Геннадий Дагуров

О СЕБЕ

Только факты, а не художественные описания

 

Родился я 26 ноября по старому стилю, то есть в Иннокентьев день, а по новому стилю 9 декабря 1909 года.

Меня назвали было Иннокентием по дню рождения. Однако это имя не оставили, так как младшие невестки не могли произносить это имя, потому что Иннокентием звали главу семьи, то есть старшего брата моего отца и его младшего сына, и назвали меня Игнахой, Генахой, а когда я поступил в школу, учитель записал Геннадием. Так как тогда не было в улусе ни церкви и ни гражданской записи детей, я и списочно стал Геннадием. И сейчас в улусе говорят Болодин Генаха (Володин Генаха). Отца звали Болодя, что значит Володя, а по списку Владимир. Буряты не различают ласкательных и серьезных имен. Назовут Болодя (Володя) или Сеня (Семен) и взрослых будут звать Володя, Сеня, хотя они давно Владимир Васильевич и Семен Иванович.

Отец мой, Владимир Васильевич (1882–1929), 47 лет жил. Местный пьянчужка Афанасий Агнаев два раза ударил его ножом в спину напротив сердца. На суде оправдывался, мол, убил кулака. Но 8 лет все-таки получил.

Отец свободно говорил и писал по-русски, читал книги — он кончил два класса церковно-приходской школы.

Мать Машуука (Мария Убугуновна, 1883–1942) прожила 59 лет. Она родила шесть мальчиков: Иван, я, Никита, Вандан, а двое мальчиков умерли маленькими. Умерла от рака пищевода. Страшные тридцатые годы прожила дома одна с девочкой — внучкой Зоей.

Первоначальная наша семья, до раздела, была большая — 12 человек. По существу, было три семьи трех сыновей Баси (Бася, то есть Василий по списку, сын Баанси, то есть Ивана, то есть сын Имекшела): Иннокентия Васильевича, Владимира Васильевича и Николая Васильевича. Семья Иннокентия — это его жена Хурьган, которую все мы звали мама, потому что она была самая старшая женщина в семье.

Ее так звали, конечно, ее дочери, за ними и мы все, младшие. Три ее дочери — это Пантюшка (1898 г. р., мы звали ее Баадя), Шагай (1902 г. р., Софья) и Шанарта (1906 г. р., Варвара).

Семья Владимира Васильевича — это его жена Машуука (наша мать), сыновья: Иван, 1907 г. р., Геннадий, 1909 г. р. (это я), Никита, 1912 г. р. и Вандан (Баанда), который родился в 1917 г., то есть после раздела. Умер он в 1930 году.

Семья Николая Васильевича — это его жена Татьяна, дети, которые родились после раздела: Санька (1916 г. р., Александр), Потай (1918 г. р., Николай), Билда (1925 г. р., Василий), Лёля (1922 г. р.), Троша (Трофим, значит — 1927 г. р.). Наша тетя Татьяна была хорошо грамотная женщина.

Старшим в семье был Иннокентий Васильевич. Он уже не выполнял физических работ в хозяйстве, только давал указания своим младшим братьям Владимиру и Николаю. Иннокентий Васильевич лежал на диване, а рядом на стуле стоял жбан с тарасуном. К нему приходили его друзья и выпивали с ним.

Иннокентий Васильевич был очень одаренным человеком. Он искусно вырезал из дерева домашних и диких животных. Я долго хранил маленькую лошадку из березового корня, высотой 5 сантиметров. И я, подражая старшему дяде, лепил из глины медведей, зайцев и белок. Мать их обжигала в русской печи.

Он был и столяр замечательный. Делал столы и стулья, оконные рамы, диваны, комнатные двери, всевозможную деревянную посуду.

Однажды после пьянки втроем убили четвертого их компаньона. Их засудили. Иннокентию Васильевичу, как не очень активно участвовавшему в убийстве и как известному богатому человеку, предложили подать заявление об освобождении, но он отказался, сказав, что не может изменить товарищам. Один из них, а именно Мисюлай, зарезал его, забрал его деньги и сбежал той же ночью из Якутска. Он вернулся в свой улус. Я его хорошо помню: низкорослый противный мужичок, всегда носил хорошо отточенный нож в кожаном ножне. Искусный коновал, его приглашали люди зарезать скот, оскопить жеребчиков, бычков, свиней и т.д.

