Сергей Малицкий

Стекло

 

По вечерам Степан приезжал домой на грузовике. Если был пьяным, то выпадал из кабины на траву и тут же засыпал, если выпивши — спихивал на затылок кепку, улыбался и растопыривал руки, чтобы обнять троих пацанов — двух собственных сыновей и племянника. Сыны! — бубнил он слюняво и ждал, когда парни притащат спички и  поднесут огонёк к размятой беломорине. Затем вставал на колени и заползал в избу на четвереньках, таща на себе хохочущую троицу. В сенях обычно спотыкался, опускался на локти и вскоре оглашал старенький пятистенок заливистым храпом. Лошадь сдохла! — с кривой усмешкой объявляла Нинка — жена Степана. Тьфу! — серчала её мать. Ну, хватит уже, хватит! — морщилась сестра Нинки и мать Степанова племянника Тонька. — А ну-ка быстро мыть ноги! Да чисто! Пятки, пятки оттирайте!

Если Степан не успевал уснуть, то вскоре его весёлость куда-то улетучивалась, он становился злым и мрачным, и уже в постели начинал томительные разговоры. В доме стояла ночь, за окном качался уличный фонарь, но от шевеления кружевных отблесков на стенах  племяннику Степана казалось, что качается дом, а не фонарь. И что шум летнего дождя за окном на самом деле шум волн, и изба никакая не изба, а парусник, который режет килем чёрные волны. Только голос Степана всё портил. Дядька привычно ныл, что дом старый, что вот венцы поменял и фундамент подвёл, теперь перекрывать крышу, а дом записан на мать, ещё и Тонька тут с сыном своим пригрелась, за каким лешим он станет жилы рвать, если не на себя работать? Нинка что-то отвечала, успокаивала мужа, над дощатыми перегородками,  что не доходили на ладонь до потолка, витал хмельной дух; Степан, наконец, засыпал и начинал привычно храпеть, а племянник продолжал качаться на волнах и думал, что раньше надо было засыпать, раньше,  разве заснёшь теперь под этакий храп?

С утра Степан становился ещё злее, впрочем, с утра его почти никогда 

уже не было, как не было или Нинки, или Тоньки: они посменно трудились на сельской швейной фабрике; а вечером у калитки снова ревел грузовик, и маленький дворик, засыпанный опилками от предзимней пилки дров, оглашал пьяный крик Степана: — Сыны!

            В обед Степан приезжал трезвым. Иногда он приказывал поменять колесо, и вся троица дружно прыгала на стальной трубе, чтобы сорвать с места колёсные болты. Иногда требовал прибрать в кузове. Братья привычно карабкались через борт и сметали из кузова в вёдра зерно или комбикорм, сбрасывали в заросли шиповника кирпичи, перетаскивали во двор разбитые ящики или доски. Затем бабка загоняла работников обедать, и  деревенская кухня наполнялась чавканьем и хрустом. Степан посыпал щи перцем, троица чернила и свои тарелки. Степан макал в солонку кольца белого лука, сыны хрустели вслед за ним и луком. Вот только сало Степан рубил кубиками, а племянник любил тонко, поэтому сердито хмурился и не хватался вслед за братьями за лакомство, не прилаживал его на чёрный хлеб. После первого на стол водружалась сковородка с картошкой, четвёрка дружно стучала по ней ложками, не забывая подцеплять из эмалированной миски сдобренную маслом капусту,  потом сыны пили чай, а Степан выуживал из кармана четвертинку, срывал с неё кепку и, брякнув привычно, — дай Бог не последнюю, а если последнюю, то не дай Бог, — опрокидывал чакушку-другую куда-то за полуметаллический прикус внутрь. Поймав в глаза блеск, Степан заводил грузовик и уезжал в совхоз, а троица наконец-то отрывалась от огородных забот и предавалась мальчишеским забавам — то есть казакам-

разбойникам, футболу, речке и чужим клубничным грядкам.

