В настоящем кратком, но поучительном обозрении нам хотелось бы рассказать авторам, публике и даже критикам о том, как возникает спектакль, какие метаморфозы претерпевает пьеса, прежде чем она, подобно бабочке, торжественно выпорхнет из кокона на премьере. Мы не намерены притворяться, что понимаем театр; его не понимает никто – ни люди, состарившиеся на подмостках, ни самые искушенные директора театров, ни даже газетные рецензенты. Господи боже мой, если бы драматург мог заранее знать, будет ли его творенье иметь успех! Если бы директор мог предсказать, даст ли оно сбор! Если бы у актера были какие-нибудь предзнаменования о том, удастся ли ему роль… тогда, о, тогда в театре можно было бы работать спокойно и уверенно, как в столярной мастерской или на мыловаренном заводе. Но театр сродни военному искусству и азартной игре в рулетку – никто заранее не знает, какой получится спектакль. Не только на премьере, но и каждый последующий вечер свершается чудо, заключающееся в том, что пьеса вообще идет и что она доигрывается до конца. Ибо театральный спектакль – это не столько выполнение намеченного замысла, сколько непрерывное преодоление бесчисленных и неожиданных препятствий. Каждая планка в декорациях, каждый нерв в человеке могут внезапно лопнуть, и, хотя они обычно не лопаются, атмосфера в театре всегда остается напряженной. Иначе просто не может быть.
Итак, здесь не будет речи о драматургическом искусстве и его тайнах, но лишь о ремесле театра и его секретах. Разумеется, более благодарной задачей было бы рассуждать о том, каким театр должен быть в идеале, как следовало бы его преобразить. Но всякие разговоры об идеале отвлекают нас от сложной и хаотичной действительности.
Не будем толковать о коллективной драматургии или сценическом конструктивизме – в театре все возможно, это дом чудес. И самое главное чудо – это, конечно, то, что спектакли вообще идут. И если в половине восьмого поднимается занавес, будьте уверены – это или счастливая случайность, или прямое чудо.
И хотя мы не поддались соблазну говорить здесь об Искусстве с большой буквы, воздадим же славу живой театральной Музе хотя бы в этом введении. Вы увидите ее, бедняжку, отнюдь не в ореоле. Вы познакомитесь с ней, измученной репетициями, простуженной, терпящей всевозможные передряги, познавшей утомительный труд, зубрежку и обескураживающую изнанку театральной жизни. И когда она появится перед вами на сцене в сиянии огней и искусном гриме, вспомните, что она перенесла. Что ж, это тоже будет глубоким пониманием драматического искусства.
За сценой, под сценой и над сценой есть, кроме актеров, еще и другие люди, которые вместе с ними тянут и толкают фургон Феспида[1]. Хотя они выполняют эту миссию весьма прозаически, в обыкновенных пиджаках или синих спецовках, – они играют немаловажную роль в создании спектакля. Поэтому да будут и они прославлены в нашем обзоре.
В самом начале, в зародыше, пьеса, конечно, возникает вне театра, на письменном столе честолюбивого автора. В театр она попадает впервые, когда автору кажется, что пьеса готова. Разумеется, вскоре (примерно через полгода или около того) выясняется, что пьеса не готова, и в лучшем случае ее отправляют обратно автору с предложением сократить и переделать последний акт. По каким-то необъяснимым причинам переделке всегда подлежит именно последний акт; и все же именно этот акт не удается на сцене, в чем критики с завидным единодушием усмотрят слабость пьесы. Можно только удивляться, что, невзирая на такой печальный опыт, драматурги продолжают упорно добиваться, чтобы у их пьес был последний акт… Может быть, вообще не следовало бы писать последних актов. Что, если взять за правило сразу же отрезать их, как обрезают хвост молодым бульдогам, чтобы он не портил им фигуры… Или играть наоборот, сначала последний, а в конце – уж первый акт, ибо, как известно, первый акт обычно признается лучшим. Короче говоря, надо что-то предпринять, чтобы с драматургов было снято заклятье последнего акта.
Когда последний акт дважды или трижды переделан и пьеса принята к постановке, для автора начинается период ожидания. Автор перестает писать и вообще чем-либо заниматься, не может ни читать газеты, ни витать в облаках, ни спать или еще как-нибудь убивать время и живет в лихорадке ожидания: будет ли моя пьеса поставлена, когда она будет поставлена, как она будет поставлена – и так далее. С таким автором совершенно невозможно разговаривать. Только очень закаленные авторы умеют подавить волнение и сделать вид, будто они иногда думают о чем-нибудь другом. Автору, конечно, хотелось бы, чтобы, пока он пишет пьесу, над ним стоял запыхавшийся театральный курьер и твердил, что господа из дирекции просят, ради бога, прислать последний акт, что послезавтра премьера и ему, курьеру, просто не велено возвращаться без последнего акта и т.д., и т.п. Но так не бывает. Принятая пьеса должна вылежаться в театре. Она там как бы вызревает и пропитывается запахом театра. Полежать ей нужно и для того, чтобы потом можно было анонсировать ее как «с нетерпением ожидаемую новинку». Некоторые авторы нетактично пытаются нарушить процесс дозревания личными просьбами и напоминаниями, которые, к счастью, остаются безрезультатными. Все должно идти естественным путем. Когда пьеса достаточно вылежится и даже начнет попахивать, ее пора подавать на сцену, то есть сперва в репетиционный зал.
