Если есть кто-то, кто заставляет меня писать, тогда почему он пользуется таким странным инструментом? Почему бы ему не встретить меня где-нибудь в переулке, не кивнуть загадочно, не отвести сторону и не сказать многозначительным шепотом: "Пиши, сын мой! Так надо! Это твое предназначение! Давай! Не медли!" Я бы понял. Но это... Зачем он прислал ко мне это странное существо?
Иногда мне не хватает воздуха, и я задыхаюсь. Иногда в теле возникает избыток соленой влаги, и я плачу. Особенно если слышу хорошую музыку. Я слезлив и сентиментален. Какие-то глупые кинофильмы изредка заставляют меня встать и выйти из комнаты, чтобы проглотить появляющийся в горле комок и умыться холодной водой. Вместе с тем я отвратительное существо. Все, что меня окружает, служит кормом чему-то ненасытному и одновременно брезгливому, что угнездилось внутри, где-то в районе сердечной мышцы. Это что-то смотрит моими глазами, трогает моими пальцами, слушает моими барабанными перепонками и говорит моим голосом. Порой я ощущаю себя зрителем происходящего не со мной. Порой мне удается слиться с этим ненасытным в одно целое, и я начинаю чувствовать себя счастливым и сильным. Но это бывает нечасто. По крайней мере, происходило нечасто до той встречи.
Это случилось в лифте. Думаю, я сталкивался с ней и раньше. Девчонка мелькала где-то на периферии рассеянного взгляда, позволив увидеть себя только в тот день. Ей было около пятнадцати. Такой странный возраст, когда, становясь почти взрослым человеком, юная женщина остается безусловным ребенком. Ребенок сквозит из каждого жеста, тембра голоса, из угловатых движений, на глазах становящихся плавными, из привычки надувать губы, капризничать, говорить глупости и, по закону вероятности, умные вещи одновременно. Метаморфоза происходит внезапно. То есть в тот таинственный момент, когда девочка внезапно превращается в женщину, она к этому еще не готова. Или не чувствует перемены.
Во всяком случае, только это могло объяснить, почему я не замечал ее раньше. Словно таинственная бабочка, однажды ночью она вылезла из кокона и вошла в тот же лифт, в котором неоднократно, должно быть, поднималась куда-то в сторону неба вместе со мной. Но она всегда выходила раньше, где-то на уровне низких кучевых облаков. Она была неинтересна. Как и все остальные, неинтересные мне дети, как неинтересные соседи, прогуливающие неинтересных собак и несущие из магазинов сумки с неинтересным содержимым. И вот она вошла в лифт, задержала руку над кнопками и спросила: "Вам какой?".
-Вам какой?
Возможно, я буду еще долго перебирать это, хотя уже сейчас представляю все произошедшее по секундам. И когда я пытаюсь по оттенкам собственных впечатлений распределить воспоминания, мне кажется, что самым первым был голос. "Вам какой?". Голос начинался откуда-то из груди. Нет. Он начинался от пальцев ног. От маленьких пальцев ног, выглядывающих из светлых кремовых сандалий. Он начинался от этих пальцев, затем в виде чистых основных нот двигался вверх по телу, обретая по мере продвижения удивительные обертоны и тембровые нюансы. Начальная чистота голоса наполнялась ощущениями и, не переставая казаться кристально чистой, изменялась. Вот голос только зародился, еще неслышный, он оттолкнулся от мизинца левой ноги. Вот он пробежал по бархатистому загорелому плавному подъему, скользнул по голени, укрепляясь, перевернулся на округлых коленях. Вот он обрел легкую шероховатость от розового следа заживающей ссадины, поднялся к бедрам, скрылся под платьем. Вот он проник в лоно, потеплел, лизнул нежную кожу на животе, расширился. Повлажнел на груди. Срезонировал хрипотцой легкому движению локтей и вздрагиванию пальцев рук. Соединился в одно в гортани и прошелестел по губам:
-Вам какой?
-Мне выше.
Кто это сказал? Это же не мой голос! Дайте же стакан воды этому охрипшему в одно мгновение пожилому пареньку! А то он стоит в дальнем углу полугрузового лифта и угрюмо таращится на легкое неземное существо, позабыв и галантность, и три тысячи способов завязать разговор с инопланетянкой и еще о чем-то, безусловно, важном, но таком никчемном в эти секунды!
