Валентин Владимирович Ермоленко шел из Оленевки почти два часа, но до райцентра оставалось еще километров десять. Ноги устали, ступни же, зажатые в твердые, словно деревянные, новые чешские туфли, которые он купил только вчера, просто горели. А тут к тому же этот асфальт. Оказывается, ходить по асфальту - сущее мучение. Лишь первые три-четыре километра приятно стучать каблуками по нему, а дальше началось настоящее испытание воли: ступни разбухли, каждый шаг стал отдаваться в пятках тупой болью, и заломили те места, где пальцы соединяются со стопой. На шестом километре Валентин Владимирович уже не шел, а косолапо ковылял: мысы ботинок невольно повернул внутрь и шагал так, чтобы тяжесть тела приходилась на внешние части ступней и на мизинцы. На седьмом километре он попробовал сойти с шоссе и отыскать тропинку, но в темноте наскочил на поваленный старый телеграфный столб, упал и несколько минут, лежа в неудобной позе, освобождал штанину, пронзенную кривым ржавым гвоздем. Пришлось снова идти по шоссе.
Возле километрового столбика, на котором при свете спички проглядывала цифра десять, Валентин Владимирович вытащил из кармана газету, постелил ее на теплый асфальт и сел. Боль в ногах стала утихать. Над головой, в бархатно-черном небе, не мигая горели крупные летние звезды. Чуть сбоку размахнулся Млечный Путь. За спиной, невидимый во тьме, шуршал, расправляя во сне иголки, еловый лес. Прямо, где-то за шоссе, должно было находиться ремезовское Большое озеро, и с той стороны припахивало стоялой водой, доносился унылый покрик какой-то птицы. Валентин Владимирович попытался вспомнить название ее и не смог. Помнил, точно помнил, что в детстве птицу эту чудно как-то, по-местному, звали, но как именно, он забыл. Решив, что не вспомнит, он переключился на другие впечатления детства. Припомнил то, се, умилился прошлой детской душевной безмятежности, подумал, что она была сущностью существования, и вздохнул: всякое тогда было, но это всякое воспринималось хорошо. Асфальта вот не было. Были проселки и стежки. Сколько стежек этих змеилось по полям и лугам! В любую сторону, куда ни соберешься, - стежка. Время прошло - теперь асфальт. Теперь хочешь не хочешь - шагай по асфальту. Да и то: кому теперь по стежкам ходить? Закономерность: чем меньше населения - тем меньше стежек, чем меньше стежек - тем меньше деревень. Всем про все достаточно одной асфальтовой дороги. И ходить, к тому же разучились - машины теперь, автобусы, на худой случай - мопед...
Валентин Владимирович, незаметно, разворчался про себя, как будто ему было не сорок лет, а все восемьдесят. Он сидел на газете, тер икры, курил и уже, оставив стежки, переключился на другую мысль: вот ему сорок лет, и должность у него ничего себе, а никакого уважения: "жарит" ночью пешкодралом в район, как какой-нибудь обычный комсорг. Никто даже и не спросил: в Оленевке он останется ночевать или поедет в город? А Колька Кречетов - вообще гусь. Когда спор стал складываться в его, Валентина Владимировича, пользу, голос повысил: "Ермоленко, - чуть ли не крикнул, - ты - упрямый хохол!" И еще сказал, тише: "Да иди ты..." И Валентин Владимирович из кабинета вышел. Хорошо еще, что спорили наедине, а то пришлось бы меры принимать против Кольки, для сохранения авторитета. Эх, Кречетов, Кречетов, и не стыдно тебе? Ведь росли вместе... Что упрям, Валентин Владимирович и сам знает, иначе бы не сидел на своей должности без движения двенадцать лет. Ну а на счет "иди ты" - это просто неприлично...
Родился Валентин Владимирович в Оленевке. До девятнадцати лет рос, как росли сверстники, а с девятнадцати стала складываться его судьба. Забрали Валентина Владимировича, тогда Вальку, в армию. Выстроили молодое пополнение на плацу, встал перед строем капитан и весело приказал: "А ну, орелики, кто петь умеет, два шага вперед - марш!"
