя в порядок Восточный флигель своего дома, он готов был немедленно перевезти дочь к себе, но ее одолевали сомнения. Хотя и родным был для нее этот дом, могла ли она вернуться туда и, открыто признав, что пришел конец ее казавшемуся таким прочным супружеству, вверить себя попечениям отца? От тягостных мыслей рассудок ее помрачился, и она слегла.
От природы супруга Удайсё была кроткого, миролюбивого нрава, простодушная, словно дитя. Однако частые приступы безумия отвращали от нее близких. В покоях ее царил невообразимый беспорядок, одевалась она небрежно, подчас просто неопрятно, вид имела угрюмый и мрачный. Ей ли было соперничать с окруженной изысканнейшей роскошью Найси-но ками? Впрочем, не так-то легко разорвать столь давние узы, и в глубине души Удайсё до сих пор жалел ее.
– Людям нашего состояния, – говорил он, – даже если их и не связывает столько вместе прожитых лет, должно проявлять терпимость, ибо единственно она может стать залогом вечного согласия. Ваше болезненное состояние мешало мне поговорить с вами. Но подумайте, разве нас не связывает давний обет? Разве я не выказывал своей готовности заботиться о вас всегда, несмотря на вашу болезнь, которая делает вас столь непохожей на остальных женщин? Долгие годы вы были единственным предметом моих попечений, я молча сносил все ваши причуды, отчего же вы решили, что так не может продолжаться и впредь? Неужели вы и в самом деле собираетесь покинуть меня? Я не раз говорил вам, что никогда не оставлю вас, хотя бы потому, что у нас есть дети, но, видно, женщина, тем более такая, как вы, не всегда способна владеть своими чувствами, и вы не упускаете случая упрекнуть меня. Я понимаю, что трудно требовать от вас иного, пока вы не убедитесь в искренности моих намерений, но доверьтесь же мне и потерпите еще немного. Подумайте, разве для вашего доброго имени не более губительно поведение вашего отца, который чуть что сразу же приходит в ярость и во всеуслышание заявляет, что немедленно заберет вас к себе? Не знаю только, действительно ли он этого хочет? Или просто решил проучить меня?
Тут на лице Удайсё появилась усмешка, которая рассердила бы кого угодно, но госпожа Северных покоев, находясь в тот миг в здравом рассудке, проявила необычайную кротость и только заплакала горько. Это было тем более удивительно, что даже госпожа Моку, госпожа Тюдзё и другие близкие Удайсё дамы в последнее время нередко позволяли себе открыто выказывать ему свое недовольство.
– Вы всё стыдите меня: мол, и глупа я, и безумна, – сказала госпожа Северных покоев. – Что ж, наверное, вы правы. Но зачем впутывать сюда моего отца? Он может узнать об этом. Мне бы не хотелось, чтобы о нем дурно говорили в мире только потому, что судьба послала ему столь злополучную дочь. Сама я настолько ко всему привыкла, что научилась не обращать внимания на ваши слова.
Женщина повернулась к нему спиной, и сердце его болезненно сжалось. Она всегда была хрупкого сложения, а в последнее время, изнуренная долгой болезнью, еще больше похудела и побледнела, ее когда-то длинные и густые волосы поредели, словно к ним прикоснулась чья-то безжалостная рука, к тому же она нечасто их расчесывала, и они совсем спутались, а теперь еще и намокли от слез. Словом, при виде ее у всякого дрогнуло бы от жалости сердце. Она никогда не была красавицей, но благодаря своему сходству с принцем казалась довольно изящной и только в последнее время очень подурнела, перестав заботиться о своей наружности.
– Я никогда не позволял себе непочтительно отзываться о принце! Прошу вас остерегаться подобных обвинений, которые к тому же могут быть дурно истолкованы, – говорит Удайсё, пытаясь смягчить ее. – Все дело в том, что в доме Великого министра я чувствую себя весьма неловко. Столь грубому человеку, как я, не место в драгоценных чертогах, и я невольно привлекаю к себе внимание, которое меня смущает. Ради собственного спокойствия я и решил перевезти ее сюда. Мне незачем говорить вам о том, каким влиянием в мире пользуется Великий министр, вы и сами знаете. Я бы не хотел, чтобы до его домочадцев, которых благополучию можно лишь позавидовать, дошли слухи о вашем неблаговидном поведении. О вас станут дурно говорить, а это недопустимо. Но я надеюсь, что вы будете вести себя спокойно и дружелюбно. Разумеется, я не оставлю вас своими заботами, даже если вы переедете к отцу. Нас связывает слишком многое, и мы не можем сразу стать друг другу чужими. Но мне будет неприятно, если люди станут злословить и смеяться над вами, тем более что из-за этого пострадает и мое доброе имя. Не лучше ли нам и впредь жить в мире и согласии, во всем помогая друг другу, храня верность прежним обетам? – увещевает он ее, а женщина отвечает:
– Я не обижаюсь на вас, мне больно за отца. До сих пор он печалился из-за того, что я не похожа на обычных людей, а теперь станет терзаться еще и из-за насмешек, которые со всех сторон посыплются на меня. Осмелюсь ли я показаться ему на глаза? Я знаю, что супруга Великого министра мне не чужая, хотя она и воспитывалась вдали от отца. Насколько мне известно, он обвиняет ее в том, что, приняв на себя обязанности матери этой особы, она причинила немало горя нашему семейству, но я никого не упрекаю. Я просто жду, что будет дальше.
– Разумные слова, – замечает Удайсё. – Но боюсь, что, если ваш рассудок снова помрачится, вы натворите немало бед. Кстати говоря, совершенно напрасно винить в происшедшем супругу Великого министра. Господин министр лелеет ее, как единственную, нежно любимую дочь, какое ей может быть дело до особы, занимающей в доме куда более низкое положение? Уж во всяком случае, она не считает себя ее матерью. Мне бы не хотелось, чтобы об этом узнал Великий министр.
Они проговорили весь день. Когда же наступил вечер, Удайсё овладело беспокойство, он только и помышлял о том, как бы побыстрее оказаться в доме на Шестой линии. Тут повалил густой снег – погода явно не благоприятствовала Удайсё. Несомненно, если бы госпожа была в дурном расположении духа и донимала его упреками, он не преминул бы воспользоваться этим и, ответив упреком на упрек, удалиться, но ее невозмутимая покорность вызывала невольное сочувствие, и Удайсё терзался, не зная, как лучше поступить. Решетки еще не были опущены, и, подойдя к галерее, он остановился, в нерешительности глядя на сад. Посмотрев на него, госпожа сказала:
– Какая досада, что пошел снег! Как вы поедете? Скоро стемнеет…
Она торопила мужа, как будто понимая, что бессмысленно удерживать его теперь, когда все кончено. Право, нельзя было не растрогаться, на нее глядя.
– Как я поеду в такую погоду… – колебался Удайсё, но потом сказал: – Пожалуй, мне и в самом деле не следует пренебрегать ею хотя бы на первых порах. Не ведая глубины моих чувств, люди наверняка начнут судачить, по-своему объясняя мое отсутствие. Разговоры эти так или иначе дойдут до министров, а мне не хотелось бы навлекать на себя их немилость. Постарайтесь же успокоиться и наберитесь терпения. Как только я перевезу ее сюда, все уладится. Право, вы так милы мне, когда рассуждаете здраво, что я ни о ком другом и не помышляю.
– А мне гораздо тяжелее, когда сами вы рядом со мной, а сердце ваше совсем в другом месте… – тихо отвечала госпожа. – Когда же вы будете далеко и вспомните обо мне, лед, «рукава сковавший» (252), и тот растает…
Придвинув к себе курильницу, она принялась старательно окуривать его одежды. На ней самой было мятое домашнее платье, в котором она казалась еще более худой и болезненной, чем обычно. Ее печаль была столь трогательна, что просто нельзя было не принять в ней участия. Опухшие от слез глаза отнюдь не красили ее, но теперь, когда он смотрел на нее с приязнью, это уже не имело значения. «Все-таки мы прожили вместе столько лет…» – думал он, коря себя за легкость, с которой, забыв обо всем на свете, отдал свое сердце другой. Однако его все больше влекло к Найси-но ками. Притворно вздыхая, он оделся и, взяв курильницы, вложил их в рукава, чтобы те пропитались благовониями. Одетый в мягкое, свободное платье, он производил довольно приятное впечатление мужественной, благородной осанкой и особым достоинством, которое проглядывало в каждом его движении, – словом, хотя и далеко ему было до несравненного, блистательного Гэндзи…
Скоро в покоях для служителей раздались голоса:
– Снег, кажется, уже перестал идти…
– Да и стемнело совсем…
Приближенные Удайсё как бы между прочим покашливали, поторапливая его. Дамы Моку и Тюдзё уже легли, вздыхая и жалуясь друг другу на печальную изменчивость этого мира. Госпожа, грустная и прелестная в своей задумчивости, тоже легла, прислонившись к чему-то, но вдруг снова вскочила, вытащила из-под большой плетенки курильницу и, подбежав сзади к Удайсё, высыпала содержимое ему на платье. Никто и вскрикнуть не успел, а сам Удайсё, совершенно растерявшись, застыл на месте. Мельчайшие частицы пепла попали ему в глаза, забились в ноздри, он стоял, бессмысленно озираясь, не успев и понять, что произошло.
Как ни старался Удайсё отряхнуть платье, это ему не удавалось – пепел забился во все складки. Будь госпожа в здравом уме, подобная выходка скорее всего окончательно оттолкнула бы от нее супруга, но она явно не владела собой, и дамы смотрели на нее с жалостью: «Этот злой дух словно нарочно хочет поссорить их». Они засуетились, принесли новое платье, и Удайсё поспешил переодеться. Но пепел засыпал ему бороду, казалось, им было покрыто все тело, разве мог он появиться в таком виде в сверкающих чистотой покоях Найси-но ками?
«Я понимаю, что разум госпожи помрачен, но, право, всякому терпению есть предел, это просто неслыханно!» – возмущался он, и в сердце его росла неприязнь к супруге, постепенно вытесняя последние остатки жалости.
Понимая, однако, что всякие решительные меры привели бы к нежелательным последствиям, он постарался овладеть собой и, хотя стояла глубокая ночь, призвал монахов, которые немедля стали произносить над больной молитвы и заклинания. Можно себе представить, с какой жалостью и с каким отвращением прислушивался Удайсё к безумным воплям супруги…
Всю ночь монахи били тело больной четками, тянули его в стороны, а она рыдала и билась. К утру же, когда несчастная немного успокоилась, Удайсё отправил к Найси-но ками весьма обстоятельное письмо следующего содержания:
«Вчера вечером одна из особ, в моем доме живущих, едва не покинула этот мир. Кроме того, ехать в такой снег было почти невозможно, и я долго не мог решиться, а тем временем тело мое оказалось скованным льдом… О Вас я уже не спрашиваю, но как отнеслись к моему отсутствию Ваши дамы?
Мечется снег
В небе тревожно. Тревожные думы
Сердцем владеют.
Одинокий рукав в изголовье
За ночь покрылся льдом…
О, это невыносимо!..»
Письмо было написано густой черной тушью на тонкой белой бумаге, но ничего особенно изящного в нем не было. Впрочем, почерк был весьма недурен. Удайсё всегда слыл человеком прекрасно образованным.
Разумеется, госпожа Найси-но ками не только не была опечалена отсутствием Удайсё, но даже не стала читать его письмо, на которое Удайсё возлагал столько надежд. Не получив ответа, он совсем приуныл и весь день провел в опочивальне, погруженный в глубокую задумчивость.
Состояние госпожи Северных покоев оставалось чрезвычайно тяжелым, и Удайсё заказал молебен. Да и сам в душе неустанно взывал к буддам, моля хоть на время вернуть ей разум. «Разве мог бы я прожить с ней столько лет, когда б не знал, какая нежная у нее душа?» – спрашивал он себя.
Когда стемнело, Удайсё по обыкновению своему заторопился к Найси-но ками. Платье сидело на нем дурно, выдавая отсутствие заботливого женского глаза, и он недовольно ворчал, одеваясь. Подготовить новое платье не успели, и пришлось ехать во вчерашнем, которое было прожжено во многих местах и пахло паленым, причем запах перешел и на нижние одежды. Понимая, что столь явное свидетельство дурного нрава его первой супруги вряд ли доставит удовольствие Найси-но ками, Удайсё снял платье и, выйдя в умывальню, долго приводил себя в порядок.
Госпожа Моку, пропитывая тем временем его платье благовониями, сказала:
– Я тоскую одна,
От любви безответной сгорая,
Не сумела унять
Бушевавшее в сердце пламя,
Прорвалось наружу оно…
В последнее время вы так изменились к госпоже, что даже вчуже жаль… – добавила она, прикрывая рот рукавом.
Глаза и лоб ее были весьма хороши, но Удайсё только подумал: «И как я мог плениться подобной особой?»
Ну не жесток ли он?
– Немало невзгод
Я изведал за эти годы,
И немало обид
Скопилось в душе, дым досады
Грудь теснит и рвется наружу…
Если госпожа Найси-но ками узнает об этом непристойном случае, я наверняка останусь ни с чем, – вздохнул Удайсё и вышел.
Всего одну ночь не видел он своей юной супруги, но ему показалось, что за это время она стала еще прекраснее. Очарованный, он забыл обо всем и долго не покидал ее покоев.
Ему доносили, что в его доме по-прежнему усердствуют монахи и злые духи, появляясь во множестве, оглашают воздух дикими воплями, поэтому он старался бывать там как можно реже, опасаясь новых неприятностей, способных повредить его доброму имени. Когда же ему все-таки приходилось заезжать туда, он держался подальше от Северных покоев и сообщался только с детьми.
У него была дочь двенадцати или тринадцати лет и два сына. Супруги давно уже отдалились друг от друга, но все же положение, которое занимала в доме Удайсё госпожа Северных покоев, до сих пор оставалось довольно прочным. Теперь же и на это нельзя было надеяться, поэтому прислужницы ее предавались печали.
Услыхав о том, что произошло, принц Сикибукё заявил:
– Терпение, с которым моя дочь готова сносить грубости и оскорбления супруга, несовместно с честью нашего дома. Над ней станут смеяться. Пока я жив, ей незачем проявлять такую покорность и смирение.
И, не долго думая, прислал за ней.
Как раз к тому времени госпожа Северных покоев пришла в себя и, печально вздыхая, размышляла о непрочности всего мирского. Когда дамы сообщили, что за ней приехали, она подумала: «Право, стоит ли противиться воле отца? Разве лучше оставаться здесь и ждать, пока Удайсё совсем не отдалится от меня, – тогда мне останется лишь смириться со своим новым, еще более унизительным положением…»
Полагая, что участие в переезде ее старшего брата Сахёэ-но ками, имевшего довольно высокий чин при дворе, привлечет ненужное внимание, отец прислал за ней Тюдзё, Дзидзю и Мимбу-но таю с тремя каретами. Хотя ни у кого из ее прислужниц давно уже не было сомнений в подобном исходе, они горько заплакали, узнав, что пришла пора расстаться с домом, где прожито столько лет.
– Госпожа успела отвыкнуть от отчего дома, – сетовали одни. – Ей будет там тесно и неудобно. Да и сумеем ли мы там все разместиться?
А другие, решительно заявив:
– Переедем к себе, а когда все уладится… – немедленно разъехались по домам, забрав с собой свой жалкий скарб.
Оставшиеся же, содрогаясь от рыданий, не сулящих в такой день ничего доброго, собирали необходимые госпоже вещи. Душераздирающее зрелище!
Только дети ничего не понимали, и, призвав их к себе, мать сказала, плача:
– Я смирилась со своей горькой долей. Мне незачем больше жить в этом мире, и мне безразлично, что со мною станется. Но у вас вся жизнь впереди, и мне не хотелось бы оставлять вас без всякой опоры. Дочери при любых обстоятельствах лучше жить со мной. А сыновья, уехав теперь вместе с нами, будут по-прежнему видеться с отцом. Только боюсь, что он уже не сможет уделять им прежнее внимание и их положение в мире станет весьма шатким. Пока жив принц Сикибукё, они могут рассчитывать на приличное положение при дворе, но, поскольку мир находится под властью двух министров, а мы принадлежим к семейству, навлекшему на себя их немилость, нельзя надеяться, что им легко будет выдвинуться. О, я и в следующих рождениях не прощу себе, что по моей вине детям придется скитаться по свету.
Дети не могли еще понять смысла всего сказанного, но лица их исказились, и они заплакали.
– Подобные случаи описаны и в старинных повестях, – жаловалась госпожа кормилицам. – Самый любящий отец в силу тех или иных обстоятельств может охладеть к своим детям, особенно если попадет под чужое влияние. А на Удайсё, который только называется отцом, тем более трудно положиться. Даже когда дети были рядом с ним, он почти не обращал на них внимания… Ах, да что говорить…
Тем временем день подошел к концу, небо потемнело, казалось, вот-вот пойдет снег… Удивительно унылый выдался вечер!
– Как бы не началась метель! – торопили братья, а госпожа, отирая слезы, задумчиво смотрела на сад. Девочка, всегда бывшая любимицей отца, думала: «Как же я буду жить без него? Вдруг нам не суждено больше встретиться, а я уеду, даже не попрощавшись с ним!»
Она упала ничком и не желала двигаться с места. Мать пыталась образумить ее, говоря:
– Ты разрываешь мое сердце!
Но девочка не отвечала и, затаив дыхание, прислушивалась – не едет ли отец? Но, увы, было уже совсем поздно, разве мог он вернуться в такой час? При мысли, что теперь кто-то другой будет сидеть у ее любимого столба в восточной части покоев, девочка пришла в такое отчаяние, что, достав листок темно-коричневой бумаги, написала на нем несколько слов, затем, вложив листок в трещину на столбе, приколола краешек шпилькой:
«Пусть сегодня должна
Этот дом я навеки покинуть,
Ты меня не забудь,
Мне всегда служивший опорой,
Милый мой кипарисовый столб…»
Слезы заструились по ее щекам, едва она начала писать.
– Пора! – торопила ее госпожа Северных покоев. -
Даже если о нас
Вспоминать станет с тоскою
Кипарисовый столб,
В этом доме теперь ничто
Нас не удержит.
Прислуживающие госпоже дамы тоже приуныли, ибо каждая имела свои причины для печали. Всхлипывая, смотрели они на сад и думали о том, что отныне им будет недоставать даже этих цветов и деревьев, которых прежде они не замечали.
Госпожа Моку прислуживала в покоях Удайсё, а потому оставалась в доме, и госпожа Тюдзё сказала:
– Даже этот ничтожный
Ручей, по камням бегущий,
Останется здесь,
А та, что хранила покой этих стен,
Покидает свое жилище…
Думали ли мы, что так расстанемся?
– Ах, но что из того?
Ручей, по камням бегущий,
Покроется льдом.
И вряд ли кто-нибудь сможет
В нем свое отраженье увидеть.
О да… – ответила Моку и заплакала.
Кареты вывели со двора, и госпожа долго оглядывалась на дом, не чая увидеть его снова. Печальный взор ее ловил верхушки деревьев в саду, пока и они «не скрылись из виду». И вовсе не потому, что «ты здесь живешь…» (253). Слишком тяжело было ей расставаться с домом, в котором прожила она столько лет.
Встреча в отчем доме была печальна.
Мать, рыдая, сказала:
– А вы еще уверяли меня, что в лице Великого министра обрели надежного покровителя! О, я всегда чувствовала, что и в прошлом, а может быть, не только в прошлом рождении он был вашим врагом. Разве не по его милости столько страданий выпало на долю нашей нёго? Вы, да, впрочем, и все остальные, полагали, что им движет желание отплатить вам за ту давнюю обиду, но, даже если и так, я не понимаю, почему это должно служить ему оправданием. Когда человек питает к супруге своей столь горячую привязанность, его благосклонность, как правило, распространяется на всех ее близких, а поведение Великого министра всегда вызывало у меня недоумение. Теперь и того хуже – взял на воспитание девушку весьма сомнительного происхождения, пресытившись же ею, решил обеспечить ее будущее и отдал Удайсё, известному своей добропорядочностью и сердечным постоянством. Да это просто неслыханно!
Она так кричала и бранилась, что принц не выдержал.