-Выше? Вы живете на чердаке?
-Да. Я... этот, как его, с пропеллером...
-Тогда почему вы пользуетесь лифтом?
Я всегда знал, что буду писать. Я никогда не задумывался, добьюсь ли успеха на этом поприще, но уверенность в своих возможностях меня не покидала. Это было схоже с уверенностью рыбы, что она рыба. Ее пребывание на суше - временное недоразумение, которое должно разрешиться в ближайшее мгновение. Тем более что сверкающая солнечными отблесками река - рядом. Всего-то и надо - изогнуться, ударить хвостом по гальке, подпрыгнуть в воздух и уйти в прохладную воду. Всего-то и надо... Почему же я не сделал этого до сих пор?
Моим единственным и самым строгим критиком был командир части. Он принес из особого отдела пачку писем с убогими текстами, которые я рассылал по толстым журналам, торжественно разорвал на моих глазах и отдал обрывки.
-Не надо, - сказал он строго.
Я понял. И не стал, с грустью сравнивая свой возраст с возрастом великих и осознавая, что вот и еще один из них в эти годы закончил литературную деятельность и отправился с отчетом к праотцам, а я все еще как деревянное яйцо, которое наседка с подозрением переворачивает в гнезде и недоверчиво поклевывает, прислушиваясь. Вылупится или не вылупится? Сейчас, сейчас, попискиваю я сквозь деревянную скорлупу, приподнимаюсь на отсиженных лапках и пытаюсь проклюнуться наружу. "Зачем тебе это надо? - недовольно шепчет кто-то внутри меня. - Оставайся здесь! Здесь тепло и безопасно! Кем ты будешь там? Ты уверен, что твои представления о мире "там" соответствуют действительности?" "Уверен", - отвечаю я, продолжая попискивать, но уже тише. Лапки подгибаются, и попискиваю я сидя.
Действительность готова распасться на варианты каждую секунду. Но она удивительным образом не распадается. Или все-таки распадается, но мне достается всегда один?
В моем варианте я не сказал про пропеллер. Только подумал. Я кашлянул, подтянул живот, выпрямил спину. С тоской вспомнил о том, что у меня грязная обувь. С таким же успехом придорожный камень мог огорчаться покрывающим его мхом. Наверное, я для нее не существовал. Она явно жила в другом варианте действительности и то, что я мог видеть ее, было не более чем оптическим эффектом, космогоническим казусом. Интересно, почему же она спросила у меня про этаж, если я для нее не существую? Или существую?
Она нажала на тринадцатую кнопку, опустила руку на никелированный поручень и замерла. Лифт вздрогнул и пошел вверх.
На самом деле я не послушался своего командира. Точнее, не поверил ему. Но и писать не стал. Гадость, которая переполняла меня, была всеобъемлюща. Мне казалось, что даже попытка что-то изложить на бумаге выпачкает ее в грязи. В чем же причина? В моих желаниях? Во мне? Но ведь между мною и моими желаниями пропасть!
Закрыть глаза и накрыться с головой детским одеялом. Оставить узкую щель, чтобы не задохнуться, так как лежать долго и уже скоро будет нечем дышать. Лежать в надежде, что фантазия перерастет в долгий реальный сон. Негромко поплакать, сетуя на отсутствие покровителя, заступника, кого-то доброго, большого и сильного. Поджать под себя ноги, вспомнить всех обидчиков из школы и со двора. Всех поочередно. Убить каждого. Растоптать. Медленно переломать, вывернуть пальцы, облить кипятком. Выпотрошить промежность, ударяя и ударяя. Изуродовать. Расплющить лицо. Молотком. Старым молотком на длинной ручке. Бить. Бить. Бить. Бить.
