Слава Еремин - писатель начинающий. Месяц назад был напечатан первый его рассказ из деревенской жизни. В рассказе было все как надо: невзрачный положительный герой, красавица героиня, ударная работа в поле, неразделенная любовь, перешедшая во взаимную на уборке урожая, а под конец - взгляд на деревню с высоты птичьего полета. Между делом в тексте дрожали рассветы, пылали закаты, плескалась в озере малиновая вода.
Еремин сочинил рассказ на подмосковной даче. Сочинил в полном смысле слова, сидя в беседке, не выходя за двухметровый забор, и все хвалили его за знание предмета: вот это здорово, удача, плюнь на городские психологические этюды, берись за деревню, ее ты чувствуешь. И Еремин взялся.
Два месяца он болтался по рынкам. Слушая разговоры колхозников, потом ехал на дачу и часами марал бумагу, но путного ничего не получалось: в памяти были только разговоры о ценах на картошку и огурцы, а на страницах благоухало разнотравье, клубились облака, стоял стеною лес. Насущного сюжета не было, рассказ не получался.
С седьмой попытки Еремин сдался.
- Не годится так, приятель, - учил Еремина уму-разуму поэт Наседкин. - На даче сюжета, брат, не высидишь. Я - стреляный пернатый и то езжу в деревню за колоритом. К деревне нужно прикоснуться, почувствовать настрой. Дам я тебе, голуба, адресок и завтра поезжай. Деревня у реки, хозяйка - прелесть, восьмой десяток, без радио живет.
Первую неделю Еремин наслаждался деревенской жизнью.
Просыпался в семь часов, выпивал два стакана крепкого чая, чай заедал блинцами, умывался, брился, а уже в девять отправлялся на природу, прихватив блокнот и авторучку. В два обедал и отдыхал в холодной горнице, в пять кушал молоко, ходил купаться, а в девять, после ужина, ложился спать.
Наседкин был прав: деревня ничего общего не имела с дачей. Раньше Еремин - дитя огромного города - знакомился с деревней по книгам и кинофильмам, ощущал ее из автомобильного окна, как ощущаем мы на выставке пейзаж, чувствуем его душой, не прикасаясь телом. Дивный, пасторальный настрой прохладных выставочных залов пропадает у нас от укуса комара, от прыгающей в траве лягушки, от пристального взгляда коровы, и мы забиваемся в салон "Жигулей", захлопываем дверцы, отгораживаемся стеклом: пускай в машине не пахнет сеном, зато не укусит комар, не прыгнет на ногу лягушка, корова не забодает. Выставочный зал нам иногда заменяет жизнь.
Теперь Еремин почувствовал, как природа вышла из золоченых рам, призрачная явь литературных образов обрела реальность, и он умилился настоящим холмам, изрезанным морщинами стежек, далекому пшеничному полю, еще невинно зеленому, зеленеющему радостно, ровно, без задумчивых темных пятен, которые появятся позже, когда ветер начнет ворошить выброшенные из трубок колосья. Он цепенел от густой просторной тишины, которой, казалось, дышал вместо воздуха и часами лежал навзничь в траве, следил, как по небу движется коршун.
В конце недели Еремин почувствовал полное слияние с природой. Он уже знал этот мир, слышал его тональность и ритм, осязал его и мозгом, и телом. Уже можно было начинать писать об этом мире, не страшась фальши и натяжек. Но нужен был сюжет, сюжет насущный, животрепещущий, как сама природа, реальный, как пшеничное поле, и поэтичный, как тишина над ним. Нужно было столкнуться с местной жизнью. Но прошла неделя, началась другая, а столкнуться не удавалось.
Еремин заволновался: в деревне сто дворов, по одному человеку на двор и то получается сотня. Где же они? Где бьющая ключом деревенская жизнь, знакомая по книжкам и кинофильмам? Где коровы, бредущие по домам на вечерней зорьке, где хозяйки, встречающие их у ворот? Где веселые вечерки на "пятачке" под березами? Где многолюдные толпы колхозников, шагающих на работу в поле? Еремин очень надеялся встретить здесь какого-нибудь мудрого старичка, местного Сократа и вывести его героем если не повести, то рассказа. Он живо представлял себе этого старичка, небольшого ростом, седенького, пропахшего махорочным дымом. Сидит он на завалинке, изрекает афоризмы, а вокруг столпилась молодежь.
Но старичок не попадался тоже.
- Куда же девался народ? - не выдержав, принялся расспрашивать хозяйку Еремин. - Одни кошки да куры. Люди-то где?
