Чарльз Диккенс

Для чтения у камелька

Один, два, три, четыре, пять. Их было пятеро.

Пятеро проводников сидели на скамье под стеной монастыря, что на самом перевале Большого Сен-Бернара в Швейцарии, и глядели на далекую вершину в красных пятнах от отсветов заходящего солнца, как будто выплеснули на гору в огромном количестве красное вино и оно еще не успело уйти в снег.

Сравнение не мое. Его сделал по этому случаю самый рослый из проводников, дюжий немец. Остальные не обратили на его слова никакого внимания, как не обращали они внимания на меня, хотя я сидел тут же, на другой скамье у входа в монастырь по другую сторону ворот, и курил, как они, свою сигару, и — тоже, как они, — смотрел на заалевший снег и унылый навес чуть поодаль, где трупы запоздалых путников, вырытые из-под снега, постепенно ссыхаются, не подвергаясь тлению в этом холодном краю.

Вино, расплесканное по вершине, у нас на глазах всосалось в снег; гора стала белой, небо темно-синим; поднялся ветер, и воздух сделался пронизывающе холодным. Пятеро проводников застегнули свои грубые куртки. Кому и подражать в таких делах, если не проводнику? Я тоже застегнулся.

Гора в огне заката заставила приумолкнуть пятерых проводников. Это — величественное зрелище, перед ним бы хоть кто приумолк. Но так как теперь гора уже отгорела, они снова заговорили. Я не то чтобы слышал кое-что из их прежних речей; вовсе нет: мне тогда еще не удалось отделаться от джентльмена из Америки, который в монастырской зале для путешественников сидел лицом к очагу и непременно хотел, чтобы я уяснил себе всю последовательность событий, приведших к накоплению достопочтенным Ананиасом Доджером чуть ли не самой крупной суммы долларов, когда-либо приобретенной в нашей стране.

— Боже ты мой! — сказал проводник швейцарец по-французски — и мне, быть может, так и следовало передать его возглас, но я отнюдь не разделяю распространенного мнения, будто всякое упоминание имени господа всуе становится вполне невинным, если написать его по-французски. — Уж если вы завели речь о привидениях…

— Да я не о привидениях, — возразил немец.

— Так о чем же? — спросил швейцарец.

— Кабы я знал о чем, — сказал немец, — я знал бы многое, чего не знаю.

Неплохой ответ, подумал я, и во мне заговорило любопытство. Я передвинулся на своей скамье к тому концу, что был к ним поближе, и, прислонившись спиной к монастырской стене, отлично слышал их, не подавая виду, что слушаю.

— Гром и молния! — сказал немец, оживившись. — Если человек нежданно приходит вас навестить и если он, сам того не зная, посылает некоего невидимого вестника, чтобы мысль о нем была весь день у вас на уме, — как вы это назовете? Если вы идете людной улицей — во Франкфурте, Милане, Лондоне, Париже, — и проходит мимо незнакомец, и вам подумалось, что он похож на вашего друга Генриха, а вскоре проходит другой, и опять вы думаете, что он похож на вашего друга Генриха, и у вас возникает странное предчувствие, что сейчас вы встретите вашего друга Генриха — и в самом деле встречаете, хотя были уверены, что он в Триесте, — как вы это назовете?

— Дело довольно обычное, — пробурчали швейцарец и трое остальных.

— Обычное! — подхватил немец. — Самое обычное! Как вишни в Шварцвальде. Как макароны в Неаполе. Неаполь, кстати, мне кое-что напомнил. Если старая тагдиеза[1] Сензанима вскрикивает вдруг за карточным столом на Кьядже — я сам это видел и слышал, потому что случилось это в семье у моих хозяев баварцев, и я в тот вечер прислуживал, — так вот, говорю я, если старая тагдиеза встает из-за карточного стола, побелев сквозь румяна, и кричит: «В Испании умерла моя сестра! Я ощутила на спине ее холодное касание!» — и если сестра так-таки умерла в ту самую минуту, — как вы это назовете?

