Издалека течёт Угожа-река. Привольно Угоже на лугах резвиться. А много сотен лет тому назад стоял на Угоже коренной лес и лишь в одном месте, среди дрёми чащобной, у подножия холма, зеленела проплешина-полянка.
В те времена кругом на многие дни пути не было ни кола, ни двора, ни души человеческой. Угожа-река, все земли по реке были свободны, не властвовал над ними никто, и листья древесные, и иглы еловые, и птичий пересвист, и звериный рык ни за кем не числились и нигде не значились. Тишина стояла. А среди тишины, на поляне-пятаке, жил человек. Бортничал, рыбу ловил, охотой промышлял. И была у него дочь, красавица Василиса.
Однажды по весне, только лёд с верховья сплыл, шёл по Угоже с полком чужедальний князь. Шёл в поход за славой, за казной, потому как что за князь без славы, что за слава без казны.
Пристали ладьи у полянки, вышли воины на берег, поклонились князю, говорят:
— Княже, порасходовали мы силу на работу чёрную. Ладони вёслами в кровь избиты. Ну как за излучиной из щитов забор завидится? Чем прикажешь тот забор ломать? Прикажи, князь, дерева рубить, разложить костры, передохнуть.
Утром села Василиса в лодочку, поплыла за мысок, с мужских глаз долой, умыться на приволье, косу переплести. Только отплыла, а лодка уж назад летит, Василиса что мочи огребается.
— Беда! — кричит. — Речка ладьями запружена, над водой лес копейный вырос, притаились вороги, видно, ночи ждут.
И ударил тогда князь на князя. И великая сеча была. И закраснелась от крови Угожа. И стон стоял над чащобой. И побил князь князя, перенял славу, казну, а Василису то ли сделал женой в награду, то ли наложницей в наказанье: умалчивает легенда, какой князь победил. Да в том ли дело? Главное — увенчалось всё, как положено: повелел князь ставить крепость-монастырь, отвалил на то часть казны.
И полетели годы. Стояла над Угожей крепость-монастырь, ходили мимо туда-сюда одружиненные князья, селились по Угоже люди, сводили коренной лес, пахали пашни. Проползли по Угоже тьмы иноплеменных орд, осели по этим местам, а время пришло — скатились к югу, словно талая вода по весне. Всё шло своим чередом, и могло случиться, что не стоило сейчас о тех временах вспоминать. Да никуда не денешься.
Крепки монастырские стены, да не под силу им бремя веков. Горы цельнокаменные и те время рушит, а что перед тяжестью времён творение рук человеческих? Грызут, точат годы монастырь. То трещина вдруг башню озмеит, то осыплется ещё один зубец, то пронзит солнечный луч соборный купол насквозь. Капля за каплей иссякает былая красота.
Сельцо Борисово плотно обложило монастырь, а несколько домов забрались за монастырскую стену, расположились внутри, которому как вздумалось, без всякого порядка. Один приткнулся к «собору каменну», другой спрятался за трапезной, третий въехал в монастырский погост и весело лупил окна-глаза на гранитные надгробья и кресты, мутные от времени, вросшие в землю, испятнанные тёмно-зелёным мхом с северной стороны.
Дом Микотиных стоял у ворот. Слева от него въездная башня, в тылу крепостная стена, а уж сарай, летний домик-беседка, огород — справа, вдоль стены тянутся.
— Ладно поставлен, в затишке, — пояснял старший Микотин, Мирон Фёдорович. — Ни тебе зимой ветру, ни летом жары. Всё мимо.
С чего, по какому случаю Борисово монастырь обложило — сельчане не помнят. Старожилы перемёрли, а среднему поколению как-то всё получалось не до того. Младшему же, вроде Тольки Микотина, вообще на то наплевать. Что толку в прошлом копаться, тут другие проблемы надо решать: диск бы с «Араксом» добыть да отца растрясти на заграничные джинсы. А крепость, село — да Бог с ними. Не нами заведено — не нам голову ломать. Ну её, эту историю с географией. Денег от неё в кармане не прибавится, и Валька сильней не полюбит. Хотя иногда и с истории доход можно иметь. Но это редкость, случай, такое бывает раз за сто лет.