Через несколько лет из якутской ссылки вернулся третий осужденный Егун Юрьев с мальчиком от якутки, который говорил с отцом по-якутски и трудно приучался бурятскому языку. Вскоре мальчик умер.

Егун Юрьев пришел к нам и рассказал, как Мисюлай убил нашего Иннокентия Васильевича, и просил наших молчать об этом: он боялся, что Мисюлай убьет его, если пойдет разговор. Мисюлай приказал Егуну молчать, молчали и вдова Иннокентия Васильевича и два его брата. Это меня всегда удивляет. Были бы кавказцами, братья Иннокентия Васильевича обязательно отомстили бы за брата.

 

* * *

 

Наш отец отделился от младшего брата Николая Васильевича и от вдовы старшего брата Иннокентия Васильевича, видимо, в 1915 году, именно в этом году мой старший брат Иван (1907–1976) начал ходить в школу из нового дома. Мне было 6 лет, Никите — 4 года.

Наш новый дом с белыми наличниками был готов. Весь двор был огорожен со всех сторон высокими стенами (в 4 метра ), с трех сторон был высокий сарай. Стоял большой амбар, только не было еще ворот, была большая юрта четырехстенная и второй дом поменьше первого. Он предназначен был для житья в нем зимой. Ворота сделаны немного позже.

В тридцатых годах все было разорено и растащено. Вместо домов, юрты, амбара, стен с сараями пустота, заросшая бурьяном. Теперь пустота на месте и всех соседних дворов.

 

ЮРТА

 

Восьмиугольная юрта с большим дымоходом,

С крышей двойной, чтобы было прохладно и в зной.

В юрте мы жили все теплые месяцы года,

Переходя в нее, будто кочуя, весной.

Ставили сразу котел на очажные камни —

В масле янтарном журчать начинал саламат...

Мясо парное варилось большими кусками.

Юрту наполнит, бывало, такой аромат,

Что, вспоминая, и ныне я слюнки глотаю,

Будто блины в саламатное масло макаю

Или баранью грудинку, смакуя, глодаю —

Это ж ужасно, когда я почти голодаю!

Гнали архи в каждой юрте — прекрасный напиток!

Старцы ходили по юртам, чтоб выпить архи.

В жбанах архи на столе да курений избыток —

Это блаженством считали в те дни старики.

Что за подворье без юрты, без места святого,

Где непременно висели заян и онгон,

Оберегавшие будто от духа нас злого

И охранявшие ночью наш благостный сон.

В юрте поспать — удовольствие, будто на воле:

Звездное небо лежи-наблюдай в дымоход.

Да, ностальгией по юртам старинным я болен,

Боль эта будет острее из года в год.

Под дымоходом ласточки гнезда лепили.

Под щебетанье их сладко, бывало, заснем.

Юрты исчезли, хоть все их в улусе любили.

Только остались во мне ностальгическим сном.

 

(1992)

 

Первые три учебных года (1917/18, 1918/19, 1919/20) я учился в своем улусе, в Тарасинской трехклассной начальной школе при русском учителе Мельникове и учителе-буряте, окончившем Иркутскую учительскую, Худагдэве. Ходили в школу из нашей Верхней Тарасы в Среднюю Тарасу за два километра, и почему-то сидели мы с Иваном в одном классе, на одной парте. В течение первого учебного года приезжал из Боханской церкви священник. Он заставлял нас учить молитвы, которые дежурные и все мы должны были читать в начале занятий, в обеденный перерыв и в конце занятий, уходя домой. Заучивали молитвы механически, ничего в них не понимая. За три года еле научились читать и писать, выучили четыре действия по арифметике, по географии научились находить материки, а историю вообще не учили. Расписываться должны были «инородец господин» такой-то. 1920/21 учебный год по программе, видимо 3 и 4 классов, учился в Бохане у своей тети Марии Ивановны Убугуновой, жены нашего дяди Алексея Адриановича Убугунова. Жил у нее в том доме, где она и проводила занятия. В 1921/22 учебном году мы с Иваном учились в Иркутске почему-то в разных школах. Здесь учились мы плохо, не все понимая на русском языке.

Отец нам привозил целый мешок калачей и мясо. На обед в русской печи у хозяев варилось мясо в пустой воде. Это был весь наш обед, а утром и вечером тоже пустой чай с калачами — и все.

