Лиловая туча надвинулась на райцентр, брызнула над предместьем скоротечным дождем и неспеша ушла на северо-восток, волоча по лесам и полям дымчатый шлейф водяных струй.
- В нашу сторону потянула, - кивнула на тучу Мария Петровна. - Вы много не набирайте, Дима, а то, не дай Бог, дорогу размоет - придется все на себе тащить.
С Марией Петровной - Машенькой - мы познакомились на автобусной остановке. Ей двадцать четыре года, она окончила педагогический и около двух лет преподает в Ведунинской школе русский и литературу. Время, прожитое в деревне, дает, как ей кажется, право разыгрывать передо мной, "хилым горожанином", интеллектуальную диву, с полным сознанием и по доброй воле наперекор родным и здравомыслящей профессуре, променявшей аспирантуру на пропахшую печным дымком уютную учительскую в деревенской школе. Всю дорогу до райцентра она говорила, значительно и вместе с тем небрежно, о проблемах образования в сельской местности, давала понять, что вывод сельского образования на уровень городского - смысл всей ее жизни, дело, на которое, она уже угрохала свою молодость. К концу дороги она звала меня Димой, а я, не желая разрушать ее юношеского величия, почтительно называл Машу Марией Петровной.
Весь день мы бродили с Марией Петровной по магазинам. Стояние в очередях порядочно утомило нас, но вечером на автостанцию мы вернулись довольные: все необходимое было преобретено. Я купил билеты на шестичасовой автобус, и мы уселись в скверике ждать отправления. Светило послеполуденное солнце. Погода стояла чудесная.
Наш старый ПАЗ месил колесами дорожную глину, полз по размытым колеям, оглашая моторным стоном окрестные поля. Сквозь стекло шоферской кабины были видны стриженый затылок, напряженные руки и плечи водителя. Казалось, что только благодаря его воле машина тащится вперед, и стоит ему расслабиться, снять напряжение с бугрящихся на руках мышц, откинуть назад вихрастую голову, она заартачится, будто заезженный конь, встанет посредине дороги, откажется тянуть. Каждый раз, когда автобус осторожно съезжал в очередную лужу, голубые глаза Машеньки увеличивались до невероятных размеров, занимали все лицо. Она со страхом глядела в окошко на бегущие из-под колес волны и шептала, встряхивая возле груди крепко сжатым, кулачкам:
- Ну... Ну... Ну, еще... Ну, еще, миленькая. Ну, давай еще немножко.
И машина выползала из лужи, словно подчиняясь Машиным еле слышным командам. Машенька откидывалась на спинку сиденья, лицо ее розовело, глаза обретали нормальные размеры.
А в салоне шел неспешный, обстоятельный разговор.
- Ты в Москве был? - спрашивал рябоватый, курносый верзила у приятеля, мелкого, смешливого мужичка в кепке с пуговкой.
- Был, - отвечал мужичок. - Пять ден у свояка отгостил.
- Ну и как?
- Чудно живут. Не по нашему. Везде ездют, а чтоб пеши, так это - ни-ни.
- Легко, значит, живется-то им? - подзадоривал верзила.
- Легко? - переспросил мужичок. - А это как сказать.
Собираясь с мыслями, он сбил на затылок кепку, потер переносье.
- Я, дак от такой жизни, в одночасье бы помер. Право слово.
- Это как так? - удивился верзила.
- А так, - повернулся всем корпусом к товарищу мужичок. - Здоровье для городской жизни нужно огромадное. Меня, сам знаешь, никакая зараза не брала, а там не выдюжил: на пятый день переломило, ни встать, ни лечь. Так скрюченный и в обрат приехал.
- С чего это тебя так? - всерьез заинтересовался верзила.
- С городской жизни. Радикулит, зараза, пропади он пропадом.
Верзила свысока взглянул на приятеля. А тот, почувствовав во взгляде недоверие, уселся поудобнее и принялся объяснять обстоятельно:
- От нее, от нее - городской проклятущей жизни. И свояк то же сказал: "Тебе, - грит, - Семен, наша жизнь противопоказана. Привычки у тебя к ней нет. Радикулит - явление нервное. Напсиховался ты за эти дни - тебя и прихватило". А как не психовать? Как не психовать, если душа с утра тревожится, если покоя и ночью нету?
Мужичок умолк, вспоминая прошлое.
