Вадим Квашнин

ДОРОГА К ДОМУ

(повесть)

 

 

Лиса

 

Я подъезжал к родному городу, в котором не был десять лет.

Когда пришел из армии, всё в моем маленьком городе показалось мне маленьким: и как бы игрушечными - маленькие дома, узкие короткие улицы, неторопливые жители и звонкая патриархальная тишина, разлитая  по яблоневым садам и голубым скамейкам.

Я заскучал и уехал к месту службы - в большой город, на большой завод. Общежитие. Женился. Квартира. Перевёз родителей. Они продали дом и купили квартиру недалеко от нас, в двух минутах ходьбы. Всё рядом. Переезжали с неохотой: дом жалко. Но я настоял, и они переехали. Старые стали, а мне каждый день мотаться к ним за семьсот верст - не намотаешься. Потом привыкли, и вроде бы всё стало так, как и надо.

После горбачевской перестройки завод развалился. Вспоминать неохота - нечего было есть, выручали родительские пенсии. Надо было что-то делать. Я попробовал торговать овощами на рынке. Поначалу было дико, но потом привык. Худо-бедно на хлеб хватало…

Подошёл ко мне раз покупатель - мастер с завода, Петрович. Я его сразу узнал: за толстыми линзами очков – большие добрые глаза. А вот он меня – нет. Признал только, когда рассчитывался.

- Сашок, ты!? Вот удача! А я думал, где тебя искать? Ты мне срочно нужен, есть работа.

- Да ладно, Петрович, мне и здесь  неплохо.

- Ты не понимаешь! Слушай. Я на «Вторчермете» работаю, заместителем директора. Ты знаешь, наверное, его купили москвичи. Но это неважно. У нас сломался тепловоз, который подает вагоны с металлом к станции. Застучал двигатель. Мы бы купили новый тепловоз или новый двигатель, но это геморрой - со временем. Понимаешь, металл везут и везут, везут и везут, нам его девать некуда…

Он наклонил голову и посмотрел на меня поверх очков.

- Мы заплатим любые деньги. Документы оформлю, двигатель перебрать помогу. Переберём в твоем гараже. Так надо. Собирай картошку, моркошку и дуй в гараж. Через два часа всё привезем и приступим к работе. Идет?

- Идет!

Двое суток мы с Петровичем не выходили из гаража. Когда было невмоготу,   спали по очереди на коротком диванчике. Но двигатель перебрали. Так я заработал свои первые нормальные деньги. Я сразу собрал людей, взял в аренду, а потом выкупил свой бывший цех – что от него осталось. Пошли заказы. Кредиты отработал быстро. Купил строительную технику, автокран, машины, занялся строительством и автоперевозками. И пошло, и поехало… А сейчас Петрович работает у меня. И тоже заместителем директора.

А сейчас я подъезжаю к своему родному городу, городу моего детства, в котором не был десять лет. И вот довелось, а довелось так.

Недалеко от моего родного города моя бригада на выезде выполнила работы полгода назад. Заказчик долго не мог заплатить, потом созрел и готов был платить наличными. Что-то около четырехсот тысяч. Я хотел поехать за деньгами сам. Заодно навестить малую родину. Скорей наоборот – я очень хотел навестить малую родину.

Я представлял и смаковал в душе, с каким ощущениям пройду по своим местам. К нашему дому по нашей улице, к  школе, церкви и реке. И желание ехать было сильнее и сильнее. Оно не отпускало и звало. Но не отпускали и дела. А тут, как снег на голову, свалился к нам домой Колян, друг детства. Я был в командировке, его принимала жена. Он пробыл недолго, звал в гости, рассказал, как сильно поднялся. Оставил телефоны, адрес - и вот я в пути. Предварительно созвонился с Коляном, сказал, когда меня ждать. Сначала заехал за деньгами. Меня динамили целый день - деньги отдали к вечеру. Я выехал - начинало темнеть, пошел снежок и поднялся ветер; ветер свистел в чуть приоткрытое стекло.  Я набрал номер Коляна. Телефон не отвечал. Ладно, адрес есть, скоро буду.

Лиса была сбита уже на подъезде к городу, мне с холма была видна длинная, извилистая полоса радужных огней. Впереди замаячила небольшая деревушка. Дай Бог памяти, как же она называлась? По-моему, это просто садовые участки на подъезде к городу. Но это уже не те садовые участки, которые я помнил. Вокруг по сторонам горбатились новыми крышами, все из красного кирпича высокие дома. Прятались за высокими заборами. Но улица слабо освещена тусклыми деревенскими фонарями. Впереди знаки «40», «20», лежачий полицейский, пешеходный переход и автобусная остановка. Я сбавил скорость и боковым зрением слева увидел метнувшуюся тень.  Я затормозил, остановился.  Передо мной мелькнули блеснувшие фосфоро-галогеновым светом хищные глаза. Это лиса. Но мимо меня с пронзительным визгом прогудел, просвистел и подпрыгнул большой чёрный джип - дом на колесах. И почти сразу исчез -  исчезли моментально его  большие красные фонари. Я еле успел уловить две «шестёрки»  на его номере, да мелькнула за заднем стекле качающаяся  гуттаперчевая  ладонь.

Только развеялась легкая снежная дымка перед моими фарами, я сразу увидел сбитую лису. Она лежала на задних лапах, раздвинутых в разные стороны. Хвост неподвижным толстым кнутом не поддерживал ее и не шевелился. Я уже не видел на чёрном неподвижном хвосте яркого белого пятна. Она приподнималась на передних лапах и неподвижно смотрела уже потускневшим, но живым и добрым взглядом.

Я вышел из машины: она смотрела на меня без страха и агрессии и потянулась ко мне на передних лапах. А глаза были живые и человеческие, большие, как две чёрные бусинки. Они смотрели и блестели – большие, живые и теплые. Я подошел и без всякого страха взял её на руки.

Я просто хотел отнести её с дороги. Но шерсть, теплая и мягкая, пахла глиняным полом в старой бабушкиной избе. Лиса положила голову мне на плечо, и в лицо мне больно ткнулся клок соломы, прилипший к её шерсти. И одновременно она лизнула меня в ухо, жёстким и горячим языком, как когда-то туполобый бычок за печкой в старой бабушкиной избе. И я понял, что ей нужна моя помощь. А город - вот он, уже рядом, я ехал  к другу детства. Детства босоного и беспортошного,  с кислой оскоминой от несозревших яблок и терпким - черемухи, сладким -  от украденного меда из бабушкиного шкафа,  цыпках на босых ногах, которые тепло грела пыльная дорога, нагретая солнцем.

В кармане зазвонил телефон. Я сначала аккуратно открыл переднюю дверь, положил мою печальную спутницу на пассажирское сиденье, к себе головой. Она подняла голову и взглянула мне в глаза спокойно и внимательно. Чёрные ушки стояли торчком, она легко дышала, пасть слегка приоткрыта, видимо, от болевого шока. И я понял, что ей можно помочь. Я поднял трубку.

- Ты где, братан, мы ждем тебя с утра. Я был на охоте, там нет связи, вижу: ты мне звонил, но тебя бы встретили. Короче, дичь готова в кабаке, баня натоплена, половину пацанов я расшил - подъезжай, гулять будем.

- Здорово, брат. Я уже подъезжаю. Извини, пришлось задержаться. Но у меня только что нарисовалась проблема. Мне срочно нужна ветеринарная лечебница. Подскажи, где она сейчас?

- Ха! Что за проблема, брат? Ты улицу Ленина помнишь? Где был спортивный магазин? Через сколько будешь? И я через десять минут. Давай, увидимся!

Лиса спокойно лежала около меня и смотрела большими открытыми глазами. Так. Где у нас улица Ленина? Вот… Кафе. Бар. Развлекательный центр. Не то, это новое, дальше… Старые пятиэтажки белого  кирпича. Высокое ярко освещенное крыльцо, вывеска. Здесь, приехали.

Только я припарковался, подлетел большой черный джип. Нехорошее предчувствие кольнуло мне сердце. Так и есть – номер «666» и белая гуттаперчевая ладонь - то ли приветствуя, то ли прощаясь, качалась на заднем стекле.  Из машины выпорхнула девчушка и побежала открывать дверь. Вышел парень в куртке-путинке и синих джинсах. Коротко стриженная голова плавно переходила в бычью шею. Весь на шарнирах, смотрит в мою сторону. Наверное, Колян. Я вышел из машины.

- Колян?

- Сашок?

- Здоров!

- Здоров!

Мы обнялись. От него пахло коньяком, лимоном и сладким одеколоном, запаха которого я терпеть не мог.

- Давай сначала к делу. Что у тебя стряслось?

- Понимаешь, подобрал лису на дороге: видимо, ранена.  Хочу взять её себе на дачу. Дети порадуются. Посмотри, ты же врач по образованию.

- Врач, врач, посмотрю. А вообще, знаешь, это моя лечебница. И этот город - мой! Заноси, потом  расскажу.

Я занёс лису: вокруг всё блестело ослепительной чистотой.

Колян снял куртку, на белом свитере крест на крест висели седло и кобура скрытого ношения оружия. Я отметил про себя: «Стечкин. Серьезная штука».

- Клади на стол.

Колян надел перчатки, стал ее осматривать. Лиса лежала спокойно, повернув голову в мою сторону.

- Так, здесь у неё перелом, здесь, видимо, тоже, но позвоночник цел. Это радует. Знаешь, время девять, мои разгильдяи дома, здесь нужен рентген. Я сделаю ей обезболивающий укол, мы её оставим, она поспит, я утром позвоню – ребята всё сделают. Лады?

- Лады!

Он открыл ампулу, набрал шприц, кольнул, выбросил всё в чистую мусорку. Положил лису на пол к стеклянному столику, снял перчатки и стал мыть руки.

- Ну что, теперь за встречу?

- Давай!

- Вискарь или коньяк?

- Всё равно!

- Галя!

Девчушка ласточкой впорхнула в открытую дверь:

- Вам где накрыть, Николай Афанасьевич?

- Давай сюда, некогда нам, здесь все стерильно.

Я тоже помыл руки.

- За встречу?

- За встречу!

- Между первой и второй…

- Давай!

- По третьей?

- Поехали!

- Ну, сейчас курнем и гулять!

Я полез в карман за сигаретами и взглянул на лису: она лежала как-то неподвижно, немного высунув язык. Я подошел к ней, посмотрел.

- Послушай, она умерла…

Колян посмотрел на меня трезвыми, жёлтыми глазами.

-Умерла? Ну… умерла и умерла.. Ты чего, брат? Давай её помянем! Да поедем в кабак.  Пацаны давно ждут. Там кабана приготовили - пальчики оближешь. Давай помянем. Хотя погоди, схожу отолью.

Колян вышел, а меня как бы ударило током - автоматически поднялся и достал ампулу из мусорки. «Дитилин».. Я знал: препарат применяется в кардиологии малыми дозами. Большая десятимиллиграммовая  ампула была пуста. Мгновенная остановка сердца. Звонкая стеклянная пустота заполнила меня изнутри. Вспышка гнева ударила в голову, и зазвенели виски. Я знал:  еще минута - и могу убить. Чтобы успокоиться и отвлечься, достал телефон и послал sms:  «Петрович, срочно надо уехать. Звони».

Я убрал телефон. Вошел Колян:

- Давай, брат…

Он увидел ампулу в моей руке, моё лицо и всё понял. Замолчал. Нехорошая, пьяная полуулыбка скривила его губы. А глаза - трезвые, ледяные - наливались желтым плотоядным огнём.

И я понял: неосторожное слово… и последний аргумент внезапного противостояния -  мой нож, оттягивающий карман пиджака, или его  пуля -  что быстрее? Или вон тот быстрый скальпель, что лежит передо мной на стеклянном столе. Неимоверным усилием воли я выдавливал из себя наступавшую стеклянную пустоту и нацеленность на бросок. Заставил себя отвести глаза от жёлтых волчьих глаз моего друга,  отойти от стеклянного стола и близкого скальпеля, который уже почти как бы сам ложился мне в руку.

Зазвонил телефон.

- Здорово, Петрович! У меня нормально. Что? Приехали? Завтра уезжают?

 Петрович говорил что-то про большой заказ, что заказчики ждут меня два дня, завтра уезжают, про право подписи, а я, слушая его вдохновенное вранье, медленно успокаивался и оживал, медленно приходил в себя.

- Я понял,  Петрович, пока.

Колян стоял, набычив голову, слушал наш разговор.

- Видишь, брат, дела. Ехать надо. Дела неотложные. Давай, правда, помянем её, давай на посошок, и я поехал.

Я демонстративно, как баскетбольный мяч, бросил ампулу в мусорку.

- А чтобы тебе не париться, Колян, скажи девочке, пусть завернёт во что-нибудь лису. Выброшу по дороге.

Мы выпили, не чокаясь, молча вышли и холодно простились на пороге его клиники, на холодной улице его города. Девочка положила лису, завернутую в темный плед, в багажник, и я уехал из города, родного любимого города, ставшего для меня вдруг колким и чужим.

За городом, почти в чистом поле, на краю какого-то посёлка мне встретилась одинокая заправка. Я подъехал к колонке, открыл багажник, взял завёрнутую лису, положил в плед топорик, в карман фонарь и подошел к окошку. Окошко мне открыл молодой парень, с благородным лицом и аккуратной  черной окладистой бородкой.

- Слушай, командир, такие дела. Заправь машину и пригляди за ней часок. Мне нужно отойти.

Я положил в окошко ключи от машины и пятитысячную купюру.

- Сможешь? Сдачи не надо.

Он внимательно посмотрел на меня, через меня на мою машину и пожал плечами.

- Не вопрос.

- Хорошо. Через час подойду.

Я обошел заправку, прошёл редкую лесополосу и остановился на самом её краю, со стороны поля. Включил фонарик. Луч света сразу упал на хорошее место. Около дикой яблоньки полукругом - небольшая поляна. Я положил плед в сторону на снег - снега было немного в этом году, но стояли морозы, и земля промерзла. Разгреб снег ногами и стал вырубать ровный прямоугольник, земля звенела под топором, как крепкое, литое дерево. Я прорубил сколько можно глубоко периметр и стал вырубать могилу маленькими кусками. Иначе никак. Быстро вспотел, снял куртку, перекурил. И потом уже без перекура рубил, отдыхая, когда сгребал мерзлую землю в одну кучу, чтобы присыпать тело. Готово! Я взял фонарик, приоткрыл плед, чтобы положить лису лицом на Восток - в другую сторону от злого для неё города.

- Вот и всё, прощай,  золотая.

Снегом отер руки, оделся, подошел к заправке, постучал в окошко.

- Всё нормально, командир?

- Да, возьмите чек и сдачу. Денег много осталось, не надо столько, не за что.

- Ничего, оставь, спасибо тебе.

- Ну, хорошо, и Вам спасибо. Счастливого Вам пути!

- Пока.

Я сел в машину и выехал на дорогу. Ехал, а в глазах стояла (наваждение или реальность?) немного оскаленная пасть лисы, полуоткрытые потускневшие глаза и чёрные ушки.  Явно и близко. Я быстро поморгал глазами и потряс головой. Не помогло.  Не буду забивать себе голову. Поехали, золотая!

Еще потряс головой. И странно -  перед фарами и наплывающей зимней дорогой на переднем стекле перед глазами виделась мне уже не одна лиса – рыжая, с  белым галстуком на груди, которую я только что похоронил около  заправки. Но и еще одна, другая. Воспоминание тонким колокольчиком прозвенело в груди. Другая, почти белая, худая, ползущая мимо моей дачи с черным капканом на задней лапе, к своему жилищу -  соседней избе. Так получалось. Сколько времени прошло, а я так и не смог понять и осмыслить все случившееся со мной и этой белой лисой тогда, далеким майским утром на даче. Далеким майским утром.

Вдруг в зеркало заднего вида я увидел:  заблестели яркие проблесковые маячки, услышал, как кричали в громкоговоритель: «Водитель автомобиля «Мерседес», прижмитесь к обочине!». От неожиданности я до пола надавил педаль газа. Машина рванула вперед, проблесковые маячки сразу отстали. Но лисы не исчезли, лишь раздвинулись по краям лобового стекла. И сразу далеко впереди я увидел свет фар и еще одни проблесковые маячки. Это капкан. Я набрал номер Рэда. Телефон не отвечал. Набрал Петровича.

- Петрович, срочно найди, достань где хочешь, хоть из-под земли, Рэда! Запоминай телефоны Коляна.

Я нашел их в мобиле и продиктовал.

- Пусть Рэд пообщается с Коляном. Я не очень хорошо уехал из города, ты знаешь. Думаю, подстава. Сразу две гаишные машины километрах в двадцати от города. Если через десять минут не перезвоню - действуйте.

Я подъехал к машине с проблесковыми маячками. Она стояла поперек дороги, на обочине - два автоматчика. Я включил свет в салоне и с поднятыми руками вышел на дорогу. И тут же упал на капот. В шею уперся ствол автомата.

- Операция «Арсенал»! Документы и ключи от машины!

Застегнули наручники на завернутые за спину руки. Открыли багажник.

- Есть!

Положили на капот черный полиэтиленовый пакет. Посветили фонарем.

- Есть! «Макаров» и порошок белого цвета!

Невысокий плотный капитан подошел ко мне, снизу вверх взглянул в глаза.

- Ты попал, парень! Некрасов! - крикнул своим, - Быстро в поселок за понятыми. Будем оформлять.

Одна машина отъехала в сторону города. Капитан посветил фонарем в документы.

- Александр! Давай последнее желание. Исполню.

Достал из моего бумажника тугую пачку денег. И где-то одну треть положил себе в карман.

- За эту сумму.

Захотелось курить. Мыслей никаких не было, голова пустая, я тупо смотрел на зимнюю дорогу и обступавшую меня тяжелую реальность.

- Капитан, дай закурить и наручники застегни спереди.

Капитан подошел ко мне вплотную.

- А вот это скорее «нет», чем «да». Парень ты, видимо, бойкий. Кури так.

Он сунул сигарету мне в рот, поднес зажигалку.

- Травись, вражина.

В кармане капитана зазвонил телефон. Он поднял трубку, взглянул на меня и долго слушал, нервно вышагивая по дороге. Потом подошел ко мне, расстегнул наручники. Я развернулся к капитану, взглянул ему в лицо, потирая затекшие руки.

- Что так, служивый?

Капитан молчал.

- Скажи хоть, откуда ветер дует, всё равно узнаю.

Капитан постоял, сжимая губы. Сквозь зубы процедил:

- Чего не поделили-то, пацаны?

Мне кровь ударила в голову. Точно, Колян! И захотелось немедленно, прямо сейчас, оказаться в его городе,  его лечебнице, у  стеклянного стола и быстрого скальпеля, который уже будто бы сам ложился мне в руку.

- Город.

Капитан отступил на два шага.

- Александр, мне сказали отпустить тебя только в том случае, если дашь слово, что здесь у нас не будет войны.

Я понял, что капитан гонит порожняк. Ни о каком моем слове в их базаре речи быть не могло. Объяснили, что нужно отпустить и всё. Но я успокоил капитана.

- Это город моего детства. Не будет войны, капитан. Войны не будет.

Подъехала другая машина из города, стали открываться двери. Капитан подошел к ней.

- Отбой. На оружие есть разрешение, а белый порошок - пищевая сода. Изжога у парня.

Вернул мне ключи от машины, бумажник.

- А деньги, капитан?

- Какие деньги?

- Ну, капитан, еще увидимся. Пока.