Прошлым летом решил Толька вымостить дорожку у дома. Покидал в тачку кувалду, ломик, отправился к западной стене. В подобных случаях монастырь всегда выручал, все борисовские поступали так. Надо ли во дворе дорожку вымостить, фундамент под сараюшку подложить или оградку какую сладить — сейчас соберутся кагалом и под стены подступают. Отколотят камня сколько надо, в машину навалят — и рады-радёшеньки: удобно, далеко не ездить, ни у кого не просить, и денег платить не надо, мы, мол, с этой крепостью как у Христа за пазухой, живи не тужи хоть тысячу лет. И верно: что тужить, всё под рукой. Камня ли известкового надо чуток, кирпичику битого, железку ли какую в хозяйстве пристроить — иди на стены, в башни, пошарь как следует — всё сыщется.
Подъехал Толька к стене, ухватил кувалду, к-а-а-к хрястнул по кладке — кувалда внутрь стены улетела. Жалко стало кувалду. Взял Толька ломик, расковырял пошире пролом, полез искать. Смотрит: стоит в тайнике сундук, стенка отвалилась, кувалда рядом валяется. «Во врезал, — удивился. — Сила есть, ума не надо». А сам руку в сундук: ну если клад?
Золота, каменьев драгоценных в сундуке не оказалось. Одни иконы. Тёмные, чёрт не разберёт, что там нарисовано. Хотел ребятишкам раздать, но решил сначала показать отцу.
— Счастье тебе, дурень, привалило, — обрадовался Мирон Фёдорович. — Нашим, сельским, ни гугу. Будет тебе мотоцикл «Планета». Понял?
Сложил Мирон Фёдорович иконы в мешок, отбыл в город, а через пару недель гонял Толька на мотоцикле «Иж-Планета-Спорт», и сзади сидела соседская Валька, дышала в шею, давила в спину высокой грудью.
Бородач постучал под вечер.
— Пустите пожить на недельку, — попросил. — Нужно очень. Я заплачу.
Мирон Фёдорович изучающе оглядел рыжие волосы, рыжую же, лопатой, бороду, голубые усталые глаза.
— В отпуск, что ли? — поинтересовался.
— Нет, — отвечал бородач. — Книжку пишу об архитектуре. Надо по стенам полазить, кое-что уточнить.
Бородач оказался человеком тихим. Чуть свет, только солнце ударит лучом в соборную луковицу, выпьет он кружку молока, захватит рулетку, фотоаппарат, толстую тетрадку, уйдёт на стены, и целый день его нет. Вернётся затемно. Поужинает что подадут, и спать. А утром опять на стены. Спокойный человек, неразговорчивый. Попробовал Михаил Фёдорович его на рюмочку зазвать — не вышло ничего, отказался наотрез.
— Вы уж извините, — покраснел. — Времени на это нет.
Борисовские решили: чудик. На Угожу купаться не идёт, углы, бойницы, зубцы обмеряет, пишет что-то на солнцепёке, камни фотографирует. От выпивки задарма отказался — мыслимое ли дело!
— Знаю я таких, — уверял односельчан Шемякин Андрей. — На службе на них насмотрелся. Ходят по улице, словно белены объелись. Уставятся на дом и ахают. Было бы чего — дом как дом, бабы голые балконы держат, невидаль нашли. Этих чудиков там — пруд пруди.
К мнению Шемякина прислушивались. Бывалый он, половину страны изъездил, на что только не нагляделся. И к бородачу потеряли интерес.