Родители решили, что трудно нас содержать в Иркутске. И мы в следующем году учились в Бохане. Каким-то образом мы с Иваном оказались в разных классах: он — в седьмом, а я в шестом. Почему я оказался в шестом, не проучившись в пятом? Ясно, систематических знаний у меня не было. Это моя тетя Мария Ивановна так устроила, так как считала, что я по математике хорошо учусь, а она преподавала математику. Здесь под наблюдением тети учился хорошо. Врач Иван Дмитриевич Подгорный даже говорил моей тете, что анатомию и физиологию человека я знал лучше всех и что меня надо учить на врача.

В следующем году мой дядя Алексей Адрианович, который тогда был зав. РОНО, отрекомендовал меня в только что открывающийся педтехникум в Верхнеудинске (потом он стал Улан-Удэ). Вот я 4 года (1924–1928) проучился в этом Бурпедтехникуме на полном иждивении: общежитие при училище, полная экипировка, включая постельное белье, и замечательное питание. Здесь учился хорошо, много читал теоретические книги, изучал историю философии, по ней записал толстую общую тетрадь. Основными пособиями были: «Теория исторического материализма» со всеми примечаниями по философии и философам всего мира, «Марксистская хрестоматия» (большая), «Марксистская хрестоматия для юношества», переводные книги по философии. Философских словарей тогда не было. Поэтому мне пришла мысль написать Н.И. Бухарину просьбу. К моему теперешнему удивлению, я написал и попросил его прислать мне схему развития мировой философии. Удивительно, что он прислал такую схему, но ее он начал не с греческой философии, как делают обычно, а с китайской и индийской, довел до Маркса. Несколько тетрадочных листов были подписаны Н.Бухарин. Такой ценнейший документ пришлось мне из страха уничтожить, когда начался судебный процесс над ним.

 

* * *

 

В комсомольской организации Бурпедтехникума решили, что этим летом, то есть в 1927 году, все комсомольцы должны вступить в колхоз, а не то будут исключены из техникума. Из нашей Тарасы в Бурпедтехникуме в Верхнеудинске учились я и Вася Тумуров. Мы, конечно, вступили в колхоз и по ночам пасли лошадей. Вместе со всеми колхозниками-рабочими обедали и ужинали во дворе за длинными, шестиметровыми, из досок сколоченных столами, а спали дома и, как все, завтракали тоже дома.

У нас за меня и за Никиту забрали второй дом (зимний), одну рабочую лошадь и одну верховую лошадь-иноходку, которую очень быстро заездили (она погибла). Никита чуть не плакал. Он на ней брал первые призы на сурхарбане и других соревнованиях. Взяли у нас две дойные коровы, сколько-то овец и коз, один самовар, сколько-то мешков зерна и муки, а потом, когда мать оставалась одна, забрали все зерно и всю муку в самый сентябрь (а потом мать колосья в поле собирала), все сараи, стены двора, юрту, все коровники, закрытые помещения для овец и т.д. Мать смотрела на весь этот грабеж и только плакала. Ей оставили только один дом и ворота (без двора и стен!). Требовали отдать швейную машину, но мать ее спрятала в стоге сена и не отдала. В таких мучениях жила наша мать.

Теперь вместо этого двора с двумя домами, амбарами, юртой, высокими с трех сторон двора сараями, с двумя скотными дворами, овечьим закутком и т.д. — сплошной бурьян в рост человека.

 

* * *

 

В самом начале 1930-х годов всех совершеннолетних членов нашей семьи лишили права голоса — это наша мать и ее сыновья: Иван, я, Никита.

Когда начали арестовывать и выселять «кулаков» и кулацкие семьи, боялись и мы. Дома оставалась мать лишь с одним 13-летним сыном Ванданом. Поэтому ее пока не трогали. А вот Иван, работавший в городе, и Никита, учившийся в Иркутске, боялись приезжать домой.

Как-то раз Иван решил проведать мать. Не доехав до родного улуса, он сошел с автобуса и пошел не домой, так было еще рано, то есть светло, а пошел в лес, откуда был виден наш дом. Ждал там вечера. Он видел оттуда, как мать вышла из ворот с табуреткой, чтоб закрыть ставни окон. Пошел домой только тогда, когда совсем стало темно.

После того как умер наш младший брат Вандан, мать осталась совсем одна. В один из зимних вечеров, когда арестовывали членов семьи дяди Николая, мать испугалась, что и ее присоединят к ним и увезут. Она, закрыв дом на замок, пешком вышла из улуса и пошла в сторону Бохана, где жили семьи ее родных братьев. Она все 8–9 километров шла оглядываясь — не догоняют ли ее. Стояла глухая ночь, но мать не волков боялась в лесу, а людей.