Капитан смутился. Подошел к машине, положил деньги на переднее сиденье. Я взял пятитысячную купюру, сунул капитану в карман.

- За сигарету. А наручники-то не перестегнул. Прощай! Счастливо оставаться.

Я рывком, с резким поворотом, объехал по обочине еще стоявшую поперек трассы милицейскую машину, дал газу, включил дальний свет. На глаза набежали слезы. Подкатили близкие и хлынули из глаз - дороги не стало видно. Сбавил  скорость и носовым платком протер глаза, высморкался. А слезы из глаз все текли мелкими ручейками, стекали по лицу и капали с подбородка. Я наполовину открыл стекло, выбросил платок, наклонил голову влево и жестким, холодным воздухом стал сушить набегавшие на глаза и текущие по лицу слезы. «Рэд, молодец, достал сучонка». Приостановился, набрал sms: «Нормально, я в пути». Переслал Петровичу и Рэду. Медленно тронулся, еще рукавом вытирая набегавшие слезы. «Всё нормально, Сашок. Так бывает, Сашок!» - я вслух, чтобы успокоиться, говорил самому себе. Так вот бывает в жизни. Лучший друг становится врагом. В голове явно и во весь рост с самого детства возник образ Коляна. Лучший друг становится врагом. Врагом, но каким-то уж мелким и подлым. А злейший, смертельный враг - лучшим другом. Вспомнил Рэда. Слезы перестали течь из глаз, высохло лицо, и сухой маской сдавило кожу. Я прикрыл боковое стекло. Набрал нормальную скорость. Будет время подумать. Впереди  семьсот верст пути.

Я хорошо видел зимнюю дорогу с легкой поземкой поперек пути и хорошо видел своих лис на переднем стекле. Рыжая, с  белым галстуком на груди, необходимая и родная, приближалась с переднего стекла и наполняла меня всего своим присутствием. И открывалось лицо, единственное и родное. Это Лена, жена - её лицо. Она отплывала в сторону и смотрела на меня спокойно и внимательно. И еще  почти белая другая лиса с черными ушками возникала ярко и неожиданно, и заполняла пространство собой, и исчезала так же неожиданно и быстро. «А этой и имени-то не знаю, вот ведь как», - подумал я и улыбнулся. Сейчас они перетекали одна в другую, создавая перед глазами мягкий и радостный свет. «Что ж, поехали, золотые!»

С Рэдом я познакомился во время службы в армии. Перед дембелем часто ходили на дискотеку. Часть в городе, клуб рядом - перемахнул через забор, и вот она музыка, танцы и девчонки. Редко, но отпускали в увольнение. До одиннадцати. Но какой до одиннадцати, блин, если в десять на дискотеке самый разгар. Уж лучше через забор. Была не была!

Рэд – Витя Редкин, у местных был заводилой. Именно Редкин, а не Редькин. Имя и фамилия много значат в жизни человека. Ему и погоняло дали – Рэд. С твердым «э» на английский манер. Он и выделялся среди пацанов - рассудительный, отдельный и интеллигентный. Обходительный с девчонками. Шутил с нами, солдатами, один из немногих местных. Мы с местными сосуществовали на дискотеке отдельно, стараясь не задевать друг друга. Всем помнилась жестокая драка между нашими дембелями и местными год назад. Дембеля тогда обожрались в части, завели БТР, протаранили закрытые ворота. Железные ворота от удара отлетели и упали в стороны, как картонные. Подъехали к клубу. Соскочили с брони. Рэд стоял на крыльце. Шестерых дембелей положил в кучу, по одному взбегавших на крыльцо. Говорят, стоял в белой рубашке и усмехался. Пока не подлетела своим ходом большая толпа наших. Затоптали Рэда, разнесли весь клуб чуть не по щепкам. Говорят, Рэда, когда его уносили на носилках в красной, пропитанной кровью рубашке к желтой карете реанимации, еле отстояли менты от озверевших наших бойцов. Тогда нас, «фазанов» и «салабонов»,  в части удержали дежурные офицеры  выстрелами  из пистолетов поверх голов и под ноги. Говорят, Рэд провалялся в больничке четыре месяца. Двенадцать человек наших дембелей посадили. Местные обещали тогда всех дембелей пропустить через ножи. Обошлось. А потом и утихло. И все стало почти по-старому. Редко, но отпускали в увольнение, а чаще мы прыгали через забор.

Я прыгнул рано и попал в клуб на праздник. Костюмированный карнавал. С играми и аттракционами в танцевальном зале. Вообще-то я шел в клуб в библиотеку. Увидеть Лену. Меня в клубе все знали и принимали за своего. Наталья Николаевна, библиотекарь, когда я приходил рано и сидел долго, поила чаем. Это всё последние полгода, когда служить стало легче. Да и не служили вовсе, почти все дембеля плевали в потолок и считали дни до дембеля. Я часто после обеда уходил в город в библиотеку и пропадал там до вечера. Пропадал в буквальном смысле слова. В читальном зале обкладывался новыми журналами, подборками газет и блаженствовал в прохладной, почти уединённой тишине. В читальном зале мало бывало людей. В основном, приходили, сдавали-забирали книги и уходили. Читальный зал был совмещен с библиотекой. Когда надоедала периодика, я обкладывал весь стол любимыми книгами и перечитывал. «И только аромат цветущих роз, летучий пленник, запертый в стекле, напоминает в стужу и мороз о том, что лето было на земле», «Дыша духами и туманами…», «Мой милый друг, ты видишь ли меня?»

В первый раз я увидел её здесь, в библиотеке. Я обычно сидел в конце зала. Она прошла к Наталье Николаевне с тяжелым студенческим рюкзачком за плечами. Она не вошла даже, а явилась и предстала перед  моими глазами: воздушная, простая, уверенная и родная, такая вся, что я сразу понял - моя. Прохладный воздух в читальном зале будто заиграл и зазвенел, весь наэлектризованный. Сняла рюкзачок и выложила книги на стол. Пока Наталья Николаевна раскладывала книги, обернулась на меня, словно почувствовала мой взгляд. Встретились взглядами. Она опустила глаза в пол, потом повернулась к Наталье Николаевне, вскинула челку и промолвила:

- Перепишите, пожалуйста. За новыми книгами я зайду позже. Хорошо?

Именно промолвила мягким, родным и единственным голосом. И сразу ушла, ещё раз из-под длинной челки взглянув на меня. Я сидел завороженный. Наталья Николаевна почувствовала искрящую атмосферу наших встретившихся взглядов, отложила книги. Большими добрыми глазами посмотрела на меня.

- Понравилась?

- Да.

- Лена. Я вас познакомлю.

Я увидел её еще раз на дискотеке в этот же вечер. Она танцевала с Рэдом. Это был нонсенс. Рэд почти не танцевал или не танцевал почти. Никогда. Я увидел их и стоял оглушённый. Потом они ушли. Вместе. Я не знал, что такое может твориться в душе. Душа моя разрывалась на куски. И каждый клочок болел нестерпимой пронзительной болью. «И сердце на клочки не разорвалось». Я ушёл с дискотеки. Подошёл к забору своей воинской части и присел к нему. Холодному каменному забору, который всегда перемахивал с мальчишеской лёгкостью. Сердце не разорвалось, но я впервые в жизни почувствовал его, своё сердце. Оно висело в левой стороне груди тяжёлым болящим яблоком. И боль подступала к горлу и прокалывала его, терпеть было невыносимо. Слёзы хлынули из глаз и неудержимым потоком лились на лицо и гимнастёрку. Сразу стало легче. Резкая, прокалывающая боль враз ушла, будто не было её вовсе. Осталась лёгкая ноющая боль в груди, и душа, разлетевшаяся было на куски, возвращалась назад, проникая через рукава и швы одежды. Я почти физически ощущал это – душа моя входит в тело и становится на свое место. Посидел. Потом перелез через забор, добрался до кровати, сказал, что болен, и проспал почти до обеда следующего дня. Проснулся и, не открывая глаз, увидел её всю - единственную и родную. Поднялся, прошел в душ, долго стоял под контрастной водой, попеременно открывая и закрывая краны. Отдохнувшее тело  наливалось крепостью и силой, и легкая боль в груди ушла вовсе, а в душе возникала радость и уверенность в том, что сегодня я увижу её снова. Оделся, прошел к дневальному, поднял трубку телефона, позвонил в санчасть:

- Запишите меня за собой.

Посмотрел на дневального.

- Всё понял? Я в санчасти.

Вышел и легко прыгнул через забор. Шёл в библиотеку, а попал на костюмированный бал в танцевальном зале. Играла музыка. Вошел и сразу увидел её. Она стояла лицом к двери и будто ждала меня. Я застыл на секунду. Она в розовых очках, красной короткой юбке, коричневых сапожках, бежевой легкой футболке с глубоким вырезом, а на голове лисья шкура, рыжая и пушистая, с черными ушками и длинным носом над её челкой. Я подошел и взял её за руку. Она хорошо улыбалась.

- Лена?

- Да.

- А я Саша.

- Знаю.

- Саша, Саша, идите сюда! Вас нам и не хватает, - звала и махала мне рукой Эльза Васильевна, директор клуба. Я подошел к ней, держа Лену за руку.

- Саша, хорошо, что ты пришел. Сейчас у нас танцевальный аттракцион.

Эльза Васильевна объясняла мне условия, а я слушал и улыбался, душа моя пела и танцевала одновременно. И ликовала. Мы слились с Леной в танце в одно целое. Откуда-то со стороны я слышал аплодисменты и голос Эльзы Васильевны:

- Молодцы! А теперь на газете.

Я легко, словно пушинку, взял Лену на руки. Она прижалась ко мне и будто стала вся моя, моя, моя. И кроме неё я уже не видел ничего  и не слышал, как закончилась музыка, и, танцуя, с  Леной на руках вышел из зала. В коридоре Наталья Николаевна закрывала дверь в библиотеку. Увидела нас, распахнула дверь. Я, кружась, прошел в читальный зал, положил Лену на кожаный диванчик.

- Саша, будете уходить, положите ключ под коврик.

Наталья Николаевна вставила ключ в замочную скважину вовнутрь и прикрыла за собой дверь. Не помню, через сколько часов радости и блаженства Лена продышала мне в ухо горячим дыханием:

- Мне нужно домой.

Я приподнял голову, посмотрел в родные глаза, поцеловал её в губы.

- Мне нужно домой. Правда. Увидимся завтра. Только я рано не смогу.

Я проводил Лену до дома.

На следующий день я одним из первых был на дискотеке. Зал постепенно наполнялся. Лена впорхнула в зал со стайкой девчат. Посмотрела вокруг, увидела меня и помахала рукой. Заиграла медленная музыка. Я прошел через зал, пригласил Лену. Мы танцевали одни, я видел только Ленино лицо, брови, ресницы, глаза и губы. Единственные, неповторимые, близкие и желанные. Танец закончился, я проводил Лену к девчонкам. Она взглянула мне в глаза спокойно, радостно и внимательно. Я вернулся к своим ребятам. Ташкент - Серега Ташкинов, боец из моего взвода, вылупил на меня глаза.

- Сашок, ты чего? Лена - Рэдова девочка. Не въезжаешь? Нас порвут здесь, Сашок. Давай сгоняю в часть, приведу еще ребят. Смотри их сколько! Я иду?

Ташкент, всегда спокойный и обстоятельный, явно нервничал. Да и я видел холодные, отстраненные взгляды местных, их короткие полуулыбки, чувствовал тяжелую угнетающую атмосферу танцевального зала. Но у меня в душе сияла спокойная уверенность в том, что всё будет хорошо.

- Не ходи.

Заиграла быстрая музыка. Танцевальный зал наполнился разом. Рэд возник ниоткуда, неожиданно толкнул меня плечом. Я, падая, свалил несколько человек. Образовалась куча мала. Остановили музыку. Поднимаясь, я увидел, все отхлынули по углам. В середине зала стоял Рэд. За ним стеной местные, да напротив них тощей цепкой мои бойцы. Скинули поясные ремни, накрутили на руки. С рук свисали  концы ремней с тяжёлыми бляхами. Рэд рукой провел по своему подбородку.

- Поговорим, герой?

- Не здесь.

- Здесь, здесь. Трусишь, боец?

Я снял ремень, откинул его своим ребятам.

- Поговорим.

И пропустил несколько ударов. Тяжёлых, как молот, в нос – он сразу потеплел. В голове засверкали молнии. По корпусу - перехватило дыхание. Но тренированный организм справился -  почти все свободное время  в спортзале на турнике. Да реакция не подкачала - удары Рэда доставали на излете, иначе рухнул бы сразу. Крутился по залу, бил. Но попадал по поднятому плечу, по верху головы - не то. Рэд в полусвете зала ехидно улыбался. Передвигался легко, профессионально и готовился нанести  решающий удар.  Дверь в танцевальный зал была открыта. За дверью ярко горела лампочка, и свет из двери полосой  падал в зал. Решение пришло мгновенно. Я встал против света, чтобы Рэд видел меня всего. Обозначил удар левой. Рэд легко правой рукой отвел мою руку и на полсекунды открыл лицо. Я тут же правой резко достал его в тяжелый подбородок. Он рухнул, как подкошенный. Я шагнул к нему. Но моментальная подсечка - и я оказался на полу. Схватились. Я почувствовал его сильное, но пообмякшее тело. Ухватил, привстал на левую ногу и бросил через себя. Рэд глухо всей спиной ударился о паркет. Я приподнялся над ним и со всей силы ударил по печени. Встал. Сердце подскочило к горлу, не хватало воздуха, я глотал его часто, как выброшенная на берег рыба. Подступали местные со всех сторон. Я на весь зал остатками воздуха и сил прорычал: «Ар-ар-ар-ар-ар!» И знал, сейчас упаду под их ударами. Но Рэд с пола поднял руку и еле выдохнул: «Ша! Никого не трогать!» Местные отступили, окружили Рэда,  унесли во входную дверь. Ташкент подхватил меня под руки, отвел в умывальник, сунул голову под холодную воду. Сразу просветлела голова  и дышать стало легче.

Через три недели я дембельнулся. Звал Лену с собой. Она не поехала.

- Ну, не могу я: учусь, и мама больная.

Лена с мамой жили в бараке, его вот-вот должны были снести. Дать им квартиру.

- Приезжай ты к нам, а?

- Наверное, приеду. Подождешь?

- Да.

Лена прижималась ко мне и не отпускала. Я стоял с чемоданом и поглядывал на часы.

- Всё, Лен, пора.

Поцеловал её в горячие губы, зашел в поезд. Лена стояла на перроне. Поезд тронулся. У меня разрывалось сердце. Хотелось спрыгнуть с поезда и остаться здесь. Навсегда. Поезд набирал скорость, а я поймал себя на мысли, что лукавлю. Если бы так хотел остаться – остался бы. Я любил Лену. Но уже была отправлена рукопись на творческий конкурс в Литературный институт, и я сам собирался в Москву - пройти по журналам со своими стишатами. Если что получится в Москве и там останусь, куда я возьму Лену? С больной мамой? Как, где и на что мы будем жить? А у меня была уверенность, что останусь в Москве. К тому времени было напечатано мое стихотворение в одной литературной газете в Москве. И с собой вёз стихи и подборки, опубликованные в городе, где служил.

Дома я пробыл три дня с мамой и отцом. Выпил с друзьями и уехал в Москву. А вот в Москве - нате! В редакции журналов не пускали - ты кто такой? Правдами и неправдами проходил к заведующим отделами. И везде примерно одна и та же песня: «Ну,  только для тебя, старик», «Знаешь, старик, в этом что-то есть, позвони через неделю», «Приходи через год, ты молодой, старик», «У тебя получиться, приходи, старик». При этом беспрерывно говорили по телефону, совершенно не стесняясь меня. Попыхивая сигаретой и краем глаза заглядывая в мою рукопись. Мне становилось неудобно и за себя, и за них. Думал: как же так? Я читал их стихи в журналах - хорошие стихи! Но как же так-то вот можно?!

К концу дня я действительно чувствовал себя глубоким стариком. В неполный двадцать один год. Чемпион дивизии по легкой атлетике. Каждую пятницу с полной выкладкой в любую погоду бегом до стрельбища пятнадцать километров. Стрельбы, взрывное дело, теория, сухпаек, рукопашный бой, и к концу дня еще три километра до трассы, до машин. И не чувствовал усталости. А здесь -  выжатый, как лимон.

Вечером решил зайти в газету, где меня напечатали. Самотёком. По пути было. Поднялся на лифте на шестой этаж. Другая картина: маленькая комната, невысокий, скромный, интеллигентный человек.

- Проходите.

Прошел. Вернее, протиснулся. На столе, стульях и даже на полу стопы рукописей. Я, было, уже открывал дипломат, но посмотрел вокруг и передумал. Невысокий человек развел руками.

- Сами видите.

Посмотрел на меня усталыми глазами.

- А, впрочем, оставляйте, прочитаю, но не обещаю скоро. Телефон здесь есть? - кивнул на рукопись.

- Я из провинции и в Москве проездом. Если можно, я сам вам позвоню.

- Хорошо, звоните.

Я вышел из маленькой комнаты с чувством облегчения, что вышел из неё. И сразу подумал: «А нечего мне здесь делать. Вообще. Совсем». Быстро на вокзал, взял билет и уехал. К Лене. Маме дал телеграмму с вокзала.

А рано утром уже стоял у Лениного дома. Тепло. Хорошо. Оглушительно со всех сторон пели птицы. Клейкие зеленые листочки блестели под ярким солнцем. Постоял перед древней калиткой из тёмного  растрескавшегося дерева. Посмотрел на Ленино окно. Обшарпанный старый барак с остатками желтых белил по стенам под темной шиферной крышей утопал в зелени. Под ярким утренним солнцем он казался мне сказочным замком. Доживающим последние дни. Я глубоко вздохнул. Но как же хорошо здесь по сравнению с шумной, бегущей и едущей, погруженной в свои заботы Москвой! Дипломат легкой тяжестью оттягивал руку. Захотелось бросить его прочь, приподнять осевшую калитку и войти в дом. Но это на выдохе. А на вдохе хорошего весеннего воздуха я крепче сжал правой рукой ручку дипломата, где кроме моих рукописей лежал еще  подарок Лене и её маме, колбасы из московских магазинов и бутылка Шампанского. «Ладно, пусть будут!», - усмехнулся. Это я о рукописях: «Потом сожгу в печи». Открыл калитку и по полутемному коридору барака, по скрипучим половицам прошел к Лениной двери. Лена открыла сразу.

- Приехал?

- Да.

- Совсем?

- Навсегда! Со всем!

Я засмеялся. Переложил дипломат Лене в руку, обнял её, и мы прошли в Ленину комнату. В окно светило яркое солнце. На стене висела шкура лисы, рыжая, с торчащими ушками, черным носом и блестящими черными коготками. Лена поставила дипломат на пол, тоже взглянула на лису и улыбнулась. Прижалась ко мне.

- Подожди, я скажу маме, что ты приехал. Хорошо? Есть будешь?

Я обнял Лену, вдохнул запах её волос - закружилась голова. Вспомнил, что не ел почти сутки.

- Если честно, буду. Но удобно ли? Рано ещё.

- Перестань, мама давно не спит, проходи.