Вот я иду из школы, нащупывая в кармане кусок свинца, выплавленный из разбитого аккумулятора и остуженный в столовой ложке. Он оттягивает штаны вниз. Чтобы они не съезжали, я туже затягиваю ремень, и он натирает мне бедра. Враги ждут меня за углом булочной. Сейчас они затащат меня во двор и начнут издеваться. Отрабатывать удары на моем животе. Открывать мой портфель и торжественно высыпать тетради и книги на мокрый асфальт. Топтать их. И я не смогу ответить. Свинчатка напрасно разрывает мой карман. Не смогу, хотя знаю, что, сломав одному из них нос, будучи наверняка после этого избит до потери сознания, освобожусь от своей трусости и бесконечного унижения навсегда. Но я не смогу.
Они не бьют по лицу. Поэтому мне не на что жаловаться и не нужно врать. У матери жалостливые усталые глаза. Я показываю ей дневник с хорошими оценками, предусмотрительно заменив обложку, и отправляюсь спать. Я ненавижу и ее. Ненавижу за то, что у нас нет денег. За то, что мне приходится питаться украденными ею в столовой продуктами. За то, что она не может защитить меня. И больше всего я ненавижу ее за слабость. За ее слабость. За то же самое, за что меня ненавидят эти подонки.
Я натягиваю на себя уже взрослое одеяло, потому что именно под одеялом прошла лучшая часть моей жизни, и продолжаю реализовывать детские мечты. Бить, бить, бить. Бить врагов, оставшихся в моем детстве и частично просочившихся в мое сегодня. Заставить их испытать боль. Боль, которая умеет быть бесконечной. Боль, которая выматывает собственным ожиданием. Хотя, что значит боль? Она ничто по сравнению с унижением, которое пронизывает все существо. И теперь, прислушиваясь к ночным конвульсиям города, как когда-то я прислушивался к пьяной ругани соседей за стеной, к беспокойному дыханию истерзанной жизнью и одиночеством матери, я продолжаю мечтать.
-О чем ты мечтаешь? - она выросла на моем пути внезапно. У всех девчонок в классе есть парни. Ей не повезло. С ней никто не хочет дружить. У нее нет двух передних зубов, конопатое лягушачье лицо и жиденькие волосы. Изгоев прибивает друг к другу. К несчастью, мы живем рядом, поэтому домой нам идти вместе.
-Ни о чем.
Мне она нравится ничуть не больше, чем остальным. В довершение ко всему она еще и глупа.
-Неужели у тебя нет ни одного желания? - она смотрит на меня зло, с нескрываемой иронией. Каждый из нас изгой, и одновременно каждый из нас принадлежит к ненавистному миру, исторгающему нас из себя, как собака, кашляя, исторгает из себя ненароком проглоченную слишком большую кость.
-А у меня есть! - она зажмуривает глаза и с упоением начинает перечислять. - Надеть туфли на шпильках, платье с блестками, вставить зубы, сделать пластическую операцию, выпрямить нос, прижать уши, накраситься, осветлить конопушки и сделаться самой крутой в школе. И придти на дискотеку, и чтобы все парни приглашали только меня, а девчонки завидовали. И чтобы они ждали меня у выхода, а я шла с парнем. Но не испугалась, а отпустила его. А потом чтобы сняла с ноги туфлю и каблуком им в глаза, в щеки, в губы, в уши!
Она захлебывается от удовольствия, а я думаю о своем. О своем единственном желании. О том, что меня уже не устроит месть, которую я пережил сотни раз в снах. О том, что меня не устроит стать сильным и смелым, потому что в моей жизни уже было бесконечное унижение, и никакая сила и смелость не способна заполнить пропасть, которая образовалась внутри. Я думаю, что мое единственное желание - умереть. Чтобы все закончилось. И чтобы смерть была как сон. Как теплый черный и непроглядный сон, в котором не будет ничего, ни боли, ни унижения, ни беспокойства, ни ненависти, которая высасывает из меня силы. Ничего. Хорошо бы замерзнуть зимой в глубоком снегу. Я читал, что это сладкая смерть. Хорошо бы...
Я смотрю в ее глупые глаза и неожиданно говорю:
-У меня есть единственное желание. Я хочу умереть.
Она растерянно хлопает глазами, начинает щебетать какую-то чушь и странным образом теряется по пути домой. Отстает. Или у газетного ларька. Или в булочной. Я не знаю. Завтра она будет стоять среди девчонок и, не чувствуя их презрения, рассказывать о моих словах. Она попытается приподняться, наступив мне на голову. Но мне не станет от этого хуже. Разве может быть хуже?