 

* * *

 

В 1926 году начал писать стихи, а с 1927 года стал печататься в областной газете «Бурят-Монгольская правда», знакомился с приезжающими в Верхнеудинск русскими писателями — с иркутским прозаиком Исааком Гольдбергом, с новосибирским поэтом (рано умершим) Васей Непомнящих, с Владимиром Яковлевичем Зазубриным.

В 1928 году, возвращаясь с Дальнего Востока, остановился в Вехнеудинске Павел Васильев. В редакции «Бурят-Монгольской правды» его познакомили со мной. Я привел его в наш Бурпедтехникум пообедать. Потом он и поужинал с нами, остался у нас ночевать. Спали мы вместе с ним на моей кровати. Так он прожил у нас несколько дней.

Потом мы вместе печатались в «Сибирских огнях» летом 1930 года, в шестом номере. Наши стихи редакции так понравились, что на обратной стороне обложки этого номера журнала было крупно напечатано: «В следующих номерах журнала будут печататься стихи Павла Васильева и Геннадия Дагурова». Позже, уже из Москвы, Павел писал мне: «Мы с тобой вместе печатались в Верхнеудинске, вместе печатались в Новосибирске. Теперь будем печататься в Москве. Приезжай скорее». Он, конечно, печатался, а я тогда нигде не печатался, решив, что я не поэт, а учитель. Позже, в начале тридцатых, Павел часто приходил ко мне в институт и все ругал, что перестал писать стихи. Тогда я даже стеснялся, что я писал стихи. Однажды в класс к нам вбегает Ваня Дремов, писавший стихи (теперь он стал известным поэтом), и крикнул: «Наш Генка Дагуров напечатался в толстом журнале!». Он держал развернутый альманах «Будущая Сибирь» с моими стихами «Весть». Я ему сказал, что это не мои стихи. Тогда Ваня говорит: «Ведь точно напечатано: Г.Дагуров». Я сказал: «Не Геннадий Дагуров, а Гендын Дагуров. Есть такой поэт». Он разочарованно закрыл журнал.

 

ВЕСТЬ

 

Зимний улус в безмолвье степей

Сумерки встретил воем собак.

В пору такую не ждут гостей,

В юртах болтают да курят табак.

Вдруг человек на коне прискакал.

Ринувшись в юрту, богов не почтил.

— Ленин скончался! — поспешно сказал,

Нет, не сказал, а крикнул почти.

Вздрогнули люди от страшных слов,

Ужас вопроса вспыхнул в глазах.

Вынули трубки они изо ртов,

Крепко зажали в больших кулаках.

 

(1932)

 

За четыре года обучения в МОПИ я никому не говорил, что писал стихи, и не писал в те годы. Не написал ни одного стихотворения и после Москвы, в 1936/37 учебном году в Бохане, в 1937/38 учебном году в Нюкже, в течение трех учебных лет в Нальчике (1938–1942). Только миниатюры в виде письма жене на фронте. Регулярно стал писать только после войны, и то не сразу, а с конца 50-х годов, и то не вполне регулярно.

 

ПИСЬМО ЖЕНЕ С ФРОНТА

 

Лёле

 

Радуга и небо голубое —

Все напоминает о тебе.

И в тиши, и в самом пекле боя

Думаю не о своей судьбе —

О тебе и Родине своей,

Как о матерях моих детей.

(1942)

 

Возвращаясь назад, скажу, что в 1928 году, после окончания Бурпедтехникума, был направлен в Кяхтинский район учительствовать. Половину августа и весь сентябрь жил у бывшего ламы, который до этого учительствовал в той школе, в которой должен был работать я. Те полтора месяца я ждал, пока достроят новое здание школы. До этого школа помещалась в домике этого бывшего учителя-ламы.

Я эти полтора (месяца), сидя без дела, жутко тосковал. Писал письма своей девушке, она не отвечала. Здесь я написал наконец-то после длительного перерыва стихотворение «Тоска», потом — «Первую любовь» и «В степи».

