1.
– Мальчик, иди сюда! Иди, не бойся! Мы тебе ничего плохо не сделаем. Иди! – они стоят возле выщербленной кирпичной уборной, которую не поворачивается язык назвать туалетом.
Сорванная с петель дверь, словно простреленная фанерная мишень, болтается на одном ржавом гвозде. Черный прокопченный потолок ощетинился горелыми спичками. Лампочкой здесь никогда и не пахло, а свисающий сверху глистообразный отросток провода туго завязан в ощерившуюся двумя медными жалами петлю.
На стенах следы ног, словно по ним всю ночь гулял сумасшедший. С осени не чищенный деревянный рундук заледенел, превратившись в желто-бурый каток, с вздымающимися то тут, то там окаменевшими волнами мочи и кала.
Боясь не то что повернуть голову, а даже краем глаза посмотреть в сторону окликнувших меня парней, я, как почувствовавший кошку мышонок, стараюсь поскорее прошмыгнуть мимо уборной. Притворяюсь глухим. В зимней солдатской ушанке, если ее потуже завязать, наверное, и в самом деле, как в танке ничего не слышно. Но вечно обсосанные завязки, несмотря на мороз, болтаются в стороны.
– Мальчик, вафлю хочешь? – не унимаются ребята.
– Не-а, – отвечаю я, утопая в больших отцовских валенках.
Убежать в них мне не удастся. И от этого забившееся раненной птицей сердце медленно опускается в пятки. Мне нестерпимо хочется по нужде. Между ног становится настолько щекотно, что, кажется, еще секунда – и я обмочусь прямо в штаны.
– Мальчик, а ты видел, как цыгане смеются? – веселятся парни.
– Не-а, – одними губами выдыхаю я.
А сам, как могу, креплюсь, мысленно баррикадируя свою мочевую систему, почему-то представляющуюся мне двумя сообщающимися сосудами. Один из них, я точно знаю, это – мочевой пузырь. Он раздулся, словно курдюк, и невыносимо давит на второй, который контролирует мочеиспускание и находится где-то ниже живота...
«Только бы не обделаться! – бессознательно твержу я, чувствуя, как по моей спине холодным ужом ползет пот. – Только бы не в штаны!».
– А хочешь посмотреть? Иди, мы тебе покажем! Иди, иди к нам!
Боясь, что парни отнимут у меня деньги, я на всякий случай, если им придет в голову проверять мои дырявые карманы, выпускаю монетки в заледенелую вязаную рукавичку, и через дырочку просовываю за подкладку. Пятачки предательски звенят.
Один из парней демонстративно цепляет рукой пригоршню сырого снега и с усердием булочника лепит из него крепкий увесистый комок. Его пример оказывается заразительным. Подчиняясь закону толпы, даже самые ленивые курильщики, словно высмотревшие мишень зенитчики, тоже запасаются комками снега. А я уже позвоночником чувствую, что еще секунда, другая – и все это творение рук человеческих, словно бильярдные шары под ударом профессионала полетит мне в спину. Прибавляю шагу. Покорно, насколько позволяют шейные позвонки, вжимаю голову в плечи и неуклюже, словно пингвин, срываюсь с места.
С близкого расстояния в меня бьют на поражение. Через зимнее, на ватной подкладке пальто это не так больно. Сзади слышится свист и смех. Я бегу, неуклюже семеня ватными ногами по припорошенному снегом льду. Но тут, как назло, валенки разъезжаются, я падаю лицом в снег и становлюсь из бегущей мишени – неподвижной. Это означает расстрел!.. Снежные комки осыпают меня, словно градом...
И тут на мое счастье – видно, все-таки Господь услышал мои молитвы – из-за угла показывается моя спасительница. Нет, это не Дева Мария, а обыкновенная спрятавшаяся в пуховый шарф женщина в каракулевой шубе. Но она идет в мою сторону! И чтобы случайно не попасть по ней – обстрел прекращается. Я медленно поднимаюсь, словно метелкой сбиваю с себя варежками снег и, так и не узнав, как смеются цыгане, весь вспотевший захожу в кинотеатр.
