Среди превратностей, испытанных Домом, было и такое время, когда его снимал владелец цирка. Этот наниматель оказался записан в приходских книгах за соответствующий год, так что установить его фамилию не представило трудности. Труднее было найти его самого. Он вел кочевую жизнь, и поэтому оседлые люди потеряли его из виду, а те, кто кичился своей респектабельностью, не хотели сознаваться, что когда-либо имели с ним дело. В конце концов нам все же удалось обнаружить возле Детфорда, в болотистой и низменной местности среди огородов, деревянный дом на колесах; у дверей его курил трубку седоватый человек в вельветоне, с таким обветренным лицом, что оно казалось татуированным. Деревянный дом был поставлен на зимнюю стоянку около илистого речного устья, и все вокруг — скрытая туманом река, влажные болота и мокрые огороды — тоже курилось заодно с трубкой седоватого человека. За компанию со всеми этими курильщиками дымилась и труба деревянного дома на колесах.
На вопрос: не снимал ли он в свое время Дома, Отдававшегося Внаем, Седоватый Вельветон с некоторым удивлением ответил: да, снимал. Значит, его зовут Мэгсмен? Совершенно верно, Мэгсмен, Тоби — во святом крещении Роберт, а в цирковом деле сызмала прозван Тоби…
А что? Кажется, Тоби Мэгсмен ни в чем плохом не замечен. Кажется, ничего такого…
Мы поспешили заверить его, что ничего такого не было. Просто мы наводим некоторые справки относительно Дома, так не скажет ли мистер Мэгсмен, почему он съехал.
Пожалуйста, отчего не сказать? Все вышло из-за Лилипута.
Из-за Лилипута?
— Да, — повторил с расстановкой мистер Мэгсмен, — именно из-за Лилипута.
Если это не слишком затруднит мистера Мэгсмена, быть может, он не откажется сообщить нам некоторые подробности?
Подробности, сообщенные мистером Мэгсменом, были следующие:
Во-первых, дело было давно, — когда еще не было запрещения на лотереи, да и на многое другое. Мистер Мэгсмен как раз подыскивал хорошее помещение, а когда увидел этот дом, сразу сказал себе: «Уж я тебя заполучу, если ты сдаешься. Никаких денег не пожалею».
— Соседи очень обижались и стали жаловаться. А чего бы, кажется? Мы все устроили как следует. Первым делом вывесили афишу на холсте, с изображением Великана в брыжах и в испанских коротких штанах с буфами. Один только этот великан был высотой с полдома; а если еще подтянуть его на веревках и на блоке и укрепить на шесте, так голова приходилась вровень с крышей. Еще была у нас афиша про Женщину-Альбиноса, — как она красуется перед военным и моряком, и оба в полной форме. Была еще афиша с Диким Индейцем — как он скальпирует какого-то иностранца. А то была еще афиша с такой картинкой: два Удава душат ребенка Английского Плантатора, но только удавов мы не держали и детей тоже. Так же вот и афиша с Диким Ослом Прерий — диких ослов у нас не было; мы бы их даром не взяли. Ну и, наконец, была афиша с изображением Лилипута, и довольно схожая: как он стоит перед королем Георгом Четвертым, а его величество так удивляется, что при его толщине даже и выразить невозможно. Весь фасад был в афишах, так что в комнатах, которые по фасаду, были, конечно, полные потемки. Над входной дверью и окнами гостиной мы протянули полотнище, пятнадцать футов в длину и два в ширину: «Мэгсмен. Забавы и развлечения». Передняя была вся затянута зеленым сукном и уставлена растениями, наподобие беседки. Там постоянно играла шарманка. А насчет респектабельности — если уж три пенса за вход не респектабельно, чего еще, спрашивается, нужно?
Так вот, насчет Лилипута: он этих денег, прямо надо сказать, стоил. В афишах его объявляли «Майор Тпсфаржский из Булградерской ИмператорскойБригады». Этого никто не мог выговорить, да и не к чему. Публика обыкновенно называла его Фаршский. А в нашем деле мы его pвали Фарш. Это так получалось сокращенно. А еще потому, что настоящая его фамилия (я только сомневаюсь, чтоб она у него вообще была) — настоящая фамилия была Штекс.
Вот уж действительно на редкость был мал, — не так, конечно, как его рисовали на афише, но где ж вы такого найдете? На редкость мал, а голова — на редкость большая. А что у него было в голове — про то знал только он сам, если когда-нибудь составлял там полную опись, а это и для него было бы нелегкой работой.