Тольке бородач тоже до лампочки. У них с Валькой так повернулось — одно осталось, за свадебку. Ходит Толька сам не свой: вроде бы радость, да как бы отец не взъярился. Смутно на душе. А Валька торопит. Заедут они куда-нибудь в соснячок либо в ельничек, бросят мотоцикл, бредут обнявшись по хвойному ковру, присядут. Валька вопьётся в Толькины губы ртом — за волосы не отдерёшь.
— Толенька, миленький, — шепчет потом, — заявленьице бы в сельсовет, самый уж раз, пора.
Последняя встреча была в пятницу.
— Ладно, — решился Толька. — Жди в понедельник, поедем.
Бородач уезжал в субботу. Сложил вещички в рюкзак, пожал хозяевам руки.
— Слушай, — обратился к Тольке. — Собор на прощанье хочу снять, встань-ка рядышком для масштаба.
Пошли к собору. Встал Толька возле угла, бородач щёлкнул фотоаппаратом.
— Заезжай, — пригласил для порядка Толька и уже не для порядка, из любопытства спросил: — Ездишь, пишешь что-то. Много за это платят?
— Меньше, чем тебе, — ответил бородач.
Сели на бревно и закурили.
— Неделю у вас прожил, — усмехнулся гость, — уезжать собрался — ни одна собака не заинтересовалась: кто, откуда приехал, зачем по башням лазает. Один ты спросил, да и то про деньги. Чудной вы народ. На таком месте живёте и ничего про него не знаете, как с луны свалились. Спрашиваю у одного, спрашиваю у другого, третьего: что за башня, что за храм, как называется? «А чёрт его знает, — отвечают. — Башня как башня, храм как храм». А до чего довели крепость? Своё же, русское, неужто не жалко? Ведь люди строили вам, дуракам, в назиданье, а вы тем камнем дорожки к клозетам мостите. Вандалы вы! Свои! Отечественные! Так и будете из ваших хибар по каменным дорожкам в холодные нужники ходить, и дети ваши будут, и внуки! Нет у вас ничего святого!
Обалдел Толька. Раскрыл рот, смотрел, как этот тихий человек брызжет слюной, трясёт бородой, наливается кровью до малинового цвета. Никогда он не слышал такого о себе и односельчанах. На всех торжественных заседаниях, колхозных собраниях говорилось одно: труженики, передовое колхозное крестьянство, надежда наша — молодёжь. Он так привык к этому, что и понятия не имел о другом отношении к себе, колхознику, работяге, ежедневно умножающему народное богатство. На всё население страны, не обрабатывающее землю, смотрел даже свысока, считая себя первоисточником блага, началом начал, без которого в случае чего все городские сдохнут. Но приезжает какой-то шибздик и пытается все его представления о ценности человека перевернуть с ног на голову. Выходит, он, его односельчане — все вместе не стоят и зубца на крепостной стене. Да он не чудик, он этот, как его — шизофреник.
«Врезать ему, чтоб не разорялся», — вяло подумал о бородаче, но с бревна не встал, что-то сковывало желание.
— Что рушите? — уже почти кричал бородач. — Это же луч света из тьмы веков. Это — мост от них к нам, от нас к будущим поколениям. Если бы не такие мосты — человечество давно задохнулось бы в собственном зловонии, само себя сожрало. Тысячелетия копили люди в душе красоту, по крохам, по пылинкам. Скопили, построили: нате, смотрите, какими мы были, учитесь быть великодушными, учите ваших детей, пусть дети научат внуков. А ты? Сидишь, пялишься на меня. Чему будешь учить своего сына? Отвечай. Вандализму? Как добро разрушать?
Подхватил бородач рюкзак и зашагал к воротам. А Толька ещё долго сидел и удивлялся: почему же он стерпел надругательство, почему не вскочил, не догнал, не врезал как следует на прощанье?
