... А Иван Чирков у нас бросил пить.
Пил, пил, всю жизнь пил и, вдруг, взял и завязал. Не пьет три недели и хоть бы что ему, вражине. И с чего бы? Здоровенный парень, два на два, как говорится, и на тебе!
Случай по теперешним временам необычный. Пропагандировать такие случаи промеж местного населения надо, а то и в масштабе страны. А того, кто на такое решился, после всей пропаганды, наградой государственной награждать, потому как это - форменное геройство: четвертая неделя пошла, а у мужика - ни в глазу.
У нас ведь как: если у кого заприметится какая странность, в разговоре там, в обличие или в общественном поведении, то народ дивится. Стережется народ необычности: ну перекинется она на него, станут все не как все, начнет каждый фортеля выкидывать. Как жить в такой несуразице нормальному человеку? Эдак, хочешь не хочешь, а придется и ему ловчиться, из себя кобениться, странности изобретать. А он может не хочет. Может странности ему не по нутру. Может хочет он по-русски, попрасту, без фиглей-миглей, чтобы сыт, пьян и нос в табаке, и чтобы никого это не касалось.
Прошлое лето прислали завклубом. Ничего паренек, все при нем: джинсики, батиночки на каблуках, дипломат в руке, волосы до плеч. Повели его с клубом знакомиться. Это, говорят - клуб, это - киномеханик, а это, мол, - уборщица, тетя Дуся.
Вот и верь после внешним признакам. Парень, как парень, все при нем, а он уборщице руку целует. Несуразица! Мы что, в кино? В кино оно так и должно быть, красиво, со слезой, мы за сеанс копейку платим. Дак это в кино. В жизни такое никчему. В жизни не до поцелуев. Мы может тоже бы рады, да на все времени нет. Если же у нас его нет, то не будь дураком, не выставляйся, и мы тебе спасибо скажем. А получил спасибо - уж свой, тебе промеж нас жить легче.
Но это к слову.
Главная загвоздка - Иван Чирков пить бросил. Хорошо это или плохо - поди, разбери. Так поглядишь, эдак прикинешь, с одной стороны вроде бы ничего, с другой сомнение берет. Вроде, как на яблоко глядючи: и цвет у него что надо, и запах, пальцем придавишь - в самый раз, а вроде бы не то, вроде бы чувствуешь: червоточинка внутри завелась.
Народ тоже сомневается. Народ - он, зараза, чуткий, будто барометр. В небушке ни пушинки, солнышко во всю брызжит, а барометр свое гнет: к осадкам. С народом тягаться - раньше времени помереть... Васька Кусков, например.
Он, Васька, позапрошлый год на пенсию вышел. На пенсию все выходят, только живут, как люди: по домашности там, а силы есть - скотину стерегут или другим каким делом подрабатывают. А этот с ума тронулся, картинки принялся рисовать. В палисадничек сядет, бумагу к доске пришпилет и мажет по ней красками. Словно ребенок. Отстаньте, говорит, от меня насовсем, я может такого момента всю жизнь ждал. Уж чего баба его ни делала: и страмотила, и поллитры в магазине брала, бумажками его рисованными плиту растапливала - ничего не помогало. Ну и что? Толк-то какой? Не выдержал Васька, надорвался. Так бы, может, лет с пятнадцать еще протянул, а тут помер. И то: ковырялся в земле век - так ковыряйся до конца. Картины удумал на старости лет рисовать! Такие резкости никчему. От таких резкостей - перегрузка организму, а организм что мотор: прицепи к мотору пятнадцать тонн, если положено ему таскать пять. То-то. Какой толк, что Васькины рисунки на выставку посылали? Какой толк, что там сказали: вот, мол, талантливый человек? Человек-то скопытился.
Это тоже к слову.
А народ, он сомневается. Он человека сразу чувствует. Ты еще и подумать не успел, а он уж знает чем ты начнешь и чем кончишь. Народ - он дошлый.
Ивана Чиркова Люська, уж на что дура, и то засомневалась.
- Раньше я с ним, бабоньки, - говорит, - в любой момент согласна была заявление подать, а теперь боюсь.
Забоишься. Все мужики, как мужики, а этот отработает и ходит по деревне, к людям цепляется. И слова-то у него все чудные.
- Не люди вы, - говорит, - но и не звери. Вы - хуже зверей. Зверь-то, он всякую гадость лакать не будет. Он себя инстинктивно бережет. А у вас ни инстинкту, ни ума.
Эва куда загнул. Раньше "бэ", "мэ" еле выговаривал, а тут в три недели образовался: "инстинктивно"! Это у нас-то ума не хватает? Это мы-то беречься не умеем? Умора! Да мы только и делаем, что бережемся, да еще как. Дуська Калягина сперла с фермы семьдесят кило сухого молока и шито-крыто, комар носу не подточил. Тут тебе и ум, тут и бережение с инстинктом тоже.
Это уже не к слову, это к делу.
По другим вопросам он тоже выступает. Правда, по другим вопросам ругани почти никакой, но от этого не легче. Какие-то смутные у него эти другие вопросы. Слова, вроде, наши, русские, а смысл никак не обратаешь. Чувствуешь будто что-то, а что, к какому случаю приставить - не ясно. И от непонятности душа холодает, муторно становится, словно тебя обделили в чем-то. А в чем?
- Человек,- говорит, - звучит гордо. Но одного звучания мало. Чтобы стать человеком, надо в себе эту гордость почувствовать, осознать принадлежность к человечеству. А для этого необходимо думать, искать, обретать.