Очень хороший был Лилипут — таких поискать! Знал себе цену, но никогда не зазнавался. Когда мы, бывало, возили с собой Пятнистого Младенца, он этого младенца нянчил, прямо как мать, а ведь знал, что сам он — природный лилипут, а младенец-то нарочно разрисованный! Ни один великан тоже не слыхал от него худого слова. Правда, насчет Толстой Женщины из Норфолка он позволял себе по-всякому выражаться — но тут дела сердечные. Разве возможно человеку совладать с собой, когда женщина над ним насмеялась? И ведь на кого променяла? На Дикого Индейца!
Фарш был слаб насчет женского пола — это уж так всегда, у всякого Чуда Природы. И непременно ему подавай крупных женщин. Я еще не встречал Лилипута, которому нравились бы маленькие. Недаром они называются — Чудо Природы.
И еще одно у него крепко сидело в голове — и, значит, неспроста сидело. Он всегда был уверен, что ему суждено разбогатеть. Он никогда ничего не подписывал. Писать он умел (его обучил Безрукий Человек, который писал пальцами ног, — отлично писал и многих у нас обучил), но только Фарш скорее умер бы с голоду, чем стал зарабатывать свой хлеб писанием. Это особенно любопытно, если вспомнить, что у него ничего не было и ждать было неоткуда. Домик да блюдечко — вот и все имущество. Да и домик был просто ящик — только снаружи расписан как настоящий дом, в шесть окошек. Он туда залезал, надевал на указательный палец бриллиантовый перстень — на вид совсем как настоящий — и звонил в колокольчик. Если смотреть из публики, получалось, что он сидит у окна гостиной. А блюдце у него было фарфоровое, для сборов после каждого представления.
Я объявлял: «Леди и джентльмены, сейчас маленький человечек три раза обойдет зрителей и удалится за занавес». А он и в жизни, когда говорил что-нибудь важное, часто кончал этими словами; и так обычно прощался со мной перед сном.
Даровитый был человек — даже можно сказать, поэт. Особенно он расходился, когда, бывало, сядет на шарманку и велит крутить ручку. Как музыка начнет отдаваться у него внутри, так он кричит: «Тоби, я чувствую, что разбогатею, — крути веселей! Увидишь, Тоби, я буду богат! Я уже считаю гинеи тысячами — крути веселей! Я слышу, как во мне звенит Монетный двор, Тоби! Меня так и распирает, сейчас стану с Английский банк!»
Вот как действует на человека музыка, если он от природы поэт. Правда, кроме шарманки, он другой музыки не признавал, и даже терпеть не мог.
А на публику он был постоянно зол. Это часто замечается у диковинок, которых показывают за деньги. Что его особенно обижало, это — зачем ему нет хода в общество. Все, бывало, говорил: «Чего бы мне хотелось, Тоби, так это — попасть в общество. А в моем проклятом положении разве попадешь в общество? Конечно, какой-нибудь неотесанный Дикий Индеец этого не чувствует. Разве он создан для общества? И Пятнистый Младенец не чувствует — он тоже не создан для общества. А я — дело другое».
И никак мы не могли понять, куда Фарш тратит деньги. Жалованье ему шло хорошее — каждую субботу я ему аккуратно выкладывал денежки. Кроме того — ешь вволю, а ел он как дятел — это уж все лилипуты так. Да еще на блюдце столько, бывало, соберет полупенсовых монет, что целую неделю ими позвякивает, — увяжет в платок и носит с собой. Однако ж денег у него никогда не водилось. Мы сперва думали, что это все Толстая Женщина из Норфолка, — но нет! Если Индеец до того тебе ненавистен, что ты ему скрипишь зубами прямо в лицо и тебя так и подмывает освистать его, когда он пляшет Военный Танец, не станешь же ты себе во всем отказывать, чтобы этот самый Индеец мог роскошествовать.
Однажды, во время Эгэмских скачек, все вдруг разъяснилось. Публика в тот день что-то неохотно собиралась. Помню, Фарш звонит из окошка в свой колокольчик, а сам обернулся ко мне и шипит через плечо (ему приходилось стоять на коленях позади домика, потому что с ногами он там не помещался), обернулся и шипит: «Ну и публика, черт бы ее взял! Никак не соберешь!» Тут кто-то в толпе подымает над головой почтового голубя и объявляет: «У кого есть лотерейные билеты? Только что был розыгрыш! Главный выигрыш пал на номер три — семь — сорок два! Три — семь — сорок два!» Я уж проклял его про себя: зачем отвлекает публику. Ведь публика на все готова глядеть, кроме того, что ты ей показываешь. Если хотите проверить, соберите народ на любое представление, а потом впустите двух зрителей с опозданием и увидите — все только на них и будут глазеть, а на вас — никакого внимания. Так вот, я только было подумал: «Чтоб ты пропал, горластый!» — как вдруг вижу: Фарш швырнул свой колокольчик из окна, прямо в какую-то старушку, вскочил, опрокинул ящик, выдал, конечно, весь секрет, а сам уцепился за мои икры и говорит: «Неси меня в фургон, Тоби, вылей на меня ведро воды, приведи меня в чувство! Ведь я разбогател!»