- А в городу, милай, - отвечала старуха. - Чуть свет забрезжит - и уезжают. Тамо-тко все работают. Кто в заводе, а кто еще где. В обрат по темному приезжают. А дома все - навроде как я, еле кто ноги волочит. В колхозе много народу. С пяти деревень человек двести. Шестеро нашенских, седьмая у них - бригадирка. По весне пашеничку сеяли, вона в окошке-то, глянь-кось. А нынче на других работах: колхоз-то у нас огромный.
- Засеяли поле - на том и все?
- А все, милай, дальше - дело Божье. Что уж, милостивец, даст. А покуда - эвона, как зеленеет... Тебе-то я, чай, скушно, обрыдло одному. А ты в магазин сходи, в Татищи. А то на танцы ступай. Потопчешься на народе – с души и сляжет.
И Еремин отправился в магазин. Путь пролегал в противоположную сторону тем местам, куда он ходил на прогулки, и новизна ландшафта встряхнула его.
Дорога тянулась вдоль леса. Лес то подступал к самой дороге, перешагивал через нее, то отступал, и тогда на травянистые полянки высыпали молоденькие березки и как дети, увидевшие необычное, застывают на месте, разинув рты - стояли не шелохнувшись, ждали, пока скроется за поворотом человек. На небе не было ни облачка. Солнце начинало припекать, и ветер, почувствовав приближение полуденной жары, улегся где-то в лесу, под папоротниками. Стояла тишина, и только слышалось иногда из-под крутояра журчание речки.
Еремин присел на придорожный камень-валун, разулся, завернул до колен джинсы и опять зашагал, испытывая несказанное наслаждение от соприкосновения своих нежных городских пяток с дорожной пылью. Он вдруг страшно захотел есть. Захотел черного хлеба с солью с репчатым луком. Ему даже почудилось, что давным-давно, очень давно, он уже ходил этой дорогой босиком по пыли, что тогда так же припекало солнце, так же на опушке дымилась поверхность травы от вызревающих семенных метелок и так же хотелось есть. Возможность усесться под березой и откусить от горбушки кусок показалась пределом земного счастья. Не известным раньше, совершенно не присущим ему движением Еремин потянулся рукой куда-то назад, потер поясницу, словно проверил: цело ли то, что висит за спиной, и решил - вот иногда так и проявляется зов предков. Просто нужна определенная обстановка, и в мозге вспыхнет осевшая память поколений. С ним уже так случалось. Три года назад перевернулась лодка в устье Немана, И Еремин, совершенно не умеющий плавать, выплыл. Случай невероятный. Позже, в спокойной обстановке, он пытался проплыть хотя бы метр, но, появившись случайно, навык не проявился.
Еремин еще раз потер поясницу. "Видно, предки-то, - подумал, - не только на воде промышляли, а и по России мыкались. Выходит, не зря я за деревню взялся. Мне, получается - и карты в руки".
В магазине стояла очередь. Еремин пристроился за крохотной бабкой в батистовом платке с отпечатанной на нем эмблемой 0лимпиады-80 и стал ждать. Очередь двигалась медленно. Продавщица, полная девушка с накрашенными губами, вяло слонялась за прилавком, отвешивала и продавала товар медленно, нехотя, словно делала покупателям великое отдолжение. Сначала Еремина это волновало, потом он попривык, успокоился, начал прислушиваться к разговорам.
- Мы-то уж что уж, что уж мы-то, - частила крохотная бабка, тараща бледно-голубые глазки на собеседницу. - Мы-то теперича и помрем. Об нас какая жаль. Об них душа болит. На глаз - так вроде бы живут, а за душой ни крохи. Чи будет завтра день, чи нет - им поровну. А мы такие были? Нет, ты скажи, скажи...
- Фильтров грубой очистки четыре было, - басил пузатый дядя. - А где, я тебя спрашиваю, те фильтры, где?
- С огороду в лето две тыщи можно взять, - убежденно ворковала крохотная бабка. - А они: нам огород мешает жить.
- Хищение это, - гудел пузатый. - И ежели хичников под монастырь не подвесть, они колхоз растащут.
Еремин слушал речи, старался сосредоточиться, заинтересоваться, но интерес не возникал. Темы казались мелкими, не масштабными, не похожими на те, глобальные, обсуждаемые газетами. Он вспомнил, как спорили товарищи о селянине, о его возрастающих духовных потребностях. Споры были яростными. Противники схватывались намертво. Не убедив друг друга, разбегались в разные комнаты, потом сходились вновь, и вновь кипели страсти вновь решался вопрос о современном искусстве, об отношении к нему современного крестьянства. Те словесные баталии казались Еремину значительными, а их тема животрепещущей.
- СтроИм? - раздалось у Еремина за спиной.
Еремин обернулся. У прилавка стоял патлатый парень, застенчиво глядел из-под припухших век.
- СтроИм? - повторил патлатый. - Давай по двушнику. Как раз с закуской.