Валька вспомнил, как на вечорках пел частушки, и вышел вперед.
С того и началось. Капитан, начальник дома офицеров, обнаружил у Вальки голос. В полку имелся хор, и Валька три года без отрыва от службы, пел в хоре. Капитан доказывал, что Валька - прирожденный певец-хоровик и к концу службы убедил поступить в институт культуры. Валька получил отличную характеристику от командования полка и в институт поступил, окончил, попросился по распределению в свою область, в свой район, и, неожиданно, был назначен директором дворца культуры ткацкого комбината. Для двадцатисемилетнего молодого человека это был большой успех.
Целый год Валька, теперь уже Валентин Владимирович, руководил вверенным ему учреждением. Руководил нормально: план по кино выполнялся, художественная самодеятельность постигала тайны творчества и завоевывала на районных и областных конкурсах передовые места, лекционная работа шагала в ногу со временем. Короче, с приходом молодого директора дворец культуры не сдал достигнутых рубежей, а кое в чем и продвинулся.
И вот усилия Валентина Владимировича на ниве культуры были замечены. Вызвали его в райком. "Что вы думаете, - спросили, - если мы предложим вам работать у нас инструктором?"
Для двадцатисемилетнего молодого человека это был огромный успех.
Но на этом продвижение по служебной лестнице остановилось. Инструктором Валентин Владимирович работал тринадцатый год и нельзя было ручаться, что не проработает еще десять. На то были веские причины.
Сегодняшний день у Валентина Владимировича выдался суетливый, крикливый. С утра явился директор городского драматического театра и принялся нести такую чепуху, что у Валентина Владимировича завяли уши. Конечно, если разобраться, в директорских требованиях звучали серьезные ноты, но Валентин Владимирович с директором были враги, а потому во всех случаях сказанное одной стороной вызывало у другой только отрицательную реакцию. Оба, будь их воля, при встречах и раскланиваться бы не стали, но служебные отношения обязывали противную сторону терпеть. И они терпели: директор при виде Валентина Владимировича начинал потеть, у него появлялась одышка, краснела шея, взгляд устремлялся куда-то вниз и вбок; Валентин Владимирович наоборот начинал дышать чересчур ровно, неестественно выпрямлялся, будто проглотил кол, приподнимал плечи и небрежно глядел поверх директорской лысины.
Вражда Валентина Владимировича с директором началась тоже двенадцать лет назад. Тогда, став инструктором, Валентин Владимирович всерьез задумался об искусстве. Думы его имели прозаическое звучание, и на фоне этой прозы появился директор, принял вдохновенную позу и зазвонил в поэтичекие колокола:
- Провинциальный театр в России искони был началом начал. Он давал большому искусству, как принято говорить сейчас, кадры. Именно с периферийных подмостков начинали свой вдохновенный путь очень многие гении русской сцены, и мне волнительно, я просто задыхаюсь от гордости, что и на нашем театре начинали два известных корифея. Вы - молодой инструктор, Валентин Владимирович и молодой человек, и я хочу, чтобы вы вместе со мной прониклись этой гордостью, потому что в искусстве вера в свое детище, гордость за свое детище - я имею в виду театр - это все. Мы с вами теперь театру - и мать, и отец. Я думаю: в наш театр нужно вдохнуть более творческое начало и тогда, я верю, что он, как когда-то прежде, вновь заблестит на небосклоне искусства яркой, многообещающей звездой...
Валентин Владимирович слушал директора и думал, что в столе лежит жалоба, в ней говорится про театральный репертуар и выражается мысль, что если и дальше, годами, будут играться одни и те же пьесы, то нужен ли вообще театру городу? На спектаклях в зале - двадцать - тридцать человек, на сцене скука, а паузы между репликами так велики, что с десятого ряда слышно, как за задником храпит пожарник.
- Читайте, - протянул письмо Валентин Владимирович.