– Полно, я не желаю больше вас слушать! – сказал он. – Да как вы смеете порочить имя министра, которого никто не дерзнул бы осудить! Как всякий мудрый человек, он все взвесил заранее и решил, каким образом ему следует рассчитаться за обиды. Я виноват перед ним, и в этом мое несчастье. На первый взгляд он остается беспристрастным, а сам, помня об испытаниях, выпавших ему на долю, незаметно возвышает одних и принижает других, каждому воздавая по заслугам. Меня же только потому, что связывают нас столь тесные узы, он изволил в прошлом году осыпать такими почестями, каких я вряд ли заслуживаю. Все говорили об этом, и мы не должны забывать…
Эти слова привели супругу принца в ярость, и она разразилась проклятиями. Весьма сварливый нрав у этой госпожи, не правда ли?
Узнав, что госпожа Северных покоев переехала к отцу, Удайсё был вне себя от досады. «Что за нелепость? – возмутился он. – Так открыто обнаруживать свою ревность, притом что мы уже далеко не молоды… Впрочем, я уверен, что сама она не настолько решительна. Виной всему вспыльчивый нрав принца».
Подумав о детях и о том, что по миру наверняка пойдет дурная молва, Удайсё совсем расстроился.
– Право, я никак не ожидал… – сказал он госпоже Найси-но ками. – Возможно, без нее нам будет спокойнее, но мне всегда казалось, что при своей удивительной кротости она сможет тихонько жить где-нибудь в отдаленных покоях, никому не мешая… Ее внезапный отъезд – дело рук принца Сикибукё, не иначе. Придется съездить туда, а то люди не преминут обвинить меня в душевной черствости.
В роскошном верхнем платье, из-под которого выглядывало нижнее цвета «ива», в шароварах из зеленовато-серого шелка, он производил довольно внушительное впечатление, и, глядя на него, дамы думали: «Ну чем он ей не пара?»
Однако услышанное лишь усилило сомнения госпожи. Да, она не должна была уступать Удайсё. Когда он уходил, она не проводила его даже взглядом.
По дороге к принцу, которому он намеревался высказать свои обиды, Удайсё заехал домой. Его встретила госпожа Моку и в подробностях рассказала о случившемся. Собрав все свое мужество, Удайсё старался не плакать, но, услыхав, как не хотела уезжать дочь, разрыдался. Больно было смотреть на него!
– А ведь я прощал госпоже самые невероятные выходки! – сетовал он. – Никто другой не стал бы заботиться о ней так, как заботился я все эти годы! А она не сумела оценить моей преданности! Разве человек, лишь о собственных удовольствиях помышляющий, оставался бы с ней до сих пор? Впрочем, ей уже ничем не поможешь, так не все ли равно? Но как принц собирается поступить с детьми?
Он внимательно прочел записку, прикрепленную к кипарисовому столбу, и, несмотря на неумелый еще почерк дочери, был настолько тронут ее сердечным порывом, что по дороге к принцу то и дело отирал слезы. Однако встретиться с супругой ему не удалось.
– Для чего? – сказал принц дочери. – Мы имели уже возможность убедиться в его умении склоняться перед сильными, ведь это далеко не первая его измена. Мне давно говорили, что он не на шутку увлечен этой особой. Неужели мы будем ждать, когда он, охладев к ней, вспомнит о вас? К тому же можно не сомневаться, что состояние ваше будет с каждым днем ухудшаться, ежели вы решитесь вернуться к нему.
В словах его была доля правды, этого нельзя не признать.
– Я нахожу ваше поведение неразумным, – передал Удайсё супруге. – Я допустил непростительную неосторожность, будучи уверен в том, что вы прежде всего подумаете о детях. Но что толку объяснять? Мне кажется, вы могли бы проявить большую терпимость и не предпринимать столь решительного шага до тех пор, пока моя виновность не будет неопровержимо доказана в глазах всего света и у вас не останется иного выхода.
Он просил, чтобы ему дали увидеться хотя бы с дочерью, но супруга не позволила ей выйти.
Старший сын Удайсё прислуживал во Дворце. Этот десятилетний мальчик был хорош собой, и все его хвалили, даром что особенным благородством он не отличался. Был он к тому же весьма смышлен и начинал проникать в душу вещей. Младшему сыну недавно исполнилось восемь. Прелестное дитя, он был очень похож на сестру.
– Ты будешь мне напоминать о ней, – говорил Удайсё, лаская сына, и слезы текли по его щекам.
Он осведомился о принце, но тот отказался принять его. Занемог, мол, и сейчас изволит отдыхать. Встреченный столь нелюбезно, Удайсё поспешил уехать, прихватив с собой сыновей, с которыми ласково беседовал по дороге. Не имея возможности взять их с собой на Шестую линию, он завез их в свой дом, где и оставил.
– Побудьте здесь, я скоро вернусь, и мне будет приятно увидеть вас, – сказал он.
Мальчики печально смотрели ему вслед, такие трогательные, что на душе у Удайсё стало еще тяжелее, и только красота Найси-но ками, казавшаяся ему особенно яркой, когда он вспоминал изнуренное лицо своей бывшей супруги, помогла ему утешиться. К величайшему возмущению принца Сикибукё, он перестал писать к госпоже Северных покоев, оправдывая свое нежелание сообщаться с ней тем нелюбезным приемом, который был оказан ему в доме ее отца.
Слух о происшедшем дошел до госпожи Весенних покоев из дома на Шестой линии и весьма опечалил ее.
– Как неприятно, что даже я навлекла на себя их упреки, – сказала она.
Великий министр тоже не скрывал досады:
– Увы, положение и в самом деле сложное. Я вовсе не вправе распоряжаться судьбой этой особы, а получилось так, что именно из-за нее я навлек на себя недовольство Государя. Говорят, что и принц Хёбукё на меня обижен. Впрочем, я уверен в благоразумии принца, он все поймет и перестанет сердиться. Увы, в отношениях между людьми всегда так бывает – даже то, что представляется скрытым от чужих глаз, неизбежно выплывает наружу. Нас же вряд ли можно обвинить в случившемся.
Все эти неприятности повергли госпожу Найси-но ками в еще большее уныние, и, жалея ее, Удайсё переменил свое прежнее решение. Он понимал, что ее представление ко двору было отменено исключительно по его вине, и опасался, что не только навлек на себя гнев Государя, который вполне мог заподозрить его в коварстве, но и много потерял в глазах обоих министров. Да и разве мало в мире мужчин, связанных обетом супружества с придворными дамами? Все эти соображения привели к тому, что, когда год опять сменился новым, Удайсё дал согласие на представление Найси-но ками ко двору.
В тот год устраивалось Песенное шествие, и церемонию представления приурочили к этому празднеству, что сообщило ей невиданный размах и великолепие. Впрочем, могло ли быть иначе – ведь помимо обоих министров у Найси-но ками был теперь еще один покровитель, и весьма влиятельный, – Удайсё, да и Сайсё-но тюдзё не оставлял ее своими заботами.
Воспользовавшись случаем, во Дворец приехали ее родные братья, только и помышлявшие о том, как бы ей услужить. Право, редко кто удостаивается подобного внимания. Для госпожи Найси-но ками отвели покои в восточной части дворца Дзёкёдэн, которого западную часть занимала дочь принца Сикибукё, имевшая звание нёго. Покои их оказались отделенными друг от друга только Лошадиной тропой, но можно представить, сколь непреодолимой была преграда, разделявшая их сердца.
В те времена в женских покоях Дворца был особенно силен дух соперничества, поэтому повсюду царила самая изысканная роскошь.
Среди высочайших прислужниц почти не было суетливых кои. Помимо Государыни-супруги, нёго Кокидэн, дочери принца Сикибукё и дочери Левого министра, также имевших звание нёго, Государю прислуживали еще две дамы – дочь Тюнагона и дочь Сайсё.
В день Песенного шествия навестить дам приехали их родные, не желавшие упускать столь редкую возможность насладиться этим удивительным зрелищем. Дамы принарядились, и великое множество выглядывающих из-за занавесей рукавов сообщало особую значительность и великолепие происходящему.
Нёго из Весенних покоев, славящаяся в мире своей утонченностью, позаботилась о том, чтобы принц, несмотря на малые годы свои, тоже имел достойное окружение.
Участники шествия обошли покои Государя, Государыни-супруги, затем посетили дворец Красной птицы, а как к тому времени совсем стемнело, вернулись обратно, рассудив, что вряд ли уместно в столь поздний час заходить на Шестую линию.
Когда они обходили Весенние покои, небо стало светлеть. Скоро наступило прекрасное утро. Многие придворные, захмелев, пели «Бамбуковую реку». Сыновья министра Двора выделялись среди прочих приятностью лиц и нежностью голосов. Их было четверо или пятеро, и их присутствие придавало собранию необыкновенную значительность. Был здесь и восьмой сын министра, рожденный его главной супругой, прелестный мальчик, любимец отца. Госпожа Найси-но ками просто глаз не могла оторвать от него, когда стоял он рядом со старшим сыном Удайсё. Что ж, ведь не чужой он ей был… Дамы из ее покоев затмили всех – даже благородные особы, давно уже прислуживающие Государю, не могли с ними сравняться. Платья, выглядывающие из-за занавесей, концы рукавов были самого лучшего фасона и казались необычайно яркими, хотя цвета были у всех одинаковы. А уж сама госпожа…
– Как хорошо было бы пожить здесь подольше в беспечной праздности, – переговаривались дамы.
Дары, преподнесенные участникам шествия, мало чем отличались друг от друга, но головные украшения из шелковой ваты, которые получили они в покоях Найси-но ками, поражали особенным изяществом. В ее же покоях выставлялось угощение. Простое, но праздничное убранство покоев, любезное обращение дам сообщали происходящему необыкновенную значительность, притом что ни одно из предписаний не было нарушено. Позаботился об этом Удайсё. Он остался во Дворце и целый день докучал супруге письмами одного и того же содержания:
«Сегодня ночью я перевезу Вас к себе. Как бы Вы не передумали и не воспользовались этим случаем, чтобы остаться во Дворце… Это было бы для меня большим ударом».
Но она даже ответить не пожелала. Вместо нее ответил кто-то из прислужниц:
– Господин министр просил не проявлять излишней торопливости. Госпожа впервые посетила Высочайшие покои и должна оставаться здесь столько, сколько пожелает Государь. Уехать можно будет только тогда, когда он соизволит отпустить госпожу. К тому же столь внезапный отъезд будет явным нарушением приличий.
Раздосадованный, Удайсё остался во Дворце:
– А ведь я столько раз предупреждал ее. Увы, мир неподвластен желаниям…
Принц Хёбукё тоже прислуживал в тот день Государю, но, пребывая в крайне рассеянном состоянии духа, то и дело устремлялся мыслями в покои Найси-но ками и, наконец, не выдержав, написал к ней.
Письмо принесли из караульни, где в то время находился Удайсё, поэтому госпожа Найси-но ками с трудом принудила себя его прочесть.
«В далеких горах
Сидят, крылом прижимаясь к крылу,
Пташки на ветке…
До сих пор никогда не бывала
Мне так ненавистна весна… (55)
Издалека прислушиваюсь к их щебету…»
Госпоже Найси-но ками стало жаль принца, лицо ее залилось густым румянцем. Но вправе ли она была отвечать? Пока она медлила в нерешительности, в покои ее пожаловал Государь.
Его лицо, залитое ярким лунным светом, было невыразимо прекрасно. Сходство же с Великим министром оказалось настолько разительным, что Найси-но ками просто не верила своим глазам: «Неужели в мире может быть еще один такой же человек?» Она знала, что Великий министр питает к ней самые искренние чувства, но слишком многое в их отношениях удручало ее, тогда как теперь…
Ласково пенял ей Государь за то, что воспротивилась она его желаниям. Она же, не смея взглянуть на него, молчала, спрятав лицо за веером.
– Меня удивляет и печалит ваше молчание, – сказал Государь. – Я надеялся, что сумел заслужить вашу признательность, но вы ведете себя так, будто вам ничего не известно. Должен ли я считать подобное равнодушие свойством вашей натуры?
Этот лиловый цвет[2]
Не для меня, я знаю.
Отчего же тогда
Я позволил ему проникнуть
В свое сердце так глубоко?
Неужели более густой оттенок не для нас?
Юная красота Государя привела Найси-но ками в такое замешательство, что она лишилась дара речи, и, только подумав: «Ведь он ничем не отличается от Великого министра», немного успокоилась и ответила ему.
Очевидно, этой песней она хотела поблагодарить Государя за то, что ей, недостойной, было пожаловано столь высокое звание…
– Неведомо мне,
Значенье лилового цвета.
Знаю одно:
Безгранично милостив тот,
Кто платье мое окрасил.
Надеюсь, что у меня еще будет возможность доказать вам свою признательность…
– Не считаете ли вы, что теперь слишком поздно говорить о чем-либо подобном? – улыбаясь, сказал Государь. – Жаль, что рядом нет человека, которому я мог бы высказать свою душу и который сумел бы рассудить нас…
«Пожалуй, лучше вести себя более сдержанно, раз даже Государь подвержен обычным для мужчин этого мира слабостям», – решила Найси-но ками и приняла церемонный вид, так что Государю, все попытки которого сделать беседу более непринужденной оказались безуспешными, решительно ничего не оставалось, как только тешить себя надеждой на отдаленное будущее. «Пройдет время, и она несомненно привыкнет», – думал он.
Услыхав о том, что Государь изволил посетить Найси-но ками, Удайсё окончательно лишился покоя и снова стал торопить ее с отъездом. Впрочем, она и сама не хотела задерживаться, опасаясь, что дальнейшее пребывание во Дворце может иметь весьма неприятные для нее последствия. Выдумав убедительные основания для отъезда и прибегнув к содействию своего хитроумного отца, министра Двора, она в конце концов добилась разрешения Государя.
– Что ж, вы не оставляете мне иного выхода, – изволил сказать Государь. – Не разреши я вам уехать, супруг никогда больше не отпустит вас во Дворец. Признаюсь, мне тяжело расставаться с вами. Надеюсь, вы помните, что я первый обратил на вас внимание, но, к несчастью, позволил другому опередить себя и теперь поневоле вынужден считаться с ним. Право, я мог бы напомнить вам случай, происшедший в древности с одним человеком… (514)
Он казался искренне огорченным. Красота Найси-но ками превзошла все его ожидания, и он чувствовал себя несправедливо обиженным: ведь даже если бы она никогда не занимала его мыслей, ему было бы тяжело расставаться с ней… Однако, опасаясь, что излишняя пылкость может оттолкнуть ее, Государь ограничился заверениями в неизменном расположении и, как мог, постарался завоевать ее доверие. Однако госпожа Найси-но ками только смущалась, думая: «Мы сами не знаем, кто мы…» (514)
Государь изволил покинуть ее покои лишь тогда, когда носилки были поданы и приближенные всех ее покровителей суетились, готовясь к отъезду, а Удайсё с озабоченным видом ходил туда-сюда, явно недовольный задержкой.
– Право, тяжело иметь столь сурового телохранителя, – сердито сказал Государь. -
Если вдруг перед взором
Девятислойный встанет туман,
Разве смогу
Наслаждаться хотя б иногда
Ароматом цветущей сливы?
В его песне не было ничего особенного, но вполне можно предположить, что госпоже Найси-но ками она очень понравилась, ибо она видела перед собой пленительную фигуру Государя.
– О, как мечтал я провести сегодняшнюю ночь «среди цветов» (254). Впрочем, нетрудно понять и этого человека, не желающего уступить мне ни одного цветка. Как же мне теперь сообщаться с вами? – сокрушался Государь, и, чувствуя себя виноватой перед ним, Найси-но ками ответила:
– Быть может, когда-нибудь
К тебе быстролетный ветер
Принесет аромат
Этой сливы. Но разве в твоем
Саду не душистей цветы?
Все же ей явно не хотелось уезжать, и растроганный Государь то и дело оглядывался, покидая ее покои.
Удайсё собирался прямо из Дворца перевезти супругу к себе, но никому не открывал своих намерений, опасаясь, что Великий министр не даст своего согласия.
– Я немного простудился и предпочел бы провести несколько дней в своем доме, где чувствую себя свободнее, а поскольку мне не хотелось бы разлучаться с госпожой… – почтительно объяснил он и поспешил перевезти Найси-но ками к себе.
«К чему такая поспешность? Можно было и не нарушать приличий», – подумал министр Двора, но не решился уязвлять самолюбие Удайсё своим вмешательством.
– Что ж, если вам кажется, что так будет лучше… – только и сказал он. – Я никогда не считал себя вправе располагать ее судьбой.
Министр с Шестой линии тоже был неприятно поражен неожиданным решением Удайсё, но ничего не мог изменить.
Сама же Найси-но ками приходила в отчаяние при мысли, что склоняется неведомо куда, уподобляясь тому дымку над костром (108).
Один Удайсё чувствовал себя счастливым любовником, выкравшим возлюбленную из отчего дома, и ничто не омрачало его радости. Он позволял себе ревновать госпожу Найси-но ками к Государю, ставя ей в вину его недавнее посещение, и, возмущенная его упреками, раздосадованная его заурядностью, она держалась с ним крайне принужденно, постоянно пребывая в дурном расположении духа.
Негодование принца Сикибукё сменилось растерянностью, однако Удайсё прекратил всякие сношения с его семейством и не отходил от своей новой супруги, радуясь тому, что наконец-то осуществилось его желание и он может не разлучаться с ней ни днем, ни ночью.
Настала Вторая луна. Великий министр с тоской вспоминал Найси-но ками и не скрывал своего беспокойства, забывая о том, что столь явное участие во всем, что ее касается, может повредить ему во мнении света. «Какая нечуткость! – возмущался он. – Разумеется, я проявил недопустимую неосмотрительность, но ведь я не предполагал, что Удайсё способен на столь решительные действия. Нельзя отрицать значение предопределения, но будь я бдительнее… Так или иначе, трудно кого-то винить в случившемся…»
Образ юной госпожи из Западного флигеля преследовал его во сне и наяву. Теперь, когда она жила в доме Удайсё, человека грубого, нелюдимого, он не решался обмениваться с ней даже самыми незначительными шутливыми посланиями и немало страдал из-за этого, хотя и старался ничем не выдавать своего неудовольствия.
Но вот как-то раз, когда лил дождь и в доме было тихо и пустынно, Гэндзи, с тоской вспомнив о том, как прежде в такие часы искал прибежища от скуки в Западном флигеле, написал к Найси-но ками письмо. Его должны были тайно вручить госпоже Укон, и из боязни навлечь на себя подозрения этой особы Великий министр не стал открыто писать о своих чувствах, понадеявшись на догадливость Найси-но ками…
«В эти тихие дни,
Когда льет и льет бесконечный
Весенний дождь,
Вспоминаешь ли ты о тех,
Кто в доме родном остался?
Я изнываю от скуки, и мысли мои то и дело с тоской обращаются к прошлому. Но смею ли я искать у Вас сочувствия?» – вот что он написал.
Улучив миг, когда рядом никого не было, Укон украдкой показала госпоже это письмо, и та заплакала.
С каждым днем она все чаще вспоминала Великого министра, но, поскольку он не был ее родным отцом, могла ли она прямо сказать, что стосковалась в разлуке с ним и хочет его видеть?
Целыми днями она печалилась, размышляя о том, удастся ли ей отыскать средство встретиться с Великим министром. О его домогательствах, столь огорчавших ее в былые дни, она не рассказывала даже Укон, поэтому теперь томилась тайно, не решаясь никому открыться. Впрочем, Укон кое о чем догадывалась, хотя и не могла знать точно, что меж ними произошло.
Вот что ответила госпожа Найси-но ками:
«Я не посмела бы даже написать к Вам, но, не желая тревожить Вас своим молчанием…
Как тосклив этот дождь!
Со стрехи падают капли
На мои рукава…
Пузыри на воде… И на миг
Я не в силах забыть о тебе (217)
О да, с каждым днем все сильнее тоска…»
Письмо заканчивалось обычными изъявлениями дочерней почтительности.
Развернув его, Великий министр почувствовал, что капли дождя стекают и по его щекам. Страшась людского суда, он постарался ничем не обнаружить своего волнения, но как мучительно сжалось его сердце!
Невольно вспомнились ему те давние дни, когда Государыня-мать из дворца Красной птицы препятствовала их встречам с другой Найси-но ками… Но разве так он тогда страдал? Увы, настоящее чувство почти всегда представляется нам более значительным, чем прошлое.
«Люди, неумеренные в страстях, осуждают себя на вечные муки. Стоит ли предаваться отчаянию? Это не более чем мимолетное увлечение, к тому же в моем положении…» – уговаривал себя Гэндзи, безуспешно пытаясь вернуть утраченное душевное равновесие.