Еремин, не рассуждая, протянул деньги. Патлатый заулыбался: - Порядок. За магазином - "Белорусь". Иди туда. Я - мигом.
Еремин вышел на крыльцо, повернул за угол, направился к тарахтящему трактору.
- Сейчас твой приятель все принесет, - сказал мужчине с орлиным носом, высунувшемуся из кабины.
- Дак полезай сюда, - обрадовался орлиноносый. - Закусывать-то здесь не будем. Поедем на природу.
Подошел патлатый. Залез в кабину, прижался в уголок.
- Извел я твою десятку, - сказал и застеснялся. – Решил: а ну как мало будет, что тогда. Но деньги возвернем, не сомневайся. Откуда сам-то?
- Из Старикова.
- Дачник?
Трактор пробежал деревню, выкатился на пригорок, спустился к речке, перескочил мосточек и, свернув направо, медленно пополз, кренясь с бока на бок, по еле заметным в траве колеям. Околесив осинничек, остановились с противоположной дороге стороны. Орлиноносый тронул какую-то штуковину, и мотор заглох. Патлатый спрыгнул на землю, сдернул с сиденья ватник, кинул в траву.
- Располагайся, - предложил Еремину. - Козьма, давай стакан.
Еремин захмелел быстро. Он тыкал прутиком в консервную банку, пытался подцепить кильку и соображал, как бы незаметно завести разговор на нужную ему тему.
А беседа между приятелями шла о вещах малозначительных. Орлиноносый рассказал, как вчера пошли в Лукерино, там добавили и очутился он на каком-то мосточке, без пиджака. Патлатый хмыкнул и сказал, что это - еще что. Он, мол, на прошлой неделе тоже выпил, проснулся - Ванинский овраг, а в ручейке бутылка "Экстры".
- И ты скажи, как я туда попал? Двенадцать верст и "Экстра рядом. А пили-то мы только "Старку".
Потом Еремин услышал о столяре Пахомове, который пьет и знает дело, о дяде Васе, запойном, но справедливом, о самих патлатом и орлиноносом, ребятах выпивающих, но, в случае чего работниках - хоть куда.
- Ты дачник, тебе не понять, - убеждал Еремина орлиноносый - А мы колхозники, трудяги. Нам без этого нельзя. Если я, к примеру, загулял - дай мне нагуляться. Отгуляюсь, высплюсь, похмелюсь - тогда давай, ставь передо мной задачи.
- Во, правильно, - подхватил патлатый. - Я, опосля гульбы, на работу злее.
Еремин пьяно улыбался, уверял приятелей, что он их понимает, полез в карман за деньгами и послал орлиноносого в магазин. Потом целовались, и Еремин обещал написать о приятелях роман.
Проснулся он впотьмах. Долго шарил вокруг себя, нашарил пустую бутылку, вспомнил, кто и где, поднялся и побрел домой.
"Ей богу странно, - размышлял он. - За целый день ни одного дельного человека. И разговоры странные: про огороды, фильтры, пьянку. О чем же писать? Об этих прощелыгах? Пойду-ка я в субботу в клуб. Место там интеллигентное. Познакомлюсь с людьми. Туда, наверное, захаживают и председатель и парторг".
В субботу утром Еремин на прогулку не пошел. Уселся под божницу за стол, раскрыл свои записи, перечитал их, кое-где поправил. Картина получалась, в основном, отрадная. Можно было начинать повесть. Даже были строчки, претендовавшие на начало первой главы.
Еремин представил, как открывает толстый журнал и начинает читать печатный текст:
"Никто не знает доподлинно, когда и почему на неудобном месте, зажатом между речкой и горой, срубили деревеньку. Неудобное место - мягко сказано, а если судить напрямик, местечко - хуже не придумаешь..."
Дальше бы шло описание места. Потом немного истории. Опять описание места, но в раннее утро. А там бы появился и первый герой. Но вот героя не было. Не было и причины выводить его на улицу в раннее утро, а без этого пропадал резон писать повесть. Нужен был острый сюжет, конфликт кого-то с кем-то. Все это Еремину предстояло найти, оживить страницы людьми мечущимися и спокойными, счастливыми и несчастными, но объединенными одной великой мечтой: сделать свою прекрасную землю еще прекраснее.
"Просижу здесь хоть год, но сюжет будет", - решил Еремин.
В Настасьино Еремин отправился за час до начала танцев. Всю дорогу мечтал, как завяжет знакомство с местной молодежью и завтра, послезавтра, всю неделю будет ходить по полям, фермам, увидит за работой своих будущих героев, узнает их жизнь примет к сердцу их заботы и печали, разделит радости. Он был убежден, что встал на верный путь, и ему было смешно при воспоминании о походах на рынок, подслушивании разговоров в очереди, о пьяной болтовне с трактористами.