Лена вышла. Я взял дипломат, подмигнул лисе - она улыбалась всей оскаленной пастью, и вышел за Леной на кухню. Ленина мама болела, но с радостью составила нам компанию. Мы хорошо сидели, и я почувствовал себя дома. Ну, дома, и всё! Так бывает. Говорили обо всём. Три дня. Три дня мы с Леной не выходили из квартиры. Три дня мы провели в постели. Вернее, я. Вставал только по нужде и помыться. Накидывал Ленин халат и проходил в душевую комнату. Лена вставала чаще - приготовить еду, посмотреть за мамой. Поставила раскладной столик у кровати: закуски, вода и пепельница.

- Кури здесь, я форточку открою.

Я проснулся ночью, захотелось курить. Лена спала на боку, на краешке дивана. Ей чаще приходилось вставать. Достал сигарету, зажигалку, сделал несколько затяжек тихо, чтобы не разбудить Лену. Затушил сигарету. Не проснулась. Правую руку оставил у её плеча и осторожно повернулся к Лене на бок, прижался к ней, обнял левой рукой. Рука сама соскользнула к груди. Лена застонала, вытянулась, руками взяла мою правую руку, целовала её и шептала: «Рэд, Рэд, Рэд».

Жесткие колючие шипы пронзили мне мозг, сдавило горло, хотелось прокашляться, но я сдержался. Тонкий злой червячок болящим ужом прополз по всему телу и ужалил в голову. Зазвенели виски. Я тихо отодвинулся от Лены и левой рукой положил её на спину. Она открыла глаза и смотрела на меня. И смотрела. Это продолжалось вечно, продолжалось столько, пока я не спросил: «Ты любишь его?». Она лежала спокойно, легко дышала и на выдохе произнесла: «Я любила его». И гладила мою правую руку, лежащую у неё под головой. Повернулась на бок и стала целовать мою ладонь.

- Саш, мне жалко его.

Заплакала. И прижимала мою ладонь к лицу и плакала. Я мысленно почти кричал себе и насмешливому инструктору капитану, сотканному и сшитому из одних жил и мышц. Я кричал ему через его слова: «Одним движением руки, другая помогает». Я мысленно кричал:  «Заткнись, козёл!» Я сжал зубы и держал их сжатыми, пока инструктор не исчез из моего сознания. Исчез. Я лег на подушку. Положил Лене левую руку на плечо.

- Успокойся. Успокойся.

Я гладил её по плечу и успокаивался сам. Просветлели виски. Злой червячок из головы проскользнул по всему телу и острой молнией вылетел через пятку. Пятку кольнуло, и сразу свело ногу. Ну, это уже в наших силах. Сполз с подушки, упёр ступню в спинку дивана, потянул мысок на себя. Не сразу, но отпустило.

Лена положила мою ладонь на свой горячий лоб.

- Саш.

Её лоб горел под моей ладонью. Я осторожно убрал свою руку из-под её головы. Поцеловал в горячие губы, горячие щеки и огненный лоб. Быстро оделся. Вышел в коридор, включил свет, постучал Нине Петровне в комнату. Не дожидаясь ответа, открыл дверь. Нина Петровна спала на белой кровати с белой косынкой на лбу. Я зашел и прикоснулся к её плечу. Слова «Нина Петровна»  комком  застряли у меня в горле. Я просто выдохнул: «Мам,  мам». Она открыла глаза.

- Мам, градусник у вас есть?

- А? Саш! Что случилось?

- Лена заболела. Мам, градусник у вас где?

- Ой, сейчас, сейчас.

Нина Петровна опустила ноги с кровати на пол.

- На кухне, Саш, в маленькой полочке.

Я поставил Лене градусник и стал ждать. Я приложил ладонь к её лбу. Лоб горел. Я к Нине Петровне:

- Мам, телефон у вас где?

- У нас был здесь на улице, но оторвали, сволочи. Теперь у магазина через квартал.

- Мам, адрес ваш, адрес скажите…

- Полянская, 35.

 Зашел к Лене в комнату, вынул градусник: 39,5.

 Скорая приехала быстро. Я добежать не успел от телефона. Карета стояла уже возле дома. Зашел в дом. Нина Петровна сидела на стуле в комнате. Немолодая женщина в белом халате слушала Лену.

- Дыхание прослушивается, хрипов нет. Сделаем укольчик и подождем. Если температура спадет, всё у нас хорошо.  Нина Петровна, - обратилась  она к маме, - пройдите к себе в комнату. Раз уж мы приехали, сердце ваше посмотрим, кардиограмму сделаем.

Взглянула на меня.

- Выйдите, молодой человек.

Я вышел в коридор. Спустя некоторое время, проходя к маме в комнату, женщина остановилась возле меня, взглянула поверх очков.

- А вы кто будете, молодой человек?

- Саша.

- Я спрашиваю, что вы здесь делаете?

- Приехал. Жениться приехал.

Женщина улыбнулась.

- Это хорошо. Тогда могу вам сказать, что Лена беременна. Идите к ней. И поберегите её.

Температура спала, скорая уехала. Я сел в кресло рядом с Леной. Когда проснулся, Лена гладила меня по руке.

- Саш! Саш! Иди ко мне. Саш! Я тебя люблю! Иди!

Я перебрался к Лене.

- Я тебя одного люблю. А Рэда посадили сразу после вашей драки. Говорят, надолго. Больше я ничего не знаю. Саш, ну ты-то всё знал про нас. Я тебя люблю! Что мне теперь делать?

Она заплакала. Я обнял Лену, прижал к себе.

- Всё хорошо. Не плачь. Я с тобой и никому тебя не отдам. Маленькая моя. Лисичка.

 

Рэд появился, когда мы с Петровичем замутили свое дело. Сначала появился Петрович у меня на квартире в выходной день и без звонка. Лена ушла по магазинам, я играл с Павликом и нянчился с младшей Маришкой.

- Что за срочность, Петрович? Проходи.

Петрович прошел на кухню.

- Рэд освободился. Неделю назад. За неделю всех под себя подмял. Весь город. Завтра собирается к тебе. К нам, Сашок.

- Понятно. Твои пацаны остались?

- При нем. Отсюда информация.

- Хорошо, давай так. Завтра я весь день работаю в кабинете с документами. Постарайся, чтобы он зашёл ко мне один. И наши пусть не мельтешат, не бегают ко мне по пустякам. Всё решай сам. Попробую договориться.

- Саш, он жёстко прошел по городу. Все живы, но…Ты знаешь Рэда…

- Есть предложения?

- Пока нет!

- Тогда до завтра.

На следующий день я пораньше приехал на работу. Достал из тайника гранаты. Перед дембелем дербанули с Ташкентом ящик оборонительных Ф-1. Кто их там считал? Думали, авось, сгодятся. Рыбу глушить. Сгодились. Одел халат с большими свободными карманами, разложил гранаты по карманам, прошёл в кабинет. В восемь, как всегда, зашёл Петрович.  

- Привет, Саш!

- Привет!

- Рэд заедет около обеда. С моими пацанами. Я задержу их на входе. Рэд зайдет один.

- Хорошо, спасибо.

Я посмотрел Петровичу в глаза. За толстыми линзами очков глаза большие и добрые. Но зрачки (или показалось мне?) блестели неземным, в белую голубизну, светом. Я невольно поёжился. Тело пробрала дрожь. От головы до пят. «Волнуюсь», - подумал я. Посмотрел в окно. Давно взошло яркое весеннее солнце. Клейкие зелёные листочки большого тополя свисали почти в окно.

Я встал. Приоткрыл окно, вдохнул свежего пахучего весеннего воздуха.

- Спасибо, Петрович, пока.

Петрович встал со стула. Пошел к двери. Но около двери приостановился, развернулся и, сутулясь, прошёл к столу. Достал из кармана летнего плаща пистолет. Положил на стол.

- Саш, возьми. На всякий случай.

Я подошел к столу, взглянул на пистолет, взглянул на Петровича.

- Чистый?

- Да.

Петрович выходил, тихо прикрывая за собой дверь.

- Петрович!

Петрович вернулся, встал около двери.

- За что Рэд сидел?

- А ты не знаешь?

- Нет. Мне зачем?

Петрович тёр рукой грудь с левой стороны. Медленно начал говорить.

- Заехали в наш город гастролеры. Квартирные кражи. Отработали и перед отъездом сели с нашими играть в карты. Продулись начисто. Один умник начал выступать: крысятничаете! И на Рэда – крыса! Понимаешь, по-английски Рэд звучит, хотя это не совсем так, - крыса. Ну, за крысу и ответил. Мало того что Рэд его переломал всего, так он ему ещё и язык отрезал. Насколько я знаю, больше Рэда крысой никто не называл. Ни на зоне, ни на воле. Такие вот дела. А погоняло, оно ведь из детства. Приклеилось - не отклеишь.

- Понятно.

Петрович вышел. А я подошел к компьютеру. «Крыса» -  «Rat». Выключил компьютер, сел за стол. Мне казалось, мое психологическое преимущество перед Рэдом после нашей давней драки в клубе, если оно вообще было, улетучилось без следа. Я сидел в полной растерянности и не знал, как буду себя вести. Ощущение такое, будто летит на тебя махина стотонная и нет сил отпрыгнуть в сторону: онемели ноги.

  Покрутил пистолет в руках. На рукояти, в самом низу, под рифленой насечкой нацарапана широкой ласточкой латинская буква «V».  «Виктория». Победа. Я усмехнулся. Что ж, будем побеждать. Вопрос - как побеждать? Положил пистолет в верхний ящик стола, ящик оставил приоткрытым.

Около одиннадцати раздался стук в дверь.

- Разрешите?

Рэд вошел, и я увидел по глазам - он сразу меня узнал.

- Проходи, Рэд, присаживайся.

Рэд улыбнулся широко.

- Ба, знакомые лица! Осел в нашем городе? Сашок, кажется?

- Помнишь! Ты по делу или как?

Рэд уселся на стул, смотрел на меня,  закинул ногу на ногу и улыбался. Он не изменился почти. Раздался в плечах и, может, похудел немного. Но скорее, нет. Ушла юношеская припухлость лица, и лицо стало мужественнее и жестче.

- Говори, Рэд, зачем пришёл? Может, на работу устраиваться?

Рэд перестал улыбаться. Оглядел кабинет.

- Я? Нет! Отдохну пока. Но у меня есть человечек. Бухгалтер. Возьми его к себе, и будете работать вместе. Пятьдесят на пятьдесят.

Рэд встал со стула и боком сел на мой стол. Наклонился надо мной.

- Да, Сашок?

И смотрел мне в глаза, не мигая.

- Нет, Рэд. Я начинал с нуля, ещё не поднялся, и отдавать тебе половину - угробить дело. Десять процентов.

- Пятьдесят, Сашок!

Вспышка гнева ударила мне в голову. Я подвинулся на стуле к столу. И следующие движения делались бы в полсекунды, на автомате – за шею кладу Рэда на стол, достаю  «фэшку» из правого кармана, выдергиваю чеку и со всей силы вдалбливаю гранату Рэду в пасть. Сам, закрываясь стулом, падаю на пол. Не вдолблю. Не успею. Обоих разорвет на куски. Только промелькнула эта мысль, и сразу же  теплой струйкой толкнула в голову мысль о Лене и детях. Предательская, расслабляющая мысль. Я смотрел в глаза Рэду и видел: если сейчас соглашусь – он заберёт всё. И Лену. Это конец. Двумя руками взял Рэда за голову и ударил об стол. И ещё раз. Подошёл к входной двери. Сплюнул, подождал, когда Рэд очухается.

Рэд приподнял голову от стола, покрутил головой. Понятно, стол дубовый, тяжёлый.

- Сашок! Гусаришь! Закопаем тебя в твоём цеху. Сечёшь? Со всем племенем. Племя-то есть?

Рэд медленно пытался сунуть руку в карман кожаной куртки.

- Не дергайся, Рэд, не успеешь.

Я достал гранату из кармана, выдернул чеку. Рэд смотрел на меня открытыми глазами.

- Рэд, я сейчас оставлю тебя на несколько секунд наедине вот с этим лимоном. Меня, может, и закопают, но уже без тебя. Ну, и  напоследок. Только тебе. Лена - моя жена и двое детей.

Я шагнул к двери. Рэд поднял руки.

- Стоп. Сашок! Не гони! Мне пацаны писали – она уехала из города.

- Мне повторить?

- Не надо. Нина Петровна с вами?

- Умерла. Ты знаешь, у неё было больное сердце.

Рэд закрыл голову руками.

- Как же так, как же так-то?

Мне показалось, что он плакал. Я присел на пол у двери. Мне стало жалко Рэда. Вспомнил его поднятую руку на полу в клубе. Вспомнил Ленины слова: «Саш, мне жалко его...» Но, наверное, с  минуту я колебался. Смотрел на Рэда. Подняться, бросить гранату ему под ноги. Приедут менты, базар-вокзал, наезд, рэкет и все чин-чинарём. Рэда нет, а ментам зачем лишняя головная боль? Одним меньше. Пацаны Петровича останутся при своих интересах. И всё будет по-старому. Петрович с пацанами договаривался. Мы им не платили, сытые они. Но про Лену? Рэд открыл мне глаза. Вон как! Уехала из города. Ну, Петрович! Бежал впереди паровоза. Я по полу подвинулся к Рэду. Он сидел возле стола, обхватив голову руками.

- Ну что, брат, как жить будем?

Рэд  поднял голову, посмотрел на меня спокойными сухими глазами.

- Нормально. Пригласишь в гости?

- Поехали.

- Не сейчас. Уехал с разбитой мордой и приехал тоже. Даёшь, Сашок. Обдумать все надо и перетереть.

- Тогда ко мне на дачу.

Мы поднялись с пола.

- Ладно, отпущу гоблинов.

Рэд достал телефон из кармана, а я скотч из ящика стола.

- Рэд, затяни руку скотчем, не железная рука-то.

Рэд накрепко обмотал мне руку с зажатой в ней гранатой. В упор посмотрел мне в глаза.

- Не боишься?

- Рэд, ты о чём? Я – нет.

- Поехали.

У Рэда не было своей машины. Я левой рукой кинул ему ключи.

- Водишь?

- Так.

- Вези.

Кое-как проехали по городу. Дальше - легче. По проселочной дороге подъехали к заброшенному  песчаному карьеру. Я достал нож из бардачка, разрезал скотч на правой руке, отцепил его. Посмотрел на Рэда. Кивнул на карьер.

- Сходи, посмотри.

Рэд взглянул мне в глаза.

- Боишься, Рэд?

- Нет.

Пошел, посмотрел.

- Все чисто.

- Тогда ложись.

Я вышел из машины и бросил гранату в карьер. Слышал – шлепнулась в воду, и раздался всплеск и хлопок несильный. И засвистел воздух над головами.

Сели в машину и поехали на дачу. И пили весь вечер и почти всю ночь. И говорили просто, как друзья, хотя до этого за всю жизнь обмолвились двумя-тремя  фразами. Потом, уже потом, Рэд стал приезжать к нам в гости. Звонил: «Я заеду?» Раздобревший, большой, занимал собой всю маленькую прихожую, но легкими движениями снимал обувь, мягко проходил на кухню, поднимал глаза на Лену. «Чай, Лена, только чай». Большие глаза расширялись и теплели, и  он сам, Витек, на людях подтянутый и строгий, у нас  на кухне становился теплым и домашним. Я шутил.

- Витя, ты «рэдко» у нас бываешь. Все дела бандитские и времени нет?

Витя морщился.

- Перестань.

Пригубливал чай с лимоном с серьезным сосредоточенным лицом, поворачивал на меня голову, хитро улыбался и парировал:

- Саша! Мы «рэдко» бываем в Москве. Может, катнемся. Нацарапал что-нибудь?

- Когда, Рэд? Совсем немного.

Лена понимающе улыбалась и выходила из кухни, закрывая за собой дверь.

- Я оставляю вас, ребята. Только негромко, ладно?

Мы стали друзьями, и Рэд иногда подкидывал мне заказы. В разных городах. Если возникали проблемы, давал пацанов, те ехали и всё решали. Я оплачивал дорогу и накрывал поляну. Однажды Рэд приехал ко мне и сказал:

- Сашок, катнёмся в Москву. Там большой заказ. Нужно отремонтировать несколько общежитий,  сделать косметический ремонт. Деньги очень хорошие. Нужно подъехать, заключить договор и потом сделать работу. Катнёмся?

- Почему, нет? Поехали.

Поехали на поезде. Зашли в Москве в привокзальный ресторан. Поесть супчику. Там санитарный час. Дали денег человеку, он провел нас в зал. Поставили нам на стол литровую бутылку водки, рюмки. До супчика. К супчику ещё одну. Когда в зал стал подтягиваться народ, я уже читал Рэду стихи. Свои. И даже читал с маленькой сцены в микрофон. Музыканты еще не подошли. За соседним столиком оказались московские литераторы. Подсели к нам. Продолжили мы в ЦДЛ. И меня стали печатать в Москве. В тех самых журналах, в  которые я приходил несколько лет назад.  Люди там остались те же, я спрашивал ребят: «Как же так? Я приносил вам эти же стихи, и вы их не печатали». Смотрели на меня, улыбались.

- Понимаешь, старик, тогда было одно. Сейчас - другое. Время.

- Не понимаю.

У меня возникло стойкое ощущение Москвы как чужого для меня города. Когда мои ребята ремонтировали общежития, я наездами бывал в Москве. Вечером куда? - В ЦДЛ. Наслушался и насмотрелся. И отрыжка, и похмелье, и спокойное пьяное состояние, и точное, и четкое ощущение Москвы как чужого для меня города еще раз возникало и в дубовом зале, и в нижнем буфете. Я смотрел на людей. Слушал умные, правильные речи и со всем соглашался: верно же говорят, и  всё по делу. Я кивал головой, а у меня возникало желание подняться и на вокзал, на поезд и домой, к Лене и детям. Окончательно меня добило то, что услышал там же, в ЦДЛ. Невысокий человек с усталыми глазами из одной литературной  газеты, где меня напечатали давно еще – самотёком, выбросился из окна. Не знаю, что там было. Говорили, несчастная любовь к одной певичке. Я уехал, уехал с чувством облегчения  из этого большого шумного города. И всё. Больше в Москву ни  ногой. Но писать не перестал и иногда читал свои стихи Рэду у себя на кухне. Когда он заезжал к нам.

А тогда, из карьера, мы поехали с Рэдом на мою ещё не достроенную дачу. И пили весь вечер и почти всю ночь. И говорили просто, как друзья, хотя до этого за всю жизнь обмолвились двумя-тремя фразами.

Дачу мою строили белорусы. Компактная бригада, профессионалы и молодцы. Взялись построить под ключ. Могли бы свои, но заказов набралось на разрыв. Да Петрович еще откопал золотую жилу - отгораживали территорию на заводе, бурили землю под столбы и упёрлись в металл. Цветной. Тоннами возили на приёмные пункты. Приёмщики разводили руками - сразу не расплатимся. Ну и не надо сразу. Деньгами был забит сейф на работе, железный ящик в доме, две сумки отвёз маме на квартиру. Белорусы уезжали в отпуск на две недели и просили расплатиться долларами. Я отнес тяжёлую спортивную сумку в обменный пункт, оттуда вышел налегке, с двумя пачками стодолларовых американских денег. Завёз их тогда на дачу. Положил в куртку. Белорусы должны были подъехать, взять деньги и уточнить объём оставшихся работ.