Разумеется, прежде чем начать репетиции, надо распределить роли. И здесь автор приобретает полезный опыт, убеждаясь, что это не так-то просто. Допустим, в пьесе восемь ролей – три женских и пять мужских. Для этих восьми ролей автор наметил восемь или девять лучших актеров театра, заявив, что «специально для них и писал пьесу», что именно их представлял себе в этих ролях. Он готов вызвать с того света Мошну[2], чтобы тот тоже сыграл ему одну рольку, «хоть и маленькую, но очень для меня важную!». Итак, он передает свое предложение режиссеру, а от режиссера оно поступает «наверх».
«Наверху» оказывается, что:
1) актриса А. не может играть главную роль, так как уже получила главную роль в другой пьесе;
2) актриса Б. с оскорбленным видом возвращает предложенную ей роль: это совсем не ее амплуа;
3) молодой актрисе В. нельзя дать роль, намеченную автором, потому что она играла на прошлой неделе и теперь очередь актрисы Г.;
4) актеру Д. нельзя дать главную мужскую роль, надо дать ее актеру Е., потому что этот последний претендовал на роль Гамлета, но ее отдали актеру Ж.;
5) зато актеру З. можно дать пятую роль, но он с негодованием отвергает ее и страшно зол на автора за то, что не получил четвертой роли, которая как раз в его жанре;
6) актера И. надо беречь – он сейчас простужен в результате какого-то конфликта с художественным руководителем;
7) актеру К. нельзя поручить роль № 7 потому, что лучшего исполнителя не найти для отвергнутой роли № 5. Это, правда, не его амплуа, но он «как-нибудь стерпит».
8) восьмая роль – разносчик телеграмм – охотно будет поручена актеру, которого предложил автор.
В итоге получается, что роли распределены не только иначе, чем представлял себе неопытный автор, но еще и так, что обижены все актеры, которые не могут простить автору, зачем он лично не распределил им роли.
С того момента как роли розданы, в театре складывается обычно два мнения: одно – что в пьесе отличные роли, но ансамбль подобран никудышный, другое – что роли плохи и из пьесы, хоть лопни, ничего путного не сделаешь.
Режиссер, которому поручена пьеса, исходит из здравой предпосылки, что «вещь надо поставить на ноги», – иными словами, перекроить все, что там накропал автор.
– Я, видите ли, представлял себе этакую тихую камерную пьесу, – говорит автор.
– Это не годится, – отвечает режиссер. – Ее надо подать совершенно гротескно.
– Клара – запуганное, беспомощное существо, – поясняет далее автор.
– Откуда вы взяли? – возражает режиссер. – Клара – ярко выраженная садистка. Взгляните, на странице тридцать семь Данеш говорит ей: «Не мучь меня, Клара!» При этих словах Данеш должен корчиться на полу, а она будет стоять над ним в истерическом припадке. Понимаете?
– Я совсем не так представлял себе все это, – защищается автор. – Это будет лучшая сцена, – сухо объявляет режиссер. – Иначе у первого акта не было бы впечатляющей концовки.
– Сцена изображает обычную комнату городского типа, – продолжает автор.
– Но там должны быть какие-нибудь ступени или помост.
– Зачем?
– Чтобы Клара могла стать на них, когда она восклицает: «Никогда!» Этот момент надо акцентировать, понимаете? Минимум трехметровые подмостки! С них потом в третьем явлении прыгнет Вчелак.
– А зачем ему прыгать?
– Потому, что там ремарка «врывается в комнату». Это одно из самых сильных мест. Видите ли, пьесу надо оживить. Не хотите же вы, чтобы у нас получилась заурядная, нудная канитель?
– Разумеется, нет! – спешит ответить автор.
– Ну, вот видите!
Для того чтобы еще больше открыть вам тайны драматургии, скажу, что творчески настроенный автор – это такой, который не хочет связывать себя условиями сцены, а творчески настроенный режиссер – тот, который «не намерен идти на поводу у текста». Что касается творчески настроенного актера, то он, бедняга, не имеет другого выбора, как или играть по-своему (в этом случае говорят о режиссерской недоработке), или во всем слушаться режиссера (тогда говорят о пассивности актера).
И если на премьере случайно никто из актеров не запнется в монологе, не свалится плохо закрепленная кулиса, не перегорит прожектор и не произойдет какая-нибудь другая авария, критика с похвалой напишет, что «режиссура была добросовестная». Но это чистая случайность.
Однако, прежде чем говорить о премьере, надо пройти чистилище репетиций.
Если вы намерены написать или уже написали пьесу, не советую вам ходить на ее первое чтение в театре. Впечатление получите самое удручающее.
Собираются шесть – восемь актеров, все они выглядят смертельно усталыми, зевают и потягиваются. Одни сидят, другие стоят, и все тихонько кашляют. Во всеоб-щем унынии проходит с полчаса, наконец режиссер возглашает:
– Начинаем.