К Настасьину Еремин подошел в темноте. Клуб располагался на краю села и, еще шагая через поле, он угадал его по большим освещенным окнам.
Он купил билет, мимо толстой сердитой старухи прошел в фойэ, оттуда в танцевальный зал.
Посредине топтались десятка три молодых людей обоего пола, впереди на невысокой эстраде наяривали музыканты, вдоль стен и на подоконниках разместились еще десятка два наблюдателей. Пахло табачным дымом, пылью, потом.
Еремин поискал глазами подходящее место, не нашел, пристроился к краю подоконника, принялся рассматривай» танцующих.
Рушилась с эстрады барабанная дробь, звенела тарелка, крупнокалиберным пулеметом бухал бас, солирующая гитара стенала, словно охрипшая мартовская кошка, здоровый рыжий парень мял ручищами клавиатуру электрооргана, а курносенькая девчоночка в джинсиках верещала не по-русски в микрофон.
Еремин попытался определить, на каком языке поется песня. Язык казался знакомым, вроде европейским, но отсутствие национальных особенностей и гром ансамбля помешали ему прийти к определенному мнению.
Появление Еремина никто как будто не заметил. Танцующие - танцевали, наблюдающие - наблюдали. Лица у всех были застывшие, глаза полусонные. Словно одна половина отрабатывала опостылевшую повинность, а вторая отдыхала после тяжких трудов и не расходилась потому, что работа еще не закончена и через определенное время придется заменить первых. Еремин, живо помнящий факультетские вечера в институте, растерялся. Не буйствовало в зале проказливое веселье, не билось в стены переполнившее груди чувство братства, не витал по танцплощадке необоняемый аромат любовности. В зале было серо, сумрачно, несмотря на полыхающие лампионы.
Танец закончился. Танцевавшие, все врозь, отошли к стенам, смешались с наблюдавшими. Еремин вглядывался в лица, пытаясь найти подходящее, чтобы завести разговор. Но лиц, располагающих к разговору, поблизости не было, да и с чего разговор начинать, Еремин еще не решил.
Музыканты пошли курить. Рыжий органист толкнул чернявого парнишку. Чернявый секунду постоял, шагнул вперед, ударил рыжего в щеку. Рыжий качнулся, охнул, припечатал чернявого в живот. Чернявый переломился. К дерущимся кинулись товарищи, образовалась свалка. Уже не видно было ни рыжего, ни чернявого, только вздымались над толпою кулаки, протискивались из толпы, прикрывая лица, потерпевшие.
Противно Еремину сделалось. Бросился он к дерущимся.
- Прекратите! Остановитесь! - орал. - Как не стыдно! Вы же - люди!!
Дергал одного, хватал другого, оттаскивал третьего и все кричал про человеческое достоинство, про несовместимость нашего времени и драки.
- А-а-а! - раздался голос. - Приблудыш! Нас учить пришел! Хватай его, ребята!
Лупили Еремина в дверях, лупили в фойэ, лупили на ступеньках у входа, сволокли со ступенек и лупили на земле.
Еремин сумел подняться, вырвался, побежал в поле. За ним гнались, догоняли, лупили, давали отбежать, опять догоняли и лупили, опять давали немного отбежать. Так гнали через все поле. До самого леса.
На следующий день Еремин поехал домой. До остановки автобуса было три километра. Проселок змеился полем неизвестного Еремину злака. С левой стороны поле зеленело, справа отдавало тусклым серебром. Проселок выписывал загогулины: скрывался в левой части, выныривал оттуда, уползал вправо, вычерчивал по серебру черненной строчкой петлю, опять кидался влево и так до горизонта, до серых в подпалинах облаков.
Позавчера бы Еремин любовался такой картиной. На душе у него был бы мир, на глазах выступали бы слезы. Сегодня все было наоборот. Его раздражали и двуликий злак, и метущийся проселок, и облака. Злак потому, что Еремин не мог понять причины его разноцветья. Проселок тем, что не давал идти прямо. А облака... В них разобраться вообще было невозможно: то ли к дождю, то ли к ветру, то ли просто так выползли они на горизонт.
Впереди среди колосьев показались васильки. С одной стороны василек - сорняк, с другой, вроде бы Еремин слышал, для нормального роста злаковых василек даже необходим.
"A, сам черт во всем этом не разберется, - пнул Еремин ком засохшей грязи. - Буду писать про город. В конце концов мои предки в городе тоже жили".
Проселок опять метнулся вправо, спустился в овраг, протащился сквозь редкий осинник и выполз на шоссе. У обочины, на столбе желтела табличка. Из-за поворота вынырнул автобус.