Ночью Толька спал прекрасно. Утром сбегал на Угожу, опростал вершу, поставленную вечером, потом поправлял штакетник, менял на доме шиферный лист. До обеда всё спорилось, и уха, сваренная матерью, оказалась вкусной-превкусной.
Хандра пришла после обеда. Испортил настроение Петька Кудеяров.
— Подсоби, кореш, — попросил Петька, войдя в дом. — Пойдём кирпичика ломанём, лужу во дворе засыпать надо.
Взъярился Толька ни с того ни с сего.
— Я тебе ломану! — закричал на приятеля. — Голову тебе проломить надо. Увижу, кирпич бьёшь — морду расквашу!
Вечером он сидел на западной стене, глядел, как ложится за лес солнце. А когда оно улеглось, когда выбралась на небо оранжевая луна и поплыла к собору, чтобы по обыкновению отдохнуть на его макушке, отправился спать.
Но ему не спалось. Он выходил из домика-беседки, садился на ступеньку, курил, ложился снова, опять выходил курить и искал всё причину бессонницы.
«А ведь из-за бородача, — понял наконец. — Ишь, как припечатал! И с чего это он разошёлся? Неужели и вправду всё так? Ведь, если рассудить, выходит тут дело серьёзное: стал бы человек себе нервы трепать попусту».
И Толька принялся думать.
Сначала мысли не поддавались. Они порхали, словно бабочки на июльском лугу, без определённого направления. Он хватал одну, пытался направить в нужное русло, хватал другую, но, пока мучился со второй, первая вырывалась и опять мелькала то справа, то слева, и нужно было её догонять, откидывая вторую. А между голубым и зелёным просторами появлялась третья, и её тоже надо было ловить. От напряжения его прошиб пот. Собрать воедино все мысли, выстроить их в систему — не получалось. Можно было просто поверить на слово бородачу: если человек так убивается — значит, не зря. Но слепо верить не хотелось. Хотелось познать именно ту внутреннюю боль, светившуюся в глазах бородача, когда он плескал обидные слова, горячие, словно кипяток, хотелось, чтобы вера родилась в его душе из собственных сомнений и боли, а не была бы пришлой, укоренённой силой чужого авторитета. Толька был упрям.
Рой мыслей улёгся неожиданно, как неожиданно, без видимых причин, садится в каком-то месте отроившаяся пчелиная семья.
«Точно — нйлюди мы, — решил вдруг. — Верно приметил бородач: не умеешь беречь старое — где уж новое сохранить. Что про монастырь толковать, о нём у нас понятия нет, а вот в своём деле, в колхозном, ведём себя точно вандалы. Да что там, хуже, те ломали чужое, а мы своё».
Тольке стало так стыдно, что его передёрнуло, и он почувствовал, что шея покрывается краснотой, а за ней нижняя часть лица, потом голова под шапкой волос. Вспомнил он, как гонял на «газике» напрямик через поля, перемешивая с землёй взошедшие ростки, как продавал бензин проезжим частникам. Всё это воровство. Растаскивать по кирпичу крепость — воровать у предков, разбазаривать бензин, портить посевы — воровать у колхоза, а в конце концов, воровать у самого себя: предки-то его, и колхоз его тоже. И то и другое от дедов-прадедов досталось, ими завещано, ему бы это хранить, детям, внукам в наследство оставить, чтобы знали, как он бережлив, какой хозяин он был и наследник, чтобы они на его примере свою счастливую жизнь строили. А он... Вот уж точно, с луны свалился, словно не хозяин, не патриот своей земли, а инопланетянин с летающей тарелки.
«Ну родит Валька сына, ну вырастет он, ну спросит: как ты, папаня, жил, чем занимался? Да так себе, отвечу, бензин воровал, иконы, картошку, крепость четырнадцатого века разламывал, фундаменты из лома ладил, дорожки к уборным мостил. Тебя вот вырастил. Теперь ты воруй, ломай дальше, а я на лавочке посижу, на тебя радоваться буду. Весёленькое дельце, да, может, к тому времени, как ему вырасти, ломать и воровать нечего будет — всё сами по свету разнесём-развеем».