Он достал из шкафчика восточное кото, и сразу же вспомнилось ему, как мило играла на нем госпожа Найси-но ками. Тихонько перебирая струны, он запел:
– У жемчужных водорослей
Не срезай корней…[3]
Не думаю, чтобы та, к кому стремились его думы, осталась равнодушной, увидев его в тот миг.
Государь тоже не мог забыть Найси-но ками, как ни мимолетна была их встреча, и, хотя старая песня: «Волоча одежды красной цвета алого подол» (256) – не так уж и изысканна, он беспрестанно повторял ее и печалился. Иногда он тайком писал к ней. Однако даже его послания не могли развеселить супругу Удайсё, постоянно сетовавшую на злосчастную судьбу, и если она отвечала, то лишь отдавая дань приличиям. Думы же ее то и дело устремлялись к Великому министру, и она с умилением и благодарностью вспоминала его доброту.
Настала Третья луна.
Глядя на глицинии и керрии, особенно прекрасные в лучах заходящего солнца, Великий министр невольно представлял себе изящную фигурку Найси-но ками. В конце концов, забросив Весенние покои, он перебрался в Западный флигель и коротал там дни, любуясь цветами.
Пышные керрии привольно цвели у низкой ограды из темного бамбука…
– «Лепестками выкрашу платье» (257), – произнес однажды Гэндзи.
– Не дойдя до Идэ,
Нам пришлось расстаться нежданно,
Я молчанье храню,
Но к далеким керриям сердце
Все так же стремится… (258)
«Вдруг о тебе напомнят…» (259) – добавил он, но, увы, рядом не было никого, кто мог бы его услышать. Он словно впервые понял, что потерял ее. Странно, не правда ли?
Однажды попались ему на глаза утиные яйца. Придав им вид плодов «кодзи» и померанцев, министр как бы между прочим отослал их Найси-но ками. Опасаясь, что записка возбудит любопытство дам, он постарался написать ее со сдержанной заботливостью, подобающей настоящему отцу.
«Как давно мы не виделись! Признаюсь, я не ожидал подобного невнимания. Впрочем, говорят, Вы не вольны распоряжаться собой… Значит, надеяться на встречу тем более не приходится, и лишь в исключительном случае…
Не видно уже
Одного из птенцов, что вывелись
В этом гнезде,
Но кто же, хотел бы я знать,
Столь дерзко его похитил?
О, зачем вы так суровы? Жестокая…»
Удайсё тоже прочел письмо и, ухмыльнувшись, проворчал:
– Женщина без особой надобности не должна ездить даже к родному отцу. А уж к приемному тем более. Не понимаю, почему господин министр никак не может примириться с обстоятельствами и изволит упрекать вас?
Найси-но ками посмотрела на него с неприязнью.
– Я не знаю, что отвечать, – растерявшись, сказала она, и Удайсё заявил:
– Я сам напишу ответ, – чем отнюдь не улучшил ее настроения.
«Ничтожней других
Себя почитая, скрывался
От света в гнезде
Этот дикий птенец, и кому же
Захочется прятать его?
Смею заметить, что Ваши упреки лишены оснований. Надеюсь, Вы простите мне некоторую вольность тона…» – написал он.
– Что за чудеса? Никогда не думал, что Удайсё способен шутить! – засмеялся Гэндзи.
На самом же деле он почувствовал себя уязвленным и был крайне недоволен тем, что Удайсё удалось полностью подчинить себе Найси-но ками.
Тем временем бывшая супруга Удайсё с каждым днем, с каждой луной погружалась в бездну уныния, и поведение ее редко бывало разумным. Удайсё старался по возможности заботиться о ней и теперь, он принимал живое участие во всем, что ее касалось, не оставляя попечениями и детей, поэтому она не могла совершенно порвать с ним и в повседневной жизни по-прежнему полагалась на него.
Удайсё нестерпимо тосковал по любимой дочери, но видеться с ней ему не позволяли.
Девочка, слыша, как окружающие осыпают ее отца оскорбительными упреками, и понимая, что преград между ними становится все больше, печалилась и грустила чрезвычайно. Братья же ее довольно часто навещали отца и, естественно, не упускали случая рассказать ей о Найси-но ками.
– Она и к нам так добра, так ласкова…
– Целые дни отдает она изящным занятиям… – говорили они, и, завидуя, девочка жалела, что не может, подобно им, располагать собою. Ну не удивительно ли, что столь многие лишились покоя по вине госпожи Найси-но ками?
На Одиннадцатую луну того года Найси-но ками разрешилась прелестным ребенком мужского пола, и, потеряв голову от радости, ибо исполнилось заветнейшее его желание, Удайсё окружил младенца нежными попечениями. Впрочем, вряд ли стоит рассказывать о том, что происходило в те дни в их доме. Всякий может это себе представить без особого труда.
Министр Двора благословлял судьбу, полагая, что на лучшее трудно было рассчитывать. Найси-но ками ни в чем не уступала другим его дочерям, которых воспитанию он уделял столько внимания. То-но тюдзё тоже при каждом удобном случае проявлял свою преданность, но к его братской заботливости, как это ни печально, по-прежнему примешивались и другие чувства.
«Вот если бы она прислуживала во Дворце…» – подумал он, узнав о рождении ребенка. Увидев же, как хорош новорожденный, довольно некстати сказал: «А Государь сокрушается, что у него до сих пор нет детей. Какая была бы честь…»
Найси-но ками успешно справлялась с придворными обязанностями, но ее посещения Высочайших покоев, естественно, прекратились. Впрочем, ничего другого и ожидать было нельзя.
Да, вот еще что: дочь министра Двора, та самая госпожа Оми, которая пожелала занять место главной распорядительницы, оказавшись, как и следовало ожидать, особой весьма легкомысленной и неуравновешенной, доставляла министру немало забот. Нёго Кокидэн жила в постоянной тревоге, опасаясь, как бы девушка не опорочила своего имени какой-нибудь дикой выходкой. Министр строго-настрого запретил ей показываться кому бы то ни было, но своенравная госпожа Оми и не думала слушаться его.
Однажды, уж не помню по какому случаю, в покоях нёго собралось изысканное общество, состоявшее из самых блестящих придворных. Стоял прекрасный осенний вечер, гости услаждали слух негромкой музыкой, среди собравшихся был и Сайсё-но тюдзё из дома Великого министра, удививший дам своей необычайной веселостью.
– О да, такого, как он, больше не встретишь! – забыв обо всем, восхищались они.
И тут-то госпожа Оми, никем не замеченная, вышла вперед.
– Ах, как некстати… Что с вами? Остановитесь! – забеспокоились дамы, пытаясь удержать ее, но, смерив их гневным взглядом, она все-таки вырвалась, и испуганные прислужницы лишь беспомощно переглядывались: «Сейчас скажет какую-нибудь глупость».
Девушка же, уставившись на самого благонравного юношу на свете, принялась вслух расхваливать его.
– Вот он! О да, он самый и есть! – шептала она, да так громко, что всем было слышно.
Дамы окончательно растерялись, но госпожа Оми вдруг произнесла весьма звонко:
– Если ты по волнам
Бесприютной ладьей скитаешься
В море открытом,
То скажи, куда мне причаливать?
Где искать мне твою ладью?
«Уплывает, но тотчас обратно вернуться спешит…» (44) «К тебе одной», неужели?.. Ах, но что это я, простите…
Юноша был поражен. Мог ли он предполагать, что в покоях столь благородной особы ему придется внимать таким нелепым речам? Но в следующее же мгновение он догадался, что это та самая девушка, о которой в последнее время столько говорят в мире, и, подстрекаемый любопытством, ответил:
– Даже тот, кто средь волн
Бесприютной ладьей скитается,
Ветром гонимый,
Вряд ли захочет пристать
К берегу нежеланному…
Впрочем, скорее всего ей не понравился такой ответ…
Великий министр (Гэндзи), 39 лет
Дочь Великого министра, юная госпожа, 11 лет, – дочь Гэндзи и госпожи Акаси
Госпожа Весенних покоев (Мурасаки), 31 год, – супруга Гэндзи
Принц Хёбукё (Хотару) – сын имп. Кирицубо, младший брат Гэндзи
Сайсё-но тюдзё (Югири), 18 лет, – сын Гэндзи и Аои
Государыня-супруга (Акиконому) – дочь Рокудзё-но миясудокоро и принца Дзэмбо, супруга имп. Рэйдзэй
Госпожа Летних покоев (Ханатирусато) – бывшая возлюбленная Гэндзи
Госпожа Зимних покоев (госпожа Акаси) – возлюбленная Гэндзи
То-но тюдзё (Касиваги), Бэн-но сёсё (Кобай) – сыновья министра Двора
Найси-но ками из дворца Красной птицы (Обородзукиё) – придворная дама имп. Судзаку, бывшая возлюбленная Гэндзи (см. кн. 1, гл. «Праздник цветов»)
Министр Двора (То-но тюдзё) – брат Аои, первой супруги Гэндзи
Дочь министра Двора (Кумои-но кари), 20 лет, – возлюбленная Югири
Великий министр готовился к церемонии Надевания мо[1], которой придавал особенное значение, тем более что на ту же Вторую луну была назначена церемония Покрытия главы принца Весенних покоев, после которой Великий министр предполагал представить дочь ко двору.
Стояли последние дни Первой луны, и, воспользовавшись наступившим затишьем как в государственной, так и в частной жизни, Гэндзи решил заняться составлением ароматов.
Освидетельствовав благовония, присланные ему Дадзай-но дайни, и обнаружив, что они значительно уступают старинным, он повелел, открыв хранилище дома на Второй линии, привезти оттуда китайские благовония, кое-какую утварь и ткани, которые сразу же принялся рассматривать.
– Есть какое-то особое очарование и значительность в старинных вещах, – сказал он. – Довольно взглянуть хотя бы на эту парчу или на эти узорчатые шелка… Точно так же и благовония.
Для покрывал, подстилок и сидений, которыми предполагалось украсить покои во время предстоящей церемонии, он отобрал превосходный узорчатый шелк и красную с золотом парчу, которые когда-то, еще в начале правления ушедшего Государя, были подарены ему корейцами. Нынешние мастера вряд ли могут создать что-нибудь подобное. Разнообразные шелка и кисею, присланные Дадзай-но дайни на этот раз, министр раздал дамам. Благовония же, как старинные, так и только что полученные, распределил между обитательницами женских покоев, поручив каждой составить по два аромата.
В последнее время домочадцы Великого министра, да и не только они, заняты были тем, что готовили роскошные дары и вознаграждения для гостей и участников церемонии. Теперь же дамы принялись составлять ароматы, и во всех покоях пестики застучали по ступкам.
Сам министр, уединившись в главном доме, приступил к изготовлению ароматов по двум предписаниям государя Сёва[2], которые тот велел когда-то держать в тайне от мужчин. Откуда только он узнал их?..
Госпожа Весенних покоев, выбрав укромное местечко в Восточном флигеле и старательно отгородившись занавесами и ширмами, составляла ароматы по предписаниям принца Сикибукё с Восьмой линии[3]. В доме царил дух соперничества, и каждый старался окружить свои приготовления тайной.
– Полагаю, что следует принимать во внимание еще и стойкость ароматов, – заявил министр, явно рассчитывавший победить. Право, глядя на него, трудно было себе представить, что он давно уже стал почтенным отцом семейства.
В те дни в его покои допускались лишь немногие из обычно прислуживающих там дам. Нечего и говорить о том, что для предстоящей церемонии подобрали самую изысканную утварь. Шкатулки, горшочки для благовоний и курильницы, изготовленные в соответствии с требованиями современного вкуса, поражали своеобразием форм и необычностью очертаний. Сюда предполагалось положить лучшие из тех ароматов, которых составлением были так поглощены теперь обитательницы женских покоев.
На Десятый день Второй луны, когда накрапывал дождь, а красная слива в саду перед покоями Великого министра была в полном цвету и источала поистине несравненное благоухание, в дом на Шестой линии пожаловал принц Хёбукё. Он пришел навестить Великого министра, зная, что до церемонии остались считанные дни.
Братья всегда были близки и не имели друг от друга тайн. Вот и теперь, любуясь прекрасными цветами, принялись оживленно беседовать. Тут принесли письмо, прикрепленное к ветке, которой лепестки «давно уже ветром развеяны» (260).
– От бывшей жрицы Камо, – объявил гонец.
Поскольку до принца Хёбукё дошли кое-какие слухи, он не сумел сдержать любопытство:
– Что это за письмо? Не зря ведь его принесли в такой день.
– Я позволил себе обременить эту даму личной просьбой, и она, судя по всему, со всей основательностью отнеслась к ее выполнению, – улыбнувшись, ответил министр и спрятал письмо.
В шкатулке из аквилярии они обнаружили два лазуритовых горшочка, а в них – довольно крупные шарики благовоний. Горшочки были прикрыты лоскутами парчи, причем синий украшала веточка пятиигольчатой сосны, а белый – веточка сливы. Завязанные обычным способом шнуры казались необыкновенно изящными.
– Какая тонкая работа. – восхитился принц Хёбукё, внимательно разглядывая шкатулку. Неожиданно он заметил листок бумаги, на котором бледной тушью было начертано:
«Давно уж цветы
Осыпались с ветки, и с ними
Исчез аромат.
Но к другим рукавам, быть может,
Он еще привлечет сердца…» (260)
Принц, не долго думая, произнес эту песню вслух, постаравшись сообщить своему голосу должную значительность.
Сайсё-но тюдзё, задержав гонца, допьяна напоил его вином. Кроме того, гонцу вручили полный женский наряд, присовокупив к нему хосонага из китайского шелка цвета «красная слива»[4]. На такого же цвета бумаге министр написал ответ и прикрепил его к сорванной в саду ветке сливы.
– Нетрудно представить себе содержание этого письма. Но, быть может, в нем сокрыта какая-нибудь тайна и потому вы не хотите показывать его мне? Досадно. – сетует принц, изнемогая от любопытства.
– А что в нем может быть особенного? Напрасно вы обижаете меня, подозревая в скрытности, – говорит министр.
Написал же он, если не ошибаюсь, вот что:
«К этой цветущей ветке
Сердце мое стремится теперь
Неудержимее прежнего,
Хоть и стараюсь, упреков страшась,
Скрыть ее аромат от людей…» (261)
– Признаться, мне и самому вся эта затея представляется сумасбродством, – говорит Гэндзи. – Но речь идет о моей единственной дочери, и это до некоторой степени оправдывает мои старания. Будучи весьма невысокого мнения о ее наружности, я желал бы по возможности избежать участия в церемонии посторонних, а посему позволил себе рассчитывать на помощь Государыни-супруги. Разумеется, Государыня близка нашему семейству, но, зная, сколь безупречным вкусом она обладает, я не могу не опасаться, что она будет разочарована заурядностью происходящего.
– О, я совершенно согласен с вашим выбором. К тому же трудно найти лучший образец для подражания, – поддерживает его принц.
– Сегодня такой влажный вечер, вряд ли мы дождемся более подходящего случая, – говорит министр и отправляет к дамам гонцов, которые по прошествии некоторого времени возвращаются с изящно уложенными благовониями.
– Надеюсь, – говорит министр, обращаясь к принцу, – вы согласитесь стать судьей? Ибо «коль не тебе…» (262) – И он просит принести курильницы.
– Боюсь только, что я не вправе считаться «знатоком»… (262) – |скромничает принц Хёбукё.
Среди благовоний самого лучшего достоинства всегда может оказаться хотя бы одно чуть более резкое или чуть менее стойкое, чем полагается. От принца Хёбукё не укрывается ни один недостаток, он старательно отделяет лучшие от худших. Вот приходит пора представить на его суд ароматы, составленные Великим министром. По его распоряжению они были закопаны возле ручья, вытекающего из-под западной галереи и призванного заменить указанный в предписании государя Сёва ров у Правой караульни. Сын Корэмицу, Хёэ-но дзё, выкапывает благовония и приносит, а Сайсё-но тюдзё передает их Великому министру.
– Трудная задача быть судьей в таком деле, – жалуется принц Хёбукё. – Словно блуждаешь в тумане…
Для составления ароматов существуют вполне определенные и всем известные предписания, но, разумеется, многое зависит от вкуса самого составителя. Поэтому сравнивать ароматы, учитывая тончайшие их оттенки, – занятие весьма увлекательное.
Как ни хороши были все составленные ароматы, особенно тонким и нежным оказался «черный»[5], приготовленный бывшей жрицей. Среди ароматов типа «дзидзю»[6] принц Хёбукё отдал предпочтение составленному Великим министром, высоко оценив его благородную простоту и изящество.
Госпожа Весенних покоев приготовила три аромата, среди которых был особо отмечен аромат «цветок сливы»[7], привлекавший своей свежестью, изысканностью и несколько необычной для этого вида ароматов терпкостью.
– Весенний ветер и цветы сливы – что может быть лучше. – расхваливал его принц Хёбукё.
Госпожа Летних покоев, считая себя слишком ничтожной, чтобы соперничать с благородными дамами, не смела надеяться, что дым от ее курений вознесется выше других, а потому составила только один аромат – «лист лотоса»[8], который получился необыкновенно тонким и пленительно нежным.
Госпожа Зимних покоев, подумав, что ей нечего рассчитывать на успех, если она, как и прочие, будет руководствоваться единственно временем года, воспользовавшись предписанием государя Судзаку, усовершенствованным господином Кинтада[9], составила исключительно изысканный аромат, известный под названием «за сто шагов»[10], благодаря чему удостоилась особой похвалы принца Хёбукё, высоко оценившего ее тонкий вкус.
Впрочем, принц нашел, что все ароматы по-своему замечательны.
– Судье не мешало бы быть построже!. – попенял ему Великий министр.
На небо выплыла луна, принесли вино. Потчуя гостя, министр беседовал с ним о прошлом. Луна, проглядывая сквозь легкую дымку, заливала сад удивительно нежным сиянием. Прошел дождь, и свежий ветерок был напоен благоуханием цветов. В покоях витал чудесный аромат курений. Право, может ли ночь быть прекраснее?
В помещении Архива собрались придворные, которые, готовясь к завтрашней церемонии, приводили в порядок музыкальные инструменты. Оттуда доносились мелодичные звуки флейт. Сыновья министра Двора – То-но тюдзё и Бэн-но сёсё – зашли лишь для того, чтобы поприветствовать Великого министра, но он задержал их и послал за кото.
Принцу Хёбукё вручили бива, Гэндзи взял кото «со», То-но тюдзё досталось японское кото, которым он владел не хуже министра Двора. Сайсё-но тюдзё играл на флейте.
Мелодия, сообразная времени года, звучала чисто и светло, словно достигая высоких небес. Бэн-но сёсё, отбивая такт, запел «Ветку сливы»[11]. Голос его звучал великолепно. Вспомнилось, как мальчиком он пел «Высокие дюны» во время игры «закрывание рифм»[12].
Принц и министр вторили ему. Словом, вечер выдался прекрасный, хотя ничего и не было подготовлено заранее.
Передавая чашу министру, принц Хёбукё сказал:
– Соловьиное пенье
Тому покажется сладостней,
Кто раньше уже
Успел отдать свое сердце
Этим чудесным цветам.
Так, «мало будет и сотни веков…» (263).
– Этой весной
Сад наш, столь пышно расцветший,
Покидать не спеши.
Пусть в твои рукава проникнут
Ароматы и краски цветов,-
ответил министр и передал чашу То-но тюдзё, который, в свою очередь, вручил ее Сайсё-но тюдзё:
– Пусть снова и снова
Поет полуночная флейта
До тех пор, пока
Не согнется на сливе ветка
Под соловьиным гнездом…
Принимая чашу, Сайсё-но тюдзё ответил:
– Даже ветер и тот
Облететь стороной старается
Цветущие сливы.
Для чего же нам их тревожить
Случайными звуками флейт?
Это было бы просто жестоко…
Все засмеялись, а Бэн-но сёсё сказал:
– Когда бы туман
Не встал неприступной преградой
Меж луной и цветами,
Соловей, в гнезде своем спящий,
И тот бы, проснувшись, запел.
Было уже совсем светло, когда принц собрался домой. Великий министр преподнес ему полный наряд со своего плеча, присовокупив к нему два не открытых еще горшочка с благовониями. Все это отнесли в карету. Принц произнес:
– Ароматом цветов
Пропитались насквозь рукава
Нарядного платья.