— Или если кровь святого Януария разжижается и начинает проступать по приказу монахов, что, как известно всему свету, неизменно происходит раз в году в моем родном городе, — сказал, выждав немного среди общего молчания, проводник неаполитанец и хитро прищурился, — как вы это назовете?

— Это? — воскликнул немец. — Ну, это я, пожалуй, знаю, как назвать.

— Чудом? — спросил неаполитанец, с той же хитринкой в глазах.

Немец только сделал затяжку и рассмеялся; и все они затянулись и рассмеялись.

— Эх! — сказал, наконец, немец. — Я же говорю о том, что бывает на самом деле. Когда я хочу видеть фокусы, я плачу деньги и смотрю настоящего фокусника — и плачу не зря. Очень странные случаются порою вещи и без духов. Духи! Джованни Баттиста, расскажи свою историю об английских молодоженах. Никаких там не было духов, а все-таки вышло непостижимое для ума. Или кто возьмется объяснить?

Так как все молчали, я позволил себе оглянуться. Тот, в ком я признал Баттисту, раскуривал новую сигару, собираясь приступить к рассказу. Он был, как я рассудил, генуэзец.

— Историю об английских молодоженах? — начал он. — Чепуха! Такую пустяковину и историей не назовешь. Ну да все равно. Зато истинная правда. Заметьте себе, господа, — истинная правда! Не все то золото, что блестит; но то, что я вам расскажу, истинная правда. Он это повторил не раз и не два.

 

 

Лет десять тому назад я пришел с рекомендательными письмами в отель Лонга на Бонд-стрит, в Лондоне, к одному английскому джентльмену, который отправлялся на год-другой в путешествие. Письма ему понравились; сам я тоже. Он пожелал навести обо мне справки. Отзывы оказались благоприятные. Он меня нанял на полгода и назначил мне хороший оклад.

Он был молод, красив, очень счастлив. Он полюбил молодую английскую леди с приличным состоянием и собирался на ней жениться. Вот я и должен был поехать с ними в свадебное путешествие. Он снял на три жарких месяца (дело было в начале лета) старый дом на Ривьере, неподалеку от моего родного города, от Генуи, на дороге из Италии в Ниццу. Не знаю ли я этот дом? Да, ответил я, знаю хорошо. Старый палаццо с большим садом. Дом пустоватый, довольно мрачный, темный — деревья близко подступают к окнам; но просторный, старинный, величественный — и на самом берегу. Джентльмен сказал, что ему точно так и описывали, и он-де доволен, что я знаю дом. Мебели мало — так это ведь так во всех старинных дворцах. А что мрачноват, так он ведь снял больше ради сада: и сам он и госпожа будут в летнюю жару отдыхать в тени.

— Значит, все будет хорошо, Баттиста? — сказал он.

— Не сомневайтесь, signore. Очень хорошо.

Была у нас для нашей поездки легкая карета, недавно сделанная на заказ и во всех смыслах совершенная. Все у нас было совершенное; и не было ни в чем недостатка. Состоялась свадьба. Молодые были счастливы. Счастлив был и я, что все складывается так великолепно, что у меня такое хорошее место, что едем мы в мой родной город и что в дороге, сидя на запятках, я учу моему родному языку служанку, la bella Carolina[2], у которой в сердце был веселый смех; юную и розовую Каролину.

Время летело. Но я видел — прошу вас, слушайте внимательно! (здесь проводник приглушил голос), — я видел, что порою моя госпожа становилась задумчива, странно задумчива. Пугливо задумчива. Как бывает с несчастными людьми. Будто ее охватывала сумрачная, непонятная тревога. Кажется, я начал это замечать, когда сам шагал в гору рядом с каретой, а господин уходил вперед. Во всяком случае, я помню, что это поразило мой ум однажды вечером на юге Франции, когда госпожа подозвала меня, чтобы я подозвал господина; и он воротился, долго шел рядом и говорил ей ласковые, ободряющие слова, взяв ее за руку и положив свою руку вместе с ее рукой на раскрытое оконце кареты. Он то и дело весело смеялся, как будто хотел от чего-то ее отвлечь. Потом и она начала понемногу смеяться, и все тогда снова пошло по-хорошему.