- Издержки провинциального театра.
- Вот именно, издержки. Одна зарплата в год - с ума сойдешь. Хотя бы репертуар подновили.
- Легко сказать, - вздохнул директор. - Главный режиссер у нас - старик. Очередные не держатся. Пришлют какого - пыль реформаторскую поднимет, а через полгода его и нет.
- Вы приглашайте из других театров.
- Да кто поедет в нашу дыру? Что у нас, Ярославль, Кострома, Куйбышев? У нас короля Лира хоть вприсядку заставь плясать - никто не узнает? Заезжим режиссерам слава нужна. Валентин Владимирович, дорогой, да и с кем заезжему спектакль-то ставить? Труппа - сплошь юницы и юнцы, народ временный. На прошлой неделе "Разговор с Сократом" взялись читать - кошмар: гетер - пруд пруди, а философов – ноль целых, ноль десятых. Впору самому хламиду надевать... Я к вам, Валентин Владимирович, вот по какому делу: ткацкий комбинат строит жилье, мы понимаем трудности, но худо-бедно по две квартирки и нам бы выделяли в год.
- И что бы изменилось? - спросил Валентин Владимирович.
Он понимал всю фантастичность просьбы директора и все же спросил.
- Как что? Как что? - заволновался директор. - А может, кто-нибудь из актеров прижился бы в квартире, остался бы навсегда. Ведь сами знаете: чем черт не шутит.
И Валентин Владимирович обещал, как он выразился, поспрашать. На прощанье сказал:
- Вы вместо "Сократа" взяли бы что-нибудь молодежное, про любовь, легкое.
- Что вы, что вы, - запротестовал директор. - Мы - штатный театр, нам необходимо расти.
Этот разговор произошел двенадцать лет назад. Сегодня же директор повел речь без намека на поэзию. Ввалился в кабинет, сел и кулак положил на стол перед Валентином Владимировичем.
- На той неделе, - объявил, - мы уезжаем на гастроли.
- Далеко? - поинтересовался Валентин Владимирович.
- В Костомарово. И "Разговор с Сократом" повезем.
- А я при чем?
- Нет Сократа.
- Наш Сократ приболел. Надо срочно вводить другого.
- Ну и...
- Мы вспомнили: есть другой. Наш Сократ в Оленевке драмкружок вел, пробовал поставить "Разговор" там. Он говорит: Кривцов, тракторист тамошний - хороший Сократ, по крайней мере, роль знает.
- А я при чем? - повторил Валентин Владимирович вопрос.
Директор посмотрел на него, как на ребенка:
- Нужно съездить в Оленевку и уговорить председателя колхоза отпустить Кривцова. Я пробовал - Кречетов и разговаривать не хочет.
- Не поеду, - не раздумывая сказал, как отрезал, Валентин Владимирович и, взглянув в посеревшее лицо директора, объяснил: - Кречетов прав. Он был бы плохим председателем, если бы в летнюю пору отпустил работника.
Долго вставал со стула директор, долго шел через маленький инструкторский кабинет, толкнул дверь, несколькими мелкими шажками перебрался через порог.
„ А через час на телефонном столике зазвонил красный телефон. Валентин Владимирович взял трубку и услышал:
- Здравствуйте, Валентин Владимирович. У меня здесь директор театра. Вам все же надо съездить в Оленевку и Кречетова уговорить. Гастрольное выступление театра - это лицо города.
Валентин Владимирович поднялся на ноги, свернул газету, засунул в карман. Над еловым лесом взошла луна, высветлила округу блеклым неживым светом. Лес сразу затаился, сделался угольно-черным, но тут же потускнел, будто покрылся туманчиком. Асфальт на шоссе стал похожим на матовую вороненую сталь. У ремезовского Большого озера раздвинулись камыши и в прогале, словно ртуть, мертвенно засияла вода.
Валентин Владимирович сделал несколько шагов вдоль дороги, выбирая место, где бы сподручнее перепрыгнуть кювет. Метрах в десяти, из-за куста кто-то вымахнул на шоссе и темно-серым клубком понесся в сторону города. Валентин Владимирович повел плечом - заяц!