Двенадцать с лишним тысяч фунтов — вот сколько Фарш выиграл по этому билету! У него было полбилета, а весь билет выиграл двадцать пять тысяч. Первое, что он сделал, — вызвался биться с Диким Индейцем за пятьсот фунтов; ему чтобы биться отравленной штопальной иглой, а Индейцу — дубинкой; да только на Индейца никто таких денег не поставил. Тем дело и кончилось.
Целую неделю он был не в себе. Если бы его в таком состоянии посадить на шарманку, хоть на две минуты, он, думается, лопнул бы. Но мы его к шарманке не допускали, а когда мистер Фарш опомнился, он нас всех щедро оделил. Потом послал за одним своим знакомым — очень приличный молодой человек, служил подручным шулера в игорном доме, и воспитание получил тонкое. Отец у него имел хорошую должность при конюшнях, да не повезло по коммерческой части — перекрасил старую серую лошадь в гнедую и продал за породистого рысака. Мистер Фарш и говорит этому молодому человеку (он себя называл Норманди, но это он врал):
— Норманди, я хочу попасть в Общество. Пойдешь со мной?
Норманди спрашивает:
— Если я вас правильно понял, мистер Фарш, все расходы по переезду вы берете на себя?
— Вот именно, — говорит мистер Фарш. — И насчет карманных денег тоже не беспокойся.
Молодой человек поставил мистера Фарша на стул, пожал ему руку и отвечает стихами, а у самого на глазах слезы:
Вот и лодка у причала,
Скоро в море кораблю.
Я нимало не печалюсь —
Еду с тем, кого люблю!
Наняли они карету с четверкой серых в шелковых попонах и — прямо в Общество. Сняли квартиру на Пэлл-Мэлл и начали прожигать жизнь.
А на следующую осень, во время Варфоломеевской ярмарки, он прислал мне приглашение со слугой, да таким нарядным — в белых плисовых штанах и в сапогах с отворотами. Я почистился и пошел на Пэлл-Мэлл. Джентльмены как раз пообедали и сидели за вином. Смотрю — у мистера Фарша глаза что-то уж совсем стеклянные… Их было трое. Я и третьего хорошо знал. Он раньше выступал в зверинце, играл в оркестре на кларнете, — и прескверно играл, — в белой римской тунике, а на голове вроде митры, обтянутой леопардовой шкурой.
Этот третий сделал вид, будто меня не знает, а Фарш сказал: «Джентльмены, это мой старый друг». Норманди поглядел в монокль и говорит: «Рад вас видеть, Мэгсмен», — только я этому не поверил. Для мистера Фарша, чтобы ему удобней сидеть за столом, было сделано возвышение (наподобие трона Георга Четвертого у меня на афише), но по всему было видно, что он там не король. Всем заправляли его приятели. Одеты они были прямо как картинки. А вина — разливанное море, всяких сортов. Я ни одной бутылки не обидел; сперва отведал каждого порознь (чтоб было чем похвастать), потом смешал все вместе, а дальше уж стал смешивать по два. В общем, приятно провел вечер, хотя немного хватил лишнее. Наконец вижу, что пора и честь знать. Встаю и говорю:
— Мистер Фарш, даже лучшим друзьям приходит пора расставаться. Премного вам благодарен за щедрое угощение. Позвольте выпить за ваше здоровье красненького и распрощаться.
Мистер Фарш говорит:
— Вынь-ка меня из кресла, Мэгсмен, и снеси по лестнице — я тебя провожу.
Я сперва и слышать не хотел, но он заладил свое; ну, я его поднял с трона. От него сильно пахло мадерой; мне все казалось, пока я его нес по лестнице, точно я несу полную бутыль с вином, а пробка на бутыли нельзя сказать чтобы красивая и очень уж велика.
Поставил я его внизу на коврик, а он меня не отпускает. Вцепился мне в воротник и шепчет:
— Мэгсмен, плохо мне живется.