Станет, верно, корить меня,
Обвиняя в измене, супруга… (261)
– Полно, не к лицу вам такое малодушие. – засмеялся Гэндзи. Пока в карету впрягали быков, он сказал:
– В родные края
Вернешься, и люди навстречу
Выйдут, дивясь
Твоему новому платью
Из цветочной парчи…[13]
«Что за чудеса?. – подумают они.
Принц не нашел, что и ответить.
Юношам тоже вручили скромные дары, женские наряды и пр.
В стражу Собаки Великий министр прошел в западные покои. В особом помещении, отгороженном занавесями, все уже было готово к церемонии, туда же вскоре прошла и дворцовая прислужница, найси, ведавшая прической. Госпожа Весенних покоев сочла, что вряд ли дождется более благоприятного случая для встречи с Государыней. Дамы, прислуживающие той и другой, сошлись в одном месте, и казалось, что им нет числа.
В стражу Крысы на юную госпожу надели мо. Светильники горели тускло, но от взора Государыни не укрылась редкостная красота дочери Великого министра.
– Надеясь на вашу будущую благосклонность, я осмелился показать вам эту весьма далекую от совершенства особу, – сказал министр. – К тому же у меня была тайная мысль, что этот случай станет примером для грядущих поколений.
– О, я и не помышляла… Право же, я вряд ли заслуживаю. – отвечала Государыня, пытаясь умалить свое значение. Как молода и прекрасна была она в тот миг! Да и остальные обитательницы дома на Шестой линии были безупречны. И нельзя было не радоваться царящему в доме согласию.
Мать юной госпожи, лишенная возможности увидеть свое дитя в такой день, предавалась отчаянию, и министр из жалости хотел было пригласить и ее, но тут же передумал, опасаясь, что ее присутствие возбудит нежелательные толки.
В доме на Шестой линии даже самые обычные церемонии проходили с необыкновенным размахом, но, не желая отягощать вас подробным описанием, я многое опускаю, тем более что при свойственной мне вялой и несвязной манере изложения повествование может стать слишком утомительным.
В Весенних покоях Дворца церемония Покрытия главы прошла в двадцатые дни той же луны. Принц казался старше своих лет, и все знатные вельможи готовы были оспаривать друг у друга право ввести в его покои своих дочерей. Зная о том, сколь высоки устремления Великого министра, Левый министр и Садайсё отказались от мысли отдавать своих дочерей во Дворец, ибо понимали, что их положение там будет весьма незавидно. Слух об их колебаниях дошел до Великого министра.
– Непростительное малодушие. – возмутился он. – Во Дворце должно служить много разных дам, соперничающих между собой в любой мелочи. Только это и придает блеск придворной жизни. Глупо иметь прекрасных дочерей и держать их дома.
И он нарочно отложил церемонию представления дочери ко двору.
А надо сказать, что многие, не осмеливаясь опережать Великого министра, ждали, когда он первый отдаст дочь в Весенние покои, но как только разнесся слух о том, что церемония отложена, ко двору была представлена Третья дочь Левого министра. Ее прозвали Рэйкэйдэн – дама из дворца Живописных видов.
Для дочери Великого министра обновили его прежние дворцовые покои, Сигэйса. Узнав о том, что церемония отложена, принц изволил проявить нетерпение, поэтому Великий министр положил ввести дочь во Дворец на Четвертую луну. К старой утвари, уже имеющейся в Сигэйса, решено было добавить новую, причем Великий министр лично изволил ознакомиться с образцами и рисунками. Собрав искуснейших мастеров, он поручил им заняться убранством покоев. Особенное внимание министр изволил уделить выбору рукописных книг для личного хранилища юной госпожи, полагая, что она сможет использовать их еще и как прописи. В его распоряжении имелось множество образцов, созданных несравненными мастерами прошлого, которых имена до сей поры живут в мире.
– Век подходит к концу, и все мельчает, с древними нам не сравниться, – говорил он госпоже Мурасаки. – Пожалуй, только слоговое письмо «кана»[14] достигло удивительного совершенства именно в наши дни. Древние стили были довольно однообразны, ибо требовали строгого следования правилам и тем самым ограничивали свободу самовыражения. В нынешние времена многие отличаются удивительным изяществом почерка.
В молодости я проявлял интерес к «женскому стилю» и собрал множество прекрасных образцов. Одни из самых ценных принадлежат кисти покойной миясудокоро, матери нынешней Государыни-супруги. Сама она, по всей видимости, не придавала написанному особого значения, писала быстро и небрежно, но даже случайные строки, ее рукой начертанные, поражают удивительным совершенством. И как знать, уж не потому ли стало ее имя достоянием дурной молвы?.. Разумеется, она очень страдала, чувствовала себя оскорбленной, но, поверьте, я никогда и не помышлял… Впрочем, миясудокоро была особой чрезвычайно благоразумной, что и доказала, доверив моим попечениям собственную дочь. Я уверен, что сейчас, уже в ином обличье пребывая, она изменила свое мнение обо мне. Что касается нынешней Государыни-супруги, то ее почерк весьма изящен и благороден, но ему недостает той свободной уверенности, которая всегда чувствовалась в почерке ее матери, – шепотом добавил он.
– Почерк ушедшей Государыни-супруги при всей его утонченности отличался некоторой неуверенностью, не говоря уже о скудости оттенков. В наши дни лучше многих владеет кистью Найси-но ками из дворца Красной птицы, но и ее можно упрекнуть в чрезмерной изощренности, вычурности. Все же если говорить о лучших из лучших, то я бы выделил ее, бывшую жрицу Камо и вас.
– О, я не заслуживаю такой чести, – возразила госпожа.
– Вы недооцениваете себя. Ваш округло-изящный почерк очень хорош. К сожалению, совершенствуясь в истинных знаках, люди часто начинают пренебрегать «каной».
Собрав отдельно тетради с не исписанными еще листами, министр сам подобрал к ним красивые обложки и шнуры.
– Отдам часть принцу Хёбукё и Саэмон-но ками. Да и себе оставлю одну или две тетради. Как ни кичатся они своим мастерством, смею думать, что я владею кистью не хуже, – не без гордости заявил он и, приготовив лучшие кисти и тушь… По обыкновению своему он разослал соответствующие письма разным особам, а как некоторые из них не сразу решились участвовать в столь трудном состязании, ему пришлось проявить настойчивость. Отобрав тетради с тончайшей корейской бумагой, привлекающей удивительным благородством оттенков, министр заметил:
– Эти я отдам молодым любителям прекрасного, пусть покажут свое мастерство. – И отослал их к Сайсё-но тюдзё, Сахёэ-но ками, сыну принца Сикибукё, и То-но тюдзё из дома министра Двора, предложив: «Можете писать в любой манере, пусть это будет «тростниковое письмо»[15] или «рисунки к песням»[16].
И юноши принялись за дело, изо всех сил стараясь превзойти друг друга.
Великий министр, уединившись в главных покоях, тоже взялся за кисть.
Весенние цветы давно отцвели, безмятежно сияло ясное небо, а министр все размышлял над старинными песнями, снова и снова переписывая их различными скорописными почерками, в усложненном, простом или «женском» стиле, пока плод его усилий не начинал удовлетворять его. Рядом с ним не было никого, кроме двух-трех дам. Он нарочно выбрал самых достойных, надеясь, что, помогая растирать тушь, они сумеют дать ему полезный совет при выборе песен из благородных старинных собраний. Подняв занавеси, министр расположился у выхода на галерею и, разложив листы на скамеечке-подлокотнике, писал, время от времени в раздумье поднося к губам кончик кисти. Трудно себе представить более прекрасное зрелище. Настоящий ценитель получил бы истинное наслаждение, любуясь неповторимо-изящными движениями его руки, когда он снова опускал кисть, чтобы набросать несколько строк на белой или красной бумаге, прекрасно оттеняющей сочность туши.
– Пожаловал принц Хёбукё, – доложила дама, и, поспешно накинув верхнее платье, министр распорядился, чтобы принесли еще одно сиденье и провели принца к нему.
Принц Хёбукё тоже был очень красив, и дамы, прильнув к занавесям, восхищенно смотрели, как, величественно ступая, он поднимался по лестнице. Всякий может вообразить, как хороши были братья, когда обменивались приветствиями.
– Вы пожаловали как раз вовремя, ибо мое затворничество начинает тяготить меня. Не знаю, как и благодарить вас, – сказал министр.
Принц принес исписанные тетради, и министр тут же принялся их разглядывать.
Принца нельзя было назвать выдающимся каллиграфом, но писал он свободно и уверенно. Нарочно выбрав самые диковинные старинные песни, он с большим изяществом записал каждую в три строки, по возможности избегая «истинных знаков». Министр не мог скрыть изумления.
– Я и не подозревал, что вы настолько искусны, – сказал он не без зависти. – Мне остается только бросить кисть.
– О, я заслуживаю снисхождения хотя бы потому, что осмелился тягаться с настоящими мастерами, – ответил принц.
Рассудив, что от принца ему нечего скрывать, министр показал собственные тетради.
Скоропись на превосходной китайской бумаге была великолепна, но еще более восхитительной, поистине несравненной показалась принцу каллиграфия в спокойном «женском» стиле, прекрасно сочетающаяся с корейской бумагой, плотной и мягкой, необыкновенно нежных оттенков. Принц почувствовал, что на глазах у него вскипают слезы, словно спеша соединиться с размывами туши. Невозможно было оторвать глаза от этих прекрасных строк… А вот яркие листы цветной бумаги «канья», на которых министр в причудливой манере свободной скорописью записал разные песни, – трудно представить себе что-нибудь более совершенное. Этими столь привлекательными в своем своеобразии листами можно было любоваться бесконечно, и на другие работы смотреть уже не хотелось.
Саэмон-но ками отдал предпочтение стилю строгому и торжественному, очевидно полагая, что таким образом ему удастся скрыть недостаток уверенности и легкости во владении кистью. Выбранные им песни были, пожалуй, слишком многозначительны.
Написанного особами женского пола министр не стал показывать и, уж конечно, постарался скрыть от принца листы, присланные бывшей жрицей Камо.
Весьма изящными при всем их разнообразии оказались листы, выдержанные в стиле «тростникового письма», из которых каждый, даже самый незначительный, заслуживал внимания.
Сайсё-но тюдзё изобразил могучие водные потоки и буйные тростниковые заросли, при виде которых в памяти возникали окрестности бухты Нанива. Струи воды и стебли тростника переплетались между собой с удивительной изысканностью, и на их фоне резко выделялись своей величественной простотой скалообразные знаки.
– Поразительно! Полагаю, что он потратил на это немало времени, – расхваливал юношу принц, с интересом разглядывая написанное.
Принц Хёбукё был известен в мире тонким вкусом и любовью ко всему изящному.
Целый день братья провели, беседуя об искусстве письма. Министр извлек из хранилища старинные и новые книги из соединенных между собой листов цветной бумаги, а принц, воспользовавшись случаем, послал сына своего Дзидзю за рукописями, хранившимися у него дома. Среди прочего тот принес четыре свитка извлечений из «Собрания мириад листьев»[17], написанных государем Сага[18], и «Собрание старинных и новых песен»[19] кисти государя Энги[20], который изволил выбрать листы светло-синей китайской бумаги и, соединив их между собой, снабдил обрамлением из темно-синего китайского шелка с мелким узором. Затем, вставив валики из синего же камня, украсил их великолепными плоскими китайскими пятицветными шнурами. Каждая часть собрания была переписана им в особом стиле.
Придвинув к себе светильник, министр разглядывал свитки.
– Их красота совершенна. Мы способны лишь подражать, да и то далеко не всему, – восхищался он, и принц преподнес ему эти свитки в дар.
– Даже если бы у меня была дочь, я не решился бы передать ей эти прекрасные образцы, зная, что она вряд ли сумеет их оценить. А как дочери у меня нет, то тем более, зачем же им зря пропадать. – сказал принц, вручая свитки Гэндзи, который, в свою очередь, подарил Дзидзю превосходный образец китайской каллиграфии, вложив его в футляр из аквилярии и присовокупив к нему прекрасную корейскую флейту.
В те дни Гэндзи был поглощен сопоставлением образцов японской скорописи. Разыскивая повсюду людей, известных своими достижениями в искусстве письма, он независимо от того, какого они были состояния, посылал им листы бумаги, дабы они написали что-нибудь для его дочери. В ларце юной госпожи не было ни одного неумело написанного свитка. Самым лучшим мастерам сообразно их званиям и рангам посылал Гэндзи свитки и листы с просьбой заполнить их образцами своей каллиграфии. В конце концов в доме Великого министра собралось множество редкостных творений, равных которым не было и в сокровищницах заморских государей. Среди них особый интерес вызывали свитки, подаренные принцем Хёбукё, многие молодые люди сгорали от желания их увидеть. Было собрано также немало прекрасных произведений живописи, среди которых дневники из Сума могли бы занять далеко не последнее место, но, как ни велико было желание министра сделать их достоянием потомков, он счел необходимым подождать, пока юная госпожа не станет чуть старше.
Слухи обо всех этих приготовлениях дошли до министра Двора, и он был чрезвычайно раздосадован. Его младшая дочь достигала расцвета своих лет, и он не мог не печалиться, видя, что красота ее пропадает напрасно. Ее неизменно унылый и задумчивый вид приводил его в отчаяние. Но Сайсё-но тюдзё по-прежнему не обращал на нее внимания, а делать первый шаг самому казалось министру позорным малодушием, и он лишь вздыхал украдкой, раскаиваясь, что не дал своего согласия раньше. Да и можно ли было винить одного юношу?
Сайсё-но тюдзё слышал, что министр готов пойти на уступки, но, помня обиду, держался с прежним безразличием, хотя и не проявлял интереса к другим женщинам. Порою им овладевала такая тоска, что «было, увы, не до шуток» (137), но, очевидно, слишком сильно было в нем желание стать советником, прежде чем он снова встретится с кормилицей, с таким презрением отнесшейся когда-то к его светло-зеленому платью.
Неопределенное положение сына удивляло и тревожило Великого министра.
– Если дочь министра Двора уже не занимает твоих мыслей, – говорил он, – следует подумать о ком-то другом, тем более что соответствующие намеки были сделаны со стороны Правого министра и принца Накацукаса.
Но юноша молчал, почтительно склонившись перед отцом.
– Возможно, я не вправе говорить об этом, ибо в свое время тоже не захотел последовать мудрым наставлениям отца. Однако теперь я вижу, что эти наставления достойны того, чтобы им следовали не только мы, но и наши далекие потомки. Люди могут истолковать твое унылое одиночество по-своему, решив, что тебя тяготит какая-то тайная печаль. Боюсь, что в конце концов, влекомый предопределением, ты окажешься во власти какой-нибудь ничтожной особы и станешь предметом для насмешек, так что останется лишь с сожалением вспоминать о том, какие надежды возлагались на тебя когда-то. Как бы высоки ни были твои помышления, не все в жизни подчиняется человеческим желаниям, всему есть пределы, и не стоит поддаваться тщетным соблазнам.
Я вырос во Дворце и никогда не был свободен в своих действиях. Жизнь моя подчинялась множеству запретов, и я старался не допускать ни малейшей оплошности, понимая, что любой неверный шаг повлечет за собой утрату доброго имени. Но, несмотря на все предосторожности, я был обвинен в безнравственном поведении и попал в немилость. Незначительное положение в обществе не может служить оправданием для распущенности и потворства собственным прихотям. Разумеется, самые мудрые люди теряют голову из-за женщин, ежели искушение слишком велико, а рядом нет никого, кто помог бы сохранить душевное равновесие. История знает немало подобных примеров.
Отдав свое сердце недостойной женщине, ты можешь не только опорочить ее имя, но и навлечь на себя ее гнев, которого бремя будет отягощать твою душу в грядущих рождениях. Впрочем, не стоит отчаиваться, даже если почему-либо был сделан неправильный выбор и ты оказался связанным с женщиной, которая тебе не по душе, с недостатками которой ты не можешь мириться. Постарайся и в этом союзе видеть хорошее, а не дурное. Можно примириться с супругой ради ее родителей, а ежели родителей нет и она лишена всякой опоры в жизни, пусть жалость к ней поможет тебе простить ее недостатки, если таковые имеются. Главное – стараться думать не только о своем, но и о ее благе. В этом и проявляется подлинная мудрость.
В последнее время у Великого министра оставалось довольно досуга для того, чтобы делиться с сыном своими соображениями по этому поводу.
Однако юноша и помыслить не мог о том, чтобы, последовав его совету, хотя бы на время отдать свое сердце другой. Это казалось ему преступлением, за которое он вечно будет в ответе.
Девушка тоже печалилась, видя удрученное более обычного лицо отца, и, чувствуя себя виноватой, сетовала на горестную судьбу.
Она притворялась спокойной и беззаботной, но в сердце ее жила тайная грусть. Иногда, не в силах более сдерживать своих чувств, юноша писал к ней трогательно-пылкие письма. «На кого решусь положиться…» (264) – вспоминалось девушке. Женщина искушенная заставила бы себя сомневаться в искренности его чувств, она же, читая его письма, лишь радовалась, находя в них подтверждение тому, что волновало и ее душу.
– Принц Накацукаса имеет виды на сына Великого министра, – говорили дамы, – кажется, уже и переговоры по этому поводу ведутся…
Министр Двора мрачнел с каждым днем.
– Вот что говорят в мире, – тихонько сообщил он дочери. – Какая неслыханная черствость! Очевидно, Великий министр сердит на меня за то, что когда-то я не проявил должного внимания к его просьбе. Но не могу же я открыто признать свое поражение! Люди станут смеяться.
Увидев слезы у него на глазах, девушка не сумела сдержаться и тоже заплакала, стыдливо отвернувшись от отца. Нельзя было не залюбоваться ее прелестной фигуркой!
«Что же мне делать? – терзался министр. – Не лучше ли попытаться самому выяснить, каковы его намерения?»
Он вышел, а девушка, погруженная в раздумья, так и осталась сидеть у порога. «Отчего так легко текут слезы. – сокрушалась она. – Что подумал отец?» Тут как раз принесли письмо, и она сразу же прочла его, хотя, казалось бы…
«Жестокость твоя,
Увы, слишком обычна
Для нашего мира.
Только я, тебя не забывший,
Совсем не похож на других…»
«Как жесток, даже и не намекнет…» – подумала девушка, и горько ей стало чрезвычайно, но все же она ответила:
«Говорил – „не забуду“,
А сам, как видно, готов уже
Забыть обо всем.
Право же, твой пример
Куда моего обычней…»
Больше она не написала ни слова, и юноша был в недоумении. Говорят, что он еще и еще раз перечитывал ее письмо, задумчиво склонив голову…
Великий министр (Гэндзи), 39 лет
Сайсё-но тюдзё, Тюнагон (Югири), 18 лет, – сын Гэндзи и Аои
Юная госпожа, 11 лет, – дочь Гэндзи и госпожи Акаси
Министр Двора, Великий министр (То-но тюдзё), – брат Аои, первой супруги Гэндзи
Девушка, молодая госпожа (Кумои-но кари), 20 лет, – младшая дочь министра Двора, возлюбленная Югири
То-но тюдзё (Касиваги), 23 (24) года, – сын министра Двора
Бэн-но сёсё (Кобай) – сын министра Двора
Нёго Кокидэн – дочь министра Двора, наложница имп. Рэйдзэй
Госпожа Весенних покоев (Мурасаки) – супруга Гэндзи
То-найси-но сукэ – дочь Корэмицу, возлюбленная Югири
Госпожа Акаси, 30 лет, – возлюбленная Гэндзи
Государь (Рэйдзэй) – сын Фудзицубо и Гэндзи (официально – сын имп. Кирицубо)
Принц Весенних покоев (будущий имп. Киндзё) – сын имп. Судзаку и наложницы Дзёкёдэн
Даже праздничная суета, царившая в доме на Шестой линии по случаю представления юной госпожи ко двору, не могла вывести Сайсё-но тюдзё из унылой задумчивости, которая и самого его повергала в жестокое недоумение. «Стоит ли так упорствовать? – думал он. – Я слышал, что министр готов пойти на уступки и стать «спящим хранителем застав» (224), коли я проявлю достаточную настойчивость. Но не лучше ли дождаться поры, когда никто не посмеет пренебречь мною?» И как ни тяжело было у него на сердце, он подавлял жалобы и притворялся спокойным и беззаботным.
Девушка же, встревоженная намеками отца, печалилась и вздыхала. «Если это правда, – думала она, – мне не на что больше надеяться».
Да, как ни розны были их мысли, оба лишь друг о друге и помышляли.