"Вот так и я, - подумал, проводив взглядом зайца, - никто не трогает, сидеть бы себе под кустом и в ус не дуть. Так нет, двенадцать лет прыгаю, развиваю деятельность. А все плечами поводят и думают: дурак... И верно, дурак - двенадцать лет рядовым инструктором!"
Двенадцать лет Валентин Владимирович считал, что прав, но сегодня многолетняя уверенность в себе словно надломилась, прошлые усилия показались пустой забавой, никчемным, почти авантюрным способом возвысить свое "я", попыткой любыми средствами оставить свой, ермоленковский, след в культуре. То ли ночь сегодня была такая, то ли он морально и физически устал, то ли виноваты были новые ботинки, но Валентин Владимирович ковылял по залитой лунным светом дороге, поглядывал на ползущую рядом свою черную тень и, мысленно, бичевал и бичевал прошлые личные поступки, определившие неудачную в общем-то до сих пор жизнь. Вот он двенадцать лет пыхтел-пыхтел, потел-потел, а что изменилось? Выражаясь фигурально - только лоб себе расшиб. Оказался не прав. А все те, с кем он бодался, - правы. А может, и действительно, правы? Может, им понятен другой, скрытый от него смысл? Тогда получается, он двенадцать лет блудил по лесу и тех, кто видел между стволов просветы, тащил за собой блудить? Но они не поддались, сколько он, Валентин Владимирович, не пытался - лишь перепортил отношения во всех инстанциях, от мала до велика, прослыл прожектером, чудаком, хорошим исполнителем приказов, но совершенно далеким от реальных требований жизни.
"А если тут не убеждения? - подумал Валентин Владимирович. Если действительно на лицо наше, ермоленковское, фамильное упрямство?"
От такой мысли его прошиб пот. Получалось, что он, Ермоленко, самодур, правда не обычный, а целенаправленный, но это по сути не меняло дела. Как говорится, трагедия состоялась: вся прошлая сознательная жизнь - ошибка. В августе ему исполнится сорок один год и сидеть дальше в инструкторах просто смешно. Он и так, наверное, самый старый инструктор в стране. Придется переходить на другую работу. А скорее всего из города уезжать - страшны улыбочки, смешки за спиной: фордыбачил-фордыбачил, мол, Ермоленко и дофордыбачился – уволили.
Тогда, двенадцать лет назад, инструктор, курирующий городской театр, спихнул, что называется, свое кураторство на Валентина Владимировича. Сказал:
- Ты - человек искусства, тебе и курировать сей ковчег.
Валентину Владимировичу тогда бы поспорить, доказать, что передача кураторства, нецелесообразна: старый куратор занимался театром несколько лет, был в курсе всех театральных подводных течений; Валентину Владимировичу же долго придется изучать обстановку, и театр, на какое-то время, действительно окажется ковчегом без руля и ветрил.
Но он всего этого не сказал. Напротив, ему было приятно, что его назвали человеком искусства, что от него многого ждут, и вообще, передачу кураторства он расценил как большое доверие. Даже подумал: "Театр - это хорошо. Люди там с творческой косточкой, а значит, работать с ними будет приятно, легко".
В двадцать восемь лет Валентин Владимирович решительно считал, что арена искусства сродни тихой идиллической заводи, в водах которой, пронизанных солнечными лучами, безмятежно властвует творческий интеллект. В двадцать восемь лет он еще ясно чувствовал институтский творческий аромат. Казалось, аромат тот проник сквозь его одежду, через поры кожи, попал в кровь, и поэтому Валентин Владимирович очень резко ощущал любой, даже наитончайший, нетворческий запах. Он с доброй улыбкой вспоминал доброжелательную институтскую атмосферу: к нему, Вальке, растерянно стоящему перед хором, подходит седовласый профессор и, поглаживая его по плечу холеной, прекрасной рукой, говорит:
- Ну-ну, дружок, успокойся. Ты не экономишь жест. Мельче нужно и резче - и они все поймут. Смотри, вот так... вот так. Повтори.