— Чем же плохо, мистер Фарш?
— Они меня обижают. Никакой благодарности не вижу. Не закажу вдоволь шампанского — сажают меня на камин. Не даю денег — запирают в буфет.
— А вы бы прогнали их, мистер Фарш.
— Нельзя. Я с ними вместе вращаюсь в Обществе. Что скажет Общество?
— А вы бы выбрались из Общества, — говорю.
— Не могу. Тебе этого не понять. Раз уж попал в Общество, обратно хода нет.
— Тогда, не во гнев вам будь сказано, мистер Фарш, — говорю я и качаю головой, — нечего вам было и попадать туда.
Тут и мистер Фарш закачал своей умной головой и даже хлопнул по ней несколько раз, да с такой злостью, какой я от него не ждал. Потом говорит:
— Ты хороший малый, но этого тебе не понять. Спокойной ночи, Мэгсмен, ступай. Сейчас маленький человечек три раза обойдет зрителей и удалится за занавес. — А потом помню только, как он на карачках полез по ступенькам, в полном беспамятстве. Они ему и трезвому были бы слишком круты, но он непременно хотел сам.
Немного спустя прочел я в газете, что мистера Фарша представили ко двору. Так и было напечатано: «Все, конечно, помнят (я заметил, газеты всегда уверяют, что все помнят такое, чего никто не помнит) мистера Фарша, миниатюрного джентльмена, который привлек общее внимание своей блестящей удачей в последней Государственной Лотерее». Ну, говорю я себе, вот она — жизнь! Ведь все у него так и вышло, как на афише. Удивил-таки Георга Четвертого!
(По такому случаю я заказал новую афишу: он держит в руке мешок золота и подает его Георгу Четвертому, а сам в парике, при шпаге, в туфлях с пряжками — все как положено — и Важная Дама в Страусовых Перьях тут же в него влюбляется.)
Тут я как раз снял дом, про который вы спрашиваете, мистер… не имею чести знать имени… и больше года показывал в нем «Забавы и развлечения Мэгсмена» — когда одно, когда другое, но все афиши были у меня выставлены постоянно. И вот однажды, когда публика уже разошлась — да и публики-то было мало, дождь лил как из ведра, — я курил трубочку в задней комнате, наверху, а со мной был Безрукий. Я его ангажировал на месяц, да только сборов он не делал. Вдруг слышу — стучат с улицы. «Кто бы это мог быть?» — спрашиваю Безрукого. А он потирает лоб ногой и отвечает: «Понятия не имею, мистер Мэгсмен». И верно: ни о чем он не имел понятия, — очень скучный был человек.
А на улице все стучат. Пришлось отложить трубку, взять свечу и спуститься открыть дверь. Выглянул — никого. Только чувствую, кто-то прошмыгнул у меня между ног — и прямо в дом. Да ведь это мистер Фарш!
— Мэгсмен, — говорит он мне, — возьмешь меня на прежних условиях? Если по рукам, так и скажи. Я, конечно, ничего не понял, но отвечаю:
— По рукам, сэр.
— Значит, по рукам, решено и подписано, — говорит он. — Поужинать у тебя найдется?
А я еще помнил, какие игристые заграничные вина распивал тогда у него на Пэлл-Мэлл; и мне, конечно, стыдно предлагать ему холодные соеиски и джин с водой. Но он и тому и другому оказал честь. Вместо стола мы ему поставили стул, а сел он на скамеечку, как бывало прежде. Но только я все еще никак не пойму, в чем дело.
А он сперва управился с сосисками (говяжьи, и думаю, что там было не меньше двух фунтов с четвертью), и тогда только его мудрость проступила наружу, все равно как испарина.
— Мэгсмен, — говорит, — погляди на меня. Перед тобой человек, который побывал в Обществе, а теперь оттуда выбыл.
— Вот оно что! Выбыли! Как же вам удалось, сэр?
— Расторговался! — говорит он. И до чего же мудро при этом смотрит!
— Друг мой Мэгсмен, я хочу поделиться с тобой споим открытием. Ценное открытие! Оно мне стоило двенадцать с половиной тысяч фунтов. Дело вот в чем: человек не столько попадает в Общество, сколько попадается.
Я, признаться, не очень разобрался, однако, киваю, как будто все понял.
— Ваша правда, — говорю, — ваша правда, мистер Фарш.
— Мэгсмен, — говорит он, а сам щиплет меня за ногу, — вот и я попался. На все свое состояние, до последнего пенни.