Меня разбирало любопытство. Я спрашивал la bella Carolina, миловидную маленькую горничную, что с госпожой, не больна ли она? — Нет. — Не в духе? — Нет. — Боится дурной дороги или разбойников? — Нет. — И это становилось тем более загадочным, что хорошенькая горничная, отвечая, не глядела на меня, а начинала вдруг любоваться видом.

Но настал день, когда она объяснила мне тайну.

— Если вам непременно нужно это знать, — сказала Каролина, — так вот: я кое-что подслушала и поняла так, что госпожу что-то преследует.

— Как это — «преследует»?

— Преследует сон.

— Какой сон?

— Сон о лице. Понимаете, перед свадьбой она три ночи кряду видела во сне лицо — всегда одно и то же, и только лицо.

— Страшное?

— Нет. Лицо смуглого, необыкновенного человека в черном, с черными волосами и седыми усами — красивый мужчина, но только замкнутый с виду и загадочный. Никогда в жизни она этого лица не видела, и даже похожего не видела никогда. Во сне оно ничего не делало, только пристально смотрело на нее из темноты.

— Сон потом повторялся?

— Ни разу больше. Ее смущает самое воспоминание о нем и больше ничего.

— А почему оно ее смущает? Каролина покачала головой.

— То же спрашивает и господин, — сказала la bella. — Она не знает. Ей самой непонятно, почему. Но я слышала, как она ему говорила — вчера вечером! — что если она найдет то лицо на одном из портретов в нашем итальянском доме (а она боится, что найдет), то она этого, кажется, не вынесет.

Честное слово, я после этого не мог думать без страха (сказал проводник генуэзец) о нашем скором прибытии в старый палаццо: а ну как там на самом деле окажется такой портрет… и принесет несчастье? Я знал, портретов там очень много; и когда мы подъехали ближе к месту, мне уже хотелось, чтобы всю картинную галерею поглотил кратер Везувия. А тут еще, как нарочно, когда мы добрались до этой части Ривьеры, был угрюмый, грозовый вечер. Грянул гром; а гром в моем городе и его окрестностях, когда пойдет раскатываться между высоких холмов, так очень получается шумно. Ящерицы, точно с перепугу, выбегали из щелей в обвалившейся каменной ограде сада и забивались обратно; лягушки пыжились и квакали вовсю; ветер с моря ревел, с намокших деревьев лило, а молнии… клянусь телом Сан Лоренцо, в жизни я не видел таких молний!

Все мы знаем, что такое старинный дворец в Генуе или близ нее — как его выщербили время и соленый ветер, как с драпировки, писанной красками на его фасаде, облупились слои штукатурки… как его окна в нижнем этаже затемнены ржавыми железными прутьями… как зарос травой его двор… как обветшали его флигеля… как все строение в целом кажется обреченным разрушению. Наш палаццо был в точности таков, каким ему полагалось быть. Он месяцами стоял запертый. Месяцами? Годами! В нем пахло сырой землей, как в могиле. Крепкий запах от апельсиновых деревьев по широкой задней улице и от лимонов, дозревающих на шпалерах, и от каких-то кустов, что выросли вокруг изломанного фонтана, проник каким-то образом в дом и так и не смог из него выйти. В каждой комнате был старый-престарый запах, ослабевший от того, что его держали взаперти. Он томился во всех шкафах и ящиках. В тесных коридорах, между большими комнатами, он вас душил. Когда вы снимали картину (вернемся к картинам), он оказывался и там — сидел, прилепившись к стене за рамой, как летучая мышь.