И Валька повторял, и хор пел, как ему хотелось, и хотя он чувствовал, что перенятый жест еще не его жест, что жест изменится и станет присущим когда-нибудь лишь ему, Вальке, - свершилось главное: сегодня он вот так, запросто, получил бескорыстный подарок, рожденный давным-давно в порыве творческой души. Интересно получалось: казалось бы, большой размах должен дать и большой результат, а на практике – наоборот.
Это студенческое наблюдение и изменило отношение Валентина Владимировича к городскому театру.
Однажды вечером, когда Валентин Владимирович, только что вступивший в должность, засиделся на работе, к нему на огонек зашел кавалергардского роста старик, одетый по всем правилам молодежной моды.
- Санин-Дальский, - отрекомендовался, - нашего театра бывший премьер, а ныне - почти безработный. Извольте заметить - вечер, в театре спектакль, а я болтаюсь без дела. Да-с, сударь, такова жизнь - не ценят теперь опыт, не ценят. Им на практиков с более чем пятидесятилетним стажем наплевать. Вы, сударь, когда-либо имели отношение к искусству? Имели? Ну, тогда, слава Богу, поймете меня.
Валентину Владимировичу неприятно резануло слух слово "сударь". Он было открыл рот, чтобы известить об этом, но витая трость, на которую опирался старик, взметнулась и, призывая к вниманию, мягко опустилась на плечо.
- Не надо слов, слов не надо, - мягким баритоном продекламировал Санин-Дальский, - я знаю все, но попытаюсь вас переубедить. У меня огромная, блестящая творческая судьба, я - ровесник века. Заметьте, сударь, у истинного художника жизни не бывает, у него - судьба, а следовательно, его существование бесценно, неоспоримо и, если его и может кто-нибудь судить, то только равный по рангу. А равные, где они, ну где? Вот то-то, сударь, мне и подобным мне нет равных. Мы не уходим сами, нас уносят. Мы не имеем права уходить, ибо ответственны перед историей. Мировое искусство и человечество нам не простят самовольного ухода, потому что - это преступление перед естеством. Только вперед, вперед, несмотря на возраст. Как там у Байрона: "Вперед} Нельзя нам медлить, песнь моя, немало горных троп еще нас ждет".
Санин-Дальский передохнул. Валентин Владимирович, подумав, что и ему необходимо сказать несколько слов, открыл рот.
- Момент, - пророкотал Санин-Дальский, - из Байрона я так, к слову.
Усевшись на стул, он сотворил на своем лице милую отеческую доброту и заговорил очень дружески, почти интимно:
- Мальчик мой, с кем я начинал! Южин, Федотова, Остужев, Климов!! Что? Какие имена? А? Созвездие! От молодых ногтей жизнь моя была в искусстве, а искусство в жизни. Любой мой выход на сцену /я не боюсь этого слова - именно любой/ являлся могучим образцом драматичекого искусства. Мне так и говорили: "Санин, - ты сам - классика, у тебя – классическая душа, ты - Прометей сцены". Да посудите сами: Счасливцев - я, Гамлет - я, Отелло - я. Бывало, выйду на сцену, реплику брошу, руки протяну - тишина в зале и дрожание атмосферы, - это трепещет зритель. Женщины в обмороки падали десятками, приходилось действие останавливать и лекаря вызывать. А как я играл паузы, мальчик вы мой, вы и не представляете! Разве сейчас паузы играют? Сейчас о них забыли, сплошной текст, тарабарщина. А паузы - это краеугольный камень драматического мироздания! Бывало, выйдешь, рыкнешь так, задумчиво: "Увы, бедный Йорик!" - и молчок, и тут уж пошла пауза.