Возле выпиленного в стене кассового окошечка – вавилонское столпотворение. В три часа любимый всеми фильм «Кощей Бессмертный», а до начала сеанса минуты две-три, не больше. И мне не остается ничего другого, как с разбегу вклиниться в пропахшую потом и сырыми носками толпу и, работая локтями, словно Александр Матросов, изо всех сил прорываться к амбразуре кассового окошечка, чтобы сунуть туда два зажатых в кулаке пятака.
– На меня возьми… – пищит сбоку оттесненная в сторону девчонка. Мне почему-то становится ее жалко, такую беззащитную, сероглазую, в коротком, как зимний день, выцветшем пальтишке и больших, конечно же, материнских суконных сапогах. Я беру ее гривенник и буром пру дальше.
– Вот здесь еще на два, – заметив мою покладистость, юркий незнакомый мальчуган пересыпает мне в ладонь свою горячую мелочь, и, не сговариваясь, мы вдвоем, как стенобойная машина, начинаем таранить впереди стоящих.
Раздается первый звонок, и вместе с ним моя рука влетает в кассовое отверстие. Я судорожно разжимаю кулак с деньгами и получаю взамен билеты – четыре светло-синих прямоугольника, помеченных фиолетовой кляксой «15 час» и выведенными красным карандашом цифрами ряда и мест.
Второй звонок настигает нас, когда мы всей компанией, словно стадо баранов, чуть не уронив тетку-контролершу, протискиваемся в узкую дверь зрительного зала и, счастливые, занимаем свои законные места.
Неистово захлебываясь, дребезжит третий, последний звонок. И под всеобщий свист и топанье свет в зале медленно, как бы умирая, гаснет. Тяжелые, из синего бархата шторы на сцене расползаются по бокам, обнажая белую простыню экрана, на которой под треск громкоговорителей вспыхивает знакомая заставка киножурнала «Новости дня».
…И только тут я ощущаю, что в трусах у меня сыро.
2.
Сестер Веру и Надю Малышевых зимой сразу не различишь. Обе в коричневых шубках из искусственного меха, подпоясанных одинаковыми ремешками, серых кроличьих шапочках, шерстяных, с начесом рейтузах, валенках с галошами. Родители специально одевают двойняшек с тупым детдомовским однообразием, чтобы спасти свои уши от их дикого рева, если одной что-то купили, а другой – нет.
А раз у девчонок одна кровь и плоть, то, казалось бы, и характер должен быть одинаковым. Но, увы! Простодушная, доверчивая Вера пошла в отца. Такая же сговорчивая и уступчивая. Кто о чем бы ни попросил, всем помогает. И уговаривать не надо. А Надя – ее полная противоположность. Хитрая, вредная, поперечная. Говорят, вся в мать.
Увидела, что мальчишки с девчонками спрятались в выкопанном под снежной крепостью лазе, и тут как тут. Сама из принципа не лезет: как же, не сделали ей, принцессе на горошине, особого приглашения. И другим спокойно поиграть в тепле заранее натасканных еловых веток не дает. Стоит возле выхода и нагоняет на всех страху – обидно, что Веру взяли, а ее нет:
– А ну-ка быстро все вылезайте! Ишь чего выдумали! А вдруг снег осядет и завалит вас там всех на смерть?! Что тогда? В прошлом году уже был такой случай. Двух мальчиков и девочку-первоклассницу снегом накрыло. Пока родители их хватились, пока бегали за лопатами – те уже не шевелятся. Все синие – пресиние лежат…
– А ты откуда знаешь, что они все синие-пресиние? – робко доносится из снежного подземелья. – Сама, что ли, видела?
– Сама не видела, – поправляется Надя.
– Вот и не ври тогда!
– А я и не вру!
– Врешь!
– Спорим, что не вру?