Я с тяжёлой головой вышел на лоджию, достал сигарету. Прикурил. Ну дали вчера! Рэд, наверное, ещё спал на первом этаже. В окно лёгким порывом нахлынул поток утреннего свежего ветра. Обволок тело, проник в лёгкие вместе с сигаретным дымом. Просветлела голова. Весна. Хорошо. Я улыбнулся. Да и как не улыбаться? Подо мной отцветающие вишнёвые сады – белыми кучевыми облаками; слева, на востоке, яркое солнце и высокое синее и бездонное небо над головой. И видно: от дуновения ветра осыпаются на зелёную траву белые лепестки – цветки вишнёвые. И несть им числа. И весной, и это весной – белая вьюга! Хорошо!

Я выбрал место под дачу в жилой деревне, почти один в один как в деревне моей родной. У реки. И берег крутой, и вётлы огромные. И даже тропинка с берега к реке почти такая же, с такими же поворотами, изгибами и широким пропадающим в траве спуском к реке. Одно не хорошо: соседка упёрлась – маленькая изворотливая бойкая старушка. Не продала свой заброшенный участок напротив. Дом мой стоял бы лицом на восток, как в родной деревне. Её избушка, деревянная, глухая, со всех сторон  заросшая бурьяном, почти сползла  под бугор к реке. Я предлагал: продай участок, за это новый дом вам поставлю! Или денег дам. Много. Нет, нет, нет. С бабкой жила дочь, молодая, может, не намного старше меня. Работала почтальоном. Высокая, красивая, опрятная, с открытым лбом и роскошными белыми волосами, падающими на плечи. Я заезжал на стройку, видел её: с сумкой на плече проходила мимо, обходила меня стороной, улыбалась коричневыми, с резко очерченными зрачками, глазами. Я пытался заговорить с нею, но она прибавляла шагу и быстро проходила в избу, высокая, наклонив голову. Я смотрел на неё, и мне кровь ударяла в голову. Красивые крепкие ноги с высокими бедрами, узкая талия, прямая спина и белые волосы по плечи. Белорусы говорили: бабка жила в доме не постоянно, появлялась наездами.  Да и зимой они, по ходу, не жили в деревне. Как жить в этой конуре?

Я собирался бросить окурок в раскрытое окно и тут увидел: на бабкином участке, между двух кустов сирени, по тропке, которой дочка её ходила со своей почтовой  сумкой, идет лиса. Скорее не идет, а ползет на передних лапах. Я замер на своем балконе. Лиса проползла по дороге перед моим домом. На задней ноге она волочила огромный чёрный капкан с белым тросом и привязанным на трос метровым куском дерева. Проползла к избе, ткнулась лбом в дверь и вползла в избу, волоча за собой свой поволок. Кусок дерева встал поперёк и не давал ходу дальше. В приоткрытую дверь высунулась чёрная лисья лапа, положила поволок вдоль. Трос натянулся и поволок исчез за дверью. Дверь закрылась.  Я спустился со второго этажа и, как можно тише, прошёл мимо спящего Рэда. Надел куртку и открыл входную дверь. Чёткий звук спускаемого предохранителя и голос Рэда: «Сашок» - прозвучали одновременно. Я повернул голову от входной двери. Круглое дуло ствола и Рэдовы глаза смотрели мне прямо в сердце.

- Спи, Рэд. Рано ещё. Пойду, прогуляюсь. Нормально всё, спи.

Вышел, не оглядываясь, быстро прошёл к соседской избе. Дощатая дверь не заперта. Прошёл низкие сени, открыл дверь в дом. Комната оказалась большой в таком бедном, убогом доме. Чистая. Слева - белёная печь, на окнах белые занавески, на подоконниках, в коричневых горшках с ярким орнаментом, цветы герани, сочные и зелёные. Скоблёный стол в три широких доски. и она на широкой белой кровати с хромированными стойками. С копной волос на подушках и в короткой юбке. И ноги, длинные и красивые. На левой ноге, выше ступни, красным обручем рана. Под ногой  на белой простыне - кипельное белое полотенце. На полу, у кровати, зелёный обливной таз с водой. У изголовья табурет, на нем пучки травы. Рядом с тазом, на полу, черный волчий капкан с запекшейся кровью на зубьях, и железным тросом, и привязанным потаском.

 Она лежала на кровати в царственной позе и спокойно смотрела на меня. Смотрела, будто вовсе не было меня тут, и делала своё дело. Жевала траву, пережёванную брала рукой, сгибала раненую ногу и прикладывала траву к ране. Я отрешённо спросил, уже зная, что я здесь лишний,  чисто из вежливости:

- Я могу вам помочь?

Она ответила просто:

- Помоги.

И голос её прозвучал так хорошо, что я почувствовал: всегда был в этом доме, она всегда была рядом со мной и мы всегда были вместе. Скинул куртку на пол, подошёл. Присел перед кроватью на колено. Она рукой изо рта дала мне разжёванную траву, приподняла больную ногу. Над ступней рана была накрыта мелко пережёванной травой, я поддержал больную ногу и приложил траву над пяткой. Поставил её ножку на вафельное полотенце и крепко портянкой обмотал больную ступню. Перед моим лицом была согнутая нога с нежной  шёлковой кожей. Я не удержался, поцеловал ногу под колено и взглянул ей в лицо. Она простонала: «Иди ко мне». А меня и без того разрывала моя желающая плоть. И я был вне себя от страсти, от её невообразимого тела, и желал,  и хотел, и любил…

Она сняла с меня промокшую насквозь футболку, обняла спину горячими руками, гладила её, подняла ноги, целовала меня в шею и плечи и шептала: «Мой, мой, мой…» Я почувствовал, будто сто маленьких горячих язычков целуют мою плоть в её лоне. И я стал взлетать над белым вишнёвым и яблоневым садом, на высокое небо. А потом я медленно опускался на большом солнечном парашюте с высокого неба, и посадка случилась   нежной и мягкой – через цветущий вишнёвый и яблоневый сад, на её белую постель и счастливое лицо, возникшее сразу и рядом. Она выдохнула: «Мой». И явилась всем радостным лицом, и прижалась виском к моим губам, и взглянула большими и сияющими глазами.

- Спасибо. Я устала. Ты ещё придешь?

На улице сухо раз за разом раздались пистолетные выстрелы. Она сразу сжалась, взглянула испуганными глазами.

- Не бойся, Рэд дурачится. Товарищ мой. Я скоро приду.

С трудом натянул промокшую насквозь футболку, надел куртку и полез в карман за сигаретами. В руке оказались две пачки зеленых американских денег. Положил на скобленый стол.

- Тебе. Жди. Я приду.

Вышел из низкой двери на яркий солнечный свет и оказался в аду. Рэд с перекошенным лицом метался по улице. На дороге стояла покоцанная девятка, а пред ней на коленях белорусы со сжатыми за спиной руками и мордами на капоте. У Рэда в правой руке «Макаров» с дымящимся стволом, а  в левой – запасная обойма.

- Явился! Герой! Мордой в пыль! Что не ясно?

Рэд два раза выстрелил мне под ноги. Я сел на пятую точку, раздвинул ноги в стороны. Рэд поменял обойму.

- Проясню, Рэд.

- Проясни. Какие им деньги и что это за люди?

Ствол смотрел мне прямо в лоб.

- Это мои рабочие, я им денег должен.

Я полез в карман за деньгами, а достал сигареты. Закурил, покачал головой. Не идти же в избу и всё забирать обратно. Сам только что отдал. Позвонил Петровичу: «Петрович,  привези мне сейчас на дачу двадцать штук зеленых». Петрович долго молчал, а потом ответил: «Саш, я сейчас не найду столько. Тебе придётся приехать на завод». «Хорошо, скоро буду».

Деньги лежали на заводе в сейфе. Один ключ у меня, второй у Петровича. И никто один без другого не мог открыть сейф.

- Ты слышал, Рэд?

- Слышал, предупреждать надо.

- Ты остаешься или с нами?

- В город поеду. Хватит дубасить. Дел еще много.

 В городе я расплатился с белорусами и вернулся на дачу. Сразу зашел в избу. Её не было. Дверца платяного шкафа приоткрыта. Не было и её вещей. Бабкины балахоны  да стоптанные башмаки.

Я прождал её этот и следующий день. Не появилась. Пропала. Совсем пропала. Я пробовал искать её в городе сам. Не нашел. Ни Петровича, ни Рэда  искать не просил. Зачем?  Я Рэду ничего не сказал тогда: где был и что случилось со мной чудесным светлым майским утром. Радость распирала меня изнутри, но мне становилось неуютно и неловко, когда мы ехали с дачи в город, и я боковым зрением ловил косые взгляды Рэда. Он взглядывал на меня, отворачивался к окну, вздыхал и молчал всю дорогу.

Под конец второго дня ожидания на даче я напился в хлам. Проснулся ночью, включил фонарь, прошел в избу. Там всё было так, как и было. Ушёл к себе на дачу, выпил водки и уехал в город. На завод. В кабинете жил и пил ещё два дня. Домой появляться стыдно было. Как только представлял Ленины глаза.… Уж лучше так. С бодуна и сказаться больным. Время лечит.

Лечит, лечит. По зимней дороге с легкой позёмкой поперек пути я давно уже въехал в свою область и подъезжал к городу. Впереди развилка, ещё километров тридцать - и уже дома. Захотелось выпить. В машине лежала початая бутылка коньяка. Сбавил скорость, и опа-на! Резко нажал на тормозную педаль. Машину, было, чуть закрутило по дороге, я выровнял её, благо скорость небольшая, и остановился. Передо мной, буквально в пяти метрах, в свете фар на дороге стояла лиса. Белая и пушистая, с легкой рыжинкой на конце волос, подтянутая и аккуратная - чудо! Стояла и смотрела. И глаза её мерцали неземным, в белую голубизну, светом. Постояла, грациозно сошла на обочину, немного припадая на заднюю лапу, и исчезла в темном поле, будто вовсе не было её тут. Я вышел из машины, посмотрел в поле. Какой там! Серо-черная темнота, да белый снег близко, в боковом свете фар. Я верил, верил своим глазам – та лиса, точно та, та самая, почти белая, худая, ползущая мимо моей дачи с чёрным капканом к своему жилищу - соседней избе. Тогда так получалось. И вот я сейчас снова увидел её воочию, я узнал её сразу – она подтянулась и похорошела. И в сердце тонким колокольчиком прозвенели воспоминания, и я видел уже не лёгкую позёмку поперёк дороги, а отцветающие вишнёвые сады и - весной, и это весной - белую вьюгу! Заворожённый сел в машину, налил полный пластмассовый стакан коньяка, выпил и закурил. Хмель сразу ударил в голову – сначала  эйфорией, а затем  тёмной злой тяжестью в голове и по всему телу. Белая вьюга и связанные с ней воспоминания  скомкались и исчезли в уголках памяти, а осталось - мое стыдное двухдневное пьянство в кабинете и еще более стыдное трехдневное лежание на кушетке на балконе своей квартиры. С завода тогда приехал днем, пока детей нет дома, с бутылкой водки и книгой.  

Лена открыла дверь и глазами, глазами  спросила: «Что случилось?» Губы выдохнули эти слова уже потом, вслед. Когда я проходил на кухню и наливал себе в стакан. Выпил. Казалось, трезвыми глазами посмотрел на Лену.

- Я на балкон. Скажи детям, что заболел, ладно?

Лёг на кушетку, поставил бутылку на столик, открыл книгу на заложенной странице: «…сложилась легенда о том, что лисы превращаются в обакэ и уходят из деревень в облике старухи, ребенка или даже сказочной принцессы. Разумеется, лисы обладают такой могучей силой, что с ними лучше жить в мире, а при возможности подкупать их всяческими дарами, оставлять им угощенье, цветы и сакэ…» Закрыл и отложил книгу. Это в Японии. А у нас вот так бывает. Ведь скажешь кому – не поверят. А я и говорить не буду. Только вот ко мне с какого перепугу оборотень привязался? Может, оттого что, слушая в детстве рассказы бабушки про лису -  рассказы страшные  (мурашки пробегали по всему телу), я симпатизировал рыжей плутовке? Да, расскажешь кому – не поверят. И чего там - сам уже не верю. Почти не верю. Ведь двадцать штук зеленых были – и нету. Факт. Ладно, буду считать, что откупился. Я посмотрел на бутылку, хотел выпить, но не стал. «Тоже тебе, рыжая бестия!»

Надо мной висела шкура лисы. Это последнее, что я видел в этот день. А на другой день уже слышал:  Маришка рвалась на балкон: «Я хочу к папе!» Лежал и будто видел: Лена рукой одернула Маришку: «Перестань, у папы температура!» «Ага, температура, - это сказал Павлик, - мам, пьет, небось?» Я слышал, Лена шлепнула Павлика по попе. И будто видел: Павлик наклонил голову, набычился жестким  Рэдовым лицом. Я слышал: «Прости, мам!» Я представлял: Павлик уткнулся Лене в живот и, может быть, плакал. У меня самого слезы текли из глаз мелкими ручейками. Я смотрел на початую бутылку водки, стоящий рядом стакан, слышал, как Лена говорила сквозь слезы: «Хорошо, Паш, все хорошо». Слышал, видел, и стальная пружина, взведенная в моем сердце, тугая, черная и плоская, медленно разжималась, и сердце – я чувствовал его – становилось сердцем моим.

Лена пришла ночью. Я не спал и ждал. Лена пришла ночью и долго стояла у открытой двери балкона. Я не спал. Я видел и слушал мой родной город, и Лену, Лену, Лену. Она прошла, легла ко мне на край кушетки, обняла и прошептала горячим дыханием в лицо: «Я соскучилась». Родная, близкая и необходимая. Родная. Это тогда, это всё тогда, в мае далеком.

А сейчас  я на зимней дороге, с лёгкой позёмкой поперёк пути. Выпил ещё коньяка и курил беспрерывно сигарету за сигаретой. Дома наконец. Почти дома. Бросил сигарету на дорогу и домой. Медленно ехал и вспоминал рассказы мамы и бабушки зимой на тёплой печке в моем старом любимом городе в далёком, невозвратном детстве.  Рассказы таинственные, где слова с придыханием, а лица с верой в некую таинственную силу, связанную с плутовкой лисой. Вспоминал, как я представлял её в своем воображении. Ярко-рыжую и пушистую на белом снегу, с белым галстуком на груди, хитрыми блестящими глазками, стремительную и легкую. Слушая бабушку и маму на теплой печке, я будто видел: она легко, по снежному перемёту, поднималась к нам на крышу. Я будто слышал: она ходила по ней, грелась у печной трубы и быстро принюхивалась. И рогатый месяц висел над ней, а в тёмном синем небе холодно и бездонно сияли ночные звезды. Она также легко спускалась на соломенную крышу двора, покрытую снежной шапкой и, наклонив мордочку, слушала блеянье овец в хлеву и кудахтанье кур на нашесте. Только ей известным чутьем выбирала самое тонкое место в крыше двора и начинала копать смёрзшийся снег и обледенелую солому. Рвать её зубами, вытаскивая по клочку. Надеялась за долгую зимнюю ночь прогрызть дыру в крыше,  а под утро полакомиться свежей курятиной. Я представлял всё это и желал ей удачи. Переживал за неё, а не за глупых кур и пёстрого злого петуха, который, едва увидев меня круглым глазом, набрасывался коршуном и клевал, куда ни попадя. Я вспоминал рассказы про лису, от которых мурашки бегали по всему телу. И сердце, тоже покрытое  гусиной кожей, замирало от страха. Я приеду домой и обязательно всё опишу. А потом соберу всех пацанов и катнёмся в мой родной город. Войны не будет. Просто пройдем с Петровичем, и Рэдом, и  пацанами  к моему дому, школе, церкви и реке. Подышим зимним морозным воздухом и уедем домой. Дела ждут. Дел много.

 

 

Деревенские были.

 

Я заходил в подъезд и улыбался. На подоконниках в подъезде цветы герани,  сочные и зелёные. И белые занавески на окнах, и чистые окна. Лена. Это все Лена. Открывал дверь, а она стояла у порога. Будто ждала меня всё это время. Моё. Наше время. Ждала. Поцеловал Лену. Она стояла в ночной рубашке и ждала меня. Тихо прошел к детям. Посмотрел: они ещё спали. Прошёл на кухню. Кивнул Лене на холодильник.

- Налей.

Лена посмотрела мне в глаза и всё увидела.

- Может, хватит, Саш?

- Налей, налей.

Она поставила бутылку на стол, рюмку, закуску. Я сам налил себе в стакан до краёв. Медленно выпил до дна, не чувствуя ни вкуса, ни запаха водки. Закусил. Подождал. Приятная теплота разлилась по телу, отступила усталость. Взял Лену за руку и увёл на балкон. На кушетку. Необходимую и родную.

А просыпался долго и медленно. Просыпался и чувствовал: лиса тёплая и живая лежит у меня на груди и сейчас, вот сейчас горячим и шершавым языком лизнет меня в ухо. Я резко открыл глаза.

- Маришка! Доча, привет!

Я расцеловал её в румяные щеки.

- Как дела, дочь?

- Хорошо, я пришла, а ты спишь, спишь. Пап, ты мне что-то привёз?

- Ты знаешь, дочь, нет. Я ехал ночью, магазины закрыты. Давай, в другой раз что-нибудь привезу?

- Давай.

- А Павлик где?

- Ушёл играть в хоккей.

Вошла жена, смотрела на нас с Маришкой и улыбалась.

- Есть будешь?

- Сейчас нет. Мне нужно уехать на дачу, собери что-нибудь с собой.

Лена удивлённо вскинула брови и произнесла. Нет, промолвила:

- Саш, может, хватит уже?

- Лен, надо, надо. Маме скажи, всё хорошо, я приехал и на даче. Лен, - я взял её за руку, - Лен, написать нужно. Пить не буду. Правда.

- Ну, хорошо.

Лена вздохнула и прошла на кухню.

- Пап, ты опять уезжаешь? Я с тобой.

Маришка прижалась ко мне и вопросительно заглянула мне в лицо.

- Не сегодня, дочь. Тебе же завтра в садик? А я работать еду. Папе нужно поработать. Всё, иди, играй.

Телефонный звонок прозвучал почти не слышно. Я вставал и улыбался, проводив Маришку взглядом. Маришка убегала к себе в комнату.

Лена вошла на балкон с сумасшедшими глазами. Глаза горели коричневым огнём и сверкали, как молнии.

- Саш, Рэд застрелился. Звонил Петрович.

Лена опустилась на колени и заплакала. Я в трусах присел на кушетку.

- Лен, ты что несёшь?

Лена обняла мои колени, прижалась к ним горячей грудью, плакала.  Поднимала на меня глаза, большие, чёрные - зрачков не было видно - и говорила:

- Саш, этого не может быть! Саш, сделай что-нибудь!

Обнимала мои колени и плакала. «Так. Приехали. И скатались. В мой родной город. Скатались».

Лена подняла на меня лицо.

- Саш, ты должен знать. Я была с ним в эту ночь. Он был такой счастливый. Я сказала ему про Павлика. Саш, не мог он. Сделай что-нибудь!

Лена опустила голову мне на колени и  плакала. Всё плакала. «Так. Нормально. Нормальный ход». Я гладил Лену по голове, вдыхал запах её волос.  И целовал родные темные волосы, а в голове пружиной, тёмной, железной и тугой, поднимались холодные мысли. Рэда больше нет. Реальность. Я гладил Лену по голове, вдыхал запах её волос и говорил, говорил:

- Лен, всё хорошо. Все будет хорошо. Успокойся. Не плачь. Родная. Моя. Единственная. Не плачь. Слышишь? Иди к Маришке. Не говори ей ничего. Павлик придёт, покорми его. Всё, Лен. Ну, всё. Ехать надо. Будь дома с детьми.