Санин-Дальский быстро поднялся со стула, протянул огромную руку над столом и ладонью Валентину Владимировичу придавил макушку, потом, не спеша, стал поворачивать его голову по часовой стрелке, потом с грустью обозревать ермоленковский курносый нос. Валентину Владимировичу как-то сразу сделалось не по себе. Он непроизвольно шмыгнул носом и почувствовал себя беднее бедного Йорика. Он даже вообразил, как сейчас Санин-Дальский открутит ему голову, сядет на стул и с головой в руках продолжит монолог.
Но Санин-Дальский вдруг убрал руку с ермоленковской макушки. Он действительно сел на стул и заговорил очень обыденно:
- А этот балаганщик, скоморох не хочет ничего знать и понимать. Вы представляете?
Валентин Владимирович наконец нашел в себе силы и выдавил:
- Кто?
- Как кто? - в отчаянии всплеснул руками Санин-Дальский. - Разумеется, директор. Мы, юноша, жаловались на него, знаете ли даже писали.
- И что же?
- Как видите - результат налицо: действительные таланты в загоне, а балаганщик здравствует. Что же, прикажете нам успокоиться, умыть руки и воскликнуть: такова жизнь?! Нет, юноша, жизнь не такова, я здесь возглашаю: премьер Санин-Дальский знал лучшие времена и будет делать все, чтобы они вернулись. Или мы, или он. Борьба, только борьба!
Валентин Владимирович глянул на отраженную в правом глазе Санина-Дальского малюсенькую настольную лампочку и затосковал. Ему чудилось, что свет его былой надежды на очарованных творчеством людей стал меркнуть и впервые подумал: а, в принципе, без театра город смог бы обойтись.
На другой день пришел директор театра. Еще на пороге изобразил вдохновение на лице, широко, достойно, будто ему черт - брат, прошагал по кабинету.
- Валентин Владимирович, дорогой, - сверкнул золотым зубом, - выставку уже смонтировали. Теперь необходим ваш компетентный взгляд. Название, я все же думаю, надо оставить старое...
- Кто такой Санин-Дальский? - спросил Валентин Владимирович.
И директор сник. Как потом приметил Валентин Владимирович, директор сникал часто. Эти перемены во внешнем облике были похожи на болезнь. Стоило кому-нибудь лишь коснуться интимной стороны жизни театра, как у директора начиналась депрессия лицо его серело, щеки превращались в два дряблых мешка, взгляд терял смысл, а почти красная лысина бледнела, и на ней проступало что-то дымчатое, похожее на легчайший налет пепла. Он концами пальцев принимался ласкать морщины на лбу и бормотал почти невнятно: "Это сложно, с нашим театром все так сложно, наш театр необычен, его нельзя мерить общими мерками, он, видите ли, вне конкурса, это надо понять, это сложно, очень сложно, но понять необходимо..." Было видно: он говорил это по привычке, выстреливал обычный набор фраз, не беспокоясь, поймут его или не поймут и даже не пытаясь вставить в череду дежурных слов что-нибудь весомое, доказательное. Обычно, в конце своей блеклой тирады, он вздыхал и заявлял следующее: "Не надо так говорить, я вас умоляю. Даже такой, да, пусть такой театр, но это - хлеб, духовный хлеб, какая-никакая - но пища."
- Уже приходил? - вяло спросил директор.
- Приходил, - кивнул Валентин Владимирович.
- Ну и какую околесицу он нес на этот раз?
- О своем месте в искусстве. На вас жаловался.
- Зажимаю, мол, хода не даю?
- Вот-вот.
- Господи, - взвыл директор, - дай мне силы выдержать! Будь бы я другим человеком - я бы их давно убил. Я удивляюсь, что меня сдерживает?!
Присутствие Валентина Владимировича, свежего человека, подхлестнуло его. Он взбодрился, лысина его возгорелась, щеки подтянулись, глаза полыхнули белым огнем.
- Это - мастодонты! - изрыгнул он. - Они по всей земле вымерли, а у нас остались, держатся, играют только под суфлера - а живут.
Он вжал голову в плечи и дрожащим пальцем указал в окно.