От решительности, с которой министр Двора противился их союзу, не осталось и следа. «Если переговоры с принцем Накацукаса в самом деле увенчаются успехом, – думал он, – придется устраивать судьбу дочери иным образом, что будет не так-то легко, ибо, не говоря уже о незавидном положении ее будущего супруга, честь семьи наверняка окажется запятнанной. Ведь как ни старались сохранить происшедшее в тайне, сплетен избежать не удалось. Ничего не остается, как, примирившись с поражением, сделать вид, что и не возражал никогда», – решил в конце концов министр.
Обращаться открыто к Великому министру ему не хотелось, ибо, сохраняя наружную невозмутимость, оба чувствовали себя обиженными. Опасаясь, что, сделав первый шаг, он уронит себя в глазах света, министр Двора медлил, а тем временем подошел Двадцатый день Третьей луны, день поминовения госпожи Оомия, и министр Двора решил посетить храм Гокуракудзи[1]. Он приехал туда во всем блеске своего величия, сопутствуемый сыновьями. В храме собрались многие сановники и вельможи, но едва ли не прекраснее всех был Сайсё-но тюдзё. Благородный муж в полном расцвете лет, он был наделен всеми возможными достоинствами: красотой, умом, дарованиями. С некоторых пор, затаив в душе обиду, Сайсё-но тюдзё избегал встреч с министром Двора и теперь держался весьма принужденно, хотя и старался ничем не выдавать своего волнения. Министр же чаще обычного устремлял на него свой взор.
Дары для монахов, читающих сутры, были присланы и из дома на Шестой линии. Разумеется, о многом позаботился и Сайсё-но тюдзё, проявив поистине трогательную предусмотрительность.
Когда день склонился к вечеру, все двинулись в обратный путь. Цветы, осыпаясь с веток, кружились в воздухе, по земле стлалась вечерняя дымка, погружая окрестности в неясную мглу. Уносясь мыслями в прошлое, министр умиленно шептал какие-то старые песни. Сайсё-но тюдзё, очарованный удивительной красотой вечернего пейзажа, ехал, глубоко задумавшись, и не очнулся даже тогда, когда люди вокруг зашумели: «Кажется, собирается дождь!» Министр Двора, очевидно тронутый задумчивым видом Сайсё-но тюдзё, потянул его за рукав.
– Неужели вы до сих пор сердитесь. – спросил он. – Подумайте о той, что соединила нас сегодня в этом храме, и постарайтесь простить меня. Скорее я могу обижаться на вас за пренебрежение, которое вы выказываете мне, забывая о том, что век мой близится к концу.
– О да, ведь и ушедшая завещала мне во всем полагаться на вас, – смущенно ответил юноша, – но, увы, видя, что вы не удостаиваете меня внимания…
Тут полил страшный дождь, подул ветер, и все бросились кто куда.
Сайсё-но тюдзё был в недоумении: никогда раньше министр Двора не говорил с ним так ласково. Разумеется, он сразу же подумал о девушке, и хотя министр не сказал ничего определенного… От волнения Сайсё-но тюдзё всю ночь не смыкал глаз, о том о сем размышляя…
Неужели было наконец вознаграждено его терпение? Министр явно собирался уступить и ждал подходящего случая…
В начале Четвертой луны в саду министра Двора расцвели глицинии, да так пышно, как еще не бывало. Желая достойно отметить это событие, министр собрал в своем доме гостей. Любуясь цветами, гости услаждали слух музыкой. В сумерках, когда цветы казались особенно яркими, министр отправил к Сайсё-но тюдзё одного из своих сыновей, То-но тюдзё.
«Не могу не сожалеть о том, что наша встреча под сенью цветов была столь непродолжительной… Коли имеете досуг, не соблаговолите ли наведаться ко мне…» – передал он на словах, в письме же написал следующее:
«В нашем саду
Так ярки сегодня глицинии,
Быть может, и ты
Придешь в этот час вечерний,
Чтобы проститься с весной?..»
Письмо было привязано к ветке глицинии и в самом деле поразительно прекрасной. Столь долгожданное послание заставило сердце Сайсё-но тюдзё несказанно забиться, и он почтительно произнес:
– Удастся ль сорвать?
Среди прекрасных глициний
Снова блуждаю.
В сумрачной дымке вечерней
Все так неясно, так зыбко…
Впрочем, боюсь, что ответил невпопад… – добавил он. – Но, может быть, вы согласитесь замолвить за меня словечко?
– Я готов быть вашим проводником. – ответил То-но тюдзё.
– О, такой чести я не заслуживаю. – возразил Сайсё-но тюдзё и отправил его обратно. А сам прошел в покои отца и показал ему письмо.
– Видно, министр Двора что-то задумал, раз ведет себя так. – сказал Гэндзи. – Если он решился наконец сделать первый шаг, то я готов простить ему даже ту непочтительность, которую он проявил когда-то по отношению к своей престарелой родительнице.
Право, в его самоуверенном тоне было что-то неприятное.
– Не думаю, чтобы речь шла именно об этом. Скорее всего он просто хочет немного развлечься, воспользовавшись тем, что глицинии возле его дома расцвели пышнее обыкновенного, а поскольку время сейчас спокойное. – ответил Сайсё-но тюдзё.
– Так или иначе, он нарочно прислал гонца, поэтому советую тебе поспешить.
Не умея проникнуть в намерения министра Двора, Сайсё-но тюдзё не знал, что и думать, и с трудом скрывал волнение.
– Полагаю, что тебе лучше не надевать темного платья. Синий цвет к лицу молодым людям, не занимающим значительного положения в мире. А ты можешь позволить себе что-нибудь понаряднее, – посоветовал Великий министр и, выбрав из собственных платьев особенно изысканное носи и несколько нижних одеяний, вручил их телохранителю сына, чтобы тот отнес в его покои.
Вернувшись к себе, Сайсё-но тюдзё долго наряжался и появился в доме министра Двора, когда совсем уже стемнело и хозяин начал проявлять нетерпение. Семь или восемь сыновей министра во главе с То-но тюдзё вышли навстречу гостю и провели его в покои отца. Все они были хороши собой, но ни один не мог сравниться с Сайсё-но тюдзё, пленявшим взоры нежной прелестью лица, стройностью стана, изяществом манер…
Министр позаботился о том, чтобы Сайсё-но тюдзё был оказан любезный прием. Сам же облачился в парадное платье и, собираясь выйти к гостю, сказал госпоже Северных покоев и прислуживающим ей дамам:
– Постарайтесь разглядеть его потихоньку. Сайсё-но тюдзё очень красив и с годами становится все прекраснее. А с каким достоинством он держится! Он затмевает всех, и мне иногда кажется, что теперь, когда красота его достигла расцвета, он превосходит даже своего отца. Разумеется, Великий министр отличается поистине необыкновенным изяществом и редким обаянием – на него глядя, невольно забываешь о печалях мирских и не можешь удержаться от улыбки. Правда, иной раз он обнаруживает недостаток твердости при решении государственных дел, но что тут удивительного? При его утонченности… А сын – и это признают все – превзошел отца в науках, к тому же он гораздо мужественнее и рассудительнее.
Принарядившись, министр вышел к гостю. Обменявшись с ним церемонными приветствиями, он перевел разговор на цветы.
– Весенние цветы прекрасны, спору нет. Кто не восхищается, глядя, как раскрываются они один за другим, поражая разнообразием оттенков? Но, непостоянные, они покидают нас, опадая. Когда же мы печалимся, о них сожалея, вдруг зацветает глициния и цветет «до самого лета» (265). Именно это и придает ей столь неповторимое очарование в наших глазах. Да и цвет доставляет тайную отраду сердцу[2]…
Тут министр многозначительно улыбается, и улыбка сообщает его лицу особую прелесть.
На небо выплывает луна, но цветы неразличимы в окутавшей сад дымке. Это, однако, не мешает министру восхвалять их, одновременно потчуя гостей вином и услаждая их слух музыкой. Притворяясь сильно захмелевшим, он то и дело подносит Сайсё-но тюдзё чашу, и тот при всей осмотрительности своей не умеет отказаться.
– Вас по заслугам считают одним из ученейших мужей Поднебесной, – говорит министр. – Право, вы слишком хороши для этих последних времен. Жаль только, что вы пренебрегаете мною, словно не замечая, что годы мои близятся к концу. Даже в старинных книгах говорится о почтительности к старейшинам рода. Вы не можете не знать, чему учат нас древние мудрецы, и все же огорчаете меня невниманием.
Плача, разумеется, хмельными слезами, он довольно ловко приоткрывает свои тайные мысли.
– О, как вы можете так думать? Я всегда видел в вас замену ушедшей и готов был ради вас пожертвовать собственной жизнью. Чем заслужил я такие упреки? Простите, но, наверное, по неразумению своему и тупости я не в силах понять. – оправдывается Сайсё-но тюдзё, и министр, сочтя обстоятельства благоприятными, произносит:
– «Листья с изнанки простодушно открыла глициния…» (256)
Поняв намек, То-но тюдзё срывает самую пышную и яркую кисть глицинии и подносит ее гостю вместе с чашей вина. Видя, что тот, приняв цветы, не знает, что с ними делать, министр говорит:
– Станем ли мы
На эти глицинии сетовать?
Цвет их так ярок…
Вот только старой сосне
Слишком долго ждать их пришлось…
Сайсё-но тюдзё берет чашу и, отдавая дань приличиям, с изяществом склоняется в благодарственном поклоне.
– Как часто весна
Увлажняла росою холодной
Мои рукава.
Неужели сегодня и для меня
Эти цветы расцвели? (267)
С этими словами он передает чашу То-но тюдзё:
– Кисти глицинии
Напомнили мне рукава
Девы прелестной.
Под любящим взором все ярче,
Пышней расцветают они…
Так передавали они чашу один другому, но скоро совсем захмелели и песни их стали довольно невнятны; во всяком случае, ничего боле значительного сказано не было.
В небе тускло светился семидневный месяц, отражаясь в темной зеркале пруда. Деревья еще не радовали взоры пышной листвой, но причудливо искривленные сосны, хотя и не такие уж высокие, казались необыкновенно утонченными из-за свисающих с них цветущих глициний.
Все тот же Бэн-то сёсё звонко запел «Тростниковую изгородь»[3].
– Что за странный выбор. – удивился министр и, поддевая, изменил слова: «Видно, из старого дома…» Голос его звучал прекрасно. До поздней ночи веселились они, и от былых обид не осталось и следа. Когда совсем стемнело, Сайсё-но тюдзё, притворившись захмелевшим, пожаловался То-но тюдзё:
– Я чувствую себя слишком неуверенно. Боюсь, что мне не добраться до дому… Не уступите ли вы мне на ночь свою опочивальню?
Услыхав это, министр сказал:
– Подыщите-ка гостю место для отдыха! Я же, с вашего позволения, удалюсь, дабы не оскорблять ваших чувств своим непристойным видом. – И он скрылся внутри.
– Вы, кажется, желаете провести ночь под сенью цветов. – спросил То-но тюдзё. – Я не ошибся? Мудрено быть проводником…
– Не к добру такие слова. – попенял ему Сайсё-но тюдзё. – Разве союз глицинии с сосной (268) представляется вам ненадежным?
То-но тюдзё, хоть и чувствовал себя обиженным, невольно залюбовался его красивым лицом, а как он и сам давно уже желал подобного исхода, то охотно принял на себя обязанности проводника.
«Уж не сон ли это?» – думал Сайсё-но тюдзё. Наконец-то было вознаграждено его терпение. Девушка с трудом преодолевала смущение и все же показалась ему еще прекраснее прежнего.
– Я так страдал, что едва не «стал для мира первым примером…» (269, 270), но вынес все испытания, и вот… А ваша жестокость поистине беспримерна, – пенял он ей. – Вы слышали, как Бэн-но сёсё пел «Тростниковую изгородь»? Вот насмешник! Мне так хотелось ответить ему песней «Речные Уста»[4].
«Это было бы тем более неуместно!. – подумала девушка и сказала:
– Имя мое
Подхватила река у заставы
Речные Уста.
Отчего ж не сумел его задержать
Заставы надежный страж?
Могу ли я не сетовать?..
Она была прелестна.
Улыбнувшись, Сайсё-но тюдзё ответил:
– Слух тот проник
Чрез заставу Протоки, я знаю.
Для чего же теперь
Обвинять во всем понапрасну
Заставу Речные Уста?[5]
Когда б вы знали, как тяжко страдал я все эти годы, я едва не лишился рассудка.
Притворившись захмелевшим, он словно забыл о приличиях и о том, что «бывает рассвет» (6). Когда пришло время отправляться домой, дамы никак не могли разбудить его.
– Какая дерзость. – рассердился министр.
Однако не успело заняться утро, как Сайсё-но тюдзё уехал. Нельзя было не залюбоваться этим «утренним ликом» (271)!
Положенное послание он постарался отправить, как и прежде, тайно, но почему-то на этот раз девушке было еще труднее ответить. Самые язвительные из прислужниц переглядывались, подталкивая друг друга локтями. Когда же пришел министр и стал читать письмо, она совсем растерялась. Да и могло ли быть иначе?
«Как горько, что Вы и теперь не хотите полностью довериться мне. – писал Сайсё-но тюдзё. – О, когда б я мог исчезнуть из этого мира…
Ты меня не кори,
Нет в руках моих больше силы
Рукава выжимать тайком.
Посмотри – и сегодня на них
Прозрачные капли повисли…»
Видно было, что он успел уже приобрести некоторый опыт на этой стезе.
– Его почерк стал еще лучше. – улыбнулся министр.
От прежней досады не осталось и следа. Видя, что девушка никак не может написать ответ, министр принялся было пенять ей за это, но, заметив, что его присутствие смущает ее, вышел.
Гонца Сайсё-но тюдзё осыпали щедрыми дарами. То-но тюдзё устроил ему самый любезный прием. Можно себе представить, какое облегчение испытал гонец, получивший наконец возможность свободно входить в дом, куда до сих пор пробирался украдкой, стараясь никому не попадаться на глаза. Гонцом Сайсё-но тюдзё был Укон-но дзо – один из преданнейших его приближенных.
Слух о происшедшем дошел и до министра с Шестой линии. Когда Сайсё-но тюдзё предстал перед ним во всем блеске своей удивительной красоты, министр, внимательно посмотрев на него, спросил:
– Как прошло сегодняшнее утро? Надеюсь, вы отправили письмо вовремя? Мне известно немало случаев, когда самые мудрые люди теряли голову из-за женщин. Вы же сумели доказать свое превосходство над другими, ибо проявили редкую выдержку и ничем не запятнали своего доброго имени. Министр Двора был непоколебим, но и ему не оставалось ничего другого, как уступить. Интересно, что говорят об этом в мире? Смею надеяться, что вы и впредь будете вести себя благоразумно, не проявляя заносчивости и не упиваясь одержанной победой. На первый взгляд министр Двора может показаться человеком вполне уравновешенным и великодушным, однако и у него есть свои слабости, подчас недостойные его высокого звания, и сообщаться с ним близко не так просто, как кажется.
Так по обыкновению своему поучал Гэндзи сына, вполне одобряя между тем его союз с дочерью министра Двора. Глядя на них, трудно было поверить, что это – отец и сын. Министр казался лишь несколькими годами старше. Видя их порознь, можно было подумать, что они похожи как две капли воды, когда же, как сейчас, они стояли рядом, становилось ясно, что сходство меж ними не так уж и велико, хотя оба были необыкновенно хороши собой. На Великом министре было голубое носи, надетое поверх нижнего платья из китайской белой ткани с четко вытесненным узором. Лицо его по-прежнему пленяло нежной красотой, а в осанке было столько благородства, что сравняться с ним не было никакой возможности. На Сайсё-но тюдзё было более темное носи, из-под которого выглядывали два нижних платья: одно яркое желто-красное, другое из мягкого белого узорчатого шелка. В особой изысканности его наряда чувствовалось что-то многозначительное.
В тот день в дом на Шестой линии привезли статую Будды-младенца[6], а поскольку Верховный наставник ожидался значительно позже, обитательницы женских покоев только к вечеру прислали девочек-служанок с разнообразными подношениями, не менее великолепными, чем во Дворце. Обряды же все без исключения совершались точно так же, и, чтобы посмотреть на них, в доме Великого министра собралось множество знатных гостей. Отличие, как это ни странно, заключалось, пожалуй, в несколько большей торжественности и пышности служб.
Сайсё-но тюдзё с нетерпением ждал конца церемонии и, как только она закончилась, принарядился и уехал.
Некоторые из молодых прислужниц, хоть и не имевшие оснований тешить себя надеждами, но все же пользовавшиеся его вниманием, чувствовали себя уязвленными. Но союз, заключенный после стольких лет любовного томления, был поистине безупречен, и, как говорится, даже капля воды не могла просочиться меж супругами (272).
Министр Двора все больше привязывался к зятю, которого постарался окружить самыми нежными заботами. Правда, он и теперь не мог забыть, что принужден был признать себя побежденным, но исключительная преданность Сайсё-но тюдзё, в которой он успел убедиться за эти долгие годы, его несомненное благонравие внушали невольное уважение, и министр готов был простить ему все. Молодая же госпожа своей яркой, поистине совершенной красотой затмевала даже него Кокидэн, что служило причиной неудовольствия обитательницы Северных покоев, но это уже никому не могло помешать. Супруга Адзэти-но дайнагона радовалась, видя, сколь удачно сложилась судьба ее дочери.
Тем временем в доме на Шестой линии шли последние приготовления к церемонии, которая была назначена на Двадцатый день.
Госпожа Весенних покоев собиралась на празднество Великого Явления[7]. По обыкновению своему она пригласила с собой остальных дам, но они отказались, очевидно опасаясь выставить себя в невыгодном свете, поэтому свита госпожи, состоявшая всего из двадцати карет и весьма небольшого числа передовых, была необычно скромной, но, возможно, именно поэтому выезд и привлек к себе всеобщее внимание.
В день празднества рано утром они побывали в Камо, после чего расположились на временных помостах, откуда было видно процессию. С госпожой поехали дамы, прислуживающие в других покоях, и их кареты, заняв все свободное пространство перед помостом, представляли собой столь внушительное и яркое зрелище, что издалека было видно, к какому дому принадлежит расположившаяся здесь особа, и люди взирали благоговейно. Вспомнив, какому унижению подверглась когда-то миясудокоро, мать нынешней Государыни-супруги, Великий министр, обращаясь к госпоже, сказал:
– Право, дочь Левого министра поступила жестоко, поддавшись искушению доказать свое превосходство. Кончилось же тем, что оскорбления, ею нанесенные, тяжким бременем легли на ее душу, и она покинула этот мир…
Опуская подробности, он продолжал:
– Как видите, ее сын Сайсё-но тюдзё – простой подданный, которому с трудом удалось продвинуться по службе. А дочь женщины, ею униженной, поднялась на непревзойденную высоту, и в этом есть что-то чрезвычайно поучительное. Увы, все так шатко и непродолжительно в нашем мире, потому-то и хочется остатком лет распорядиться по собственному усмотрению. Ваша дальнейшая судьба – единственное, что тревожит меня теперь. Боюсь, что, оставшись одна, вы будете принуждены влачить жалкое существование…
Увидев, что у помоста собрались сановники высших рангов, министр вышел к ним.
Личную императорскую охрану на празднестве представлял То-но тюдзё. Сановники же присоединились к нему, когда он выходил из дома министра Двора, и вместе с ним приехали сюда.
То-найси-но сукэ тоже присутствовала на празднестве, представляя Отделение дворцовых прислужниц. Эта дама пользовалась особенным успехом в свете, и все, начиная с Государя, принца Весенних покоев и министра с Шестой линии, осыпали ее щедрыми дарами. Вряд ли кому-нибудь еще удалось снискать столь явное расположение высочайших особ.
Когда она выезжала, Сайсё-но тюдзё успел передать ей письмо. Они давно уже тайно питали друг к другу нежные чувства, и, конечно, женщина была огорчена, узнав, что столь прочные узы соединили его с особой самого безупречного происхождения.
«Как зовут цветы[8],
Что прическу твою украшают?
Я давно их забыл.
Даже глядя на них сегодня,
Вспомнить имени не могу…
Досадно, право…» – писал Сайсё-но тюдзё. Что она подумала, увидев, что он не упустил даже такого случая?