Толька встал, зашагал по дорожке. Вот когда появилась та боль, что светилась в глазах бородача. Она как жар, как огонь, как любовь. Она жжёт, испепеляет душу, а пепел клубится где-то внутри и не даёт дышать.
«Нечего тогда и в сельсовет ходить, — думал, идя просёлком. — Пусть лучше так родится... Пусть не знает про отца. Нет, надо что-то срочно предпринять, прямо сегодня и сейчас».
Председатель колхоза заканчивал завтрак, когда Толька постучал в дверь.
— Заходи, Микотин, — призывно махнул рукой, — завтракать садись.
— Не до еды, Виктор Никитич, — замотал головой Толька. — Дело срочное у меня.
Не присаживаясь, начал говорить. Рассказал про крепость, про то, как её разрушают, про бородача, про крикливую беседу с ним. Сказал, что не спал ночь, что рассуждал и понял: бородач прав. Нужно отстроить крепость, сделать, какой была. Пусть любуются люди, гордятся дивным умением предков.
— На нашей же земле стоит. Кому, как не нам, о ней подумать. Архитектора пригласим, пусть что и как покажет, а о рабочей силе не беспокойтесь: я молодёжь по деревням наберу, вы нам материал подкиньте, кирпич там, цемент, ещё чего. Мы её в месяц отгрохаем, любо-дорого будет смотреть.
Долго молчал председатель. Чиркал спичкой, курил, царапал ножом по клеёнке.
— Пять десятков прожил, такого не слыхал, — сказал наконец откровенно. — Ишь удумал чего. Что крепость — курятник? Реставрацию годами ведут. У нас на такое шишей не хватит. Много чего на нашей земле стоит, не разваливается, терпит. Нам, Микотин, не до старины, ясли вот строить надо. Ну а неймётся — поезжай в район. Есть там какой-то Васильев.
И Толька отправился в район.
Ответственный за старину Васильев на вид был чуть старше Тольки. Парень он разносторонний, пришлось — и занялся стариной.
Толька взялся за дело сразу.
— Надо поправить историческое строение, — сказал он, — оно ведь народное достояние.
— Деньги на это нужны, — ответил Васильев.
— Много?
— На первый случай... тыщ восемьсот.
Ахнул Толька:
— Так что же ты спокойно сидишь?! Ехать надо в область, просить, добиваться.
— Ездил. Теперь поезжай, хочешь, ты.
— Штаны просиживаешь, — разозлился Толька. — Врежу — по-другому запоёшь!
— Попробуй — милицию позову, — отрезал ответственный за старину Васильев.
Издалека течёт Угожа-река. В этих краях она уже к устью струится, исток речной далёк. Долгий путь пропетляла Угожа, две области напоила водой. Светла Угожа, радостна, великолепна в нешироком разливе своём, плещется в невысоких берегах, излучину за излучиной гнёт, то леском прикроется, то в сторону убежит и спрячется в камышах, а то бросит всё, выскочит на луга: вот я, глядите все, не дородна, не могуча, но как тонка и мила. Словно девочка-подросток проказничает.
Я уехал из тех мест. А недавно заглянул ко мне с Угожи знакомый. Я спрашиваю про древний памятник, но он ничего не знает. От архитектурных вопросов далёк, работает учителем в школе. Забыл он книжку, завёрнутую в газету. Книжка мудрёная, что-то о воспитании детей. Книжку я отослал, а газету оставил.
«Продаётся мотоцикл “Иж-Планета-Спорт-350”, — значилось на последней странице газеты. — Обращаться по адресу: с. Борисово, д. 4, Микотин».
Странный народ на Угоже живёт. То им подай мотоцикл, а то мотоцикл не нужен. Не нужен — и всё тут.