Я говорил, а в голове жёсткие мысли: «Первым делом, скинуть ствол. По ходу, капитан оставил его в багажнике. На похоронах менты могут прошмонать все машины. Поднимут ствол, с ними уже не договоришься. В этот раз.  Потом позвонить Петровичу. Скажет всё, как было. И похороны, похороны. Да, Рэд. Не только имя и фамилия много значат в жизни человека. Оказывается, и погоняло тоже. Так получается, Рэд. Ладно, ехать надо».

Я гладил Лену по голове, она плакала, а я уже вставал и одевался. Заехал в гараж, достал чёрный пакет из багажника. Под рифлёной рукояткой чёрного воронёного ствола латинская буква «V». Виктория. Победа. Я присел на багажник машины. «Ну, Петрович, всё ясно». Холодной, жёсткой мыслью прозвенело в мозгу. Сначала похороны, потом Петрович. Или наоборот. Наоборот, наоборот. Взвёл затвор, дослал патрон в патронник, выстрелил в сложенную в углу ветошь. «Ну, Петрович». Положил пистолет в левый карман куртки, железным щелчком, во весь гараж, раздался звук предохранителя. Позвонил Петровичу.

- Саш, я все устроил. Похороны послезавтра, поминки в  «Софи», на первом этаже. Площадка большая. Пацанов много будет. Подъезжай на завод. Я здесь. Всё объясню.

Я заехал на завод. Ташкент ждал меня у входа.

- Серег, чем занимаешься?

- Тебя ждём, Саш.

Ташкента я перетянул к себе год назад. Из его коми-пермяцкой тмутаракани. Ташкент спокойный и обстоятельный. Назначил его руководителем транспортного цеха. И попросил поближе пообщаться с пацанами - Петровича.

- Саш, Рэд, говорят, застрелился.

- Ты веришь?

- Нет.

- Петрович где?

- У тебя в кабинете.

- Заведи погрузчик и жди меня на моей даче. На повороте к песчаному карьеру. Ладно?

- Ладно, Саш. С собой брать?

- Не надо, жди.

Я обнял Серегу за плечи и прошёл к себе. К Петровичу. Петрович сидел на моем стуле в царственной позе, положа ногу на ногу.

- Здорово, Петрович.

- Привет.

- Рассказывай.

Петрович встал со стула, облокотился на стол двумя руками, посмотрел мне в глаза поверх очков. Глазами большими и добрыми.

- Рэд застрелился. В гостинице. Может, крыша поехала - может, застрелили. Тёлки, говорят, с ним были. Мы разберёмся. И менты разбираются. 

- Я уже слышал, Петрович. Башка чугунная. Если ты всё сделал насчёт похорон, может, поедем ко мне на дачу, выпьем. В голове не укладывается.

Я потряс головой.

- Ну, поедем, Саш, выпьем.

Перед въездом в деревню на мосту я остановил машину и ударил Петровича рукояткой пистолета в лоб. Петрович осел на переднем сиденье всем своим худым маленьким телом. Я достал телефон Петровича из кармана зимней куртки. Поискал по карманам пиджака и нашёл второй. Вынул симки из телефонов - их было три - бросил с моста и смотрел. Они летели в полынью на быстрину, как три разноцветные бабочки. Одна упала на лед. Сплюнул. Не спускаться же. Коротким броском бросил телефоны в воду. Посмотрел вокруг, никто не видел? Сел в машину и поехал. К карьеру. Петрович очухался.

- Саш, я всё проясню.

- Проясни, Петрович.

Я примерно  знал, что он будет говорить. Подъехали к карьеру. Я вышел из машины, открыл его дверь. Левой рукой поднял Петровича. «Худой, совсем худой. Бараний вес». Поднял за воротник, поставил на край карьера. Петрович стал искать очки. Они лежали у него под ногами. Он смотрел большими глазами и носовым платком тёр несуществующие очки. Потому что я раздавил их ногой. Очки хрустнули. Я слышал этот звук вместе со звуком спускаемого предохранителя.

- Я проясню, Саш.

Петрович перестал тереть платком несуществующие очки в своих руках. Он слышал все звуки и смотрел на меня.

- Надоели вы мне, гусары. Саш, ты должен знать – этот город мой! Положи пистолет на капот.

Вспомнилось, где-то я уже слышал эти речи.

- Я старый, а мне нужна замена. Пацаны бы тебя не приняли, чистый ты. Поэтому, подставил. Отсидел бы ты два годочка по нормальной статье, и всё чин-чинарем, тебя бы вытащили.

- А Рэд, Петрович?

- Рэд дерзкий. Так теперь дела не делают. Сам бы спалился и нас  спалил. И, знаешь, он был с твоей Леной в ту ночь. У меня не оставалось выбора. 

Я уже знал про Лену. Но ещё не знал: буду ли стрелять.

- Петрович, зачем звонил на квартиру? Хотел, чтобы трубку взяла Лена?

Я ещё надеялся, что это не так. Но лицо Петровича перекосила гримаса,  вздулись вены на шее и на висках, глаза остекленели, и похож он стал на маленького злобного зверька. И то ли пролаял, то ли прорычал:

- Да! Да! Да! Да!

У меня уже не было слов. И выбора тоже. Я поднял руку и выстрелил, не целясь. Тело Петровича упало в карьер. Я подошел, посмотрел вниз. Тело лежало неестественно и странно. В руке платок, а во лбу  - красная точка. И из красной точки текла, сползая на большой открытый глаз, красная струйка крови. Как слеза. Я бросил пистолет в яму. Достал сигарету, закурил. С горы, попыхивая синим дымком, спускался жёлтый погрузчик-экскаватор. Серега. Ташкент. Подъехал. Вышел, посмотрел в карьер, посмотрел на меня.

- Всё нормально, Николаевич?

- Видишь?

- Вижу.

- Прикопай его, а то лисы вокруг да охотники. Шум поднимут. До весны нормально будет, а там разберёмся. Лады?

- Лады. Всё понял. Ты куда?

- На дачу. Может, попью дня два.

«Или не попью», - подумал про себя.

- Принимай дела и, если не появлюсь…похорони Рэда, ладно?

- Чего ладить-то, Николаевич? Все сделаю. Отваливай.

- Давай, Серег.

- Давай, Николаевич.

Я сел в машину и уехал на дачу. Мела поземка поперёк пути. Но снега было мало в этом году, и «Мерседес» спокойно продавил дорогу по тракторному следу. Приехал на дачу, затопил камин, открыл бар. Постоял, посмотрел на батарею бутылок, закрыл бар. Хватит уже.

Достал из кармана телефон, набрал Коляна. Долго и спокойно с ним общался, рассказал про Рэда и попросил приехать с пацанами на похороны.

Выключил свет; не раздеваясь, лег на диван, укрылся пледом и стал смотреть на огонь. Языки пламени - яркие по краям и темные в середине - ровно, со всех сторон, охватывали берёзовые дрова.  Вспышками и с треском горела  берёста. Огонь разгорался, завораживал и притягивал взгляд. Отсветы его бегающими бликами освещали комнату. В комнате теплело, я согревался. Смотрел на огонь, а в душе ровным светом горел клубок воспоминаний, услышанных в детстве рассказов и вспышек видений из далёких, тёмных глубин генетической памяти…

 

Михей ехал домой первым поездом. И то сказать - ехал? От станции до дому по зимней дороге пять верст пути. И тяжеленные сумки наперевес. Загодя купил в городе муки, рису, сахару, пряников, леденцов - ребятни полный дом. Но шагалось легко. Он хорошо выспался, морозец не колючий, только слегка пощипывал щёки. Сумки приятной тяжестью оттягивали плечи. Михей ехал, а вернее уже шёл из города, с завода, на выходной день домой, в деревню.

Светало. С холма в бело-синей дымке уже был виден его дом. Из печных труб - большой русской печки на кухне и голландки в доме - высокими белыми столбами валил дым. Михей остановился у колка берёз. Отсюда видна вся деревня - он всегда останавливался здесь. Снял с плеча сумки и, как всегда, смотрел на деревню и думал о доме и детях. А когда ж ещё? Дом его, большой, деревянный, из корабельных звонких сосен, стоял на высоком фундаменте. В сухом подвале под домом зимовало пятьдесят ульев. Нынче надобно посмотреть. На большом дворе - две коровы, быки, овцы, гуси, утки, куры, кроли, три порося. Женя теперь подоила коров. В печке, в большом чугунке, томится молоко, сладкое, с коричневой коркой поверху. Готовы пшенник и лапшенник, рассыпчатая картошка, сварены яйца, гудит самовар. На столе топлёное масло, сметана, солёные грибы, огурцы, помидоры. Женя во всей деревне выращивала помидоры одна. И вся деревня ходила смотреть: как же они растут? Старшие ребята - Ванька, Алёха, Толя -   теперь кормят скотину и убираются на  дворе. Девочки, Аня и Маруся, тоже проснулись  и играют с младшим, Борькой, толстым бутузом; ему пять лет, а он только что стал говорить. Но не мычал, а заговорил сразу, как большой. Михей невольно улыбнулся. Теперь все ждут его к завтраку. Мишка давно не приезжал и не пишет. Надо сказать Жене, чтобы написала ему письмо -  опущу на почте в городе. Старший брат Петр, как пришел с гражданской, уехал работать в Ковров на военный завод. Помешался на оружии. Взял к себе Михаила. Теперь конструктора.

Михей смотрел на деревню. Печи топились ещё  у Макаровых и Буробиных. Крепкие хозяева. Михей снова улыбнулся. Мой Лёлька взял в жёны Варятку Буробину, Зойка вышла замуж за Андрея Макарова… Михей вспоминал, как купил им дом в деревне, перевёз его в город, поставил, сейчас живут в городе в одном доме на две семьи. «Сегодня зарежу барана, завтра им отвезу», - решил  Михей. Зять Андрей - начальник на заводе, Лелька работает у него. Андрей  - хороший парень, мягкий, обстоятельный. Он  спас их, всю семью, летом 29-го  года. 

Была пора сенокоса, Михей плохо спал всю ночь, но не ворочался, лежал тихо: ребят бы не разбудить, им вставать рано. Слышал: под утро пришла Зойка с гулянки, они с Андреем ещё не поженились, Михей не возражал – дело молодое. Андрей был ему по душе, к тому же работал председателем сельсовета. Зойка спала в чулане. Она прошла огородами. Михей слышал, как звякнуло кольцо на двери и тихо задвинулась щеколда. «Вот коза, а ведь скоро вставать!»

Они приехали на рассвете в тачанке, запряжённой двумя лошадьми, два краснопёрых бугая в форме, хромовых сапогах, в фуражках. Оба пьяные, красные глаза навыкате. На толстых губах - белая слюна. Оба одинаковые, на одно лицо. Видно, где-то пили всю ночь. С ними Петька Канин -  желчный худой мужичонка из соседнего села. Из босяков, на всех указывал. Громко отворили двери, вошли, стуча сапогами.

- Ты хозяин? Собирайся, запрягай лошадей, весь свой выводок в телеги. С собой ничего не брать, только документы.

- Куда собираться? По какому праву?

Краснорожий, с красными навыкате глазами, ткнул нагайкой Михея в лицо.

- В Сибирь-матушку. Мироеды в Сибирь!

Михей прошел из кухни в дом и засветил большую лампу-молнию. Двухгодовалая Аня проснулась и громко плакала. Грудная Маша причмокивала губами и тоже просыпалась. Ребята сбились в углу в одну кучу. Женя, одетая, склонилась над девочками, а смотрела на Михея.

- Отец, что же творится?!

Михей молчал. Краснорожий заглянул из кухни в дом.

- Сказано тебе, карга, собирайся! Ты тоже живей, живей, - сказал Михею. Михей пошел через чулан во двор выводить лошадей. Зойка не спала. Стояла с белым лицом у двери. Михей как можно тише отодвинул щеколду и вытолкнул Зойку за дверь. Со двора в маленькое окошко видел: Зойка бежала огородами. К  Андрею.

Андрей прискакал на неосёдланной лошади в белой исподней рубахе. Галифе, сапоги, за поясом наган. Зрачки во все глаза. Михей в жизни его таким не видел.

- Где они?

- В доме.

- Идём.

Вошли в дом. Канин стоял у печи. Краснопёрые сидели на лавке за столом. Чистили яйца. За дверью в доме плакала Женя. Андрей со всего маха хватил рукояткой нагана о стол.

- Кто такие? Я писал в город - у меня никого нет!

Повернулся к Канину.

- Ты, сука подзаборная, на кого указываешь?

Повернулся к краснорожим. Рукой показал на Михея.

- Его брат с моим отцом Перекоп брали. Может, вы и меня в Сибирь? Ну??? Вон!

Андрей уже не кричал, а рычал рыком. С бульканьем и яростью гремело:

-В-о-о-н!

Канина в дверь как ветром сдуло. Краснопёрые поднялись и вроде побелели лицом. Вполуприсядку, боком, вышли из-за стола. Боком прошли к двери.

- Ты нам ответишь!

- В-о-о-о-н!

Ночью копали большую яму во дворе на месте курятника. Ребята вёдрами носили землю под бугор. Зерно прятали. Андрей помогал.

В Сибирь не угнали, но забрали всё подчистую - оставили кур да тёлочку с бычком, им ставить их было некуда. А может, ещё почему. Да пчёл не тронули. Когда уводили корову, Женя выла белугой, вцепилась в неё, не отпускала. Стонала, и выла, и ревмя ревела вся деревня.

Михей тяжело вздохнул, переступил с ноги на ногу, поднял сумки на плечо и медленно пошёл с горы к дому. С тех пор многие не оправились, и деревня жила бедно. Работали задарма в колхозе. У бывшей своей скотины, на бывшей своей земле. Но скотину свою каждый отличал. И своим руки сами кидали сена побольше и овса пожирней.

Михей подходил к деревне. Деревня просыпалась, но медленно. Да и охота вставать, когда особо и есть нечего? Глядь, у Настёны, соседки, из трубы пошёл дым.

Михею кровь ударила в голову, ноги сами сворачивали к Настёниной двери. Но он, отвернув голову, медленно пошёл к своему дому. Страсть и злоба темным клубком кипели в груди. У него с Настёной грех, было,  случился у реки. Полгода прошло, но Михея бросало то в пот, то в холод - не отгорело.

Дым из Настёниной избы не поднимался столбом к небу, а сворачивался кольцами вокруг избы и стлался по земле. Михей знал: мать Настены, Прасковья, была колдунья. Когда Зойка была маленькой, лет семи, за деревней сел самолет. Он долго летал над деревней и сел на поле. Все, кто был в деревне, туда побежали - поглядеть. Михей в саду смотрел за пчёлами.  Побежала и Зоя. Прасковья - летом в валенках, длинном чёрном платье, овчинной душегрейке, в платке, повязанном на глаза - проговорила с лавочки низким голосом:

- Зойка, а ты не беги. Ты не беги.

Зоя остановилась и споткнулась на ровном месте, присела на одно колено. Присела и заплакала. Михей подбежал.

- Что, дочь?

- Болит.

- Где болит?

Зоя показала в пах. Михей взял её на руки и понес в дом. Видел: Прасковья поднялась с лавочки и пошла, и засеменила.

Было воскресенье. Женя молилась в доме. До церкви восемь вёрст, и не каждое воскресенье в церковь ходили. Михей занёс Зою в дом и положил на кровать.

- Посмотри, у неё что-то болит в паху.

Женя посмотрела.

- Отец, у неё кила. Мы вчера мылись в бане - ничего не было.

Михей пошёл к соседке. Изба открыта, пахло травами и сладким запахом гниющего дерева. У печи самовар, на неприбранном столе чашка, хлеб и яйца. Бедно и неряшливо.

- Прасковья!

Никто не отвечал. Михей хотел пройти на двор, но в сенях, в полутёмном углу, среди подвешенных по стене сухих веников и пучков травы, заметил валенки, пригляделся: Прасковья сидела на скамье, сложив руки на коленях.

- Ты что Зойке сделала? Иди сейчас же снимай килу!

Михей почти кричал.

- Иди, снимай!

Прасковья блеснула глазами. Михей крепко взял её под локоть.

- Ирод! Зверь! Пусти, пусти, сейчас иду.

Михей вышел на улицу и стал ждать. Настёна, дочь Прасковьи, подолгу жила в городе у отца Ивана. Говорят, Иван тоже колдун, сильный колдун. Михей не видел, но сказывали: у Ивана хвост. В городе Иван жил обособленно, на Ямках. В баню не ходил, мало с кем общался. Но будто хвост - видели. В деревне появлялся редко, возникал, как тень - высокий, худой, сутулый. Брови большие, густые, надвинутые на глубоко посаженные блестящие глаза. Пропадал в лесу, тенью маячил на заросшем бурьяном  огороде. А то днями сидел в избе, никуда не ходил. Бог весть, что он там делал? На дворе ни скотины, в огороде ни овоща. Чем жили? Хотя Михей знал: Женя тайком от него носила Прасковье продукты.

Прасковья вышла из избы с малым белым узелком в руке. Строгая, прошла мимо Михея, будто и нет его вовсе, к ним в дом. Михей следом. Шёл за Прасковьей,  с неприязнью смотрел вслед. Под платком у Прасковьи рваное ухо. Однажды летом приехали из Коврова брат Петр с сыном Михаилом - отдохнуть от дел оружейных. Петр – проездом. Ехал в Крым на могилу боевого товарища. Как водится, накрыли стол, гостей - полдеревни. Засиделись допоздна. Выпили крепко. Но Михей не пил, не любил это дело. Смеркалось уже - Михей пошел загнать овец на двор, они стояли под бугром у реки и блеяли и шумели. И вдруг кто-то от дерева прыгнул Михею на спину. Михей нагнулся. Поднял руки через голову и ухватил. В руках - густая шерсть, бросил  оземь. Большая черная овца глухо  спиной ударилась о землю, вздохнула человеческим голосом, Михея оторопь взяла. Бегом, не чуя под собой ног, за овцами побежал к дому. Гости в ту пору разошлись. Петр с Михаилом спорили о чём-то своём за столом.  Женя убирала. Михей на трясущихся ногах сел за стол. Разжал руки - в правой руке  большая золотая серьга. Женя признала серьгу - Прасковьина. С тех пор Михея, как смотрел на Прасковью, брала легкая оторопь. Не боялся, но оторопь брала.

Прасковья, а следом Михей вошли в дом. Зоя лежала в доме под  образами. Прасковья, как есть, в валенках, прошла к ней. Обернулась на Михея, сверкнула глазами и молча закрыла перед ним дверь. Михей удивлённо посмотрел на Женю и хотел что-то сказать. Но Женя замахала на него руками.

- Молчи, отец, молчи. А то иди, займись делами.

Михей постоял, послушал. Прасковья тихо, не слышно слов, говорила с Зоей. Потом был слышен только Прасковьин голос.  Он то стихал, то накатывался волнами. Но слов не разобрать. Женя поднялась с лавки, подошла  к Михею, нежно, но сильно повела его к выходу.

- Иди, отец, иди.

Михей пошёл к пчелам, но за что бы ни брался, руки ничего не делали. Ходил по саду, ходил по огороду, смотрел на гряды. Не выдержал, вошёл в дом. Женя с Прасковьей за столом чинно пили чай. С сотовым мёдом и пряниками. Женя строго взглянула на Михея. Михей вышел. Потом видел:  Женя с большой корзиной в руке провожала Прасковью к избе.