По всему дому ставни в окнах были на запоре. Присматривали за домом две седые безобразные старухи — здесь же они и жили. Одна из них стояла в дверях со своим веретеном, что-то бормотала, наматывая нить, и, кажется, скорей впустила бы черта, чем воздух. Господин, госпожа, la bella Carolina и я, все прошли по палаццо. Я, хотя назвал себя последним, шел впереди, отворяя окна и ставни, и меня обдавали струи дождя, сыпались на меня комья известки, а время от времени падал и сонный комар или чудовищный, толстенный пятнистый генуэзский паук.

Когда я впускал в комнату вечерний свет, входили господин, госпожа и la bella Carolina. Затем мы рассматривали одну за другой все картины, и я опять проходил вперед в следующую комнату. Госпожа втайне очень боялась встретиться с подобием того лица — мы все боялись; но ничего такого там не оказалось. Мадонна с Bambino[3], Сан Франческо, Сан Себастиано, Венера, Сайта Катэрина, Ангелы, Разбойники, Монахи, Храмы на закате, Битвы, Белые кони, Рощи, Апостолы, Дожи, все мои старые знакомые — эти не раз повторялись, да! Смуглый красивый мужчина в черном, замкнутый и загадочный, с черными волосами и седыми усами, пристально глядящий на госпожу из темноты? — нет, его не было.

Мы обошли, наконец, все комнаты, осмотрели все картины и вышли в сад. Он был обширный, тенистый и содержался неплохо, так как его сдали в аренду садовнику. В одном месте там был сельский театр под открытым небом; вместо подмостков — зеленый косогор; кулисы, три входа по одной стороне, душистые заслоны из кустов. Госпожа поводила своими ясными глазами, точно высматривала, не покажется ли на сцене то лицо; но все обошлось благополучно.

— Ну, Клара, — сказал вполголоса господин, — видишь, нет ничего. Теперь ты счастлива.

Госпожа повеселела. Она быстро свыклась с угрюмым палаццо. Поет, бывало, играет на арфе, пишет копии со старых картин или бродит весь день с господином под зелеными деревьями и по виноградникам. Она была прелестна. Он был счастлив. Бывало, засмеется и скажет мне, садясь на коня, чтобы поездить верхом с утра, пока не жарко:

— Все идет хорошо, Баттиста!

— Да, signore, слава богу, очень хорошо.

В гости мы не ездили и у себя гостей не принимали. Я водил la bella к Duomo, в Annunciata, в кафе, в оперу и на деревенскую festa[4], в общественный сад, в театр на дневные спектакли, в театр марионеток. Милая девочка приходила в восторг от всего, что видела. Она выучилась по-итальянски — просто на диво! «Госпожа совсем забыла тот сон?» — спрашивал я иногда Каролину. «Почти, — отвечала, — почти совсем. Он стерся у нее из памяти».

Однажды господин получил письмо и позвал меня.

— Баттиста!

— Signore?

— Меня познакомили с одним джентльменом, и сегодня он у нас обедает. Его зовут синьор Делломбра. Устрой нам королевский обед.

Странная фамилия. Я такой не знал. Но в последнее время австрийцы преследовали но политическому подозрению многих дворян, даже самых родовитых, и некоторые из них переменили фамилию. Возможно, этот был из их числа. Altro![5] Для меня Делломбра было имя как имя.

Когда синьор Делломбра явился к обеду (продолжал проводник генуэзец, приглушая голос как в тот раз), я провел его в приемную, в sala granda[6] старого палаццо. Господин радушно принял его и представил госпоже. Встав, она изменилась в лице, вскрикнула и упала на мраморный пол.

Тогда я обернулся на синьора Делломбра и увидел, что он одет в черное, что с виду он замкнутый и загадочный и что он красивый, смуглый мужчина, черноволосый, с седыми усами.

Господин взял жену на руки и отнес в ее спальню, куда я тут же послал la bella Carolina. La bella сказала мне потом, что госпожа была напугана чуть не до смерти и всю ночь бредила тем своим сном.