Вечером племянник опять не мог заснуть: слушал храп Степана, посвисты братьев, сопенье Нинки и мамки, охи и ахи бабушки и пытался вспомнить собственного отца. Вспомнить не удавалось — перед глазами почему-то вставали армейские фотокарточки,  счастливое лицо мамки, её руки в мыльной пене; потом начищенные сапоги, значок парашютиста, странная зелёная курточка с пришитой к воротничку белой тряпочкой — и сразу выгоревшие брови, беретка и испуганная тётка на деревенской автобусной остановке, которую его мамка била по лицу. На голове тётки колыхался украшенный пластмассовыми ромашками шиньон, она испуганно закрывалась руками и причитала, — Да что ты, Тонь, что ты, — а его мамка продолжала хлестать её по щекам и говорить что-то о брошенном ребёнке и непутёвом папке, которого эта тётка куда-то увела. Ребёнок стоял тут же, сгорал от стыда и немочи, задирал руки локтями вверх и теребил на спине воротник рубашки. Потом он очень долго куда-то ехал вместе с мамкой в холодном вагоне и ещё дольше сидел в тёмном коридоре, в который выходило множество запертых дверей, и вроде бы ждал папку, но не дождался. Тётка, наверное, помешала, которая мыла пол в коридоре и всё время заставляла мамку переставлять табуретку, на которой та сидела вместе с сыном, из угла в угол. Почти сразу племянник вспомнил шумное московское метро и опять мамку, которая вдруг словно онемела, замерла, обмякла, задышала неровно, почти со всхлипами, а потом перебросилась несколькими тихими словами с неизвестным высокой мужчиной и вдруг потащила сына к эскалатору, и только там уже ответила на его незаданный вопрос, — так, человек один, предлагал жениться, но я папку твоего выбрала. Понимаешь?

— Мам, а ты женись на мне, — попросил мальчишка и даже

приподнялся на цыпочки. — Я скоро вырасту! И никакая тётя меня от тебя никогда не уведёт!

— Ладно уж, жених! — засмеялась Тонька и почему-то спрятала нос в платок.

Племянник затыкал ухо краем мягкой подушки и думал, что рано или поздно его папка вернётся, а если не вернётся, то уж точно вспомнит, что в далёкой деревне у него остался никакой не племянник, а самый настоящий сын. И хорошо бы, чтобы он узнал, что двоюродные братья стараются не подпускать его к пьяному дядьке Степану, который в папкино недолгое бытие в этой же деревне как раз сидел за пьяную драку в тюрьме, орут, что это их папка, а не его, да он и сам не больно рвётся к тому обниматься, потому что когда тот пьяный, то сразу засыпает, а трезвый злой, и если братья подерутся между собой, то залетает в горницу разъярённый, выхватывает ремень и вытягивает по спинам всем троим, даже если дрались только двое. Хорошо ещё хоть, что злой он бывает редко, потому что пьяный почти всегда, а пока не проспится, всё одно не протрезвеет. Один раз только сразу трезвым сделался, когда домкратил угол дома и бревно щёлкнуло, вывернуло домкрат, выскочило наружу и замерло чёрным щелястым комлём в ладони от племянниковой щеки. Вот радости было, сразу разогнал мелких помощников, а то так бы и чистили кирпичи от ссохшейся глины, мешали раствор в корытце да прямили ржавые гвозди до самого обеда!

Утром племянник проснулся рано, но открыл глаза не сразу, а сначала послушал кукареканье с заднего двора, потом стук сечки в курином корыте. Втянул носом запахи с кухни, но пирогов не почуял, да и разве праздник какой или выходной, вон и бабушка только встала, охает да заматывает серой лентой вздувшиеся синие вены на тонких ногах. Почему же тогда голос Степана на кухне? Злой и отрывистый, значит, трезвый с утра? Почему дядька не на работе? Неужели выходной? А если выходной, где ж тогда запах пирогов?

— Отпуск у Степана, — заприметила потайные глазные щёлочки бабка. — Вставай, парень. Работа сегодня будет. И завтра. Крышу править надо, а то течёт. Да не жмурься ты, думаешь, что твой папка справнее был? Такой же….

Племянник опустил ноги на холодный щелястый пол, одёрнул чёрные сатиновые трусы, заправил в них майку и выскочил на крыльцо. Там уже сидели братья, ёжились, стучали зубами от утренней прохлады, ловили острыми плечами солнечные лучи.

— Ну что, цыплята? — загремела молочным бидончиком в калитке их мамка. — А ну-ка, живо чистить зубы и за стол!