 

* * *

 

В летние каникулы 1929 года я поехал в Верхнеудинск. Там получил телеграмму о том, что мой отец убит. Я, конечно, поехал домой, в Тарасу. Перед поездкой я встречался со своей девушкой. Она уже окончила Бурпедтехникум и направлялась в Селенгинский район. Она звала меня ехать с ней в Селенгинск, а я звал ее ехать со мной в Троицкосавский район. Так и не договорились. Когда из Тарасы я приехал в Верхнеудинск, ее уже не застал там. Так мы разошлись. Но нет худа без добра. Если б я женился, обзавелся семьей, я остался бы в Бурятии и обязательно был бы репрессирован, так бы легко тайком, как в 1937 году, не удрал бы из Бурятии.

И в 1937 году был также накануне женитьбы на дочери министра здравоохранения Бурятии — на Марии Андреевне Трубачеевой. Именем ее отца названа улица в Улан-Удэ. Я тогда читал лекции в пединституте по зарубежной литературе. Маро, то есть Мария, говорила, что мы женимся, и она будет учить меня иностранным языкам, которыми она свободно владела. Но и здесь женитьба не состоялась ввиду непредвиденных обстоятельств.

Однажды вечером в мою комнату заходит ректор института — мой двоюродный (по матери) брат Санька Убугунов (Александр Митахович) и говорит мне, что в тот день на бюро обкома партии его обвиняли, что он держит в институте такого махрового врага народа, как Геннадий Дагуров. Он откровенно сказал: «Из разговора с прокурором я понял, что тебя могут арестовать. Что будем делать?» Я ответил ему, что мне нужно немедленно исчезнуть. Несмотря на поздний час, Санька вызвал из дома секретаря своего и надиктовал ему справку о том, что я по собственному желанию ухожу с работы с должности преподавателя зарубежной литературы по причине болезни сердца (эта справка до сего времени хранится у меня). Я всю жизнь благодарен этому мужественному человеку, спасшему меня от тюрьмы, а может, даже и от смерти.

В тот же вечер, собрав вещи (большой узел с постелью, чемодан с одеждой и книгами и рюкзак с провизией), не предупредив ни Маро, ни друзей, я отправился на станцию.

Первое время скрывался в тайге, пищу добывал ружьем и рыбацкими снастями. Через тайгу добрался до Алданских золотых приисков: я слышал от бурятских крестьян, что там принимали на работу, не спрашивая паспорта. В Нюкже на золотом прииске ребятишкам в средней школе преподавал русский язык и литературу. Был завучем, затем директором в течение того учебного года, 1937/38-го. Долгими зимними вечерами я особенно сожалел, что не мог взять с собой тогда заветного сундучка с книгами, привезенными из Москвы, — там были Есенин, Гумилев, Блок...

Больше всего я опасался встретить земляков-бурят, которые могли бы узнать меня в лицо и тем самым отдать меня в руки НКВД. Но судьба меня хранила в этом забытом Богом крае. Целый год жил там, ни с кем не переписываясь, боясь репрессии.

Когда окончился учебный год, я из Нюкжи поехал в Москву, не останавливаясь ни в Улан-Удэ, ни в Иркутске, где жили мои братья Иван и Никита. Боялся навестить мать в Тарасе. Денег у меня было достаточно, и я там взял путевку в санаторий, который располагался в Кабардино-Балкарии, в живописном Долинске, пригороде Нальчика. Когда мой курортный срок кончился, я поехал в Наркомпрос Кабардино-Балкарии за назначением. Меня направили в Нальчикское педучилище и дали бесплатное проживание в гостинице.

В ноябрьские праздничные дни поехал в Москву, чтобы встретиться с будущей женой, студенткой МОПИ Еленой Тимофеевой, с которой предварительно обменялись письмами. Моя поездка в Москву закончилась женитьбой, оформленной в загсе 17 ноября 1938 года. В зимние каникулы Лёля приезжала в Нальчик ко мне. Жили в гостинице, столовались в ресторане. Словом, жили замечательно. А летом, после окончания института, она совсем приехала ко мне. Это было в 1939 году. На этот раз мы жили в пединституте. 25 сентября 1940 года родился у нас первенец — сын Вова.

Однажды в ясный весенний день я вывел его, полуторагодовалого, погулять. Он стоял очень серьезный, одетый в новое пальтецо, сшитое бабушкой из темно-синей шерсти. Был он очень красив, лицо белое, глаза большие, черные, яркие губы. Он молча смотрел куда-то, как будто думал о чем-то своем. Я тогда подумал: будет, видимо, философом, а он стал поэтом.