Господин был встревожен и раздражен, почти рассержен, но все же заботлив. Синьор Делломбра вел себя учтивым гостем и говорил о болезни госпожи очень почтительно и участливо. Несколько дней дул африканский ветер (так ему сказали в гостинице Мальтийского Креста, где он стоял), а этот ветер, как он знает, часто оказывается вреден для здоровья. Надо думать, прелестная леди скоро оправится. Он просит разрешения удалиться и снова нанести визит, когда он будет иметь счастье услышать, что ей стало лучше. Господин этого не допустил, и они отобедали вдвоем.

Гость ушел рано. На другой день он верхом подъехал к воротам и справился, как здоровье госпожи. Так он наведывался в ту неделю два-три раза.

По собственным моим наблюдениям и по тому, что говорила мне la bella Carolina, я уразумел, что господин надумал теперь излечить госпожу от ее бредового страха. Он был с ней сама доброта, но держался твердо и разумно. Он убеждал ее, что если поддаваться таким причудам, то это приведет к меланхолии или даже к потере рассудка. Что от нее одной зависит, придет ли она в себя. Если она хоть раз, преодолев свое странное расстройство, заставит себя принять синьора Делломбра, как приняла бы английская леди всякого другого гостя, то оно будет навсегда побеждено. Словом, signore явился снова, и госпожа приняла его как будто без замешательства (хотя с заметным напряжением и опаской), и вечер прошел мирно. Господин так был рад этой перемене и так ему хотелось ее закрепить, что синьор Делломбра стал в нашем доме частым гостем. Он в совершенстве разбирался в картинах, знал толк и в музыке и в книгах; его охотно принимали бы в любом угрюмом палаццо.

Я примечал, и не раз, что госпожа не совсем поправилась. Она, случалось, потупит глаза перед синьором Делломбра и опустит голову или смотрит на него испуганным зачарованным взглядом, как будто гость имел над нею какую-то власть или от него исходило злое влияние. Бывало, погляжу я на нее, а потом на него, и мне казалось, что он в садовой тени или в полумраке большой sala и вправду «пристально смотрит на нее из темноты». Но и то сказать, я ведь не забывал, какими словами la bella Carolina описала мне то привидевшееся во сне лицо. Когда он побывал у нас вторично, я слышал, как господин сказал:

— Ну вот, моя дорогая Клара, теперь все прошло! Делломбра пришел и ушел, и твои страхи разбились как стекло.

— А он… он придет еще раз? — спросила госпожа.

— Еще раз? Ну конечно — еще много раз! Тебе холодно? (Она дрожала.)

— Нет, дорогой… но… я его боюсь: ты уверен, что так надо — чтоб он приходил еще?

— Уверен, и тем тверже, что ты об этом спрашиваешь, Клара! — бодро ответил господин.

Но теперь он надеялся на ее полное выздоровление, и с каждым днем его надежды крепли. Она была прелестна. Он был счастлив.

— Все идет хорошо, Баттиста? — спрашивал он снова и снова.

— Да, слава богу, signore, очень хорошо.

Мы все (продолжал проводник генуэзец, сделав над собой усилие, чтобы говорить немного громче) на время карнавала поехали в Рим. Я на весь день отлучился из дому с одним своим приятелем сицилийцем, который приехал проводником с какой-то английской семьей. Поздно вечером, возвращаясь в нашу гостиницу, я столкнулся с маленькой Каролиной, бежавшей в растерянности по Корсо — а ведь она никогда не выходила из дому одна.

— Каролина! Что-нибудь случилось?

— Ох, Баттиста! Ох, ради всего святого! Где госпожа?

— Госпожа, Каролина?

— Она исчезла с утра — сказала мне, когда господин ускакал в свою прогулку, чтобы я к ней не заходила: она-де устала, так как не спала всю ночь (мучилась болью) и пролежит до вечера в постели; встанет, когда отдохнет. И вот исчезла!.. исчезла! Господин вернулся, взломали дверь, а ее нет! Моя красивая, моя добрая, моя невинная госпожа!