Килу прорвало к вечеру. Шёл гной - с кровью и зеленью. Страх что было. Зоя стонала, Женя всю ночь меняла постель и перевязывала. Потом Зоя  проспала весь день и всю ночь. А наутро проснулась, как будто ничего и не было. Выздоровела.

Прасковья умерла в тот же год. Умирала долго и мучительно. Женя ходила к ней и с ней сидела. Иван поспел только на похороны. Чёрт знает, где его носило.

Настёна выросла с тех пор. Высокая, стремительная. Удивительно: с белой копной волос на голове - отец и мать были черные. При встрече приветливо улыбалась, а глаза - волоокие, большие, но с резко очерченным зрачком - оставались всегда в стороне. Наезжала из города, жила подолгу, потом подолгу пропадала в городе. Встречая Михея, опускала голову, глядела из-под копны волос и обходила его стороной, замедляя шаг.

Михей в тот летний вечер, когда, было, случился грех с Настёной, собирался мыться с Женей в бане. Спустился к реке с ведрами набрать холодной воды. Медленно смеркалось, земля тёплая, травы блестели росой. Над рекой висел белый туман. Михей набрал воды в вёдра, присел на  камень у реки и стал слушать тёплый летний вечер. Текла и шумела вода на каменном перекате, плескалась рыба, на лугу у реки трещал коростель. «Ку-ку», - раздавалось от далекого леса, а над головой на ветлах на все трели чудесного голоса заливался соловей.

Тепло от реки накатывало волнами. Настёна появилась с того берега, быстро прошла по камням в реке, подняв платье выше колен. «Ноги красивые и крепкие», - отметил Михей. Выходя на берег, Настёна поскользнулась и по плечи упала в воду. Выскочила из воды, и вся сразу попала в руки Михея. Он как будто сейчас чувствовал под руками маленькую грудь с твердыми сосками, скользкую и холодную под мокрым платьем. Платье пахло тиной и сладким, тягучим запахом мяты, бодягой и речными ракушками. Михей не мог оторвать рук от её груди и чувствовал, как маленькая холодная грудь нагревалась под его руками и наполнялась желанием: тёплым и страстным. Михей посмотрел Настёне в лицо - голова запрокинута назад, русые густые волосы пахли чабрецом. Михей опьянел от этого терпкого, горького запаха. Его рука опустилась к её ногам. Под платьем ничего не было. Горячая рука Михея ощутила ледяной холод крепко сжатых ног и мокрого платья. Рука нащупала сжатые ноги и остановилась в их холодной глубине. Но пальцы кожей ощущали, как таяли под горячей ладонью и теплели ноги. Казалось, грубая рука Михея чувствовала каждый волосок на её ногах. Ноги медленно раздвинулись и теплый указательный палец Михея ощутил пульсирующий бугорок – теплый, радостный и желанный. Ноги Настёны враз раздвинулись в стороны, а Михей почувствовал удар в голову, он повернулся на бок и увидел: ведро с водой опрокинулось и вода вылилась на теплую, всю в росе, траву. И трава согнулась под холодным потоком, припала к земле. А губы Михея впились в тёплые и жёсткие Настёнины губы. Он вошел в неё, ощущая ещё холодное платье, горячую грудь и желанное, несильное сопротивление молодого ждущего организма.

Тонким колокольчиком зазвенело в груди и во всём теле, и только одно желание, желание и желание наполнило его всего.

«Михей!» - вдруг грянуло громом с ясного неба.  «Михей!» - треснувшей молнией прозвенело в мозгу. «Михей! Ты не утонул там, чай?» - кричала Женя от бани с высокого берега. «Не утащило там тебя с ведрами? Помочь донести?» - голос Жени звучал с ехидцей и молодым задором. У Михея всё оборвалось разом, и тёплые его руки почувствовали не горячую грудь и страстные пальцы Настёны, а холодное платье, жёсткие плечи, отвернутую голову и сдвинутые набок, поджатые калачиком ноги.

Михей попытался погладить Настёну по голове, но она резко отдёрнула голову. «Михей! Отец! Иду!» - это спускалась Женя с бугра к реке. Настёна быстро привстала и исчезла, будто вовсе не было её тут. Лишь укором лежала смятая трава, да покрывалось теплой летней росой опрокинутое ведро.

Женя подошла. Спросила: «Отец, не зашибся?» Подняла ведро, набрала воды из реки и пошла на бугор к бане, покачивая бёдрами.

«Никогда не ходила за мной и всегда ждала в бане, готовилась и прибиралась», - с досадой подумал Михей.

В бане он взял её грубо и сразу, не как  обычно, и не мог остановиться. Вся в капельках пота на лице, Женя гладила Михея, обнимала его, улыбалась. «А улыбается, как Настёна», - думал Михей. Хотела что-то сказать, но молчала, лишь стонала, и горячий  язык коротко лизал полуоткрытые губы. И пот с её лица капал и стекал на горячую полку и тут же высыхал, как слёзы из глаз - хорошие радостные слёзы. И всё тогда смешалось в голове Михея: и теплый пар, заранее пущенный в парилку Женей, и пот, капающий с её лица, и его пот, струями стекающий по позвоночнику, и жёсткая горячая скамья под коленями, и мягкая Женина грудь, и солёные губы с ярким страстным языком, и жёсткие теплые желанные Настёнины губы. И Наст  ёнины твердые соски и её бедра, налитые силой и желанием. Михей измотал Женю своей любовью, как не изматывал  и не любил никогда. Потом она с остервенением хлестала его дубовыми и можжевеловыми вениками, поддавала пару, обливала холодной водой. И он снова брал её стоя, сидя, опрокидывал на горячую полку, а она билась головой под его движениями. И только молча отворачивала голову от горячей стены. И слёзы Жени капали из глаз, стекали по лицу на горячую полку, засыхали  на ней большим белым пятном.

Михей наконец выдохся, облил себя холодной водой и вышел из парной. Из дубовой бочки набрал литровый ковш медовой браги и выпил разом, отгоняя воздухом из ноздрей плавающую в ковше мёртвую пчелу. Выплеснул из ковша остатки в помойное ведро, оделся и сказал Жене, что пошёл спать.

Но спать тогда не пошел. Из бани - сразу в Настёнин дом. Дверь закрыта. Постучал. Услышал лёгкие шаги и голос, яркий, прозвенел бубенцом: «Кто там?». «Настёна, открой», - голос Михея звучал глухо и сипло, распаренное тело дышало паром и страстью. Сумерки тёплым белым туманом опускались на землю вокруг избы и тёмным мраком ложились у ног. Ступней уже не было видно совсем. Михей знал:  Женя моет в бане младших, но уже не думал об этом. Ждал, когда откроется дверь, закрытая изнутри на засов.

«Иди домой, Михей! Зачем ты мне нужен?», - голос был жесткий и резкий. Михею кровь ударила в голову. Со всей силой саданул ногой в дверь. Она подвинулась снизу, но не поддалась. Развернулся и пяткой ударил по тому же месту. Дверь наклонилась внутрь и скрипнула согнутыми петлями. Михей протиснулся в избу. Там уже никого не было. Окно открыто, да качались жёсткие стебли бурьяна, ростом под стреху. Михей зло сплюнул. Ушла. С тех пор он её не видел.

А вот теперь в доме кто-то есть. И у Михея сдавило в груди. По санному следу он почти уже подходил к дому и повернул голову в сторону, на восток.

На востоке ярким красным заревом всходило солнце. Белые поле и лес будто окрашены легким розовым светом. Снег приятно скрипел под ногами. Глядь, с Настёниного огорода выскочила лиса. Ярко-рыжая на белом снегу, что твое солнце, пушистая, остроносая, высокая с белым галстуком на груди, черными ушками, пушистым, в черноту хвостом и ярким белым пятном на его конце. Стремительная и лёгкая, переметнула дорогу перед Михеевым носом. Оглянулась на Михея, приостановилась. Озорно сделала круг перед ним и побежала, и засеменила, наклоня голову и принюхиваясь к реке и полю. Михей остановился. Кума вышла на поле и медленно пошла зигзагом к лесу. Высоко подпрыгивала и со всей высоты зарывалась носом в снег. Мышковала. Михей почти побежал к дому. Эту лису Михей сразу узнал. Из-за нее, плутовки, ему пришлось перенести кур из старой избы на двор, где и так было тесно. Старая изба с глиняным полом осталась с того времени, когда строили дом. Михей не стал её ломать, поместил туда кур, их у него было много, больше сотни. Изба и пригодилась. Да ещё, когда телились коровы, ставил бычка или тёлочку, кто отелится, за печку и топил её, чтобы было тепло. Вот из неё, из старой избы  с глиняным полом , которая осталась с тех пор, когда Михей с Петром ставили новый дом, эта плутовка и таскала кур. На всё ухитрялась. Летом легко прокапывала под стену дыру. А то, будто человек какой, поднимала засов на двери и входила в открытую дверь. Михей замков не вешал - в деревне никто не баловал. Оставляла задушенными несколько кур, а уж сколько уносила  с собой, Бог весть. Зимой раскапывала, и прогрызала соломенную крышу, прыгала в избу, делала свое чёрное дело, и по нашесту выбиралась обратно. А намедни - Михей диву дался - с крыши отогнула  доску на стрехе - как удалось? - и через стреху проникла в избу. Куры будто снег по весне таяли на глазах. Так, глядишь, всех переведёт. Терпение Михея лопнуло. Он отнёс мясо, мёду и яиц врачам в больницу. Ему выписали бумагу, что болен, и он пять ночей сторожил плутовку. Одевал большой, до пят, овчинный тулуп, брал ружьё и пристраивался у слухового окна в избе. Напротив снежного перемёта, по которому плутовка забиралась на крышу. У Михея было два ружья. Ружья хорошие, иностранные - зауэр и бельгийка - удобно и легко ложились в руку. Их привёз брат Петр с войны. Первую ночь Михею не пришлось долго ждать. Начало смеркаться, но стояла большая полная луна, и было видно, как днём. Как днём, деревья отбрасывали тени. Михею из окошка был виден спуск к реке, за рекой крутой берег, и поле, и лес.

Она возникла неожиданно быстро: неторопливо спускалась от деревни по тропинке к реке. Михей не ожидал увидеть её отсюда. На какое-то время скрылась из глаз под берегом и появилась аккурат против него. Трусила рысью прямо в лоб. Длинный нос, черные ушки и роскошный белый галстук во всю грудь. Михей медленно поднял ружьё. Подвёл стволы под белый галстук и стал давить спусковой крючок. Она должна набежать на выстрел. Но лиса резко остановилась и стала как вкопанная. Выстрел. Заряд дроби ударил под неё, как раз между лап. Было близко, лиса метнулась в сторону  всем прогонистым телом. И в доли секунды исчезла за снежным перемётом. Михей не успел ударить другой раз. Тьфу! Не повезло. Еще четыре ночи Михей сидел на своем месте. И все четыре ночи она приходила, но в разное время. Кружила вокруг избы, не становилась под выстрел. Пряталась за деревьями, ходила по кустарнику у реки, стремительно перебегала открытые участки, заходила сзади, скреблась в закрытую дверь. Михей слушал. Засов он завязал проволокой, и лиса никак не могла войти в избу. Плутовка! Отчаявшись и чуя Михея, выбегала на открытое место, на луг, к реке - далеко - и ходила кругами, и смотрела на избу, и принюхивалась, и мышковала. Словно дразнила Михея. И так Михей просидел и проглядел четыре ночи кряду. Напрасно.

А вот сейчас удача - лиса сама шла Михею в руки. За леском большой  крутой овраг - Каменный. В конце его лисьи норы и пологий переход, поросший редкими березами - переход в большой лес. Она обязательно пройдёт тем местом. Михей почти бегом забежал в дом. Снял сумки с плеча, поставил у порога. Женя стояла у печи с ухватом, стол накрыт. Подошла, улыбнулась. Тёплая, прижалась к бороде и лицу.

- Отец! Приехал!

Михей обнял Женю.

- Ну всё, всё! Ребята где?

- На дворе. Убирают.

- Зови.

Прошёл в дом. Аня, Маша, Борька закричали в один голос.

- Па! Приехал! Ты нам что-то привёз?!

Соскочили с кроватей, окружили Михея.

- Привёз, привёз. Бегом умываться, одеваться и завтракать.

Со двора пришла Женя с ребятами.

- Женя, садитесь завтракать, нас не ждите. Вы, бегом на улицу, - приказал старшим.

Ребята развернулись и вышли. Им два раза говорить не надо. Приучил. Достал из сундука ружья, патроны, вышел во двор. Дал бельгийку Ване.

- Ты со мной. Смотрите, - показал рукой в поле.

Лиса мышковала на поле. На самой середине.

- Мы с Ваней станем у нор. Лёша, толкнёшь ее с поля. Толя, встанешь у родника, у Гремучего. Тебе будет видно: как только Лёша её толкнёт и она войдёт в лес - иди с голосом по тому краю и не дай ей уйти через овраг. Всё ясно? Вперёд!

Михей с Ваней спустились к реке и по льду (на льду снега было мало) быстро обогнули лесок и стали против нор, метрах в пятидесяти друг от друга. До нор метров двадцать пять. Как раз.

Крикнул Лёша. Чуть погодя, крикнул ещё раз. Ещё и ещё!

Гоп! Гоп! - это Толя по краю леса вдоль оврага. Хорошо. Голоса ровно, с двух сторон, надвигались на Михея и Ивана. Выдавливали лису из леса. Она появилась на той стороне напротив Михея. Ярко-рыжая, с белым галстуком на груди, шла, останавливалась, оглядывалась на голоса и чутко прислушивалась. К норам не пошла, а махнула через овраг. На Михея. Здесь овраг пологий и просматривался насквозь во все стороны. Кроме маленького пятачка - перед Михеем бугорок, и что за ним - не видно. За ним маленькая, с гулькин нос, мёртвая зона. Но секунда - и лиса должна оказаться у его ног. Но прошла и секунда, и десять, и более - лисы не было. Неужто встала на том пятачке? Михей посмотрел на Ивана. Иван развел руками и мотал головой: «Не вижу». И тут за спиной Михея раздался голос. Оторопь и дрожь пронзили Михея с головы до пят.

- Михей! Михе-е-й! А ты лисичку не убьёшь! Что удумал-то? Ты лисичку не убьёшь!

Михей стоял парализованный, не в силах обернуться. С белыми от страха глазами, наконец повернул голову назад. Настёна! Настёна стояла перед Михеем простоволосая, в красной кофте, в белой овчиной душегрейке, юбке и валенках, без рукавичек. Стояла и широко улыбалась. Оторопь наконец отпускала Михея, медленно отходила от головы в пятки.

- Вот сатана! Ты что тут делаешь?

- А хворост собираю! А ты лисичку не убьёшь, не убьёшь.

Сказала, обернулась и пошла по жнивью прочь. Пошла и вдруг растаяла, растаяла прямо на глазах. И как вовсе не было её тут. Иван к тому времени подошёл к Михею. Стоял рядом. Смотрел. Они переглянулись.

- Ты видел, Иван?

- Видел.

- Где она?

- Не знаю. Пропала куда-то. Чудно.

- Идём, посмотрим!

Прошли: на белом снегу ни следа. Михея сразу в голову ударило: оборотень! Как и мама ее – колдунья! Вспомнил Прасковью. Михея стало брать зло. «Ну, ужотко  погоди, погоди, я тебе сделаю». Зло накатывало и не отпускало. «Ужотко погоди», - накручивал себя Михей.

- Слышь, Иван! - Михей повернулся к Ивану. - Ты Лёхе с Толей ничего не говори, ладно? Скажем, прошла стороной.

- Ладно, отец, не скажу, - Иван смотрел на Михея большими глазами. Подошли ребята. Постояли и вяло двинулись к дому. Как и всегда после неудачной охоты. Пришли. Ребята завтракать, а Михей стал обходить дом. Вот! Так и есть! У маленького окошка  на дворе, откуда выбрасывали назём, всё утоптано лисьими следами, окошко открывается вовнутрь и запирается на крючок. Михей откинул крючок и немного приоткрыл окно, чтобы было видно с улицы. «Ну, ужотко погоди у меня», - и пошёл завтракать.

День прошёл в заботах. Посмотрел пчёл, зарезал двух баранов: одного для дома, другого Лёльке и Зое в город. В назём кинул немного внутренностей, для запаха, пообедал, погулял с младшим Борькой и поспал.

 Едва наступили сумерки, взял большую лампу-молнию из дома, засветил её, отнёс на двор к курятнику. Накрыл большой корзиной без дна, к корзине привязал верёвку, верёвку перекинул через крюк на потолке, а другой конец привязал к ручке  тяжёлой двери. Накрыл корзину с боков мешковиной, сел в угол у двери, поставил рядом с собой вилы с крепкой осиновой ручкой и стал ждать. На дворе было шумно: поблеивали овцы, похрюкивали свиньи, жевали свою жвачку и громко дышали коровы. Чу, слух уловил посторонний в этом шуме  скрип открывающегося окна: мимо него лёгким ветром прошла лиса. И тут же весь курятник будто взбесился: захлопал крыльями, и закудахтал, и закукарекал. Михей резко открыл дверь и быстро подпёр её приготовленным камнем. Корзина над лампой поднялась, и на дворе стало светло, как днём. Лиса из курятника метнулась было мимо Михея обратно к окну, но Михей успел: ударом ноги отбросил её в угол. Она упала на бок. Михей тут же коротко и сильно ударил её вилами. Удар был такой силы, что вилы за заднюю лапу буквально пригвоздили лису к полу. Она издала нутряной, животный, раздирающий душу крик. Широко раскрытые глаза с резко очерченными зрачками сверкнули болью и злобой. Метнулась передней частью тела назад - оскаленная пасть вцепилась в рукоятку вил. И тут Михей увидел такое, что глаза полезли на лоб: под оскаленной пастью древко вил сжимала белая женская рука. Михей удивился, но не испугался: что-то подобное он уже ожидал. Быстро поднял мешковину с пола и буквально прикрутил лису (не лису?) к вилам. Так с вилами и вынес на улицу. Прошел к крольчатнику и посадил её в маточник,   он был обит железом от крыс - отсюда не убежит. Сходил за лампой и стал смотреть на лису. Она металась по клетке и сверкала глазами. Женская рука у Михея на глазах медленно уменьшалась в размерах и покрывалась шерстью. Входила в свое обличие. Михей стоял, смотрел и верил своим глазам. Мелькнула мысль, а не сходить ли к Настёне - поглядеть, чтобы во всём убедиться наверняка. А вдруг она у себя дома - смешливая и весёлая откроет дверь. Ведь дом её вот он,  рядом - иди и смотри. Это мысль только мелькнула - Михей сразу отбросил её. Михей знал: Настёна здесь, перед ним  - в одном из своих обличий. Михей точно знал: в доме никого нет, незачем и идти. Стоял, смотрел и впервые в жизни не знал, что делать. Всё происходящее с трудом укладывалось в голове. Лиса между тем перестала метаться по клетке - забилась в угол, скалила пасть. В свете лампы глаза её сверкали ярким, неземным - в белую голубизну - светом. И лапы её уже были просто лисьими лапами. Михей смотрел на зверя в клетке, пытался найти в нем Настёнины черты, какую-то похожесть и не находил. Зверь, он и есть зверь.

Но надо что-то делать. Михей решил найти в городе Ивана. Он разыскал его в городе на Ямках только к концу недели. Низкая изба наклонилась и вросла в землю. Долго стучал в дверь. Стучал в маленькое окошко.

- Хто там? Иду.

Иван вышел из двери неодетый, в серой рубахе. Из-под мохнатых бровей глаза удивлённо блестели.