 

* * *

 

Когда 26 марта 1942 года моя семья провожала меня на фронт во дворе военкомата, сынок плакал, не желая расставаться со мной. Это усилило тяжесть расставания с семьей, и об этом расставании я никогда не забывал на фронте.

В Ейске, не подготовив нас как следует к военной специальности, очень быстро повезли нас на фронт. По пути на фронт нас страшно бомбили. Многие из нас погибли, не доехав до фронта.

 

ПИСЬМО ЖЕНЕ С ФРОНТА

 

Лёле

 

Коль смерть возьмет меня не вдруг,

В атаки час прервав мой бег,

И проживу я миг-другой, —

Прощусь с тобой, мой верный друг:

Махну бескровною рукой

И уроню ее на снег,

Хоть будет бой греметь вокруг.

Жаль, не узнаешь, в миг какой

С тобой простился я навек.

 

(Декабрь 1942)

 

Сначала воевал в 612-м артполку РГК (Резерв Главного Командования), потом — в 468-м. Воевал сначала на харьковском направлении, затем разгромленный полк наш отступал разрозненно к Сталинграду. Город в начале августа 1942 года был цел. Только над ним по ночам летали немецкие самолеты. Мы даже в бане помылись, прежде чем покинуть город. Ровно через полгода мы вошли в него — не в город, а в сплошные развалины. Мы всего один день и одну ночь вели бой с фашистскими снайперами и артиллеристами. Многие из нас были убиты и ранены. Мы убедились, что вести бой в городе намного труднее, чем в открытом месте. Ночью падали с неба мешки с хлебом и мясными консервами, которые сбрасывали с немецких самолетов. Приносили мы эти мешки в наш домик без крыши, без окон и без дверей и пировали. Белый хлеб, выпеченный кирпичиками в 1932 году, был совсем не черствым. Мы очень удивлялись.

1 или 2 февраля 1943 года, когда бои шли только в северной части Сталинграда, нас вывезли из города и повезли на Курскую дугу.

Здесь стало тяжелее, чем под Сталинградом. Мы, артиллеристы, оказались в самой опасной близости с немцами. Нас разделяла лишь балка. Они окопались на противоположном скате балки, а мы — на этом. Кое-когда постреливали друг в друга. Они стреляли из автоматов, мы — из допотопных карабинов.

Очень темной ночью 22 марта 1943 года мы с товарищем были посланы в самый передовой наблюдательный блиндаж. С собой несли катушку телефонных проводов, телефонный аппарат, стереотрубу и, конечно, наши карабины. Утром мы начали вести наблюдение через стереотрубу. Видимо, большой глазок нашей стереотрубы засверкал на солнце — и в нас начали стрелять из автоматов, пулеметов, даже из миномета. Мы, конечно, убрали стереотрубу. Но немцы продолжали стрелять и даже начали бомбить. Над нами очень низко пролетали небольшие румынские самолеты, которые мы называли «желторотиками», потому что передняя часть корпуса была покрашена желтой краской. Наш блиндаж был накрыт толстым слоем земли, которая замерзла. Вот тяжелыми кусками ее нас накрыло от бомбежки. Друг мой сразу был насмерть накрыт, а я, хоть не смог освободиться, но был еще жив. Из горла шла кровь, я еле дышал: грудь, спина были сильно придавлены. Я терял сознание, повысилась температура. На батарее не могли дозвониться до нас и решили, что мы убиты. Там же видели, что нас обстреливают и даже бомбят. Лишь ночью пришли за нами и уволокли на плащ-палатках.

 

ПИСЬМО ЖЕНЕ С ФРОНТА

 

Лёле

 

Я твой образ в душе берегу,

Как мой предок — огонь в гуламте.

Мне с тобою тепло и в пургу

Да светло и в ночной темноте.

Без тебя и душевных людей

Все невзгоды здесь были б лютей.

 

(1942)

 

Утром меня увезли на курский аэродром, потом на самолете отвезли всех раненых в Елец. Оттуда был эвакуирован в тыл, в Скопин. Через месяц выписали в запасной полк (под Ельцом). Там на полевых занятиях со мной стало плохо, и пошла кровь из горла. Вызвали врача, который сделал вывод, что рано выписали из госпиталя. Вызвали «скорую помощь» и повезли в полевой госпиталь. Прошел я 5 или 6 фронтовых госпиталей, а в последнем госпитале (№ 1303) откомиссовали меня и признали годным лишь к нестроевой службе по второму разряду инвалидности. По распоряжению политотдела оставили в том же госпитале пропагандистом и парторгом. В этих же должностях я проработал и в другом госпитале.