– Кто спорит, то говна не стоит! – веселятся внутри снежной крепости. – Надька – вруха, засеруха!
– Тогда, может, и Марат из пятого «б», что в прошлом году наткнулся на лыжную палку, вранье? – хитрит Надя.
О катавшемся с горки пятикласснике, налетевшем на лыжную палку, слышали все. Прошлой зимой в школе только о нем и говорили. Нормальный мальчишка, а зачем-то взял да и воткнул в снег две лыжные палки, да еще острием вверх. Видно, хотел всем высший класс слалома показать: разогнавшись с горы, проехать между палками, как в ворота. Да не удержал равновесия, и напоролся на металлическое острие, которое вошло прямо в мозг. Минуты две в судорогах бился. А как палку из глаза выдернули, черная, пенящаяся кровь на метр вверх фонтаном ударила. И тут же стихла, будто иссякла, вытекла, превратившись в багряно-снежную наледь.
Поняв, что смешки и обзывания из снежной пещеры как-то сразу стихли, Надя с убежденностью Макаренко продолжила свою педагогическую поэму:
– Вылезайте, пока не поздно! Вера, ты меня слышишь? Немедленно вылезай, а то я про тебя вечером все маме расскажу!
Выбрались заговорщики наружу, постояли, пощурились от солнечного света, а потом посадили девчонок в санки и ну их по двору с ветерком катать. Вера Малышева со Светкой Шашкиной уселись, как барыни, хохочут довольные, а мальчишки, преобразившись в коней, и рады стараться: разгонят санки так, что те впереди них несутся, а потом как резко дернут веревку – девчонки в сугроб. А смеху-то, смеху, будто им смешинка в рот попала.
Одна Надя ходит по двору серьезная, ни с кем не разговаривает. Думает, чтобы еще такого сделать, чтобы о ней вспомнили. А тут как раз Андрюшка Ситов, дворовый увалень, с санками вылез.
– Андрюша, покатай меня, – словно лиса ворону с сыром, обхаживает его Надя. – А потом я тебя покатаю.
– Давай сначала ты, – не уступает Андрюшка. – А то я тебя покатаю, а ты домой убежишь, как в прошлый раз.
– В прошлый раз у меня ноги промокли, – усаживаясь на санки, говорит Надя. – А сегодня я в валенках. Видишь? Так что не убегу. А ну-ка, вези меня, Сивка-Бурка, вещая каурка быстрее ветра в поле!
– Сама себя вези! – бросает веревку Андрюшка.
– Ну и ладно, – гордо встает с санок Надя. – Ты об этом еще пожалеешь. И мать твоя больше дома не будет!
– Как это не будет? – испуганно теряется мальчишка.
– А вот так и не будет!
– Спорим, что будет!
– Спорим! Но, если проспоришь, то будешь катать меня до самого вечера или, – она задумалась. – Или поцелуешь полозья санок!
- Согласен.
– Спорим, что твоя мать больше дома никогда не будет, – повторяет Надя и подает Андрею свою руку.
– Будет, – не соглашается тот. – Она и сейчас дома.
– Ты хочешь сказать, что она больше нашего дома? – смеется Надя. – Интересно, как же она тогда в нем помещается?
Андрюшка понимает, что проспорил. Но катать Надю на санках все равно не хочет. Потупясь, словно не придумавший причину прогула ученик, он нехотя приседает, решительно прикладывает губы к железным полозьям саней и… не может от них оторваться.
3.
– Вадик, будешь с нами играть? – спрашивает Галя.
– В дочки-матери? – уточняет Света.
– Нет, в больницу! – настаивает Галя.
Она старше меня со Светкой на год. Учится в третьем классе, и спорить с ней все равно, что показывать язык учительнице. И интонация у нее, как у Клавы Георгиевны, ее классного руководителя.
– Сказала, в больницу, значит, сначала поиграем в больницу. А потом, если останется время, – в дочки-матери.