Милая девочка так плакала, и металась, и все на себе рвала, что я не мог бы ее удержать, если бы она не упала в обморок мне на руки, точно подстреленная. Господин вернулся — совсем не тот господин, каким я знал его раньше: и лицом, и осанкой, и голосом он был так же мало похож на себя, как я на него. Он усадил меня в карету (маленькую Каролину я уложил в гостинице в постель и оставил на женскую прислугу), и мы бешено летели во мраке по унылой Кампанье. Когда рассвело и мы остановились у какого-то жалкого почтового двора, оказалось, что лошади все в разгоне — наняты еще за двенадцать часов до того и разосланы в разных направлениях. И заметьте себе — не кем, как синьором Делломбра, который проезжал тут в карете с забившейся в угол перепуганной англичанкой.

Насколько я знаю (добавил проводник генуэзец, глубоко переведя дыхание), так никогда и не удалось напасть на ее след дальше того места. Мне больше ничего не известно, кроме того, что она исчезла, ушла в бесславное забвение, бок о бок с человеком, чье лицо, явившееся ей во сне, так ее страшило.

— Ну и как вы это назовете? — сказал с торжеством проводник немец. — Духи? Тут духи ни при чем! А вот как вы назовете другое — то, что я вам сейчас расскажу? Скажете, духи и тут ни при чем?

 

 

Случилось мне раз (продолжал проводник немец) взять место при одном английском джентльмене, старом холостяке, собравшемся в путешествие по моей родной стране, по моему дорогому отечеству. Он был купец и вел дела с Германией, даже знал немецкий язык, но живал там только мальчиком, а с тех пор не ездил туда, как я понял, этак лет шестьдесят.

Звали его Джеймс, и был у него брат-близнец, Джон, тоже холостяк. Братья были очень друг к другу привязаны. Дело они вели сообща, и была у них контора на Гудменс-Филдз, но жили они врозь. Мистер Джеймс проживал в Лондоне, на Поленд-стрит, как свернешь за угол с Оксфорд-стрит; а мистер Джон — за городом, в Эппинг-Форесте.

Мы с мистером Джеймсом должны были выехать в Германию примерно через неделю. Точный день должны были назначить по ходу дел. Мистер Джон приехал к нам на Поленд-стрит (там же поселили и меня), собираясь прожить эту последнюю неделю с мистером Джеймсом. Однако на второй день он сказал брату:

— Мне нездоровится. Думаю, ничего серьезного нет; разыгралась, видно, моя подагра. Поеду я лучше к себе, под опеку моей экономки, — старуха знает, как за мной ухаживать. Если я совсем поправлюсь, я вернусь сюда повидаться с тобой до твоего отъезда. Если же я буду чувствовать себя не настолько хорошо, чтобы собраться снова к тебе в гости, тогда уж ты сам приедешь повидаться со мной до отъезда.

Мистер Джеймс, понятно, сказал, что приедет, они пожали друг другу руки — обеими руками, как всегда, — и мистер Джон сел в свой старомодный экипаж и покатил домой.

И вот, на другой день после его отъезда, то есть, на четвертый день последней нашей недели, ночью, когда я крепко спал, меня разбудил мистер Джеймс — сам пришел ко мне в спальню во фланелевом халате, с зажженной свечою в руке. Он присел с краю на мою кровать и, глядя мне в лицо, сказал:

— Вильгельм, я сильно подозреваю, что у меня начинается какая-то странная болезнь.

Тут я заметил, что у него крайне необычное выражение лица.

— Вильгельм, — продолжал он, — я не боюсь и не стыжусь рассказать вам то, что, может быть, постыдился бы и побоялся рассказать другому человеку. Вы родом из здравомыслящей страны, где таинственное привлекает исследователей и где не считают, что оно либо измерено и взвешено, либо не может быть измерено и взвешено… или что и в том и в другом случае можно полагать вопрос о нем давным-давно разрешенным на все времена. Мне только что явился призрак брата.