Хотя все уже садились в кареты и торопили ее, То-найси-но сукэ не преминула ответить:
«Не помню и я,
Как эти цветы называют,
Но мог ли о них
Забыть человек, сломавший
Ветку кассии лунной? (273)[9]
Будь я ученым мужем…»
Ничего особенного в песне То-найси-но сукэ не было, но она показалась Сайсё-но тюдзё куда более значительной, чем его собственная, и нельзя сказать, что это не уязвило его самолюбия. Скорее всего ему так и не удалось выбросить эту особу из своего сердца, и он продолжал тайно встречаться с ней.
Так вот, согласно обычаю, юная госпожа должна была появиться во Дворце в сопровождении супруги Великого министра, однако сам он был иного мнения. «Госпожа не сможет долго оставаться в Высочайших покоях, – подумал он, – так не лучше ли, воспользовавшись случаем, поручить юную госпожу попечениям родной матери?»
Впрочем, госпожа Мурасаки и сама понимала, что, лишая госпожу Акаси возможности соединиться с дочерью, может навлечь на себя неудовольствие обеих, ибо столь долгая разлука будет тяжела как для матери, так и для дочери, успевшей стосковаться по той, что лелеяла ее в младенческие годы.
– По-моему, будет лучше, если с юной госпожой поедет ее родная мать, – сказала она министру. – Девочка мала и нуждается в постоянном присмотре, а ее окружают одни молодые дамы. Кормилицам же трудно за всем уследить. Я не могу постоянно жить во Дворце и буду спокойнее, если в мое отсутствие рядом с ней будет мать.
Восхищенный ее предусмотрительностью, Великий министр поспешил сообщить о своем решении госпоже Акаси, которая обрадовалась чрезвычайно. Да и могло ли быть иначе: ведь сбывались самые заветные ее чаяния. Она принялась готовить наряды для своих дам, дабы оказаться достойной столь высокого окружения.
Старая монахиня мечтала об одном – собственными глазами увидеть, какая судьба предназначена ее любимой внучке. Страстно желая встретиться с ней еще хоть раз, она молилась о долголетии и сокрушалась, понимая, что желание ее вряд ли осуществимо.
В тот вечер юную госпожу сопровождала госпожа Мурасаки. Госпожа Акаси рассудила, что ей не подобает следовать за их каретой пешком, как то полагалось дамам низкого звания. Сама-то она не боялась насмешек, но ей не хотелось бросать тень на эту прекрасно отполированную жемчужину, и она печалилась и вздыхала, сетуя на затянувшуюся жизнь.
Великий министр собирался провести церемонию без особой пышности, но, как обычно, она вылилась в невиданное по размаху зрелище. Нежно опекая девочку, госпожа Мурасаки восхищалась ее миловидностью и, сожалея, что приходится уступать ее другой, вздыхала: «О, если бы она была моей дочерью!» О том же думали и сам министр, и Сайсё-но тюдзё. Увы, происхождение матери было единственным недостатком юной госпожи.
Прошло три дня, и госпожа Мурасаки собралась уезжать. На смену ей приехала госпожа Акаси, и дамы наконец встретились.
– Видя, как выросла юная госпожа, вы можете себе представить, сколь долго я была рядом с ней, – ласково сказала госпожа Мурасаки. – Хотя бы поэтому нам не стоит чуждаться друг друга.
Они долго беседовали, и скорее всего именно этот разговор положил начало их сближению. Госпожа Мурасаки была поражена утонченностью своей собеседницы. «А ведь и в самом деле не зря…» – думала она, слушая ее речи. Та, в свою очередь, с восхищением глядела на супругу министра, которой благородная красота была в самом расцвете. Она поняла, сколь прав был Великий министр, отдав госпоже Мурасаки предпочтение перед другими женщинами и вознеся ее на высоту, недоступную соперницам. Вместе с тем она осознала, сколь необычна была ее собственная судьба, поставившая ее почти рядом с такой благородной особой.
И все же, когда госпожа Мурасаки, подобно высокорожденной нёго, покидала Дворец в изящно убранном паланкине, которым пользование ей было разрешено особым указом, госпожа Акаси, сравнивая себя с ней, еще острее ощутила собственную ничтожность.
Глядя на юную госпожу, прелестную, словно кукла, мать не могла опомниться от счастья, происходящее казалось ей случайным сном. Слезы не останавливаясь катились по ее щекам, но это были уже «не слезы печали» (128). Долгие годы она вздыхала, сетуя на горестную судьбу, и только теперь почувствовала себя счастливой. Ей хотелось жить как можно дольше, и возблагодарила она могущественного бога Сумиёси. Вряд ли кто-то другой сумел бы воспитать ее дочь лучше госпожи Мурасаки, нет, никому другому не удалось бы довести до такого совершенства душевные способности девочки и обогатить ее ум всеми познаниями, приличными ее полу и положению. Достоинства юной госпожи вызывали всеобщее восхищение, а поскольку она и собой была хороша, ей удалось довольно быстро пленить сердце принца. Нашлись, конечно, и у нее соперницы, которые не упускали случая попрекнуть ее невысоким положением находящейся при ней матери, но даже это не умаляло ее достоинств. Госпожа Акаси умело использовала любую возможность, дабы в наиболее выгодном свете представить не только изысканно-яркую красоту дочери, но и благородное изящество ее манер. Немалое внимание уделяла она также наружности и манерам дам из окружения юной госпожи, зная, что многие придворные, обрадовавшись случаю показать себя, станут устремлять к ним свои помыслы. Супруга Великого министра тоже навещала свою воспитанницу так часто, как позволяли приличия.
Дамы сближались все больше, причем надо отдать должное госпоже Акаси: она вела себя скромно и вместе с тем без всякого подобострастия. Словом, была безупречна во всех отношениях.
Великий министр, давно уже предчувствовавший близость крайнего срока своей жизни, всегда мечтал о том, чтобы успеть самому представить дочь ко двору, и вот желание его было удовлетворено. Радовали его и перемены в жизни Сайсё-но тюдзё, который по собственной, правда, вине столь долго пребывал в крайне неопределенном и весьма для него неблагоприятном состоянии. Теперь и его судьба была устроена.
«Пришла пора и мне осуществить свое давнее желание…» – думал Гэндзи. Разумеется, ему нелегко было оставлять госпожу Весенних покоев, но о ней могла позаботиться Государыня-супруга, не говоря уже о юной госпоже, с исключительным почтением относившейся к той, которая в глазах мира была ее матерью, поэтому у Великого министра не было оснований беспокоиться за ее судьбу.
Оставалась еще госпожа Летних покоев, но, хотя грядущее вряд ли сулило ей особенные радости, о ней заботился Сайсё-но тюдзё, так что за нее тоже не стоило волноваться. Словом, будущее всех его близких было так или иначе обеспечено.
В наступающем году Великому министру исполнялось сорок лет, поэтому не только во Дворце, но и во всем мире шли шумные приготовления к его чествованию. Осенью министра повысили в ранге, приравняв его положение к положению отрекшегося Государя, ему были пожалованы новые владения и соответственно увеличены годовое жалованье и вознаграждения. Разумеется, Гэндзи и так не испытывал ни в чем недостатка, однако, вспомнив о некоторых прошлых примерах, Государь распорядился, чтобы для него учредили особую службу. Это придало положению Гэндзи большую значительность, одновременно лишив его возможности бывать во Дворце. Между тем Государь по-прежнему чувствовал себя неудовлетворенным, ибо необходимость считаться с мнением света не позволяла ему передать министру свое звание. Министр Двора также был повышен в звании и ранге, а Сайсё-но тюдзё стал тюнагоном. Когда явились они во Дворец, дабы поблагодарить Государя за милости, красота Тюнагона излучала такое сияние, что министр Двора не мог не порадоваться за дочь. В самом деле, лучшего зятя трудно было себе представить. «Во Дворце она затерялась бы среди других дам, – думал он, – и положение ее было бы незавидным».
Однажды, вспомнив в какой-то связи тот давний вечер, когда Таю, кормилица молодой госпожи, столь нелестно отозвалась о цвете его платья, Тюнагон преподнес ей прекрасную поблекшую хризантему.
– Думала ль ты,
Что зеленый бутон хризантемы
Может так измениться,
Одевшись в росою украшенный
Яркий лиловый наряд?
Я не могу забыть, как больно ранили меня тогда ваши слова. – проговорил он, лучезарно улыбаясь.
Пристыженная Таю смотрела на него с восхищением.
– С младенческих лет
Росла хризантема в саду,
Увенчанном славой,
И ее зеленым бутоном
Кто бы посмел пренебречь?
Неужели мои слова показались вам оскорбительными. – довольно дерзко ответила она, заметно растерявшись.
Теперь, когда положение Тюнагона в мире упрочилось, прежнее жилище перестало удовлетворять его, и он переехал в дом на Третьей линии. За последние годы дом этот пришел в запустение, но Тюнагон позаботился о том, чтобы его привели в порядок, обновив покои, где когда-то жила госпожа Оомия и где теперь поселился он сам.
Это жилище, напоминавшее о прошлом, было бесконечно дорого его сердцу. Разумеется, пришлось привести в порядок и сад, ибо деревья и кусты слишком разрослись, не говоря уже о буйных зарослях мисканта (274). Расчищенные ручьи приветливо зажурчали.
Однажды в прекрасный вечерний час, любуясь садом, супруги беседовали о днях своей юности, вспоминая минувшие горести и печали. Некоторые воспоминания трогали душу, другие заставляли госпожу краснеть от стыда: «Представляю себе, что должны были думать тогда обо мне дамы!»
Почти все старые прислужницы остались в доме, сохранив за собой прежние покои. В тот вечер они устроились неподалеку от госпожи и радовались ее счастью.
– Светлый ручей,
Камень точишь ты, и в саду
Тебе все подвластно.
Так скажи нам, где теперь та,
Что тобой любовалась когда-то? (275) -
говорит Тюнагон, а госпожа отвечает:
– От той, что ушла,
Отраженья и то не осталось,
А ты и теперь
Бежишь по камням беззаботно,
Светлый ручей в саду… (275)
Тут появился министр, отец молодой госпожи, который, возвращаясь из Дворца, решил заехать к ним, плененный красотой алых листьев в саду. Здесь все было совершенно так же, как в прежние времена, на всем лежала печать благополучия, и министр с умилением разглядывал роскошно убранные покои. Тюнагон тоже был растроган до слез, и лицо его покраснело.
Вряд ли можно представить себе более прекрасную чету. Впрочем, в женщине при всех ее достоинствах не было, пожалуй, ничего исключительного, тогда как мужчина поистине не имел себе равных.
Пожилые дамы, пользуясь случаем, стали рассказывать старинные истории. Листки бумаги с песнями супругов лежали рядом, и, взглянув на них, министр заплакал.
– Мне тоже есть о чем спросить этот ручей, но вряд ли к добру теперь слова старика…
Кого удивит,
Что старая эта сосна
Засохла совсем,
Раз даже недавний побег ее
Седым покрывается мхом…-
сказал он.
Сайсё, старая кормилица молодого господина, не забывшая прежних обид, поспешила ответить, может быть излишне самонадеянным тоном:
– Мне надежную сень
Сулят эти прекрасные сосны.
Они выросли рядом,
И корни их с юных лет
Крепко друг с другом сплелись…
Прочие дамы стали слагать песни того же примерно содержания, и Тюнагон прислушивался с любопытством. А госпожа смущалась и краснела.
На двадцатые дни Десятой луны было намечено Высочайшее посещение дома на Шестой линии. К тому времени красота алых листьев достигла совершенства, и церемония обещала вылиться в великолепнейшее зрелище. Письмо с приглашением было послано во дворец Красной птицы, и ушедший от дел Государь тоже согласился пожаловать. Словом, все ждали чего-то необыкновенного.
В доме на Шестой линии готовились к предстоящему торжеству с усердием, позволяющим предположить, что размах его будет таков, какого еще и не видывали.
Государь со своей свитой прибыл в стражу Змеи и проследовал к павильону Для верховой езды, возле которого словно на Пятый день Пятой луны выстроились воины из левой и правой Личной императорской охраны, ведя под уздцы коней из левой и правой конюшен.
Когда подошла к концу стража Овцы, Государь перешел в Южные покои. Все мостики и галереи на его пути были устланы парчой, а открытые места затянуты занавесями. На восточный пруд спустили ладьи, посадив в них ловцов из службы Императорских трапез и ловцов из дома на Шестой линии, которые тут же освободили своих бакланов. Бакланы ловили маленьких карасей. Разумеется, никакого особого значения этому не придавалось, просто хотелось, чтобы Государю было на чем остановить свой взор, пока он переходил с одного места на другое.
Убранные багрянцем деревья, прекрасные повсюду, были особенно хороши перед Западными покоями, поэтому в Срединной галерее разобрали стену и открыли ворота, чтобы ничто не мешало Государю любоваться ими.
Сиденья для высоких гостей были чуть выше сиденья для хозяина, однако Государь изволил распорядиться, чтобы сиденья установили на одном уровне – воистину редкая милость. Впрочем, скорее всего Государю и этого было мало – право, когда б не необходимость считаться с приличиями…
Рыбу, выловленную в пруду, принял левый сёсё, а пару птиц, пойманных в Китано сокольничими Императорского архива, – правый сукэ. Они подошли с восточной стороны и, преклонив колена слева и справа от лестницы, поднесли свои дары. Выполняя распоряжение Государя, новый Великий министр, приготовив рыбу, подал ее к столу.
Весьма изысканное, непохожее на обычное угощение подали принцам и высшим сановникам. Все захмелели, когда же спустились сумерки, хозяин дома призвал музыкантов из Музыкальной палаты. Ничего торжественного не исполнялось, звучала тихая, изящная музыка, а мальчики-придворные танцевали.
Гэндзи вспомнился достопамятный праздник Алых листьев во дворце Красной птицы. Когда заиграли старинный танец «Возблагодарим Государя за милости»[10], вышел сын Великого министра, мальчик лет десяти, и с большим мастерством стал танцевать.
Государь, сняв с себя платье, пожаловал ему, а Великий министр, спустившись в сад, прошелся в благодарственном танце.
Хозяин, велев одному из своих приближенных сорвать для него хризантему, вспомнил, как танцевали они когда-то танец «Волны на озере Цинхай»:
– На этой ограде
Цветы с каждым годом все ярче,
Но не может забыть
Хризантема той осени давней,
Когда в танце взлетал рукав…
Мог ли Великий министр не помнить, что именно он танцевал тогда в паре с Гэндзи? Да, высоко вознесла его судьба, но до Гэндзи ему так и не удалось подняться.
Тут, как будто нарочно, стал накрапывать дождь…
– Цветок хризантемы
Лиловым облаком вдруг
Мне показался.
И подумалось – не звезда ли
Воссияла над светлым миром? (276)
«Не только осенью…» (277) – говорит Великий министр. Разноцветные, темные и светлые, листья, разметанные вечерним ветром, расстилались драгоценной парчой, делая землю в саду похожей на пол в галерее, а по парче этой кружились в танце прелестные мальчики – отпрыски знатнейших столичных семейств. Они были облачены в зеленые и красновато-серые верхние платья, из-под которых, как полагалось, выглядывали коричневые и сиреневые нижние. Волосы их были уложены по-детски и украшены причудливыми шапочками. Исполнив несколько коротких танцев, они вернулись под сень алых листьев, а тут и день, к досаде всех присутствующих, подошел к концу.
Особой площадки для музыкантов не устраивали, когда же стемнело, стали музицировать в доме, причем хозяин велел принести необходимые инструменты из Книжного отделения. И вот в самый разгар изящных утех перед тремя высочайшими особами положили кото. С умилением вслушивался Государь из дворца Красной птицы в знакомый голос «монаха Уда»…[11]
– Осень не раз
Платье старца дождем кропила,
Но до этого дня
Не видал он такой прекрасной
Осенней листвы…-
сказал он, и печаль звучала в его голосе… А нынешний Государь ответил:
– Разве можно считать
Эти алые листья обычными?
О далеких годах,
Ставших преданьем, напомнила
Мне сегодня парча в саду…
Его красота с годами стала еще совершеннее, он казался истинным подобием Гэндзи. Тюнагон тоже был здесь, и его удивительное сходство с Государем бросалось в глаза. Разумеется, Государь был благороднее и величественнее; впрочем, не исключено, что это простая игра воображения. Пожалуй, черты Тюнагона были даже ярче и изысканнее… А с каким поистине неподражаемым изяществом подносил он к губам флейту!..
Среди придворных, которые пели, стоя на лестнице, красотой голоса выделялся Бэн-но сёсё.
Право, бывают ли семьи счастливее?..
Правителя Хитати называют далее и помощником правителя Хитати
Цукуба – самая высокая гора в пров. Хитати
Исияма – храм, принадлежавший последователям учения Сингон и посвященный бодхисаттве Каннон. Основан примерно в 762 г. Находился в местности Исияма пров. Оми, южнее оз. Бива и восточнее заставы на горе Встреч. В эпоху Хэйан храм Исияма был одним из наиболее почитаемых храмов в аристократических кругах
…вместе с веточкой искусственных цветов… – Шкатулку с подарком полагалось украшать либо лоскутом ткани с выложенным на ней из шнура или золотой или серебряной проволоки цветочным орнаментом, либо веточкой искусственных цветов, к которой прикреплялось письмо
…картин в жанре «луна за луной»… – Имеются в виду картины с изображением праздников каждой луны
«Вечная печаль» – поэма Бо Цзюйи (см. примеч. 23 к гл. «Павильон Павлоний» кн. 1), «Ван Чжаоцзюнь» – написанная по-китайски поэма Оэ Асацуна (см. примеч. 19 к гл. «Сума» кн. 1)
«Повесть о старике Такэтори» («Такэтори-моногатари») – одна из первых японских повестей (середина IX в.), дошедших до нашего времени (переведена на русский язык В. Н. Марковой, см.: Две старинные японские повести. М., 1976)
«Повесть о дупле» («Уцубо-моногатари») – одна из сохранившихся повестей конца X в., авторство которой некоторыми исследователями приписывается Минамото Ситаго (911-989). В повести изображаются четыре поколения одного семейства, связанного с историей появления в Японии цитры «кото». Тосикагэ – герой первой части повести
Кагуя-химэ – лунная дева, героиня «Повести о старике Такэтори»
Абэ-но ооси потерял тысячи золотых слитков… – В основе сюжета «Повести о старике Такэтори» лежит ситуация «выбора женихов». Многочисленным поклонникам, осаждавшим Кагуя-химэ (Абэ-но ооси и принцу Курамоти – в их числе), были даны задания, исполнив которые они могли взять ее в жены. Не умея выполнить эти непосильные для человека задания, женихи прибегли к разного рода уловкам и ухищрениям, но были разоблачены
Косэ-но Ооми – известный живописец начала X в., сын Косэ Канаока, основавшего в IX в. школу Косэ в живописи
Ужасная морская буря занесла Тосикагэ в неведомую страну… – Тосикагэ был послан в Китай, но, потерпев кораблекрушение, долго скитался. В скитаниях он обрел чудесный дар игры на цитре и прославился в Китае и в Японии
Митикадзэ (Оно-но Митикадзэ, или Оно-но Тофу) – известный каллиграф начала и середины X в.
«Повесть из Исэ» («Исэ-моногатари») – сборник новелл, в которых проза перемежается с пятистишиями (танка). Приписывается поэту Аривара Нарихира (825-880). «Повесть из Исэ» переведена на русский язык Н. И. Конрадом (см.: Исэ-моногатари. М., 1979)
«Дзёсамми» – очевидно, одна из повестей, распространенных во времена Мурасаки. До нашего времени не дошла
Хёэ-но оогими – героиня повести «Дзёсамми»
Дзайго-но тюдзё – одно из прозваний Аривара Нарихира
Энги – символ годов правления императора Дайго (885-930, правил в 897-930 гг.), выдающегося поэта и каллиграфа, покровителя искусств
Киммоти (Косэ-но Киммоти) – один из выдающихся художников X в., внук Косэ-но Канаока
Кадзами – одеяние из шелка или тонкой парчи, которую девочки-подростки носили поверх верхнего платья
Цвет «глициния» – лицевая сторона сиреневая, подкладка зеленая. Платье цвета «глициния» носилось зимой и летом
Цвет «ива» – лицевая сторона белая или желтоватая, подкладка зеленая. Платье цвета «ива» носилось весной или летом
Живопись на бумаге (камиэ) – имеется в виду живопись на свитках и альбомных листах в отличие от живописи на ширмах и раздвижных перегородках
Ои – река в пров. Ямасиро, к западу от столицы, верхнее течение р. Кацура
Дайкакудзи – храм в пров. Ямасиро, в Сага, к западу от столицы. Один из основных храмов последователей учения Сингон
Павильон у водопада – одно из храмовых зданий, расположенное у подошвы водопада. Водопад близ храма Дайкакудзи воспет многими поэтами. Во времена Мурасаки он почти иссяк. В настоящее время на его месте стоит камень – знак того, что когда-то здесь был водопад
…драгоценный нефрит, излучавший сияние в ночи. – скорее всего цитата, но источник не установлен
Люди, которым предстоит переродиться на небесах, должны на некоторое время вернуться на одну из трех дурных дорог. – В некоторых буддийских трактатах говорится о том, что люди, достаточно добродетельные для того, чтобы переродиться на небесах, прежде чем попасть туда, должны еще раз пройти по одной из трех дурных дорог (ад, страна голодных духов, страна животных). Японские комментаторы ссылаются обычно на «Одзёёсю» (сочинение монаха Гэнсина, повествующее о перерождениях и о том, как можно достичь перерождения в Чистой земле, 984 г.)