Галя впускает меня со Светой в квартиру и, встав на скамеечку, закрывает дверь на крючок. Родители на работе, а Гале строго-настрого велели запирать дверь изнутри. «Чтобы цыгане не пришли», – объясняет она нам.
На изразцовой лежанке, закрыв мордочку лапкой, дремлет большая пушистая кошка. Светка тут же бросается к ней, словно никогда в жизни не видела кошек, гладит ее между ушами:
– Маша, Машенька…
– Оставь Машку! – требует Галя. – Раз пришли играть, давайте играть.
Все трое мы лезем под круглый обеденный стол, накрытый сверху красивой желтой скатертью с кистями. Под столом темно и тесно, пахнет пылью и мокрыми Светкиными носками, но для Гали, привыкшей иметь свой, отдельный от взрослых «домик», это излюбленное место для игр. Сегодня – это больница. Хотя еще позавчера была космическая ракета, а неделю назад – детский сад.
Галя приносит с лежанки теплую отцовскую фуфайку, перелицованное бабушкино пальто, бросает на пол, чтобы можно было лежать.
– Чур, я буду доктором! – объявляет она. В руках у нее чайная ложка и игрушечный статоскоп.
– А я – медсестрой! – произносит Светка, заглядывая Гале в глаза.
– Тогда я буду врачом, – зачем-то говорю я, хотя заранее знаю, что мне, как всегда, отведена роль больного.
– Доктор и врач – одно и тоже, – объясняет мне Галя. – А я первая сказала, что буду доктором.
– А я буду главным врачом…
– Не хочешь с нами играть, так сразу и скажи, – надувает губки Галя. – В прошлый раз, когда играли в космический корабль, мне тоже хотелось быть командиром ракеты, но раз ты сказал первым, то мы с Андрюшкой не спорили…
Второкласснику Андрею Ситову тогда досталась роль ракетного мотора. После «запуска корабля» он долго урчал, словно гусеничный трактор, а потом, когда «отошла вторая ступень», стал зачем-то громко пускать газы. И напускал столько, что пришлось открывать форточку. С того времени девчонки его больше с собой играть не берут. А меня берут. Потому что я не газую, не боюсь щекотки и ничего не ворую.
– Больной, у вас ангина, – осмотрев чайной ложечкой мой рот, заключает Галя. – Я назначаю вам уколы. Спускайте штаны!
– Боюсь уколов, не надо уколов, – хнычу я, но Галя со Светкой уже стаскивают с меня шаровары.
– Потерпите, больной! Потерпите! – они с удовольствием щиплют меня за голый зад, слюнят, растирают, шлепают, поглаживают. – Вот видите, это совсем не больно!
Я не спорю. Но начинаю понимать, что все Галины игры – и в больницу, и в дочки-матери – сводятся к тому, чтобы стащить с меня шаровары. Очень уж ей это нравится.
Устав неподвижно лежать на животе, я начинаю дергать за кисточки скатерти. На столе что-то падает. Оказывается, ваза.
– Хорошо, что она была без цветов и без воды! – говорит Галя. – За облитую скатерть родители выпороли бы меня, как сидорову козу! А хотите, я расскажу вам страшную историю и тоже про скатерть?
– Хотим, хотим, – просит Светка, а сама уже, как цыпленок, заранее ежится от страха.
– Тогда слушайте. В одном городе жил маленький мальчик со своей строгой мамой. Мама каждый день уходила на работу и запирала его дома одного. И вот однажды мама купила очень дорогую красивую скатерть с кисточками по краям, постелила на стол и сказала мальчику, чтобы он до нее даже не дотрагивался. Мама ушла на работу, а мальчик от нечего делать взял и обрезал у скатерти ножницами все до одной кисточки. Вернулась мама вечером домой, а кисточки валяются на полу. «Кто это сделал?» – спросила она мальчика. «Не я, – испугавшись, схитрил тот. – А мои руки…». «Раз это сделал не ты, то я не буду тебя наказывать, – сказала мама. – А накажу твои руки!». Она взяла острые ножницы и истыкала мальчику все пальцы.