Когда Михей всё ему поведал, высокий сутулый Иван разом еще больше ссутулился. Глаза потускнели. Побелел серым лицом. Долго стоял, переминаясь с ноги на ногу.  Опустил голову. Наконец выдавил из себя глухим голосом: «Завтре буду». Повернулся. Нагнувшись, зашел в избу. Михей понял, что ни в чём не ошибся. Но от этого легче ему не стало. С тяжелым сердцем шёл к себе на квартиру. Ворочался, не спал всю ночь. Утром, как всегда, с сумками наперевес ждал поезда. Смотрел вокруг глазами. Ивана не было.

К дому шёл быстро, не останавливаясь, не отдыхая. Не остановился и на своем месте, у колка берёз, с которого видна вся деревня. Лишь на ходу поднял глаза и увидел: печи топились у него, Макаровых, Буробиных да у Ивана. И дым из Ивановой трубы большими белыми кольцами сворачивался вокруг избы и стлался по земле. Ком подкатил к горлу, к сердцу подкатил страх. Не случилось бы чего. Михей на слабых ногах прибавил с горы шагу. Поставил сумки на крыльцо. Прошёл к кроличьим клеткам. В маточнике дверка открыта, лисы не было. Залетел в дом.

- Где лиса?

- Не ругайся, отец, - мягким, виноватым голосом проговорила Женя от печи.

- Её Аня смотрела и надысь выпустила. Нечаянно.

- Иван приходил?

- Приходил. Про лису спрашивал. Я всё сказала.

Аня сидела на кровати напротив печи. Михей подлетел, в гневе поднял её, бросил лицом на кровать. Из печурка торчал ботинок, сушился. Михей схватил его и стал охаживать Аню по мягкому месту. Женя подлетела с поднятыми руками. Ботинок отлетел и … Ане в голову. Анька заплакала. У Михея все оторвалось внутри. Но остановиться не мог. Оттолкнул Женю, взял Аню и бросил её на печь. Сел на скамью, схватил голову руками. Гнев отступал, отступал и страх - за семью, на детей. Слава Богу, все живы. А то уж думал: Иван может с ними что-то сделать. Анька всхлипывала на печи. Возле стеной стояла Женя. Страх отступал, и накатывала жалость. Аню Михей больше всех из детей любил. До её рождения беды преследовали семью. Мёрла скотина. И поросята, и корова, и овцы, и куры. Михей с Женей извелись все. Не знали, что делать. И ветеринара звали, и сами лечили. Ничего не помогало, всё хоть бы что. Аня родилась - мор прекратился, как отрезало. Аня родилась белой - кипельной. Михей так и говорил: Аня принесла нам счастье. Михей очень любил Аню, любил, но не отличал. Глядел, любовался и радовался в душе её сноровке, её стати, её броской, породистой красоте, неутомимому, весёлому характеру. Всё делала быстро и сразу, как надо. В отличие от Маши, вкусно готовила. Легко управлялась с лошадьми, лучше всех ребят. А верхом летала - любо посмотреть. У Михея замирало сердце. С земли вскакивала на коня и сломя голову с места в галоп летела под бугор к реке. Поднималась на ту сторону и через поле - только её и видели. Михею стало стыдно за свой гнев. Подошёл к печи, потрепал Аню за пятку.

- Ну, ну, дочь, не плачь, я погорячился.

А Ивана Михей с тех самых пор  больше не видел. Хотя Иван ещё с месяц жил в деревне. Видимо, искал и ждал Настёну. Потом видели: с большим узлом уходил к станции. Один. С тех пор и пропал. Совсем пропал. Ни в городе его,  ни в деревне. Ни слуху, ни духу. Пропала и Настёна. Михей долго себя не находил. Всё виделась ему Настёна - высокая, весёлая, с большими волоокими глазами. Всё виделась ему пронзённая вилами лиса, со вспыхнувшими болью очерченными зрачками и белой женской рукой, ухватившейся за его вилы. Вся история нудной занозой засела в сердце. А еще оглушительней и больней для Михея случился её финал.

Наступило лето. Михей знакомой дорогой с первого поезда шёл домой в деревню. Снял обутки. Стояла высокая теплая роса. Взошло солнце. И листва и трава -  зеленые и яркие. Теплынь. Оглушительно со всех сторон пели птицы. Клевера вот-вот выкинут цветочную головку. Хорошо! Всё лето впереди, всё лето дома. На заводе взял отпуск. В больнице - больничный лист. И всё это стоило ему пять баранов, двух отдал на завод - мастеру и начальнику цеха, чтобы не ворчали да не искали его. И трех баранов врачам в больницу, за долгий больничный лист. Хорошо! Дома дел невпроворот. Да и очень соскучился по Жене и детям. Всю зиму  дома только наскоками, по выходным. Что за жизнь такая!

Михей скорым шагом подходил к любимому колку берез. Клейкие зеленые листочки блестели под ярким солнцем. Радостно смотрел на деревню. Но взгляд упал на пустой Иванов и Настёнин дом. Маленький, под крышу заросший высоким бурьяном. И снова непреходящей болью кольнуло сердце. Так вот всегда, когда вспоминал пропавших Настёну да убитого горем Ивана. Заноза, что сидела в сердце, заставляла сердце ныть и больно-больно колола. Михей в городе, бывало, ходил на Ямки к Иванову дому -  вдруг объявятся? Но на двери всегда висел ржавый неизменный замок. Проходил мимо. Вздыхал. А что ж теперь делать? И в деревне всегда с чувством вины проходил мимо Настёниного дома. И вот теперь чудилось ему: кто-то пристально смотрит на него из ихнего дома, в окна сквозь бурьян, и делалось ему нехорошо и тревожно.

Подошёл к своему дому. У крыльца на траве с большой, гнутой на конце трубой дымил самовар. Рядом в большом квадрате из сбитых досок под сеткой пищали цыплята. Из-за дома с вилами на плече вышел сын Иван. Увидел Михея, поставил вилы, возбуждённый подбежал, снял сумки. Улыбался.

- Па! Сказать новость? Я вчерась лису убил! Ну, помнишь, ту самую, что зимой исчезла у нас на глазах? Пошёл утром смотреть сенокос: не пора ли косить? Гляжу, одна нора свежая. Вечером сел на дерево. А она идёт с оврага. И щенята вышли из норы. Сели рядком - встречают. Я  первым её, а вторым щенят. Всех положил махом. Один только убёг в нору. Я его там закопал.

У Михея сильно застучало сердце. Скрывая наступившее волнение, как можно равнодушнее спросил:

- И что? Принёс её домой?

- А на что она нам сейчас, пап? Лезет же.

- Ну-ну, и где же она?

- Да там и оставил.

На другой день утром, чуть свет, Михей взял лопату и пошёл к норам. На душе было пасмурно и гадко. Подходя сверху от леса, вдруг увидел жуткую картину: худой желтый лисёнок, видимо, выкопался из норы, сидел над своим убитым собратом и жадно пожирал его. Михея враз согнуло пополам, вывернуло наизнанку, рвало тяжелыми позывами, а рвать было нечем, лишь липкая, тягучая слюна свисала изо рта, да глаза наполняли тяжёлые слезы. Михей долго икал и отплёвывался, потом без сил опустился на землю. Сидел и плакал, охватив голову руками. Постепенно становилось легче, и светлела голова. Ещё посидел, наблюдая и осмысливая обступившую реальность. Затем встал и уже с сухим лицом тут же на бугре выкопал две глубокие ямы, две могилы. Сходил за лисой. Она лежала ниже по оврагу, мордой к норе - вытянутая, целеустремлённая. Вся чёрная пасть битком набита мышами. Белый галстук на груди и белый кончик хвоста пожелтели. Потускнели приоткрытые глаза. Михей сучком очистил ей пасть от мышей. Поднялся на бугор, положил лису в могилу - лицом на Восток, в другую сторону от злой для нее деревни. Злой для неё судьбы. В яму рядом,  стараясь не смотреть, рядком сложил четырёх её лисят. Закопал. Постоял и тяжело пошёл к дому. А того лисенка потом видели пастухи - он прибился к стае бродячих собак. Чего почти не бывает. А если бывает, говорят: к войне…

 

 

Война

 

Это слово - война - прозвучало в воскресный день. Со всем своим большим, неотвратимым, оглушительным смыслом. Этому слову - война - были подчинены все, без остатка, следующие долгие, тяжёлые четыре года жизни. Каждый месяц, каждый день и каждый час - война, на войну, для войны, с войны. С войны - с бесповоротной реальностью - чёрные  похоронки. С воем, плачем, отчаянием и болезнями родных и близких. И только потом, через годы переживаний, ночных слёз и молитв -  с радостью и вселенским восторгом - с войны! Живой! Вернулся с войны! Вернулся-а-а-а…

В деревне тридцать два дома, вся деревня - одна улица вдоль реки. Почитай, с каждого дома ушли на войну. А живыми вернулись в пять домов: Буробинных, Горюновых, Куликовых, Макаровых, Хрулевых. А возвращались - здесь и радость и горе. Вернулся! Живой! Что же мои-то ребята такие несчастные? Гооосподи!.. И слёзы, и плач у каждой калитки, в каждом доме, в каждой избе.

Был тёплый, летний, воскресный день. Я летела галопом на Мальке, чёрном молодом жеребце, со Слуток, с дальних полей, к дому. Лёгкий ветер тёплыми волнами колыхался и наплывал со всех сторон и охватывал тело. В правой руке тяжелая корзина с земляникой оттягивала руку. «Все ягоды помнутся», - с досадой подумала я. Но шагом ехать не могла. Летела - не остановить. Земляники было пропасть в этом году. В лесу красным-красно, ступить некуда. Тётя Таня Шукаева, бригадир, всем девчонкам дала выходной. Надька Буробина, Надька Хрулева, Маша, Лена Куликовы и Вера Шукаева – все подруги пошли в город продавать землянику. Ещё вчерась к вечеру все набрали полные корзины. С ними увязалась и Маша, младшая сестрёнка: в город ей охота, всё посмотреть. Мамка ворчала, но отпустила. Двенадцать лет всего Маше, а туда же. Наказала Маше привезти из города конфет - «Раковых шеек», если ягоды продаст, конечно. Не продаст - Зойке отнесет. Меня тётя Таня на выходной не отпустила. Знала: ягоды мы не продавали. Ни к чему. Себе варенье варили. Полные жбаны. Велела мне бороны привезти на Слутки: после сенокоса пахать, так чтобы на месте были. Да заодно и обед пастухам захватить. Я всё сделала, набрала ягод корзину себе домой и теперь летела сломя голову. «Ухх, сейчас искупаюсь в реке - вода хо-лод-ная - родники близко, искупаюсь, и мама отпустит меня в Федосьино, к крёстной, помогать. Крёстная одна живёт. А там Колька Квашнин, одноклассник. Ждёт изождался. Только подумала о нём, сразу сладко сдавило в груди - дышать стало нечем. С Колькой теперь мы виделись редко. Я училась в школе в Федосьине и зимой жила там у крёстной. Окончила пятый класс и на лето приехала домой. Поначалу Колька приходил к нам в деревню с ребятами. Гуляли на пятачке или у Буробиных у дома. А потом братья прознали про нас. Как ни придут – драка. Били федосьинских. Но Федосьино - деревня большая. Раз пришли к нам целой деревней  наших каменских бить. А тут Мишка наш приехал из Коврова. Работал там на военном заводе с дядей Петей. Привёз два пистолета. Хвалился: сам сделал - под старинные. Говорил, такими Пушкин на дуэлях стрелялся. Пошел к дружку своему, Вите Маркину, на тот конец деревни пистолеты показывать. Федосьинские двумя большими кодлами к нашему дому и дому Буробиных. Побили ребят, погнали к реке. Мишка с Витей увидели это дело, вскочили на лошадей, прискакали верхами. Витя Маркин пастухом был, Малька моего с жеребят вырастил. Сам объездил. А ещё наколол ему грудь ножом, Малек от этого никого к себе, кроме меня и Вити, не подпускал. Кто подойдет - бил передними копытами. Влетели они в толпу, Мишка палит из пистолетов, а Витя лупит кнутом, Мальком всех по сторонам раскидывает. Гнали федосьинских по лесам и оврагам до самой их деревни. Хулиганы и дураки оба. С тех пор федосьинские к нам не ходили.

Я уже подлетала к реке и с горы увидела: что-то у нашего дома народу полно. Пустила Малька на луг. С луга поднялись потревоженные чибисы. Стали носиться вокруг и кричать как оглашенные: чи-вы?! чи-вы?! чи-вы?! Хотела крикнуть им в небо - весело и задорно - каменски! каменски вшивы! Но подумала про людей у нашего дома и кричать не стала. А ну услышат? Быстро окунулась в реке, подхватила корзину с ягодами и бегом к дому. У дома вся деревня.  У нашего забора стоял грузовик, военный с грузовика говорил что-то - не понять. Подошла. Первой от меня стояла тетя Поля Куликова.

- Теть Поль, что случилось?

- Война, Ань, война!

- Война!

Корзина опустилась у меня из рук. Война! В оглушительной тишине  лишь редкие всхлипы и вздохи, и  ровно звучал голос военного. Но слов было не разобрать, или их значение и смысл не доходили до моего сознания. Как будто всё разом оборвалось в груди. Закрутило и наполнило всё вокруг своим большим, неотвратимым, оглушительным смыслом, одно слово - Война! Мама посерела лицом. Отец, всегда молчаливый, совсем замкнулся и почти не говорил. В этот  день многим раздали повестки. Первыми провожали на войну Витю Маркина, Миханку  Горюнова, Мишку Макарова. Провожали всей деревней, пешком до Шика, до станции, до поезда. Уходили - Витя грустно смотрел на свой дом, весь в сирени. Выше всех на голову, большой, сильный, красивый, Витя грустных глаз не мог отвести от своего дома. Пока прикалывали ему булавками носовые платки с деньгами к рубахе, стоял надо всеми и смотрел. Улыбался отрешённо, будто знал: не вернется уже никогда сюда. Никогда! Потом будто очнулся - легко, словно пушинку подхватил меня с земли. Я стояла рядом и не успела ещё приколоть к рубахе свой платок. Улыбнулся сверкнувшими глазами.

- Анька! Береги Малька! Он мой и твой. Помни это. Береги его, ладно?

Я заколола булавку, положила платок с деньгами Вите в нагрудный карман. Витя прижал меня к себе, поцеловал, поставил на землю.

- Ну, пошли что ли?

- Пошли. Пешком. До Шика. До станции. До поезда. Всей деревней. Ребята- призывники выделялись - нарядные, как ёлки, обвешенные разноцветными носовыми платками. Кузьмич растягивал гармонь, наш Толя играл на мандолине, отец хмуро шел рядом, искоса поглядывая на Толю. Мандолину Толька купил недавно, когда сам стал работать. А то всё просил отца: купи да купи. Тот не покупал:

- Нечего на музыке играть, работать надо!

Нашего Ваню забрали в конце лета. Толю осенью. Лёльку и Алёху с заводом эвакуировали в Красноярск. Мишка работал в Коврове на заводе. Мама всем ребятам дала живые помощи: «Не убоишься ужасов в ночи, стрелы летящей днем. Язвы, ходящей во мраке, заразы, опустошающей в полдень, падут подле тебя тысяча и десять тысяч, одесную тебя; но к тебе не приблизится. Только смотреть будешь очами твоими и видеть возмездие нечестивым». И  молилась о них беспрестанно и дома, и в церковь ходила. И хотя болела всю войну, в колхозе работала: смотрела за курами, да весь дом на ней. Но и мы с Машей помогали. Большие уже. Борька маленький с нами. Всю войну в колхозе с малышней ползал по грядкам: свеклу полол, капусту поливал. Папу перевели в колхоз. Все должности занимал: учётчик, кладовщик, ремонтировал грабли, косилки, сено косил, хлеба. К зиме всех мужиков молодых в армию позабрали. Мы, девки, да бабы, да дедки старые, остались за мужиков на всех работах до конца войны. Школу забросили, не учились. Какая школа!? Я почти всю войну при лошадях, с Мальком. Малек норовистый был. Чтобы не отдавать на фронт, поставили его в плуг. Запрягали и в телегу, и в сани. Но намучились с ним. То встанет как вкопанный, ничем не свернешь, но понесет, оглашенный. Никого - одну меня слушал. И пахали мы с ним, и бороновали. И сено возили, и картошку, и зерно на заготовки в город. Мешки тяжеленные, одна грузила и разгружала. Редко кто помогал. А зимой заготавливали двора. Напилят в лесу по метру, а мы возим на станцию в Карасёво. И грузили, и разгружали. Иной раз такой комель попадется - все слезы из глаз - не поднять. Зовешь подружек - помогите. И так всю зиму.

Зимой стали приходить в деревню похоронки. Похоронка на Ваню пришла в конце февраля. Почтальонша,  тётя Кланя, встретила нас с Зойкой на деревне. Зойка приехала из города за мясом. Тётя Кланя шла по улице и смотрела прямо на нас.

- Девки, беда-то какая, беда! Ваш Ваня убитый.

Мы с Зойкой сперва раскрыли на неё глаза - не понимаем, потом дошло, заревели разом, в один голос. И стояли, и ревели, и не знали, что делать.

- Девки, вы уж сами её домой отнесите, ладно?- она сунула нам похоронку.

- А я пойду, я пойду.

Боком отошла от нас. Мы с Зойкой полетели домой. Отец был на дворе. Зоя отдала ему похоронку. Отец долго читал, долго молчал. Потом взглянул на нас:

- Что делать-то, девки? Зой, может матери не говорить?

- Что ж теперь не говорить-то, па? Всё равно узнает.

У мамы сразу отнялись ноги. Она ревела и каталась по полу на кухне и не могла встать. Мы подняли её и положили на печь. Отец съездил в Федосьино за врачом. У мамы сделался горб, спина была вся черная. Зоя осталась в деревне, ухаживала за мамой. Растирала спину мазями и муравьиным спиртом.

Мама поднялась только через две недели, стала потихоньку ходить. Сразу постарела, глубокие морщины покрыли лицо. Только чуть расходилась, пошла в церковь. И ходила едва не каждый день. Молилась за Ваню. Отец говорил маме: «Ень, не терзай так себя, не мучай, о живых, о себе подумай. Что ж теперь делать?»

Мама смотрела на папу отрешёнными глазами и говорила грудным голосом: «Живой он, живой. Чует моё сердце». И в городе нагадала ей цыганка, что Ваня живой. А мама и без того верила. И всё ходила и молилась. Находится, потом лежит на печи, плачет. И папа, и мы всё делали по дому сами.

По весне - всходило мартовское солнце - я готовилась ехать на заготовку дров в Карасёво, вдруг пришло письмо от Вани. Я была на улице, запрягла Малька, кормила его солёным хлебом из рук и ждала папу. Он дома собирал мне с собой поесть. Гляжу: по улице бежит к нам тётя Кланя, машет руками.

- Аня! Скорей! Скорей! Вам хорошее письмо с фронта. От Вани! Ваш Ваня -  живой!

Я подбежала к тёте Клане, взяла треугольник у неё из рук, не стала читать и ну  домой! Влетела в дом, не чуя под собой ног.

- Ма! Па! Письмо от Ваньки! Наш Ванька – живой! Отец быстро взял треугольник, присел на лавку к окну, опустил руки на скоблёный стол.  Руки дрожали. «Что там, отец?» - простонала мама с печи. Отец не отвечал - я видела: слезы из обоих глаз текли ручьём, стекали по бороде и капали на стол. Я стояла, как вкопанная. Я впервые за всю свою жизнь видела: папа плачет.