- Спать ложились в двенадцатом часу, - продолжал он. - Лежишь, а над головой соседи музыку крутят. Час лежишь, полтора, а там наяривают. И было бы дельное что, а то так, ни на что не похожее. Я было раз все же заснул. И снится мне: иду я по дороге у Высокого Хутора, а парни на обочине девку сильничают, и орет девка не своим голосом. Кинулся это я их отгонять, да за камень зацепился, упал... Тут и проснулся. Лежу, а девкин голос с потолка... Музыка. Разве это музыка, если от нее во сне в холодный пот шибает... Вот так и лежишь, ждешь, покуда кончится. Дождешься, ну, думаешь, теперь засну. Как же. Не тут-то было. За окном гудит, вроде фронт к дому подходит. Так и маешься, пока тело не возьмет свое. Заснешь. А в семь уж будильник, холера, по мозгам бьет: вставайте, на работу пора. И пошло, и поехало. Свояк в кальсонах по комнате суетится, спросонья бумаги нужные не найдет. Жена яишню жарит. И все бегом, все спехом. Один глаз в чашку, другой на часы. Ну, и я с ними заодно, мне тоже надоть поспеть в магазины да ухватить чего-нито в первую очередь. Мечемся по квартире, а я думаю себе: ну, они ладно, им на роду написано, а ты-то, что суетишься, Семен, остановись, поспеешь, день-то только зачался. И веришь ли, не могу остановиться, будто меня нечистой силой вместе с ними несет. Выскочим на улицу, а там уж все в галоп: жизнь навроде мимо них, так они ее догоняют. В автобус набьются - тело к телу, и все молчат, как покойника везут. Лица мятые, задумчивые, будто думают, что нынче они его, а завтра их самих на погост отправят. Похороны да и только... Мне-то мои в ту пору много чего наказывали привезть. Вот я и маялся. В магазинах - вроде никто и не работает - очереди, давка и все под метлу: тюль - так тюль, бабьи сапоги - так сапоги, колбасу, селедки - тоже. За чем ни кинусь - за всем стой да жди. А народ в очередях злой, нахрапистый, ни приветить тебя, ни ответить толком не хотят. Грудью стоят. Кажись, не достанется им - светопреставление сдеется. Набегаешься, вечером с узлами домой, к свояку, притащишься, думаешь - отдохнешь. Свояк с работы придет - будто день на нем воду возили. Сопит, зверем гладит. Жена вокруг него вертится, потрафляет. Ляжет свояк-то на диван, будто газету читать, а сам в потолок глядит. А глаза у него грустные, как у собаки зашибленной. И видно: жена, квартира и обстановка ему не в радость, и жизнь не в жизнь. Проваляется с час, оттает и давай мне жалиться. "Ты, - говорит, - Семен, человек свежий, к нашей жизни не привычный, тебе здесь не обрыдло, не приелось, ты поймешь". Как не понять. На таких людях, как свояк-то, жизнь держится. Работа у него сурьезная. Мозгой не пошевелит - государство станет. Он-то шевелит, только мнится мне: у тех, кто у него под началом, ни хрена не шевелится, потому как я так понимаю, если бы все шло своим чередом, не стал человек так изводиться. "Нельзя так, - говорю ему, - остановись, неча на жизнь с изнанки глядеть, на нее иногда и с фасаду взглянуть полезно. Давай, расслабься". Говорю это, а сам из серванта поллитру припасенную тяну. А он мне: "Я и так на нее все время с фасада гляжу, да изнанка просвечивает. А это, - на поллитру показывает, - мне нельзя, врачами противопоказано". Улыбается грустно, достает из портфеля пузырек и давай таблетки глотать... На пятый день меня радикулит и схватил. Э, думаю, хватит. Пропади она пропадом такая жизнь, надо до деревни добираться. Дотащился кое-как до вокзала и в поезд. Приехал, чекушку принял, спать лег, а на утро, поверишь, никакого радикулиту.
Автобус сполз в очередную лужу, побуксовал, разводя волну, потрясся от натуги всем корпусом. Задние его колеса занесло вправо, они куда-то провалились, капот задрало вверх.
- Автопробег по бездорожью и разгильдяйству окончен, - сказал, обернувшись, шофер. - Далее продвигаемся пешком: я - за трактором, вы - по домам.
Он выключил зажигание, открыл двери. Пассажиры потянулись к выходу.
- Давай, давай, лезь, - толкал со ступенек смешливого мужичка верзила. - Сейчас верст двадцать с тобой врежем - что фасад, что изнанка - все едино будет. Это тебе не за селедками по проспектам бегать.
- Так-то оно так, - отвечал мужичок. - Только ты в каждой несуразности опричь беды радость угляди. Ты думаешь, через чего нас немец не победил, не знаешь? А очень просто. Через наши дороги. Такая грязища технике не под силу. На наших дорогах любые агрессоры завязнут. Понял?
Ночь застала нас посреди поля в пяти километрах от Ведунина. Мы шли три часа и одолели значительное расстояние, когда Маша, не разглядев в густых сумерках дороги, ступила не так и подвернула ногу. Сначала она храбрилась, старалась идти бодро, но пройдя с полкилометра сникла, а взобравшись на пригорок, со стоном села, не разбирая места, и заявила, что больше идти не может.
Я выбрал место посуше, перенес туда Машу и вещи, сел на рюкзак и стал думать о превратностях судьбы, о человеке - рабе обстоятельств и случайностей.
- Дима, - заговорила вдруг Маша, - Дима, милый Дима! Я так устала. Я так больше не могу. Мне стыдно признаться, но проработав в Ведунине всего два года, я так устала, как будто прожила здесь всю жизнь. Все мои начинания и инициатива отметаются прочь по причине нехватки средств или из-за косности. Мне надоело. Я устала ходить и доказывать истины, без которых образование не может считаться образованием в современном понятии этого слова. Я хочу, чтобы мои ученики стали думающими, творческими личностями, видящими в работе на селе смысл своей жизни. А кого учу я? Да о чем я говорю. Учу! Это пока. А скоро, лет через пять, семь, и учить-то некого будет. Из трех огромных сел в школу ходят триста человек. Вы только подумайте!
Маша всхлипнула, и уже сквозь слезы закончила, повысив голос почти до крика:
- Я устала. Устала таскаться в райцентр за продуктами. Устала маршировать по этой грязи. Я устала вечерами сидеть дома и смотреть в темное окно. Я устала, я устала. Я хочу света, веселья. Я замуж хочу!
Над нашими головами удивительно ярко сиял ковш Большой Медведицы. Говорят, если отложить величину ковша вверх шесть раз, то найдешь Полярную звезду.
Маша плакала. Я гладил ее волосы, откладывал известное расстояние, искал в положенном месте, но Полярной звезды не находил.