Почему я не умер? Или все-таки умер?
Недавно я встретил ее. Ей уже за сорок. Она стала маленькой и толстой. В хлопающих глазах - пустота. Она узнала меня и посмотрела с ненавистью. С остатками ненависти. Ее ненависть истрепалась и поблекла так же, как истрепалась и поблекла она сама. Я почти не изменился с того момента, как мы виделись последний раз. Она ошиблась. Растратила свою ненависть в пустоту, на ерунду, на мужа, детей, соседей. Дура. Растратила и превратилась в ничто. Ненависть надо копить. Она способна стать стержнем, основой, железобетонным каркасом. Не стоит растрачивать ее на пустяки.
Лифт задрожал, меня качнуло, я прижался в угол и, ухватившись за поручни, уперся взглядом в ее спину. Ненавижу. Чувство, которое я принял за разлившееся в груди тепло, опять оказалось ненавистью. Как истерзанный волк ненавидит железные челюсти, сомкнувшиеся на его лапах, я ненавижу существо, которое стоит у выхода ползущей к небу железной кабины. Оно прислоняется к поручням и еле заметно шевелит бедрами. Пушок на длинной шее светится от луча пластикового плафона. Кожа на ноге, чуть выше внутренней стороны колена, излучает тепло, которое я чувствую лицом на расстоянии. Оно понимает, что стоящий за ее спиной человек готов отдать все, что осталось от его неудавшейся жизни, за возможность зарыться губами в данное ей богом совершенство. Я ненавижу ее за пропитанное ненавистью детство. За то, что исписанные мною белые листы бумаги грязны. За то, что нет ни одного живого существа, готового принять меня, таким как есть, уложить в ванну и медленными движениями ласковых рук смыть всю грязь, накопившуюся во мне. Изнутри и снаружи. И терпеливо слушать мое бессвязное бормотание. И жалеть меня. И петь мне колыбельную. И впускать в себя мое одиночество, которое осталось неизменяемым с того самого момента, когда в качестве главной мечты, исполнения единственного желания, я выбрал сладкую смерть в белом снегу. И эта сладость уже давно выжгла язык, горло и теперь выжигает остатки сердца. И по закону глушения боли другой болью, я хватаю это существо за горло. Я ломаю ее, как ломается стебель гвоздики в вагоне метро, стиснутый человеческими телами. Я сдираю с нее одежду, но не для того, чтобы увидеть ее обнаженное великолепие, а для того, чтобы отворенная мною кровь залила стены, потолок и пол этой движущейся железной тюрьмы. И я делаю это с закрытыми глазами, потому что боюсь увидеть дело своих рук.
Кажется, она вышла на тринадцатом, даже не обернувшись в мою сторону. Я проехал еще один этаж, постоял возле своей обшарпанной двери. Сделал несколько шагов назад. Завернул за трубу мусоропровода, упал на заплеванный пол и закрыл глаза. Почти задохнулся. Ненавижу. И не могу, и никогда не смогу избавиться от ненависти. Потому что это продолжается уже три года. Каждый раз, когда я захожу в лифт, я встречаю ее. С того самого страшного дня, когда я встретил ее в первый раз.
P.S.
"Писание рассказов - это состояние такое, когда любая мелочь становится толчком, и тут ничего планировать нельзя - в отличие от больших вещей, где, скрепя сердце, что-то надо "строить".
Вчера ехал в лифте с 14 этажа, на восьмом вошла девочка, от двенадцати лет, точней отказываюсь даже предполагать. Очень красивая, высокая... Стоит в профиль и молчит. Доехали до второго этажа, и вдруг говорит, не поворачиваясь - "Мужик, а будь ты помоложе, изна-сссиловал бы меня, да???"
Она вышла, а я, чтобы сразу не идти за ней, постоял у почтовых ящиков, и потом, идя по своим делам, долго думал, чтобы это означало... Каждое слово на вес золота... И понял, что тут может быть рассказ, причем вовсе не смешной или "грязный", а вполне глубокий, с ассоциациями... В сущности, рассказ о жизни, о старении...
Так что рассказ - это состояние.
Дан Маркович "