– А что потом? – холодея от страха, испытывала судьбу Светка.
– Потом? – Галя на секунду как бы задумалась и вдруг с криком «Где мои ножницы?» как кобра, впивается Светке в ногу. От неожиданности я вздрогнул. Но, быстренько обдумав ее выходку, тоже решил не оставаться в стороне. Со словами «Отдай, девочка, мои ножницы!» прижал Галю к полу и полез к ней в трусы. Началась возня. Светка, естественно, на моей стороне – нечего было ее пугать. Галька бьется, изгибается вся, верещит, как поросенок. А я не отступаю, лезу пальцами прямо ей в задний проход. Пусть знает, как других щипать.
…Дома, правда, потом пришлось долго отмывать пальцы туалетным мылом, да еще одеколоном протирать, чтобы не пахло.
4.
Упитанный, но не воспитанный Андрюшка Ситов выплывает из подъезда с большой горбушкой черного хлеба, обильно политой подсолнечным маслом и посыпанной солью. «Это он нас решил подразнить», – решаю я, и, как кошка, подкравшись сзади, кричу ему на ухо:
– Сорок восемь! Половинку просим!
– Сорок один! Ем один! – с опозданием лепечет он, пряча хлеб за спину. Но я его опередил. И теперь, чтобы до скончания своей жизни не оставаться «жадиной-говядиной», Андрею придется делиться.
– Кусай, – соглашается он. – Но только один раз.
Я широко, насколько возможно, открываю рот и, демонстрируя окружающим предстоящее удовольствие, закрываю глаза. И зря. Потому что вместо хлеба Ситов подсовывает мне в рот скомканную обертку от ириски.
– Жадность фраера сгубила, – скалит металлические зубы сидящий на лавочке в майке и трусах дядя Юра Шилов. Свои зубы он потерял в мордовских лагерях, а эти ему вставил один одесский дантист, с которым они вместе мотали срок.
Дядя Юра у нас во дворе, как Третьяковская галерея: на груди у него выколот профиль Сталина, на плече – Сикстинская мадонна, а спину украшают три богатыря с картины Васнецова.
Но главная ценность дяди Юры Шилова, с которой он буквально сдувает каждую пылинку, – это толстущий, в кожаном переплете самодельный альбом, что он привез с собой из колонии. «Память о Колыме» – золотыми буквами выбито на его обложке. И еще: «Кто не был – тот будет, кто был – тот не забудет!». Все до последнего листа в альбоме заклеены поздравительными открытками, исписанными конвертами, почтовыми марками и спичечными этикетками – их дядя Юра, по его рассказам, выменивал у своих друзей по несчастью на хлеб и сигареты. Ведь заключенным разрешалось получать из дома ограниченное количество писем.
Стоит дядя Юре выйти во двор со своим альбомом, как моментально, словно мошкара возле яркой лампочки, возле него собирается вся уличная ребятня. Не давая никому прикасаться к своей фамильной драгоценности руками, дядя Юра сам перелистывает страницы. А на невольно срывающиеся у мальчишек слова восхищения мудро замечает:
– Какие еще ваши годы, вот попадете в лагерь, не приведи, конечно, Господь, и не такие альбомы соберете!
– Мы не попадем, – по-взрослому произносит пятиклассник Лева Шперль, который, даже приходя из школы, не снимает пионерский галстук.
– Я раньше тоже так рассуждал, – недовольно закрывая альбом, скалит свои неровные зубы-пилы дядя Юра. – И пионером был, и комсомольцем, а оно вон как все обернулось. И запомни, пацан: от сумы да от тюрьмы не зарекаются!
Он собирается уходить. Клавка, жена его, юркая, как волчок, с болезненным цветом лица, неопрятная бабенка лет сорока пяти, уже два раза кричала ему из окна, чтобы он шел жрать. И тут, словно вспомнив что-то очень важное, худой, синий от татуировок Шилов поворачивается к юному ленинцу и, блестя своими маслеными глазками, спрашивает:
– А ты Москву, Лева, когда-нибудь видел?