Так-то вот. Лихо звучит. Петька Новсёлов возьми и ответь:
- Мне обретать нечего. Все обрел: и жена, и дети, и дом дай бог. Все потому, что думал, а не так, как некоторые, как ты, например. Языком болтать - за то денег не платят.
А Иван в ответ:
- Дурак. Я тебе о духовности, а ты про что.
Петька на Ивана с кулаками, и пошла катавасия.
- Убью гада! - орет Петька. - Духовность шестьдесят лет, как отлучена! Так ты за старое, опиум распространяешь?!
Еле растащили. Во дела.
Петька прав. Шибануди духовенство, верно, да что толку. Уж если нужно было рубить - так под корень. А у нас как: размахнемся с плеча, а всыплем оплеуху. Вот и благоденствует духовенство. Отлучить-то его отлучили, а до конца не извели. Ему отлучение - комариный укус. Ему от этого даже лучше, запретный-то плод сладок. И липнет народ к религии, словно мухи к мёду. Взять, к примеру, Самаринского благочинного. Один он на всю округу, и прут к нему все. Прут кому надо и кому не надо. Он всех принимает и радуется. А как не радоваться: доход идет. Ведь хоть старый, хоть малый, хоть раз в год, а все к нему забредут. А кто не забредет, тот с соседской бабушкой денег пришлет на свечку. Лафа благочинному.
Так религию не изведешь. С ней надо попросту. Ее прижимать не надо. Ее наоборот нужно по головке гладить.И церквей им настроить до черта. Чтобы, как деревня - так и приход. Народу-то по деревням все меньше. Они бы за народ сами перегрызлись, без доходу в трубу вылетели, с ручкой пошли по миру. А кто по миру ходит, того не больно-то теперь уважают. Сравнить хотя бы библиотекаршу с завмагом. У библиотекарши то угля нет, то крыша течет, то мыши книжки погрызли, мечется она: в колхозе уголь просит, в сельсовете толь, в больнице мышиную отраву. Ничего своего, все по людям собирает. А завмаг - кум королю, ни в чем у него нужды нет.
Вот каким манером с религией надо. В пять лет никакой духовности не останется, а граждан, всех, каратэ обучить, чтобы друг дружку боялись.
О чем это я? Опять с рельсов сошел. Всю жизнь так: начну за здравие, а кончу за упокой. Мне даже председатель наш, Петр Петрович и то говорит: ты, Смирнин, говорит, на трибуну влезешь, по бумажке зачтешь и лезь с трибуны в обрат моментально, а то знаю тебя, попрешь в разнос, потом то ли решение принимать, то ли заявление подавать об уходе.
Верно он это. Уж больно ерзкий я на рассуждения. Все у меня одно за другое цепляется, мимо друг друга не проходит. Вот председатель наш, Петр Петрович, ну как мимо него пройти, если разговор зашел. Он же у нас - личность, а попросту говоря - душа-человек. Ему бы не колхозом командовать, а сиделкой в лазарете быть. Вот он какой. И как, опосля этого, не сказать про него, к месту, доброго слова? Ведь такие люди нынче - редкость. Нынче как: или человек собака собакой или навовсе - пустое место. А Петр Петрович не то и не се. У Петра Петровича дело валится, а он душой переживает, мается, других стыдит. Меня, например. И как ты, Смирнин, скажет, без определенного мнения живешь. Сегодня ты говоришь одно, завтра другое, а потом делаешь третье. И не стыдно тебе?
А какой тут стыд, скажите на милость. Стыдить меня нечего. Меня понять надо. Сегодня, допустим, я принял стакан, завтра бутылку, а на третий день, к примеру, не опохмелился. Какое же тут однообразие может быть, какая работа опосля такого резонансу. Это легко говорить, стыдить легко, а ты попробуй сам добейся однообразия. Да и накой оно мне? Я без него век доживаю и ничего, вам бы так же. Мне без него привычно, легко без него. Я без него сам себе хозяин, гегемон. День работаю, два, к примеру, а на третий, как пойду чертить - дым коромыслом. Очухаюсь, опохмелюсь и опять на работу. А если однообразие, если все дни в году, как один? Да это же ужас. Это же вроде Ивана Чиркова рассуждать станешь, по деревне таскаться с речами, люди в тебя пальцами тыкать начнут, и сделаешься ты - глупый человек, больше ничего. Кому это надо? Мне? Я глупым быть не желаю. Я хочу, как все. Мне так легче.
Ну, это опять же все к слову, а так, вроде, жизнь ничего себе идет. Много ли нам надо. Жена на ногах, я при деле, внучонок у крыльца топает - живи не хочу. Все на месте, до всего дожил, до внучонка тоже. Живу себе, радуюсь. Внучонок-то у меня хорош, в нас, в Смирниных уродился: нос картошкой, глаза - свечки. Вынянчием, воспитаем, будет жить не хуже других. У нас, у Смирниных закон: как бы там что не было, а жить надо на уровне и другим свет не застить, но и со своего места в тень не отступать. Мы не Чирковы, мы с бухты-барахты фортеля не кидаем...
Что говорите? Чирков? А куда он денется. Некуда ему. Временно это у него. Самое большое - на полгода. Они, Чирковы, все такие. У них и дед такой был. Влезет, бывалоча, на пожарный сарай, сядет на конек: "Все вы греховодники!- кричит. - Не видать вам царствия небесного!" Помер-то он, с конька упамши.
Автобус остановился. Смирнин бойко соскочил со ступеньки на землю, выволок рюкзак, закинул на плечо и пошел к деревне, видневшейся за озерцом.
Автобус тронулся, и я видел через заднее окно, как скрываются за елками, выбежавшими из-за поворота, и озерцо, и сама деревня, в которой неизвестный мне Иван Чирков бросил пить.