- Вы слышите, слышите? - заговорил шепотом с перерывами между словами. - Слышите, в театре сцена трещит? Это они. Сейчас из-за кулис выйдут, все и вся хоботами обнюхают, не одобрят запаха, взъярятся и начнут крушить декорации, начнут топтать. А потом испражнятся и уйдут. И все это во имя великого искусства и на страх мне, мне, мне. И мне страшно, очень страшно: их не коснулась эволюция, им миллион лет, я не знаю, как с ними бороться, их ничего не берет. Может быть, для них нужен какой-нибудь особый ледниковый период?
- Присядьте, выпейте воды, успокойтесь, - суетился возле директора Валентин Владимирович.
- Выпить - выпью, - стонал директор, - присяду, а успокоиться не могу. Уж сколько лет и все на нервах. Валентин Владимирович, они меня замучили. Санин-Дальский да еще прима бывшая, Станкевич, одуванчик божий, головой трясет, а все учит, учит. И чуть что - сигналы: в управление, в министерство, в ВТО. А мне не до сигналов. В театре крыша течет, паркет выщерблен, каждый лист фанеры, каждый гвоздь с боем достаю. А еще - репертуар, а еще - вопрос кадровый, а еще гастроли. А еще нынешняя молодежь... Они и молодежь заразили, молодежь нынче тоже мастодонствует. Теперь все мне в нос великое искусство суют. Тоже мне актеры, "Ехал грека через реку" толком протараторить не в силах, а туда же - давай квартиры, создавай условия, или уйдем. И уходят. Три года - и новая труппа, три года - и новая труппа. Разве это жизнь? Это - безобразие, кошмар. Разве можно в таких условиях создать оригинальный театр? Да никогда! Вот, милый вы мой, и коптим небо, и растрачиваем себя по пустякам, вот и живем в убыток, и материально, и духовно, как хотите - по всем статьям в убыток живем. Театр давно бы закрыть в пору, но нельзя - у нас легче открыть сто новых, чем закрыть один старый. А как же: не дай Бог в какой-нибудь графе понизится культурный рост...
Некоторое время после этого разговора Валентин Владимирович театральными делами не занимался. Предстоял пленум. Работы навалилось пропасть. Он объезжал район, собирал материалы и не думал о театре. Но все же в кипучей суете нет-нет да и мелькали в его голове мысли, похожие на сполохи, которые можно было отнести и к прошлому разговору с директором, а можно было и не связывать ни с чем. Иногда он ни с того, ни с сего спрашивал себя: "А что, если?.." или вспоминал газетный заголовок "Будет ли новый ледниковый период?", или натыкался в энциклопедическом словаре на заметку о мастодонтах и потом, уже на следующее утро, трясясь в газике, вспоминал неуклюжее, напоминающее слона, изображение.
Решение и решимость пришли быстро и вроде сами собой. "А что если его действительно закрыть? - подумал однажды утром о театре.- А почему, собственно, нельзя закрыть, коль это принесет пользу? Ну зачем огород городить, когда в нем нечего сажать?"
Своими мыслями Валентин Владимирович поделился на совещании культработников района. Взошел на трибуну, минут десять говорил то, что надлежало по повестке, а потом заявил: "Теперь я хочу остановиться на нашем театре. Культура - тоже производство и в ней тоже необходим хозяйский расчет..."
Говорил Валентин Владимирович долго и сказать успел все. Участники совещания, ошеломленные идеей, молчали, а председательствующий товарищ перебивать Валентина Владимировича не стал: как-никак Валентин Владимирович - инструктор, ответственное лицо и нельзя было допустить, чтобы в зале почувствовали безответственность выступления.
Суть выступления Валентина Владимировича была проста: город не может как должно содержать театр и, в связи с этим, театр не в силах достигнуть нормального художественного уровня. Спрашивается: нужен ли городу такой стационарный театр? Не лучше ли его закрыть и обслуживать город хорошими гастрольными труппами?