– Это где Красная площадь и мавзолей Владимира Ильича Ленина? – демонстрируя свою эрудицию, переспрашивает Шперль. – Нет, не видел.
– А посмотреть хочешь?
– Хочу, – на всякий случай соглашается примерный пионер.
– Тогда я тебе покажу Москву! Смотри! – Дядя Юра ловко сжимает голову Шперля ладонями и пытается его поднять. – Видно?
– Нет, – болтает ногами Лева.
Шилов поднимает его выше:
– А сейчас?
– А-а-а, – хнычет Лева, больше, конечно, от обиды, что его обманули, чем от боли. А нам весело и радостно, что первому во дворе «Москву показали» Шперлю, и мы уже ни за что на подобную уловку не попадемся.
5.
– Похороны! Похороны! – едва заслышав траурную мелодию духового оркестра, кричит нам Светка Шашкина и первой выскакивает на бушующую черемухой улицу. Мы с Андрюшкой Ситовым, как два дурака, сломя ноги, несемся следом за ней. И не только мы одни. Торчавшие в грядках старухи, кряхтя, разгибают спины и спешно, словно боясь пропустить что-то жизненно важное, собираются возле ворот.
– Кого хоронят-то?
– Да Женьку Грибкова, говорят, – щурясь от солнца, шамкает беззубым, как у младенцев, ртом баба Мотя.
– Молодого?
– Молодого. Лет сорок было. Да ты, Катя, его должна знать. Он возчиком на комбинате работал…
– Ведь совсем молодой. Моего Кольки ровесник. А что с ним?
– Да, говорят, лошадь зашибла. Он ее подковать хотел, только взялся за ногу, а она как двинет ему копытом в лоб. Не обкатанная еще. А из Женьки, какой кузнец? Вот и подковал себя на тот свет.
– Надо же, надо же. Как нехорошо получилось. Царство ему небесное! Вон уж несут! С музыкой…
– Пойдем поближе, посмотрим…
Лицо у покойника синее, словно перезрелая слива. На лбу – вмятина, бледные, без кровинки, губы крепко сжаты. Руки сложены на груди. Жуть! А мы смотрим, смотрим – и насмотреться не можем. Впитываем происходящее, словно губка воду. Покойники – наша страсть. Боимся, а лезем к самому гробу.
– Вадик, пусти, дай мне посмотреть, – канючит Вера Малышева, а сама пятится назад.
– Царство ему небесное! – крестится рядом со мной бабка Соня Шашкина. – Не приведи, Господи, никому такой смерти!
Траурная процессия скрывается за углом. Старушки возвращаются в огород, а мы, как знатоки похоронных дел, еще долго не можем успокоиться. Обсуждаем только что увиденное. Больше всех, конечно, говорят те, кто вообще ничего толком не видел. Меду тем накрапывает мелкий дождь.
– Это сама природа оплакивает невинно убиенного раба Божия Евгения, – подводит итоги дня Софья Ивановна Шашкина.
А мы, уже забыв про покойника, бежим прятаться от дождя в беседке.
В начале шестидесятых была мода на подобные архитектурные изыски, и жильцы всякого многоквартирного дома, чтобы добиться звания «Дом образцового санитарного состояния», непременно обустраивали в своем дворе волейбольную площадку, разбивали клумбы с цветами и возводили беседку, обязательной украсив ее шпиль стеклянным шаром.
Рассевшись по лавочкам, мы начинаем играть в «колечко», смысл которого заключается в угадывании названий кинофильмов по их первым буквам, и тем самым невольно подтверждаем правоту слов Владимира Ильича о том, что из всех искусств – для нас важнейшим является кино.
Водящей, конечно же, становится Галя Сорокина, которую мы зовем между собой – Киностудия «Мосфильм». Она знает столько названий фильмов, сколько не знаем мы все вместе. Покорно сложив ладони лодочкой, мы ждем, кому из нас она опустит свое колечко, кого выберет себе в помощники.