Тут же началась толкотня у медного рукомойника, потом локти встали на побитую ножом холодную клеёнку кухонного стола, потом Нинка погнала племянника перемывать руки: нечего трогать кота под столом, там уж и манная каша расплылась по разномастным тарелкам, и крошка масла в её центре начала обращаться в жёлтую каплю. Где-то над головой послышался непривычный в доме мат и стук сапог, а ещё через полчаса сыны с завязанными марлей мордочками в клубах пыли ровняли на чердаке керамзит. Какие-то мужики вместе со Степаном тут же новили стропила, во дворе лежали пласты шифера, осколки которого замечательно щёлкали в костре, валялась груда гнилых досок, ощетинившихся почерневшей дранкой. Сыны раздвигали по углам чердака коричневые шарики, набивали самыми большими карманы, дурачились, бросались друг в друга, хихикали, но дело двигалось. Сквозь пыль пробивался смоляной запах свежего дерева, мужики бодро стучали топорами, Степан что-то говорил про шиферные гвозди, как вдруг под ногами племянника хрустнуло и зазвенело.

— Итить твою… — рявкнул Степан, засадил топор в брус и побежал к сынам, перепрыгивая через балки.

Племянник замер в ужасе. У ног его искрились осколки стекла, а рядом, у бревна, стояло вынутое чердачное окно, одну створку которого Степан так и не успел застеклить и уже не успеет, потому что заготовленный прямоугольник только что растоптал его племянник.

— Это не я! — тут же заявил один из сынов.

— И не я! — пискнул второй.

Племянник увидел злые глаза дядьки, занесённую над ним тяжёлую руку и зажмурился.

Когда он открыл глаза, Степан молча собирал осколки в помятое, выпачканное в растворе ведро.

— Кыш отсюда! — прошипел дядька сквозь зубы. — Все трое!

Племянник проглотил непролитые слёзы, спустился по шаткой лестнице вниз, в очередь с братьями молча и без визга выдержал жёсткие пальцы тётки на собственной макушке, не заплакал от попавшего в глаза мыла и не захныкал от не слишком тёплой воды. Так же молча выхлебал тарелку супа, но на речку с братьями не пошёл. Слёзы ушли внутрь и остановились где-то в груди. Племянник даже поскрёб пальцами по рёбрам, но слёзы ни уходили глубже, ни поднимались к глазам. Мальчишка вышел на улицу и поплёлся вдоль засохшей под августовским солнцем колеи к безголовой церкви, своды которой коптила совхозная мастерская. Забрёл на старое кладбище, посидел на вывернутом из могилы чёрном камне, прошмыгнул через дырку в заборе к учительскому дому, покачался на качелях, пробился через лопухи к заросшему ряской пруду. Мостки на краю пруда прогнили, но ещё держались. Племянник лёг животом на тёплое серое дерево и стал смотреть в воду. В зеленоватой глубине змеились коричневые водоросли, вздрагивали красные шарики каких-то жучков, серебристыми искрами взбрызгивали стрелки мальков. Где-то над головой трещали стрекозы, ветер гладил макушку, и казалось, что ничего не произошло. Племянник попытался представить, что было бы, если бы Степан отвесил ему подзатыльник, неужели сравнял бы с собственными сыновьями, но вместо этого вдруг пожалел себя и заплакал горько и неутолимо. Слёзы потекли в воду и стали таять, не оставляя следа. И сам племянник словно растаял, раскинув руки и радуясь, что лето ещё не кончилось, и яблоки уже поспели в саду, и солнце греет ему спину, и что Степан всё-таки не посмел его ударить, и вечером придёт со смены мамка, и где-то далеко, наверное, всё ещё зачем-то топчет землю его собственный живой отец.

Он лежал долго, может быть, даже подремал, потом потянулся, поднялся и двинулся к бревенчатому совхозному складу, вокруг которого валялось никому ненужное добро. Выцарапал из размокшей под дождём картонки красный металлический зуб для сенокосилки или комбайна, поднял руки и вытоптал в крапиве тропинку к задней стене сарая, подтащил к окну пустой ящик, смахнул паутину и принялся отгибать зубом тонкие гвозди и выдирать из рамы посеревшие штапики. Наконец пыльное стекло шевельнулось и легло племяннику в ладони. Мальчишка осторожно слез с ящика, подхватил добычу полой рубахи и огородами пошёл домой. Незаметно забрался на чердак, поставил стекло возле рамы, облегчённо вздохнул и скользнул вниз, забрался в густой малинник.

— Так ты тут? — сунула ему через пять минут в руки миску бабушка. — А я уж замучилась тебя кликать! А ну-ка, собери ягодки мамке к чаю! Со смены уж скоро придёт!

— Сыны! — раздался пьяный крик Степана со стороны крыльца.

 

 


Hosted by uCoz