- Живой. Ранен. В госпитале в Саранске.

Маме стало плохо. Едва пришла в себя, стала просить отца: «Читай отец, читай!» Папа уже не плакал. Встал на лестницу, прислонённую к печи, где лежала мама, и торжественным звенящим голосом читал: « Здравствуйте, дорогие мои родные, я жив и здоров, нахожусь на излечении в городе Саранске…» Мама тихо стонала не своим голосом, мы с тётей Кланей стояли и плакали, обнявшись. В тот день я никуда не поехала, осталась дома.  Мама быстро поправилась и засобиралась к Ване, в госпиталь в Саранск.

Только уехала мама, приехали за отцом. Арестовали. Два офицера, в белых полушубках, на черном воронке. Черный воронок стоял на том конце деревни. Весна, снег напитал воды - им до нас, на бугор, не доехать. Папе застегнули наручники за спиной  и повели деревней.

Было утро, на улицу высыпала вся деревня. Я ничего не понимала, папа ничего не говорил. Только раз взглянул на меня и потом шёл, опустив голову. Только одна мысль, будто ударяла меня по голове: «Как же теперь мы без папы?» Я не знаю, что со мной стало твориться. Я будто была сама не своя. Я будто вдруг стала и мокрым ноздреватым снегом, и разбитой дорогой, и сырыми деревьями, и кричащими грачами, и чёрными наручниками на папиных руках. Я села на снег, я больше не могла идти. Не знаю, сколько сидела и как попала обратно в дом.

Дома пришла в себя. Оделась и полетела к Зойке в город. Добралась к вечеру. Зойка была уже дома. Всё ей рассказала. Зоя усадила меня за стол, поставила поесть, сама стала одеваться.

- Ты куда?

- На завод. К Андрею.

Андрей с Зоей пришли ночью, я, как есть - одетая, спала за столом. Не помню, как и уснула. Увидела Зою и Андрея, всё разом вспомнила и заплакала. Андрей подошел, обнял меня за плечи.

- Ну, ну, перестань. Я сообщил Петру и Михаилу. Не плачь. Всё будет хорошо.

Папу отпустили через два дня. Я ждала у Зойки. Он пришёл с Андреем. Тогда я всё и узнала.

Осенью, когда немец подходил к Москве, приказали эвакуировать колхозных коров. Иван Григорьевич, председатель колхоза, хороший дядька, пришёл к отцу: «Так, мол, и так, приказали колхозных коров эвакуировать. Свои-то коровы есть только у вас, Макаровых, Буробиных да Куликовых. Больше ни у кого». Угонят коров - всей деревне зимой смерть. А немец, где он еще? Глядишь, немца назад погонят.  Давай коров погоним, а всех сдавать не будем, я с приемщиками договорюсь. Спрячем их у твоей Зойки в городе. Вокруг смотри, что творится. Никто и не хватится».

Так и сделали. Поставили коров у Зойки с Лёлькой. Двор большой, а пустой, никого не держали. А кто-то доказал, вот ведь из своих кто-то, а кто -  так и не знаем. Ивана Григорьевича осенью и забрали. Больше не вернулся. Четверо ребят маленьких осталось. Мама каждую неделю собирала им две корзины продуктов, мы с Машей носили. Мама наша всю деревню подкармливала, кто победнее. А как праздник какой, так мы с Машей целый день по деревне с корзинами ходили. Бедно все жили. А у нас-то было всего полно. А то, бывало, идут бабы с поля мимо нашего дома, мать вынесет им блюдо мёда и хлеба, они едят - все  в меду. Умоются в речке и идут домой. Мёда у нас кадушки стояли, мало его в городе покупали, мама мёд всё по врачам носила. А хлеба пекли – кадушки месили. День белый, день чёрный. Зерно молоть ездили  на мельницу, в Северское. Народу там было много, со всех деревень, долго ждали всегда. А что бы было, если бы папу не отпустили? Да крах. Не справились бы мы сами со всем. Папу отпустили, а мы так всю войну и боялись: вдруг приедут - опять заберут?

Но беда не ходит одна. Летом пришло письмо из Красноярска. Мы как раз хлеб убирали. Жара. Духота. Солнце печёт с утра и до вечера, сил никаких нет. С нас пот градом весь день. Собирали хлеб в снопы, связывали их свяслами и укладывали крестом, колосьями внутрь. Посмотришь со стороны: всё поле золотое, в золотых крестах. Красота! Красота, а мы все чешемся, вечером в речке насилу отмывались. Пришли вечером с Машей домой - мама плачет. Наш Алёха в Красноярске украл где-то пряников и отнес тёте Кате, нашей двоюродной сестре  в больницу. Она тоже с заводом в эвакуации была и там заболела. Наш Алёха шебутной был, ему всегда всё нипочём. Сообщали: судить будут. Мать плачет, мы с Машей тоже в слезы. Мама засобиралась в Красноярск. Отец пришёл поздно, хлеба стоговал. Увидел: мама собирается, сел за стол.

- Знаю давно всё. Алёху на фронт отправили.

Мать еле дождалась письма с фронта. Поехала к Алёхе на фронт. Её везде пускали. Нашу мать не пустишь!

Показывала документы, что Горюнова, а её сын - конструктор на военном заводе. За документами мама ездила в Москву, в Кремль. Её вызывал Устинов, он был товарищем нашего Михаила.   Ко всем ездила: и к Толе, и к Ване, и к Лёше - на все фронта. А уж когда наш пулемёт приняли на вооружение и он поступил в войска, маму везде принимали с почётом. Устраивали на квартиру, отпускали к ней ребят. Тогда мы всё меньше стали бояться, что приедут к нам опять и арестуют папу.

Дядя Петя умер в тот же год, прямо в цеху на заводе в Коврове. Не выдержало сердце. Миша потом рассказывал: последние три месяца, когда делали пулемет, они с дядей Петей жили в цеху - там и ели, и спали. Папа ездил хоронить дядю Петю один - больше некому было. Мама приехала с фронта и болела. Ребята на фронтах, мы здесь - все в работе.

Ваня пришёл с войны осенью. Хромал. На одной ноге отняли пальцы. Я лежала, болела. Сильно сорвала спину и еле-еле вставала. А сперва лежала, вовсе  встать не могла. Мама врачей привозила - лечили. А легче стало, когда приехала гадалка из города. Она мне спину с топором заговаривала. Клали меня через порог, животом вниз, и она с топором заговаривала. Я сразу встать смогла. Сильно больно было, но встала. А сорвала на уборке картошки. Картошка тот год уродилась. Убирали последнее поле. Все хранилища забили, стали класть в бурт. Председатель колхоза велел десятую часть урожая брать себе. После Ивана Григорьевича у нас председателем Ленин был. Но не Ленин, конечно, Матвей Хрулёв, но копия - Ленин. Мы его так Лениным и звали. Тоже хороший дядька. Вот Ленин и сказал: девять мешков в колхоз, а десятый - себе. Собирайте. Мы и собирали до поздней ночи. Скотины-то полно, да и самим есть надо, народу полный дом всегда. А себе-то кули большие набивали. Грузила их и сорвала спину. На поле пластом свалилась. Не встать. Меня подняли, положили на рыдван, повезли к дому. А он тряский, рыдван, я орала дурниной - больно невтерпёж. Переложили на тачанку, ещё хуже. Но тут я уже стиснула зубы, поняла: лучшего ждать нечего. Дотерпела до дома.

Ваня зашёл так же, как заходит отец, я так и думала: папа пришёл. Мне за печью не видно было.

- Есть кто дома? И сразу возник надо мной, большой, в серой мокрой шинели, смеётся во все лицо.

- Анька, ты? Что лежишь-то, вставай! Расцеловал меня во все щёки. Я всё рассказала. К вечеру народу набилось полный дом. До ночи сидели. Мать от радости не знала, куда себя деть. Отец с Ванькой легли спать на печи. Долго говорили. Я в полусне слушала их разговор.

- Как ты живой-то остался, мы, было, похоронили тебя.

- Не поверишь, отец. Да я и сам до сих пор не верю. Мы наступали подо  Ржевом. Пять дней Нелидово взять не могли. Ребят наших полегло ужас сколько. Так и лежали в снегу. А снегу - чуть не по пояс. В атаку мы по их следам передвигались. По целику - тяжелей. А фрицы, суки, знаешь, что делали? Ночью выползали из своих нор и минировали следы перед трупами. Идёшь по следу - легче, а тут мина. Вот увидишь с ихней стороны, в снегу, след к трупу - стоп, надо обходить, заминировано. И так тяжело идти, а тут лезь в сугроб. И знаешь, уже ни страха никакого нет, ни памяти. Злость одна через край хлещет. Ну, думаешь, доберусь до вас, буду рвать в куски! На пятый день Нелидово взяли. И тут меня пуля ударила в бок. Как потом оказалось легко, чуток задела. Я в горячке почти не почуял сперва, но стал заваливаться на бок. И сразу вспышка перед глазами, уши так заложило, будто голова оторвалась. И всё. Ничего не помню.

Иван помолчал, заговорил снова:

- А ты-то помнишь, отец, я перед войной лису убил на норах, ну ту, что курей у нас воровала, и лисят её заодно.

Папа вздохнул тяжело.

- Ну, помню.

- Так вот, лиса меня и спасла. А как получилось: я очнулся оттого, что горячо лицу стало, сначала тепло так, хорошо, а потом горячо. Открыл глаза: а она лижет меня, сука. Война, а зверью раздолье. Сам видел трупы ребят, зверьём обгрызенные. Лежу, рукой, ногой шевельнуть не могу, так заорал с испуга. Она исчезла. Полежал чуток, попробовал ещё шевелиться. Получилось. Потом привстал. Гляжу: кругом меня куча трупов. И я на куче. За убитого приняли. Рук, ног не чуял - поморозил. Один валенок присполз с ноги - это, видимо, когда тащили. Но руки-то потом отошли, хорошо в рукавицах был. А пальцы на одной ноге кирдык, отморозил. Вот думаю теперь: если бы не та лиса, не очнулся бы, замерз на хрен. Видишь, как бывает? До сих пор не верю.

Я не заметила, как заснула. Проболела я всю осень и зиму. Сперва дома лежала, потом в больнице. Только к весне поправилась. Поправилась и снова в работу. Но спина сильно давала себя знать. Меня ставили, где полегче. А к концу войны мама устроила меня на работу в город, третьим бухгалтером в собес. Зарплату всему исполкому начисляла до конца войны. Когда война кончилась - вот радости было! Я у Зойки в городе жила. Мы проснулись от того, что по радио объявили: кончилась война! Зойка вскочила, побежала на рынок, на радостях купила рису, молока, сварила рисовой каши - мы объелись. По радио объявили всем выходной. Я поехала к маме в деревню. К деревне подхожу - тётя Таня Шукаева.

- Ань, правда что ль, что война кончилась?

- Правда, тёть Тань, правда!

- А нам Ленин объявил, он зачем-то в сельсовет ездил. Приехал, распустил всех по домам. Мы обрадовались, а сами не знаем - верить, нет?

- Правда, тёть Тань, правда.

Я бегом к дому. Тепло! Хорошо! Война кончилась! И все мои братья теперь живые остались! А дома стол накрыт, мамка радостная у печи - вся сияет, будто не было войны. Будто войны и не было.

Алеха вёрнулся летом. Был выходной день, я в деревне. Все приехали. Мишка из Коврова, Лёлька из Красноярска в отпуск,  Ваня, Зоя с Андреем, Маша, Борька, мама, папа - все дома. Алёхи только нет да Толи. Толя у нас дослужился до офицера и ещё служил в Германии. Мама послала меня зачем- то в магазин, в Гололобово. Иду, а в Павлееве мне навстречу Алёха! На голове фуражка, галифе, сапоги аж блестят, хоть смотрись. Вся грудь в орденах и медалях. Медленно идёт, важно, как директор.

- Алёшка! Вернулся!

 Я подлетела, закружила его на дороге.

- Все сапоги оттопчешь, коза!

Он приподнял меня, подбросил, поставил в траву. Стал рядом. Обтёр сапоги о траву от пыли.

- Вишь, как блестят? Всю ночь начищал. Ха-ха-ха! Идём что ли?

- Идём!

Подошли к деревне. Слева стоял пустой Вити Маркина дом, весь в сирени. Справа на лавочке сидел дядя Серёжа Горюнов, отец Миханки и Лёни. Увидел нас и заплакал, и закричал. Как же он кричал! Я было остановилась. Алёшка обнял меня за плечо.

- Идём, Аня, идём. Не могу смотреть.

Я увидела,  будто судорогой свело ему тяжёлый подбородок, большие глаза повлажнели. Алёшка с Миханкой были друзья не разлей вода. И Миханка и Лёня погибли оба. Дядя Серёжа их один вырастил, без жены, она умерла молодой. Теперь один остался. Дядя Серёжа потом пришёл к нам домой. И плакал, всё плакал.

Мы с Алёшкой уже подходили к дому. Все наши ребята что-то у леса были. Увидели нас оттуда. Да и как не увидеть - у Алёшки вся грудь в медалях - блестели на солнце! Закричали:

- Алёха! Алеха! Мы идём, идём!

Какой идём! Прилетели, как пуля принесла их оттуда! В галоп бежали! И радость, и слёзы!..

 

Анна Михайловна вздохнула тяжело, вытерла уголком платка набежавшие слезы: «Вот ведь, всю войну вспомнила». Она сидела у окна в своей квартире, на третьем этаже в панельном доме. Смотрела в окно. Через дорогу напротив - техникум,  Анна Михайловна до последнего работала там уборщицей. Не могла без дела сидеть. Сейчас не работает уже, сил нет никаких. А намедни приходила к ней Люся с работы, паспортистка. Пили чай.

- Анна Михайловна, скоро юбилей Победы. Я вас включила в списки участников трудового фронта. Говорят, вам медали дадут. Звонили из  Белого дома, просили вас придти. Им что-то уточнить надо.

Вот Анна Михайловна и сходила сегодня. Зашла в кабинет, который Люся назначила. Там ничего не знали. Посылали из кабинета в кабинет - везде одно и то же: «В списках вас нет». « Ну, на нет и суда нет. Устала. И зачем ходила?» - Анна Михайловна сидела и пусто смотрела в окно на белый зимний город. На проезжающие машины и людей. На неторопливых прохожих, гуляющих по тротуару. На дома и деревья, воробьёв и синиц и испытывала странное чувство беспомощности и несправедливости, с которой ничего нельзя поделать и несправедливость ту изменить. И будто она была и собой, и сразу всей окружающей её действительностью. Похожее чувство она испытывала однажды в начале войны,  когда арестовали папу. Как и тогда, закружилась голова, и не было даже сил сидеть на стуле. Чувствовала, будто плывет и сейчас провалится куда-то. Но тут в подъезде сильно хлопнула дверь. Это привело её в чувство. В этом доме всё слышно, до самого низа. По лестнице тяжелые быстрые шаги. Это теперь Сашка идёт. Он! Поднимается быстро, почти бегом. Она всегда отличала его шаги. Узнавала без ошибки. Да, Саша. Сразу пришла в себя и отлегло от сердца.

 

После похорон Рэда на следующий день я сразу поехал к маме.

- Мама! Ма!

Мама не отвечала. Как есть, обутый, я быстро прошёл в комнаты. Мама сидела одетая у окна.

- Мам, всё в порядке? Ты как себя чувствуешь? Мама!

Мама медленно подняла на меня лицо.

- Хорошо. Всё хорошо.

- Ну, слава Богу! Я уж испугался. Дверь открыта, ты не отвечаешь. Лена заходила?

- Заходила. Сказала, ты на даче. Пил небось?

- Не, ма, не пил. Работал.

 - Ага, работал….

- Работал, работал. У тебя-то что случилось? Говори. Я же вижу.

Мама помолчала, потом с неохотой стала говорить, будто делала одолжение.

- Вот ходила я сейчас в Белый дом, мне Люся сходить велела. Якобы медаль к празднику дать хотели. Никакой медали мне там нет. И в войну-то стажу записали всего полгода. Когда в собесе работала. Хотя какая война, у нас войны не было. Два раза только немец бомбу бросил. Никуда не попала. Да пороховые сараи в городе сжёг. Мы ночью на гору, на крест смотреть ходили. Зарево стояло во всё небо. Светло, как днем. Вот и всё. Какая у нас война? Да ну их всех! Мутота одна. Пошли они все !

- Мам, ну зачем ты сама ходила, нервничала, вон расстроилась вся. Давай я позвоню Петровичу, он всё выяснит?

Мама поджала губы. Я понял: сказал не то. И осекся. Нет Петровича.

- Ну, хочешь, мам,  я сейчас  сам схожу и всё выясню, всё решу?

Мама посмотрела на меня большими родными печальными глазами.

- Нет, сынок, не хочу, но, если у тебя есть время, давай съездим к отцу на кладбище?

Мне сразу стало оглушительно стыдно. Не был у отца с самого лета. И Рэда хоронили – к отцу не зашёл. Страшно было. В глаза смотреть. Голову отворачивал от той стороны кладбища, где лежал отец. Давило оттуда что-то.          Отец умер два года назад. Почти сразу. Полежал только пять дней. Я поймал себя на мысли, что и не заметил, как пролетели эти два года. Без отца. И сразу и до конца понял, как долго они тянулись для мамы. Слова утешения, которые я готов был говорить маме, стыдливым комом стояли у меня в горле. Я кусал губы, чтобы не заплакать. Я понял: не нужна ей была ни прибавка к пенсии, ни медаль, ни внимание властей. Она лучше меня и лучше всех на свете знала и понимала, что была её война, её жизнь и её победа, её и её братьев, сестёр и родителей. И Миханки, и Лёни, и Вити Маркина, и Ивана Григорьевича, и Ленина, и Кузьмича, и дяди Пети, и тёти Тани Шукаевой.

А страшнее войны и всяких напастей ощущение ненужности и одиночества. Было бы по-другому, не ходила бы она никуда. По-другому мама жила свою жизнь. Теплее. С душой и сердцем, не то, что мы - всё бегом  да вприпрыжку. Да с такими камнепадами. А ей не хватало не внимания чиновников (больно-то и надо!), а моего и только моего внимания и живого присутствия в её жизни. Её живого присутствия в жизни моей. Я стоял, кусал губы и думал, что надо было сделать давно: обменять квартиры на одну большую и жить всем вместе. Сделаю сам, всё как надо. Потом. А сейчас на кладбище. И к Рэду нужно зайти. Так полагается на следующий день после похорон. И потом надо как-то жить. После Рэда и Петровича. С Леной я эти дни не разговаривал. Не мог. Стена в груди вставала. Каменная. И еще Петрович. Его глаза. Они смотрели на меня отовсюду. То большие и добрые, а то горели неземным, в белую голубизну, светом. И капля крови стекала на открытый глаз, как слеза. И с этим нужно будет жить. Сегодня же перевезу маму к себе. С мамой будет легче.

По зимней дороге с легкой позёмкой поперёк пути мы ехали на кладбище. Мы ехали на кладбище, а радость, несмотря ни на что,  медленно наполняла меня изнутри. Тихая радость присутствия рядом родного и дорогого человека. Моей мамы. Я посмотрел на маму: она улыбалась. Прости меня за всё, отец. Всё будет хорошо. Я тебе обещаю. Мама, прости, всё хорошо. У нас всё будет хорошо.