– Колечко, колечко, выйди на крылечко! – объявляет Галя.
И тут же, как и следовало ожидать, со своего места поднимается радостная Светка Шашкина, ее закадычная подруга.
Они перешептываются, как старые кумушки, хихикают, прыскают от смеха, и в конечном итоге предлагают нам угадать фильм на букву «Ж».
– «Журавли»! – тут же срывается с места гордая Надя Малышева.
– Не правильно! – улыбается Галя. – Другие варианты есть?
Других вариантов нет. Мальчишки сдаются сразу. Девчонки еще хорохорятся. Особенно Надя Малышева. Она демонстративно закрывает глаза, морщит лоб, обкусывает ногти. Но это не помогает.
Довольная собой Галя объявляет, что это фильм «Жаворонок», который все смотрели, наверное, не по одному разу.
За всю игру так и не угадав ни одного названия, сидящий рядом со мной Толька Шилов, несколько раз поднимавший скатывающийся на пол мячик, вдруг неожиданно шепчет мне в самое ухо:
– А Светка Шашкина без трусов!
– Врешь!
– Зубом клянусь, – он щелкает ногтем о передний резец и кивает в сторону болтающегося на веревке купальника. – Светкин!
Нам уже совсем не до «колечка». Хочется поскорее удостовериться, в трусах Светка или нет? А тут и дождик постепенно затихает, уступая место нарисовавшейся в небе радуге-дуге.
– Давай вытащим всех в мяч играть – и проверим! – предлагаю я.
– О чем это вы там, мальчики, шепчетесь? – словно разгадав мой план, пристает Светка.
– Говорим, что надоело сидеть на одном месте. Давайте сыграем в «Штандр».
– Чур, я считаю, – сразу же вызывается Галя Сорокина и, не дожидаясь, пока мы встанем в круг, начинает нас считать. – «Катилася торба с высокого горба. В этой торбе хлеб, соль, мука, пшеница. Чем ты хочешь поделиться? Говори поскорей, не задерживай добрых и честных людей, – ее рука останавливается на Светке, но Галя продолжает. – Людям правду сказывай! Всем пример показывай!
– Идите вы на фиг со своей торбой! – сбивает счет Толик Шилов. – Мой мяч – я и считаю. Вышел месяц из тумана, вынул ножик из кармана. Буду резать, буду бить – все равно тебе водить! – он ткнул меня рукой в грудь, лихо подкинул мяч, так чтобы мне было его легче поймать, и крикнул: – Вадик водит! Спасайся, кто может!
Я мгновенно поймал мяч и громко завопил:
– Штандр!
Все замерли на своих местах. Ближе всех Светка Шашкина. При большом желании я мог дотянуться до нее рукой, а уж попасть мячом – и подавно. Но я нарочно, как растяпа, выпустил мяч из рук, чтобы он укатился в Светкину сторону, а потом в желании остановить его падаю на землю и оказываюсь у нее между ног. Разгадав мой маневр, девчонка заливается краской и, ничего не говоря, убегает домой. Девчонки сразу за ней. А Толька Шилов с завистью спрашивает у меня:
– Без трусов?
– Ага!
– Ну и чего там у нее?
– Да я и не разглядел толком.
– Ну и дурак!
6.
Чтобы не привлекать к себе внимание, мы идем не по освещенной фонарями дороге, а по растворившемуся в темноте тротуару, растянувшись в длинную цепочку. Впереди братья Стекловы – Витька и Сашка. Двухметровый Витька позвякивает намотанной на руку цепью. Рядом с ними семенит недавно вернувшийся из армии Валерка Густев – Густя. Он, как всегда, в военной форме, только без погон. Вчера его отцу, возвращавшемуся поздно вечером с железнодорожного вокзала, живущие рядом со станцией парни сломали челюсть. И ладно бы попросили денег или закурить, а то ведь окружили и, ни слова не говоря, двинули кастетом. «За то, что на Московской живет, – сделал вывод Густя, делясь с приятелями случившимся. – Батька даже жевать теперь не может!».