После совещания Валентин Владимирович получил выговор за самовольство. А потом случилось невероятное: директор театра и "мастодонты" объединились. При встречах директор отделывался легким кивком, Санин-Дальский вообще перестал кланяться, а божий одуванчик, Станкевич, останавливалась посреди тротуара, дрожащими пальцами прикасалась к пенсне и сквозь него молча рассматривала проходящего Валентина Владимировича, будто он был диковинный и заведомо опасный зверь. Общее мнение выразил старичок главный режиссер, встреченный Валентином Владимировичем на бульваре.
- Разве так годится, батенька мой? - пожурил он. - Вы - патриот или не патриот города? Вы, может быть, правы, сто раз правы, но какой бы театр ни был, он - традиция, вековая. А потом, нужно думать и о людях: ну, актеры место себе найдут, а мне куда прикажете, а нашему директору, в сторожа на туристическую базу комбината? Вы, как человек от искусства, должны понимать, что мы не можем без творческой работы.
- Зачем же в сторожа? - удивился Валентин Владимирович.- Уйдете на пенсию и будете руководить драмкружком в колхозе.
- Ах так?! - подскочил на лавочке главный режиссер.
Валентин Владимирович ответил твердо:
- Только так.
И начался конфликт, растянувшийся на годы. Сколько всего Валентин Владимирович перетерпел - но все напасти и горести тернистого пути пережил, потому что в свою правоту глубоко верил, сегодня же вдруг засомневался: может, на самом деле им руководило упрямство, а вовсе не правота?
"Ну что ж, возьму и уйду, - предался розовым мечтам Валентин Владимирович. - Завтра сниму красную трубку и скажу: "Василий Парменович, разрешите на три минуты", - и с хода заявление на стол. А куда он денется? Отпустит. На что ему сорокалетний инструктор, который стул свой до дырок просидел? И уеду в какую-нибудь деревню вроде Оленевки, в сельский клуб. Женюсь на краснощекой доярке и в свободное от работы время буду выращивать гладиолусы и нянчить детей... А они - как хотят, надоело. Пусть Сократ, пусть король Лир, пусть хоть Александр Македонский, хоть африканские танцы под русский оркестр..."
Впереди под горой показался, уткнутый в черное небо, серебристый меч бетонной стеллы, на которой, в дневное время, можно было прочесть, что городку, в который направлялся Валентин Владимирович, сравнялось недавно тысяча лет. Увидев стеллу, Валентин Владимирович невольно подумал: "Вот город, и никто не собирается основать в нем столицу - не нужно это по нашим временам. Естественно? Естественно. Но почему же в других делах мы поступаем неестественно?.."
Перед тем, как спускаться с горы, он остановился и, ощутив вдруг одиночество, издревле тревожащее человека ночью, беззащитность в этом разбавленном настороженным светом луны мраке, спросил себя: "А кто я?.. Стою вот здесь на горе и собираюсь войти в древний город... в новых штиблетах на избитых ногах... Ну, а что дальше?.."
В четвертом часу утра Валентин Владимирович пришел домой и лег спать.
Проснулся он от телефонного звонка.
- Вы еще не отдохнули, Валентин Владимирович, но я все же решил вас побеспокоить, - раздался знакомый голос. - Срочно приходите, у нас "чп".
Из дверей райкома Валентин Владимирович вышел через два часа и медленно, на негнущихся после ночного путешествия ногах, направился к городскому театру. Только что ему сказали следующее:
- Директора театра вчера отвезли в больницу - инфаркт. Принимайте командование театром. В первую очередь обеспечьте гастроли. И имейте в виду: инфаркт у директора обширный, возможно, в должности утвердят вас. Так что командовать командуйте, но по-хозяйски, с расчетом на будущее.
"С чего начинать, - размышлял Валентин Владимирович. - Может, посадить "мастодонтов" в машину - и в Оленевку? Пусть своим красноречием на Кречетова подействуют, глядишь - и от них будет польза".
На тусклое золото куполов старинных церквей розовой влагой оседала заря - над древним городком поднимался новый день.
Валентин Владимирович, морщась от боли в ногах, прибавил шаг.