Сознаюсь (сказал проводник немец), когда я это услышал, у меня пробежали по телу мурашки.

— Мне только что, — повторил мистер Джеймс, глядя мне прямо в глаза, чтобы я видел, как твердо он владеет собой, — явился призрак моего брата Джона. Мне не спалось, и я сидел в постели, когда он вошел в мою комнату, одетый в белое, и, печально глядя на меня, прошел через всю комнату к письменному столу, просмотрел кое-какие бумаги, повернулся, так же печально, проходя мимо постели, поглядел на меня и вышел за дверь. Так вот: я ни в малой мере не сумасшедший и ни в малой мере не допускаю мысли, что этот призрак существует сам по себе вне меня самого. Я думаю, это мне предупреждение о том, что я заболеваю; и думаю — пожалуй, нужно бы отворить мне кровь.

Я немедленно встал с постели (сказал проводник немец) и начал одеваться, успокаивая его и говоря, что сам схожу за доктором. Я был уже готов, когда мы услышали с улицы громкий стук в дверь и звон колокольчика. Так как моя комната была на чердаке и выходила окном во двор, а спальня мистера Джеймса — во втором этаже и окнами на улицу, мы вместе прошли в его комнату, и я поднял створку окна, чтобы посмотреть, что там такое.

— Мистер Джеймс? — сказал человек под окном, отступая на другой тротуар, чтобы заглянуть к нам наверх.

— Он самый, — сказал мистер Джеймс. — А вы — Роберт, слуга моего брата?

— Да, сэр. К большому сожалению, сэр, я должен вам сообщить, что мистер Джон заболел. Ему очень плохо, сэр. Даже есть опасение, что он при смерти. Он хочет видеть вас, сэр. Тут у меня коляска. Прошу вас, поедем к нему. И, прошу вас, не теряя времени.

Мы с мистером Джеймсом переглянулись.

— Вильгельм, — сказал он, — это очень странно. Пожалуйста, поезжайте со мной.

Я помог ему одеться, частью на месте, а частью в коляске; и лошади, высекая огонь копытами, быстро примчали нас с Поленд-стрит в Эппинг-Форест.

Заметьте (сказал проводник немец), я вошел вместе с мистером Джеймсом в комнату к его брату, и то, что было дальше, я видел и слышал сам.

Брат его лежал на кровати в дальнем конце длинной спальни. Его старая экономка была рядом, и другие слуги тоже: сдается, их было там еще трое, или даже четверо, и они находились при нем чуть не с полудня. Был он в белом, как тот призрак — иначе и быть не могло, потому что он лежал в ночной рубашке. И глядел он совсем как тот призрак — иначе и быть не могло, потому что он печально стал глядеть на брата, когда увидел его в дверях.

Но когда брат подошел к его кровати, он медленно приподнялся в подушках, посмотрел ему в глаза и сказал этими точно словами:

— Джеймс, ты уже видел меня сегодня ночью — и ты это знаешь!

Сказал и умер!

 

 

Когда проводник немец умолк, я подождал еще в надежде услышать чьи-либо замечания об этой странной истории. Никто не нарушил тишины. Я оглянулся — и увидел, что проводников нет: все пятеро ушли так бесшумно, как будто призрачная гора поглотила их в свои вечные снега. Сейчас я был отнюдь не склонен сидеть один в этом страшном месте, на холодном ветру, торжественно обвевающем меня, — да и где бы то ни было, сказать по правде, не стал бы сидеть в одиночестве. Так что я вернулся в монастырскую залу и, убедившись, что американец все еще расположен рассказывать биографию достопочтенного Ананиаса Доджера, выслушал ее до конца.

1

маркиза (итал.)

2

красавицу Каролину (итал.)

3

Младенцем (итал.)

4

собор, церковь Благовещения, празднество (итал.)

5

Неважно (итал.)

6

большую залу (итал.)


Перевод Н. Вольпин

 


Hosted by uCoz