Пожалуй, стоит запастись новым топорищем… Мурасаки намекает на китайскую легенду: однажды некий дровосек зашел в пещеру в горах и увидел детей, играющих в «го». Он смотрел на них до тех пор, пока не обнаружил, что у его топора сгнило топорище. Вернувшись домой, он не застал никого из своих близких – все давно умерли, ибо прошло уже много десятков лет
Ловцы с бакланами. – В Японии издавна была распространена рыбная ловля с использованием специально обученных бакланов. Баклан ловил рыбу и приносил ее хозяину, сидевшему в лодке
В селенье далеком… – В стихотворении императора Рэйдзэй, равно как и в ответе Гэндзи, обыгрывается название места Кацура. Известное китайское предание говорит о том, что возле Лунного дворца (обители бессмертных небожителей) растет лунная кассия (кацура), под которой заяц толчет в ступе снадобье бессмертия. Поэтому все стихотворение так или иначе связано с луной
«Этот конь» («Конокома») – народная песня (см. «Приложение», с. 99)
Лет ей столько же, сколько было богу-пьявке… – т. е. три года (см. примеч. 10 к гл. «Акаси», кн. 1)
…предполагаю надеть на нее хакама… – т. е. совершить обряд Надевания хакама (см. «Приложение», с. 73)
…лучше, чем встречаться на переправе… – Намек на легенду о Ткачихе и Волопасе (Вега и Альтаир), встречающихся раз в году на мосту через Небесную реку (Млечный Путь)
Сосны из Такэкума – воспетые в японской поэзии сосны, растущие в местечке Такэкума (пров. Митиноку)
…взяв с собой охранительный меч и священных кукол… – Охранительный меч – знак принадлежности ребенка к высочайшему семейству. Куклы «амагацу» имелись в любом доме, где были дети до трех лет. Их шили из шелка и набивали ватой. Считалось, что эти куклы принимают на себя все грозящие ребенку несчастья
…как только кончилась хлопотливая пора… – Имеется в виду начало года, когда во Дворце проводилось множество праздничных церемоний
Завтра утром к тебе я вернусь. – слова из народной песни «Дева из Сакура» («Сакурабито») (см. «Приложение», с. 100). С этой же песней связаны стихотворения Мурасаки и Гэндзи
В нынешнем году ей следовало вести себя особенно осторожно… – В том году Фудзицубо исполнялось тридцать семь лет, возраст, считавшийся опасным для женщины. В древней Японии существовало поверье, что определенные годы в жизни человека являются особо опасными и грозят ему различными несчастьями. Для мужчины это двадцать пять лет, сорок два года и шестьдесят один год, для женщины – девятнадцать, тридцать три и тридцать семь
Кодзи – небольшие плоды типа мандаринов
…оставив вас в неведении, я обременил бы себя еще более тяжким преступлением… – Монах намекает на то, что по его вине Государь, не исполняя своего сыновнего долга, т. е. не воздавая должные почести отцу своему (Гэндзи), может навлечь на себя наказание
Сокровенные пути Истинного слова – имеется в виду учение Сингон («Истинное слово»)
…право въезда на территорию Дворца… – Высшим сановникам разрешалось въезжать на территорию Дворца в карете и доезжать до ворот Кэнрэймон (ведущих в основную часть дворцового комплекса, где находились покои императора и его наложниц)
Облачившись в одеяние скорби. – Скончался отец жрицы Камо, принц Сикибукё (Момодзоно), траур же был несовместим с пребыванием в синтоистском святилище
Бог Синадо – в древней Японии бог ветра
«Ближе к старости – больше обид». – Некоторые японские комментаторы отсылают читателей к Чжуанцзы (конец V-IV в. до н. э.), который говорил: «…от богатства много хлопот, а от старости – поношение» (см.: Атеисты, материалисты, диалектики древнего Китая, М., 1967, с. 190)
…прошло уже три года. – Многие японские комментаторы считают, что здесь ошибка переписчика и на самом деле должно быть «десять лет» (т. е. время, прошедшее после кончины имп. Кирицубо). Правда, есть списки с вариантом «тридцать лет», что может быть истолковано как возраст самого Гэндзи
…престарелая жеманница и зимняя ночь издавна причисляются. – В древних комментариях к «Повести о Гэндзи» «Какайсё» говорится, что это цитата из «Записок у изголовья» Сэй Сёнагон (конец X в.), но в дошедших до наших дней списках «Записок» такого высказывания нет
Уточки-мандаринки (осидори) – в китайской и японской поэзии образ вечной любви, верных супругов
Последняя река – Речь идет о реке Трех дорог (сандзу-но кава), через которую переправляются умершие на пути своем в иной мир. На берегу реки сидят старуха, срывающая с умерших платье, и старик, который вешает это платье на дерево, и по тому, как свисает оно, определяет, какие прегрешения были совершены умершим в жизни, после чего направляет его на одну из трех переправ
…прислушиваясь к шелесту листьев кассии в саду. – Во время празднества Камо головные уборы принято было украшать листьями мальвы и кассии, поэтому шелест листьев кассии невольно напомнил дамам о том времени, когда их госпожа была жрицей святилища Камо
Сложенный официально – т. е. письмо было сложено в узкую полоску, с загнутыми книзу концами (татэбуми), как полагалось в официальной переписке. В любовной переписке письмо свертывалось в маленький свиток (мусубибуми)
…возвратился к своим придворным обязанностям в зеленом платье. – Зеленое платье полагалось носить лицам Шестого ранга
Церемония Наречения. – Проводилась после того, как юноши, желавшие посвятить себя наукам, сдавали экзамены в Палате наук и образования. Каждому давался псевдоним (обычай, заимствованный из Китая), состоявший из двух знаков: фамильного и какого-нибудь еще, подходящего по смыслу. Церемония Наречения проводилась обычно в незнатных домах, в среде ученых-конфуцианцев. В аристократических кругах она была редкостью
Сидящие у забора. – Так называли лиц, непосредственно не участвовавших в церемонии, а лишь созерцавших ее
Саругаку – народные представления в древней Японии, носившие часто комический характер. Прообраз классического японского театра
Люйши, цзюейзюй – две наиболее распространенные формы китайского классического стиха
…решил уподобиться тем, кто дружил со светлячками. – Имеются в виду Чэ Инь и Сунь Кан – известные китайские ученые династии Цзинь (26. – 420). Первый, не имея денег, чтобы купить масло для светильника, занимался при свете светлячков, которых помещал в шелковый мешочек. Второй постигал науки при мерцании снега. Оба получили должности и выдвинулись
«Вступительное подношение» (нюгаку-но рэй) – нечто вроде платы за обучение. Обычно занятия в Палате наук и образования начинались на Восьмую луну, а на Седьмую луну следующего года устраивался экзамен, во время которого учащимся задавали три вопроса из «Исторических записок» и «Истории династии ранняя Хань» («Ханьшу», автор Бань Гу, 32-92). Ответивший на два вопроса из трех считался сдавшим экзамен и получал степень гимондзёсё (бакалавр словесности). Как правило, в списки учащихся зачисляли мальчиков от девяти до тринадцати лет. Принимались мальчики из домов чиновников не ниже Пятого (в исключительных случаях Шестого) ранга. Срок обучения – девять лет. (Югири приступил к занятиям на Четвертую луну и уже на Седьмую того же года подвергся экзамену.)
…на свитках не осталось следов от ногтей учителя. – Ногтем учитель отмечал непонятные места
Может быть, и в самом деле не так уж приятно смотреть на женщину, играющую на бива. – Подобное утверждение есть и в «Повести о дупле» («Уцубо-моногатари») в главе «Начало осени»: «Вызывает неприязнь, даже отвращение женщина, играющая на бива…»
«Каки», «авасэ» – приемы игры на кото. Прием «каки» (или «какитэ») заключается в том, что средним пальцем ударяют сразу по двум струнам в направлении от внешнего к внутреннему краю кото. При игре приемом «авасэ» средним и указательным пальцами приводят в звучание две струны одновременно
…неожиданно уместно. – Неожиданно потому, что мелодии в ладу «рити» принято было исполнять осенью, а не зимой
«Сила ветра может быть и ничтожной!» – цитируются строки из предисловия к стихотворению Лу Цзи (Шихэна, 261-303) «Ода выдающейся личности» из антологии «Вэньсюань»: «Осенние листья, чтобы осыпаться, ждут дуновения ветра, сила ветра может быть и ничтожной. Мэнчан, повстречав Юнмэня, зарыдал, охваченный скорбью, а звучание цитры чувствам дало предельно раскрыться. Почему же так? Готовым осыпаться листьям не обязателен шквальный ветер, а готовым упасть слезам ни к чему обилие скорбных созвучий»
Все в узорах из цветов хаги. – См. народную песню «Сменим платье» («Коромогаэ»), «Приложение», с. 100. Министр намекает на то, что Югири следует сменить цвет своего платья, т. е. добиться повышения в ранге
Никто не знает детей лучше их родителей. – Источник цитирования точно не установлен. Называют «Исторические записки» или «Нихонги»
…одну из танцовщиц Госэти. – В дни Одиннадцатой луны во Дворце проводился праздник Нового урожая (оонамэмацури, или ниинамацури), во время которого пять девушек исполняли танец Госэти. Двух девушек обычно выбирали из знатных столичных семейств, а трех – из среды провинциальных чиновников (см. также «Приложение», с. 85)
В прошлом году праздник Нового урожая… был отменен. – Причиной отмены был траур по случаю кончины Фудзицубо
В прошлом году праздник Нового урожая… был отменен. – Причиной отмены был траур по случаю кончины Фудзицубо
…дочь правителя Оми отправилась на священное омовение. – Обряд Священного омовения проводился до и после праздника Нового урожая, равно как до и после любого синтоистского празднества
Следуя примеру человека, известного в мире под именем министра Ёсифуса. – Речь идет о Фудзивара Ёсифуса (804-872), виднейшем государственном деятеле начала эпохи Хэйан. Будучи простым подданным, он впервые в истории Японии получил место сначала Великого министра, а потом и регента. Основоположник могущества рода Фудзивара. Именно при Фудзивара Ёсифуса впервые стали проводить многие праздничные церемонии не только в императорском дворце, но и в доме регента
…посадили в ладьи, и они поплыли по пруду – каждый к своему острову. – Каждого юношу отправляли на остров, где в одиночестве он должен был сочинять стихи на заданную тему
…невольно вспомнился тот давний праздник цветов – см. гл. «Праздник цветов» (кн. 1)
«Благословенье» («Анатото»), «Дева из Сакура» («Сакурабито») – народные песни, см. «Приложение», с. 100, 101
…стал называться синдзи. – Человек, прошедший курс наук и сдавший экзамен в Церемониальном ведомстве (Сикибусё), получал звание мондзёсё (магистра словесности) и высшую чиновную степень синдзи (кит. цзиньши). Получение степени синдзи влекло за собой присвоение Пятого ранга
Тё – мера площади, равная 0,9918 га
Унохана – дейция городчатая, кустарник, цветущий летом белыми цветами, собранными в зонтиковидные соцветия
…использовать… в дни Пятой луны. – В дни Пятой луны положено было проводить соревнования по стрельбе из лука (подробнее см. «Приложение», с. 82)
«Материнские» дубы (хахасо) – дуб пильчатый, славится красотой осенней листвы
Переезд был приурочен к празднику Другого берега. – «Другой берег» в буддизме – нирвана (в противоположность «этому берегу» – миру страданий). День Другого берега – буддийский праздник, проводившийся на Вторую и Восьмую луны (см. «Приложение», с. 79, 83)
Тацута-химэ – богиня осени (обожествленная гора Тацута, славящаяся красотой осенней листвы), покровительница ткачества
Осима (букв. «большой остров») – остров у берегов пров. Тикудзэн (на северо-западном побережье о-ва Кюсю)
Мыс Колокол (Канэ-но мисаки) – мыс в северной части пров. Тикудзэн напротив о-ва Осима. Очевидно, семейство Дадзай-но сёни проплывало между мысом и островом по проливу, который считался в старину чрезвычайно опасным местом для мореплавателей
…вышел срок пребывания. – чиновники Дадзайфу назначались сроком на пять лет
…усердно соблюдала большие посты. – имеются в виду посты «нэсо», которые принято было соблюдать три раза в год (на Первую, Пятую и Девятую луны). Соблюдая строгое воздержание, молились о благополучном перерождении в будущем. (Некоторые комментаторы, отрицая буддийский характер постов «нэсо», считают, что они были связаны с поклонением звезде, под которой родился человек, и направлены на избавление от бедствий и несчастливых влияний)
Хидзэн – провинция в западной части Цукуси (о-ва Кюсю)
Хиго – провинция в юго-западной части о-ва Кюсю
Буго – провинция в северо-восточной части о-ва Кюсю
…конец весны не самое благоприятное время. – Заявление кормилицы о том, что конец весны неблагоприятен для заключения браков, – чистейшая выдумка, которая тем не менее показалась Таю-но гэну достаточно убедительной
Бог Зерцала – В уезде Мацура (букв. «залив сосен») пров. Хидзэн в селении Кагами («Зерцало») был в старину храм, посвященный богу этой местности Кагами-но мёдзин (богу Зерцала)
Укисима (букв. «плавучий остров»). – Точное местоположение этого острова не установлено. Есть о-в Укисима возле северо-западного побережья о-ва Хонсю (у берегов пров. Митиноку – нынешняя префектура Мияги, залив Мацусима). Название острова часто использовалось в японской поэзии в качестве постоянного эпитета к словам «печаль», «грусть» и т. д. (Укисима может значить не только «Плавучий остров», но и «Горестный остров»). Очевидно, и в этой песне мы имеем дело с чисто поэтическим образом, никак не связанным с островами, мимо которых проплывало семейство кормилицы. Однако некоторые комментаторы считают, что речь идет об острове во Внутреннем Японском море у берегов провинции Суо (нынешняя префектура Ямагути), мимо которого могли проплывать беглецы, если путь их лежал по Внутреннему морю вдоль побережья о-ва Хонсю
Грохочущее море (Хибики-но нада). – Так называли в старину либо часть Внутреннего моря у берегов пров. Xзрима, или же восточную часть моря Гэнкай (ту часть, которая в наше время омывает преф. Ямагути и Фукуока)
Каратомари – порт в пров. Бидзэн на побережье Внутреннего моря, в юго-восточной части о-ва Хонсю. От Каратомари до устья Ёдо было три дня пути (по морю)
«Напрасно было жену и детей…» – Буго-но сукэ вспоминает поэму Бо Цзюйи «Связанные варвары», в которой говорится о том, что, когда царство Хань было разбито гуннами, ханьские воины, попавшие в плен, осели в стране гуннов и обзавелись там семьями. Следующее нападение войск Хань на гуннов оказалось успешным, и многие пленники вернулись домой, бросив жен и детей.
«Лянюань, родной деревни своей, не увидеть мне никогда.
И напрасно было жену и детей бросать в тех далеких краях.
Став пленником Фань, неустанно я думал о родине милой Хань.
Но, в Хань вернувшись, был сразу же пойман, пленен как житель Фань»
…которому мы привыкли молиться еще там, в Мацура и Хакодзаки. – В Мацура и Хакодзаки (пров. Тикудзэн) были храмы, посвященные богу Хатиману
…отправил ее на поклонение в Хацусэ. – Речь идет о буддийском храме неподалеку от древней японской столицы Нара, в котором находилось изображение одиннадцатиликой Каннон, особенно чтимое паломниками
Даже в Китае идет слава. – В комментариях «Какайсё» говорится: «Во времена императора Сидзуна (874-879) его супруга Ма-тоу, скорбя о своей безобразной наружности, прибегала к различным средствам, дабы исправить ее, но ничто не помогало. И вот как-то научил ее отшельник обернуться лицом к востоку и помолиться японскому храму Хацусэ. В ту же ночь приснился ей сон, в котором явился к ней некто в монашеском облачении, восседавший на пурпурном облаке, и окропил ее водой, после чего она стала замечательной красавицей»
Цубаити – городок в провинции Ямато на берегу р. Мива, неподалеку от Хацусэ. Через Цубаити проходили все паломники, идущие из столицы в Хацусэ. В настоящее время название Цубаити сохранилось в названии храма Цубаити (посвященного Каннон) в г. Мива
…из дома правителя окрестных земель. – Храм Хацусэ находился в провинции Ямато
…какая свита была у супруги Дайни, когда она выезжала в храм Симидзу. – Дайни, или Дадзай-но дайни, – правитель Цукуси, где девушка жила с семейством кормилицы. Симидзу – очевидно, один из посвященных Каннон храмов в Тикудзэн
Рури – детское имя дочери Югао
…у цветов микури. – Микури – ежеголовка ветвистая, болотное растение с длинным (около метра) прямым стеблем, выбрасывающим летом небольшие шарообразные соцветия. Мисима – река в пров. Сэтцу. Скорее всего Гэндзи намекает этим стихотворением на связь, существующую между тремя (ми) лицами: Югао, им самим и Тамакадзура
…драгоценную эту нить. – Драгоценная нить (тамакадзура) – здесь – головное украшение типа бус (драгоценные камни, нанизанные на нить)
Позиция «передышки» – третий стих танка
…болезни японских песен. – Так в японских трактатах по стихосложению принято было называть разнообразные изъяны стиха, касающиеся его формы или содержания
…платье выверну я… – В древней Японии существовало поверье, что если лечь спать на вывернутом наизнанку платье, то приснится тот, кого любишь
…угощались зеркальными мотии. – Круглые лепешки (кагами-мотии) принято было вкушать в первые дни года. По поверью, это способствовало удлинению срока жизни (подробнее о ритуалах, связанных с началом года, см. «Приложение», с. 76). Вкушая «зеркальные» мотии, произносили две песни благопожелательного содержания (см. «Приложение». Свод пятистиший, стих. 203, 204)
Был день Крысы… – В день Крысы было положено пересаживать молодые сосны, собирать первые травы, желая друг другу долголетия. Совпадение дня Крысы с первым днем года считалось счастливым предзнаменованием. В этот день положено было устраивать пиршество в саду под навесом
Бородатые корзинки (хигэко) – плетенные из тростника круглые корзинки с торчащими кверху прутьями
Дзидзю, эбико – названия ароматов, распространенных в эпоху Хэйан. Аромат «дзидзю» содержал древесину аквилярии (дерево алоэ), гвоздику, ароматические смолы, мускус и пр. Использовался для окуривания помещений. Аромат «эбико» приготовляли из листьев и коры сандалового дерева (некоторые комментаторы называют более сложный состав) и использовали, как правило, для ароматизации одежд
Прием чрезвычайных гостей (риндзикяку). – На Второй день Первой луны в доме Великого министра устраивалось обычно угощение для высшей знати. Гости собирались без приглашения
«Этот дворец» («Конодоно») – народная песня (см. «Приложение», с. 101)
Совершенно так же должен чувствовать себя человек, находящийся внутри нераскрывшегося цветка лотоса. – Люди, попавшие после смерти в низший из девяти разрядов буддийского рая, вынуждены были сидеть внутри нераспустившихся цветов лотоса, что лишало их возможности видеть Будду и слышать его проповедь
Дайго-но адзари – букв, «адзари из Дайго-дзи» – монастыря в Фусэми (местность к югу от столицы), принадлежавшего последователям учения Сингон. Одно из храмовых зданий, Сангёкуин, занимали приверженцы учения Сюгэндо (аскеты-заклинатели). К ним-то скорее всего относился и брат Суэцумухана
…концы рукавов, казавшиеся необычно яркими. – Очевидно, на Уцусэми было присланное Гэндзи желтое нижнее платье, резко контрастирующее со скромным убранством покоев
«Бамбуковая река» («Такэгава») – народная песня (см. «Приложение», с 101)
«Тысяча весен» («Бансураку») – восьмистишие благопожелательного содержания, в котором после каждой строки повторяется припев бансураку («тысяча весен»). Обычно исполнялось во время Песенного шествия
…о саде, тоскующем по далекой весне… – см. гл. «Юная дева»
Ладьи, имеющие вид драконов и сказочных птиц Фынхуан… – В древней Японии (и в Китае) часто украшали лодки именно таким образом, ибо считалось, что дракон легко преодолевает водную стихию, а птице Фынхуан не страшен никакой ветер
На узорчатом шелке волн… реминисценция из стихотворения Бо Цзюйи «Пруд к западу от дворца»:
«Ветки бессильно поникших ив чутко трепещут.