– Пусть тогда пьет, не закусывая, – посмеялся старший Стеклов, но идею проучить «паровозников» поддержал.
Разборку решили провести в ближайшее воскресенье прямо в городском парке. Но уже до начала танцевального вечера было, как белый день ясно, что «паровозники» на веранду не придут. А вирус намеченного побоища уже заразил всех пацанов, живущих не только на Московской, а и на соседних улицах. Тема, как наказать беспредельщиков обсуждалась в каждом дворе, в том числе и нашем:
– У них там за главного Француз – Серега Французов, – со знанием говорил Толька Шилов.
– И еще этот, как его? Кузя! – перебивал Андрюха Ситов.
– Тот, что недавно с зоны пришел? Так он уже старый, ему года двадцать три…
– А Француз, выходит, молодой?
– Француз и в армии-то не служил…
– Так у него, милый мой, отсрочка из-за судимости!
– Сейчас дам за «милого моего» в харю, понял?
– Попытай счастье…
У ребят просто чесались кулаки. Но до завершения танцевального вечера они все же дотерпели. Если, конечно, не считать стычки с двумя нарисовавшимися в парке парнями из общежития сельскохозяйственного техникума, которых гнали до самой общаги, и в ярости даже выставили пару окон на первом этаже.
Теперь дело было за «паровозниками». И вдохновленные братьями Стекловыми, мы дружно шли в сторону 1-й Пристанционной улицы, где обитали Француз и Кузя – Валерка Кузнецов. Впереди меня Сито и Шило. Оба с намотанными на руку солдатскими ремнями. Сзади Налим, Виконт, Дуст. Виталька Дустов еще вообще учится в пятом классе, правда, уже второй год, а старается держаться на равных – выломал из забора рейку и размахивает ей как Добрыня Никитич булавой. За компанию, говорят, и жид удавился, но что касается нашего Левы Шперля, то он решил отсидеться дома.
На пересечении 1-й Пристанционной улицы с Вокзальной мне померещились чьи-то тени. И не только мне.
– «Паровозники» – предупредил Андрюха Ситов.
– Человек тридцать! – присвистнул Толька Шилов. – И все с кольями.
– Нас ждут…
Витька Стеклов спрятал цепь за спину и, словно ни в чем не бывало, прошел мимо собравшейся толпы. Все остальные последовали его примеру. «Паровозники», словно пересчитав, много ли нас, позволили нам свернуть на Вокзальную улицу и со свистом и улюлюканьем кинулись вдогонку. Мы от них.
Так вся наша кодла бежала почти до самого дома. Вернее, пока «паровозникам» не надоело нас преследовать. Только тогда мы смогли отдышаться и подсчитать потери. А потеряли мы, оказывается, только одного Густю, ломанувшегося, видно, куда-то не туда. Все остальные были в целости и сохранности. А Виталька Дустов со своей пронесенной через поле боя рейкой в руке – не хватило ума выбросить по дороге. За это его подняли на смех. Но Санька Стеклов вступился за пятиклассника:
– Ладно, не переживай. Хочешь, покажу, как цыгане смеются?
– Покажи, – обрадовался второгодник.
Тогда Санька ловко отломал ивовую ветку сантиметров десять длиной, один конец взял себе в зубы, а другой предложил взять Витальке. Тот, не понимая в чем фокус, последовал его примеру.
– А теперь смотри мне в глаза и смейся! – держа зубами конец палки, пробурчал Стеклов и засмеялся.
Засмеялись и все вокруг, потому что увидели, как Санька, незаметно расстегнув ширинку, стал мочиться на ничего неподозревающего второгодника. Слыша всеобщий смех, Виталька тоже пытался рассмеяться, но только до тех пор, пока не почувствовал на теле теплую мочу своего приятеля.