Я чувствую, что бледнею; вообще-то я за словом в карман не лезу, а тут едва вымолвил:
— А где же Норманди?
— Сбежал. И прихватил столовое серебро, — говорит мистер Фарш.
— А другой? — Это я спросил про того, который когда-то носил епископскую митру.
— Сбежал. И прихватил драгоценности, — отвечает мистер Фарш.
Тут я сел и смотрю на него, а он встал и смотрит на меня.
— Мэгсмен, — говорит он, и что дальше говорит, то все мудрее, — ведь Общество-то сплошь состоит из Лилипутов. При Сент-Джеймском дворе все занимаются моим старым ремеслом — все по три раза обходят зрителей, при всех орденах и прочей бутафории. И всюду звонят в колокольчик, а домики — одна декорация. Блюдце у них так и ходит по кругу. Знаешь, Мэгсмен, блюдце-то, оказывается, всесветное учреждение!
Ну, я вижу, что несчастья его ожесточили, и, конечно, сочувствую.
— А что касается Толстых Женщин, — говорит он, да как стукнется изо всей силы лбом об стену, — их в Обществе сколько угодно, только похуже. Та, первая, просто дура была и вкуса не имела; сама же себя и наказала: получила Индейца! — Тут он опять стукается головой об стену. — А эти, Мэгсмен, эти все корыстные. Накупи кашмировых шалей, накупи браслетов, разных там вееров и прочего, разложи у себя в комнатах и дай знать, что ты не скупишься на подарки, если кто зайдет полюбоваться. Все Толстые Женщины, которых не показывают за деньги, сбегутся к тебе со всех сторон, кто бы ты ни был. Они тебе все сердце просверлят, Мэгсмен, как шумовку. А когда с тебя уже нечего взять, они над тобой же посмеются и бросят; бросят тебя на съедение хищным птицам, точно какого-нибудь Дикого Осла Прерий — потому что ты осел и есть! — Тут он так ударился головой об стену, что упал замертво.
Я уж было подумал, что ему конец. Этакой огромной головой, да так биться об стену, да так упасть, да столько перед тем съесть сосисок — я думал, что ему конец. Но он с нашей помощью скоро очнулся, сел на полу, и говорит мне — а мудрость так и прышет у него из глаз: — Мэгсмен! Главная разница между двумя сферами жизни, в которых побывал твой несчастный друг, — тут он протянул мне ручонку, а слезы так и полились у него по усам (он очень старался отрастить усы, да ведь не все удается людям, чего они хотят), — главная разница вот в чем: когда я не был в Обществе, меня показывали и мне платили. Когда я попал в Общество, я себя показывал, и я же сам платил, да притом дороже. Пускай уж лучше первое — хотя мне сейчас ничего другого и не осталось. Ты завтра объяви обо мне, по-старому, через рупор.
И пошел он опять по нашей части, да так легко встал на свое место, точно маслом был смазан. Правда, шарманку мы от него прятали и при посторонних никогда не поминали про его богатство. А он с каждым днем становился мудрее и такое изрекал про Общество и про Публику, что мы только диву давались. Голова у него становилась все больше и больше — так ее распирала мудрость.
Два месяца он делал очень хорошие сборы. Потом, однажды вечером — ну и голова же у него стала к тому времени! — когда мы проводили последних зрителей и закрыли двери, он пожелал послушать музыку.
— Мистер Фарш, — спрашиваю я (я не перестал звать его «мистером»; другие — как хотят, а я — нет), — мистер Фарш, не повредит ли вам сидеть на шарманке?
А он отвечает:
— Тоби, если тебе случится их встретить, я прощаю и Ей и Индейцу. Нет, не повредит.
Признаюсь, я с опаской начал крутить ручку. Но он ничего — сидел как ягненок. Умирать буду — не забуду, как голова у него увеличивалась прямо на глазах. Можете судить по этому, какие великие мысли в ней рождались. Посидел он так, пока я не сыграл всех вариаций, а потом слез.
— Тоби, — говорит он мне, а сам кротко улыбается, — сейчас маленький человечек три раза обойдет зрителей и удалится за занавес.
Утром, когда пришли его будить, оказалось, что он действительно удалился. И уж наверное попал в Общество получше моего или улицы Пэлл-Мэлл.
Я похоронил мистера Фарша со всем почетом, какой только мог ему предоставить, и сам первый шел за гробом, а впереди велел нести афишу с Георгом Четвертым. Но после этого в Доме стало так тоскливо, что я оттуда съехал и опять поселился в фургоне.