Пруд украшен узором из волн, лед совсем уж сошел.
Не знал, с кем придется сегодня встретиться мне.
Но вот – ветер весенний, весенние воды разом нагрянули к нам»
…пока не сгниет топорище… – см. примеч. 6 к гл. «Ветер в соснах»
Мыс Керрий (Ямабуки-но саки) – находился в пров. Оми
Ида – местность в Ямасиро, известная красотой керрий
Черепашья гора – речь идет о сказочной горе-острове Хорай (кит. Пынлай), обиталище бессмертных, расположенном, по преданию, на спине черепахи. В стихотворении содержится намек на поэму Бо Цзюйи «Море – огромно-огромно (предостережение тому, кто стремится стать небожителем…)», в которой говорится о том, как китайские императоры Цинь Шихуан-ди и Му-ди отправили гонцов на о-в Пынлай за снадобьем бессмертия. Среди прочего есть там и такие строки:
«Море – огромно-огромно. Ветер – неистов-неистов.
Все просмотришь глаза, но острова Пынлай не увидишь.
Острова Пынлай не увидев, не посмеешь домой вернуться.
Отроки, отроковицы в лодках своих стареют.
Сюнь-фу и Вэнь-чэн просто всех обманули ловко.
К высшему Владыке напрасны были молитвы»
«Желтая кабарга» («Одзё») – мелодия и танец китайского происхождения, исполнялись в исключительно торжественных случаях (см. также «Приложение», с. 87)
Содзё – одна из шести основных тональностей музыки «гагаку»
«Радуюсь весне» («Кисюнраку») – музыкальная пьеса (и танец) китайского происхождения (см. «Приложение», с. 90)
«Зеленая ива» («Аоянаги») – народная песня (см. «Приложение», с. 102)
…и не подозревавший о том, что на самом деле… – На самом деле девушка была единокровной сестрой Утюдзё
…приступить к Священным чтениям. – Речь идет о весенних чтениях сутры Дайханнякё (См. «Приложение», с. 79)
…Вот и ответ на «горстку багряных листьев». – См. гл. «Юная дева»
«Танец птиц» («Тори-но май») – танец китайского происхождения, исполнявшийся девочками в птичьих шлемах (см. «Приложение», с. 91)
«Танец бабочек» («Котёраку») – танец корейского происхождения, исполнялся четырьмя девочками в костюмах бабочек (см. «Приложение», с. 91)
Цвет «глициния» – светло-лиловый с лица и светло-зеленый с изнанки
На горе Любви и Конфуций спотыкается… – Очевидно, Мурасаки перефразировала известную в ее время поговорку: «И Конфуций спотыкается»
Окрашенным так же, как цветы этого времени года. – Имеется в виду платье цвета «унохана» – белое с лица и светло-зеленое с изнанки
…дни мягки и светлы… – Цитируется стихотворение Бо Цзюйи «Двенадцать семисложных строк преподношу старшему брату У Ланчжуну Седьмому из ведомства Перевозок»:
«В пору Четвертой луны дни мягки и светлы,
Незыблема тень зеленых софор, песчаная отмель ровна.
Одинокий всадник, жалея коня, удила, стремена расслабил.
Впервые надетое тонкое платье легко облекает стан…»
На простой матовой белой бумаге… – утреннее любовное послание принято было писать на цветной бумаге
…пожаловаться на дожди Пятой луны. – Пятая луна считалась неблагоприятной для заключения браков
На Пятый день, направляясь к павильону Для верховой езды… – На Пятый день Пятой луны принято было состязаться в стрельбе из лука и в искусстве верховой езды (см. «Приложение», с. 82)
Кусудама – мешочек из парчи, наполненный ароматическими веществами (среди которых непременно корни аира и полынь) и украшенный пятицветными шнурами. На Пятый день Пятой луны такие мешочки вешали в покоях, чтобы оградить себя от несчастий и злых духов
Платье цвета «аир» – зеленое с лица и алое с изнанки
«Игра в мяч» («Дапораку») – танец китайского происхождения, исполнявшийся в дни Пятой луны (см. «Приложение», с. 87)
«На согнутых ногах» («Ракусон») – танец корейского происхождения, исполнялся двумя танцорами в масках (см. «Приложение», с. 89)
«Повести с картинками» (э-моногатари). – Одним из ранних примеров таких повестей может служить знаменитый «Свиток „Повести о Гэндзи»« («Гэндзи-моногатари-эмаки»), приписываемый кисти Фудзивара Такаёси (XII в.). Как правило, сначала писались картины, иллюстрирующие отдельные эпизоды повести, затем отдельно – соответствующие пояснительные тексты (котоба-гаки), после чего живопись и каллиграфия монтировались на единой полосе в форме горизонтального свитка. Рассматривая картинки, девица из благородного семейства одновременно читала текст (либо поручала читать его кому-то из своих прислужниц)
«Повесть о девушке из Сумиёси» («Сумиёси-моногатари»). – В повести рассказывается о том, как героиня, потеряв мать, жила со злой мачехой, которая причинила ей немало неприятностей и в конце концов решила отдать в жены противному старику Кадзоэ-но ками. Девушке удалось убежать, и она поселилась в Сумиёси.
В сохранившихся отрывках из этой повести эпизода с Кадзоэ-но ками нет. До настоящего времени дошел более поздний вариант, созданный в эпоху Камакура (1185-1333)
«Нихонги» (иначе «Нихонсёки») – японские исторические хроники в 30 свитках. Составлены в 720 г. Оно Ясумаро
В сутрах Великой колесницы… – Имеются в виду популярные в Японии сутры буддизма Махаяны, и прежде всего сутра Лотоса
«Повесть Кумано» (правильнее Комано) – упоминается и в «Записках у изголовья» Сэй Сёнагон. До настоящего времени не сохранилась
О его чувствах знала только сама девушка… – Речь идет о дочери министра Двора (Кумои-но кари, см. гл. «Юная дева»)
Он и теперь не забывал о маленькой гвоздичке… – Имеется в виду Тамакадзура, дочь министра Двора (То-но тюдзё) и Югао, воспитанница Гэндзи (см. кн. 1, гл. «Дерево-метла», с. 34)
Западная река – так называли р. Кацура, протекавшую к западу от столицы (северо-западная часть ее называлась Ои). В древности в р. Кацура ловили форель для императорского стола, простолюдины не имели права ловить в ней рыбу
Ближайшая река – возле дома на Шестой линии протекали две реки – Камо и Коя
О благородный юноша… – народная песня «Наш дом» («Ваиэ»), см. «Приложение», с. 95
Лад рити – один из двух основных ладов японской классической музыки «гагаку» (второй – «рё»). Примерно соответствует минорному ладу западноевропейской музыки
«Перебирание осоки» – см. примеч. 33 к кн. 1, гл. «Юная Мурасаки»
…именно в Книжное отделение… – В Книжном отделении (Фуму-но цукаса), входившем в число служб Задних (женских) покоев Дворца, хранились музыкальные инструменты
…на реке Нуки изголовье мягкое… – строки из народной песни «Река Нуки» («Нукигава»), см. «Приложение», с. 98
«Песня о любви к супругу» («Софурэн», кит. «Сянфулянь») – музыкальная пьеса китайского происхождения. Первоначально название пьесы писалось другими иероглифами («рэн», кит. «лянь», значит не только «любовь», но и «лотос») и содержанием ее была не любовь к супругу, а восхищение красотой лотосов
Кто сумел уловить… – Гэндзи использует образы из стихотворения То-но тюдзё (см. кн. 1, гл. «Дерево-метла», с. 34). Гвоздика-надэсико обозначает Тамакадзура, гвоздика-токонацу («вечное лето») – Югао
Сугороку – одна из древнейших настольных игр, завезенных в Японию из Китая. На особой доске расставляются белые и черные шашки («камни»). Играющие из бочонка выкидывают кости и в соответствии с полученным числом переставляют шашки. Выигрывает тот, кто первым займет поле противника
Поменьше, поменьше… – т. е. чтобы даме, играющей с ней, выпало меньшее число
Мёходзи – монастырь в пров. Оми, посвященный бодхисаттве Каннон
…немые и заики были некогда виновны и в поношении сутры Великой колесницы. – В сутре Лотоса (Притчи. 3) говорится, что люди, когда-либо поносившие эту сутру, даже возродившись в человеческом обличье, будут слепыми, глухими, немыми или заиками
…черпать воду для госпожи сестрицы… – госпожа Оми намекает на то, что и будда Гаутама, живя у отшельника, носил ему дрова и воду
…привязала к цветку гвоздики… – письмо должно было сочетаться по цвету с цветком или веткой, к которой привязывалось. Госпожа Оми пренебрегла этим правилом
Бансики – одна из основных шести тональностей, использовавшихся в музыке «гагаку»
…из черного и красного дерева. – Так называлась невыделанная и выделанная древесина
«Китайские фонарики» (ходзуки) – физалис, имеющий округлые ярко-красные плоды
Катано-но сёсё – литературный персонаж, неутомимый искатель любовных приключений. Повесть, героем которой он был, не сохранилась, но имя его часто фигурирует в других произведениях эпохи Хэйан
Охарано – равнина к западу от столицы. Некоторые японские комментаторы отмечают, что описание выезда императора Рэйдзэй совпадает с описанием выезда в Охарано императора Дайго в 928 г., на Пятый день Двенадцатой луны
Плавучий мост. – Предполагается, что это мост из досок, положенных на лодки
Осио – гора в западной части равнины Охара. В стихотворении содержится намек на выезд в 905 г. в Сэрикава императора Коко, которого сопровождал Великий министр (помимо Правого и Левого министров). «Глубокий снег» (миюки) совпадает по звучанию с «Высочайшим выездом»
…боги Касуга сочтут себя обиженными. – В местности Касуга (восточнее Нара) было святилище рода Фудзивара (к которому принадлежала и Тамакадзура, будучи дочерью министра Двора). Боги Касуга особо охраняли род Фудзивара, и все принадлежавшие к этому роду должны были время от времени посещать храмы Касуга и приносить дары богам
Согнувшись почтительно, в высочайшие входят ворота. – Гэндзи цитирует стихотворение Бо Цзюйи «Не ухожу в отставку»:
«Сожалею о восьмидесяти-девяностолетних,
Зубы их выпали, и глаза потускнели.
Алчут славы, наживы при утренних росах,
На закате же дней за потомков в тревоге.
Шапку повесив, оглядываются на шнурки,
Карету оставив, о колесах жалеют,
Непосильно для них бремя почетных знаков.
Согнувшись почтительно, в высочайшие входят ворота.
Найдется ли тот, кто не любит богатство и знатность''
Найдется ли тот, кто не хочет государевых милостей?..»
(начало этого стих. см. примеч. 15 к гл. «Вечерний лик», кн. 1)
Она отправила., зеленовато-серое хосонага… – Зеленовато-серый цвет – цвет траура, совершенно неподходящий для столь торжественного случая
…превратить несокрушимые скалы в снежную пыль… – В «Кодзики» («Записки о делах древности», свод японских мифов, 712) рассказывается о том, как богиня солнца Аматэрасу, рассердившись на брата своего, бога Сусаноо, топтала скалы, отчего они превращались в снежную пыль
…лучше было бы вовсе не покидать небесного грота.. – также намек на миф об Аматэрасу, которая, разгневавшись, сокрылась в небесном гроте, лишив мир света
Ну, словно спала, прижимая руки к груди. – В древней Японии существовало поверье, что если ляжешь спать, прижав руки к груди, то увидишь дурной сон. Скорее всего госпожа Оми таким дурным сном считает свое пробуждение – миг, когда она узнала, что мечте ее не суждено сбыться. Впрочем, существуют и иные толкования этого места
Можете составить прошение… – Женщинам не полагалось составлять прошения, их писали только мужчины на китайском языке
…необычным светло-серым платьем… – Тамакадзура была в трауре. Очевидно, за это время скончалась госпожа Оомия, приходившаяся ей бабкой по отцу
Подобранные кверху ленты головного убора – знак траура
Кавара – здесь долина р. Камо, где Тамакадзура должна была пройти обряд Священного омовения, необходимый после окончания срока траура
«Лиловые шаровары» (фудзибакама) – посконник, одно из семи осенних растений. Цветет мелкими бледно-сиреневыми цветами
Госпожа Найси-но ками… – Очевидно, Тамакадзура к этому времени уже получила назначение на эту должность, хотя нигде об этом не говорится. Во всяком случае, здесь она названа так впервые
Женщина, находится в подчинении у троих… – т. е. в детстве подчиняется отцу, в зрелости – мужу, а в старости – сыну
Вершины Брат и Сестра – горы Имояма и Сэяма, расположенные по обеим сторонам р. Ёсино (имо значит и «сестра» и «возлюбленная», сэ – «брат» и «возлюбленный»)
Долгая луна вселяла в меня надежду… – Долгая луна (Девятый месяц по лунному календарю) в древней Японии считалась неблагоприятной для заключения браков, поэтому Тамакадзура могла быть представлена ко двору только после его окончания. На это же обстоятельство намекает и стихотворение
«К переправе тебя поведет…». – т. е. к переправе на р. Трех дорог (Сандзу-но кава) или Трех течений (Мицусэ-но кава), через которую переправляются души умерших. Женщину вел через переправу тот, кто был ее первым мужем
Этот лиловый цвет…. – Очевидно, Тамакадзура был присвоен Третий ранг. Лицам Третьего ранга полагалось носить лиловое платье
«У жемчужных водорослей…». – строки из народной песни «Утки-мандаринки» («Кодзукэ»), см. «Приложение», с. 102
…готовился к церемонии Надевания мо. – Речь идет о церемонии совершеннолетия дочери Гэндзи и госпожи Акаси
Сёва. – символ годов правления императора Ниммё (810-850, правил в 833-850 гг.)
Принц Сикибукё с Восьмой линии. – Имеется в виду принц Мотоясу (?-901), сын имп. Ниммё, считавшийся большим мастером по составлению ароматов
Цвет «красная слива». – алая лицевая сторона и коричневая изнанка. Платья такого цвета носили зимой и весной
«Черный» аромат (куробо). – в его состав входили: древесина аквилярии, гвоздика, сандал, мускус и пр. Использовался в зимнее время
Аромат «дзидзю». – изготовлялся из древесины аквилярии, гвоздики, душистых смол, мускуса
Аромат «цветок сливы» (байка). – весенний, составлялся из шести ароматических веществ. Непременными компонентами «цветка сливы» были древесина аквилярии, сандал, мускус
Аромат «лист лотоса» (каё). – состоял из душистых смол, оникса, мускуса, аквилярии, сандала. Им пользовались летом
…воспользовавшись предписанием государя Судзаку, усовершенствованным господином Кинтада. – Минамото Кинтада (889-948) служил при императорах Дайго (885-930, правил в 889-948 гг.), Судзаку (923-952, правил в 930-946 гг.) и Мураками (926-967, правил в 946-967 гг.). Один из 36 великих поэтов древности. Славился умением составлять ароматы
Аромат «за сто шагов» (хякубу). – состоял из одиннадцати компонентов: сандала, оникса, стиракса, мускуса, ладана, пачулей и пр.
«Ветка сливы» («Мумэ-га э»). – народная песня, см. «Приложение», с. 103
…как мальчиком он пел «Высокие дюны»…. – См. кн. 1, гл. «Праздник цветов»
В родные края…. – Ср. со следующим эпизодом из «Исторических записок» Сыма Цяня: «Стать знатным и богатым и не вернуться в родные края. – все равно что одеть узорчатые одежды и пойти в них гулять ночью. – кто будет знать об этом?» (Сыма Цянь. Исторические записки. М., 1975, т. 2, с. 137)
Слоговое письмо «кана». – В Японии эпохи Хэйан мужчины, как правило, писали иероглифами. – либо просто по-китайски, либо используя иероглифы как фонемы для записи японских слов (манъёгана). Почерки при этом могли быть разными. – от различных видов скорописи до уставного письма. Отсюда возникло и название. – «мужской стиль» (отокодэ) в каллиграфии. Женщины использовали изобретенные к тому времени в Японии слоговые азбуки, возникшие на основе либо скорописных, либо усеченных написаний иероглифов и объединенные общим названием «кана». Постепенно развивался и находил все большую сферу применения «женский стиль» в каллиграфии (оннадэ), связанный с расцветом поэзии «вака». Мужчины сначала пользовались им в любовной переписке, но постепенно области употребления «женского стиля» расширились
«Тростниковое письмо» (асидэ). – стиль в каллиграфии, особенностью которого является сочетание живописного и каллиграфического начал. Текст писался на фоне пейзажа, изображавшего заросли тростника, водные потоки, камни, причем знаки (как правило, скорописные) часто уподоблялись листьям, камням, водным птицам
Стиль «рисунки к песням» (утаэ). – сочетание живописного и поэтического (не говоря уже о каллиграфическом) начал в пределах одного произведения. Обычно стихотворение, послужившее основой для живописного изображения, писалось на особом прямоугольном листке бумаги (сикиси), который приклеивался к верхней части картины
«Собрание мириад листьев». – поэтическая антология «Манъёсю» (VIII в.)
Император Сага (786-842, правил в 809-823 гг.). – выдающийся литератор и каллиграф
«Собрание старинных и новых песен». – известная поэтическая антология «Кокинвакасю» (начало X в.)
Энги. – символ годов правления императора Дайго (885-930, правил в 897-930 гг.)
Гокуракудзи. – буддийский храм в пров. Ямасиро, местности Фукакуса
Да и цвет…. – Лиловый цвет в древней Японии почитался цветом любви
«Тростниковая изгородь» («Асигаки»). – народная песня (см. «Приложение», с. 103)
«Речные Уста» («Кавагути»). – народная песня (см. «Приложение», с. 104)
Слух тот проник…. – Югири хочет сказать, что в распространении слухов повинен не он (застава Речные Уста), а отец девушки (застава Протоки)
…привезли статую Будды-младенца. – Речь идет о дне Омовения Будды (Камбуцу). На Восьмой день Четвертой луны статую Будды-младенца, специально ради этого случая привезенную из храма, окропляли священной водой (см. «Приложение», с. 80)
Празднество Великого Явления (Миарэ-но мацури) было связано с явлением миру одного из чтимых в святилище Камо богов, а именно бога грома Вакэикадзути-но микото. Празднование проходило в нижнем святилище Камо накануне праздника Камо
Как зовутся цветы…. – Югири хочет сказать, что давно уже не встречался с То-найси-но сукэ (афухи. – «мальва», листьями которой украшают головные уборы в день праздника Камо, и одновременно «день встреч»)
…человек, сломавший ветку кассии лунной. – Так называли в Китае людей, получивших ученую степень
«Возблагодарим Государя за милости» («Гаоон»). – мелодия и танец китайского происхождения. Исполнялись в исключительно торжественных случаях (см. «Приложение», с. 86)
«Монах Уда». – Лучшим музыкальным инструментам, хранившимся в императорском дворце в сокровищнице Гиёдэн, как правило, присваивались имена. «Монах Уда». – кото, которого государь Судзаку не слышал со времени своего отречения, ибо оно не выносилось за пределы дворца. «Монах Уда». – реально существовавший инструмент, принадлежавший некогда имп. Уда (86. – 932, правил в 887-897 гг.) и сгоревший при пожаре во времена правления имп. Итидзё (986-1011)
«Повесть о Гэндзи» («Гэндзи-моногатари»), величайший памятник японской и мировой литературы, создана на рубеже X – XI вв., в эпоху становления и бурного расцвета японской культуры. Автор ее – придворная дама, известная под именем Мурасаки Сикибу. В переводе на русский язык памятник издается впервые. В книге 2 публикуются очередные главы «Повести».