На очередном политзанятии при политотделе один подполковник делал доклад по философии. Доклад был крайне примитивным, даже неграмотным. Я сделал несколько замечаний в крайне деликатной форме. Начальник политотдела полковник Зинченко и все слушатели были удивлены, почему этот нерусский лейтенант оказался таким теоретически подготовленным. Через некоторое время полковник Зинченко назначил меня, лейтенанта, на подполковничью должность — старшим инструктором политотдела. Моими подчиненными оказались подполковник, майор и два капитана. И во всех госпиталях замполитами были тоже подполковники и майоры, которыми я должен был руководить, проверять их работу.

Потом снова была передовая, ранения и контузии.

 

Солдат, поэт, ученый

Летом 1943 года Дагуров со своим полком был переброшен на Орловско-Курскую дугу и принял участие в грандиозной битве. Награжден медалью «За боевые заслуги». Здесь был ранен и контужен.

После разгрома немцев на Орловско-Курской дуге фронтовые дороги повели Дагурова на запад. Белоруссия, Польша и Германия. В конце 1944 и в начале января 1945 года он участвовал в освобождении столицы Польши — Варшавы и города-крепости Познань в составе 1-го Белорусского фронта. За участие в освобождении г. Варшавы и преодолении р. Вислы Дагуров был награжден медалью «За освобождение Варшавы» и орденом Красной Звезды.

После освобождения Польши военные действия переносятся на территорию Германии, чтобы добить врага в его собственной берлоге — Берлине. День Победы Дагуров встретил под Берлином. Награжден орденом Отечественной войны 1-й степени.

У Геннадия Владимировича в память о войне остались не только боевые награды, но и воспоминания о войне, фронтовые стихи и рассказы. Он опубликовал стихи в сборнике, посвященном 40-летию Великой Победы, под названием «Уходил сибиряк на войну», вышедшем в Иркутске (газета «Знамя Ленина» №22 (8602), 7 февраля 1990 года; пгт. Усть-Ордынский Иркутской области).

 

8 МАЯ — ДЕНЬ ПАМЯТИ

 

Скорбим, мильоны их утратив:

Мужей, отцов и матерей,

Сестер, и женихов, и братьев,

И сыновей, и дочерей.

 

Хоть помнят их всегда все семьи,

Войну жестокую кляня,

Для поминания их всеми

Отдельного б хотелось дня.

 

Им пусть восьмое мая будет —

Днем памяти — кто пал в войну.

И в День Победы не забудет

Народ погибших помянуть.

 

Ведь даже радость Дня Победы

Унять не в силах боль утрат.

Пусть нас заполонят и беды,

И радости два дня подряд.

 

Погибших и в Афганистане,

И в ту Великую войну

Теперь народ делить не станет —

Их надо вместе помянуть.

 

Как День родительский, единым

День памяти их должен стать.

Жаль, скорбным пеньем лебединым

В сраженьях павших не поднять.

 

* * *

 

В феврале 1946 года я был демобилизован и направлен в Лейпцигскую советскую среднюю школу. В течение трех лет (1946–1949) работал там завучем. В школе был очень приятный коллектив. Вызвал туда семью — жену с двумя маленькими сыновьями, шести и четырех лет.

В 1949 году я был вновь зачислен в ряды Советской Армии и направлен в Свердловское суворовское училище старшим преподавателем секции русского языка и литературы. В том училище я проработал 11 лет, до 1960 года.

В апреле 1961 года защитил кандидатскую диссертацию и поступил в Уральский госуниверситет, где в течение четырех лет преподавал современный русский язык. В 1965 году перевелся в Коломенский пединститут. Там читал лекции по общему языкознанию, современному русскому языку, проводил занятия по культуре русской речи, спецкурс «Некодифицируемые высказывания в русском языке», спецсеминар «Особенности словоупотребления в современной русской поэзии». Докторскую диссертацию на тему «Некодифицируемые высказывания в русском языке» защитил 13 апреля 1995 года, а диплом доктора наук получил только 27 декабря 1997 года. Работал деканом на филологическом факультете. 10 июля 1992 года избран на должность профессора кафедры русского языка.

9 сентября 1995 года уволился и ушел на пенсию. В этот же день переехал из Коломны в Москву на свою квартиру в Строгино.