Изнуренный ансамбль рассаживается у расшатанного стола.
– «Посох паломника», комедия в трех действиях, – начинает режиссер скороговоркой. – Бедно обставленная комната. Направо двери в переднюю, налево в спальню. Посередине стол и прочее. Входит Иржи Данеш…»
Молчание.
– Где пан Икс? – сердится режиссер. – Что он, не знает, что у нас чтение в лицах?
– Репетирует на сцене, – хмуро бурчит кто-то.
– Ах, так! Тогда я буду читать за него, – решает режиссер. – «Входит Иржи Данеш». «Клара, со мной приключилось нечто необыкновенное»… Клара!
Молчание.
– Черт побери, где Клара? Молчание.
– Где пани Игрек?
– Кажется, болеет, – мрачно предполагает кто-то.
– Уехала на халтуру, – провоцирует другой.
– Мари вчера говорила мне, – начинает кто-то, – что у нее…
– Ладно, я прочту за нее, – вздыхает режиссер и во весь дух, точно его подхлестывают, читает диалог Данеша и Клары. Никто его не слушает. На другом конце стола завязывается тихий разговор.
– «Входит Катюша…» – выпаливает наконец с облегчением режиссер.
Молчание.
– Слушайте, мадемуазель, – сердится режиссер, – будьте повнимательнее! Ведь вы Катюша?
– Я знаю, – отвечает инженю.
– Ну так читайте. «Первый акт. Входит Катюша».
– Я забыла роль дома, – мило заявляет Катюша.
Режиссер произносит что-то страшное и сам отбарабанивает диалог Катюши и Клары в темпе, в котором дьячок читает заупокойную на бедных похоронах. Один только автор пытается слушать, никто не проявляет ни капли интереса. – «Входит Густав Вчелак», – хрипло кончает режиссер.
Один из актеров спохватывается и начинает искать в карманах пенсне; найдя, он листает роль.
– Какая страница?
– Шестая.
Актер переворачивает страницу и начинает бубнить свою роль мрачным, замогильным голосом.
«Господи боже мой, – ужасается автор, – и это удалой бонвиван!»
Режиссер, заменяющий Клару, к актер, играющий удалого бонвивана, обмениваются заунывными репликами, которые должны быть искрометным диалогом.
– «Когда вернется ваш сурпуг…»– уныло произносит бонвиван.
– Супруг! – поправляет режиссер.
– У меня здесь «сурпуг», – настаивает актер.
– Это ошибка машинистки. Исправьте.
– А пускай она переписывает как следует! – обиженно говорит актер, царапая карандашом в тексте.
Агонизирующий ансамбль постепенно набирает ходу и наконец несется вскачь. Вдруг – стоп! в одной роли не хватает фразы. Снова стоп! – здесь купюра: от слов «…была первая любовь» до «вам нравится это блюдо?». Еще раз стоп: перепутаны роли… Поехали дальше. Косноязычно, торопливо, заунывно звучит текст «нетерпеливо ожидаемой новинки». Актеры, закончившие свою роль, встают и уходят, даже если до конца пьесы осталось три страницы. Никого не интересует, чем кончится интрига. Наконец звучит последнее слово и наступает молчание – первые интерпретаторы взвешивают и обдумывают пьесу.
– А какое мне надеть платье? – среди удручающего молчания восклицает героиня.
Автор, пошатываясь, устремляется прочь, подавленный уверенностью, что во всей истории театра не было еще такой скверной, безнадежно унылой пьесы.
Следующий этап – репетиции.
– Здесь двери, – режиссер тычет в пустое пространство, – вешалка – другие двери. Стул – это диван, а другой стул – окно. Вот этот столик – пианино, а вот тут, где пустое место, – стол. Все. Вы, сударыня, войдете в двери и остановитесь у стола. Так, хорошо. В другие двери входит Иржи Данеш. Что за чертовщина, где опять пан Икс?
– Репетирует на сцене, – сообщают два голоса.
– Ну так я изображу Данеша, – вздыхает режиссер и вбегает в воображаемые двери. – «Клара, со мной приключилось нечто необыкновенное…» Сударыня, сделайте три шага мне навстречу и изобразите легкое удивление. «Клара, со мной приключилось нечто необыкновенное…» Потом Данеш должен будет подойти к окну. Не садитесь, пожалуйста, на стул – это же окно. Итак, еще раз. Вы входите слева, а Данеш вам навстречу. «Клара, со мной приключилось нечто необыкновенное…»
– «Отнюдь нет, отец мой, – читает Клара по бумажке, – я его не видела с утра…»
Режиссер столбенеет.
– Что вы читаете?
– Первый акт, вторая страница, – спокойно отвечает Клара.
– Ничего подобного там нет! – кричит режиссер и вырывает у нее роль. – Где это?.. «Отнюдь нет, отец мой…» Но это… Сударыня, это же из другой пьесы!
– Вчера мне прислали это, – безмятежно говорит сударыня. – Возьмите пока пьесу у сценариуса и будьте повнимательней. Итак, я вхожу справа…
– «Клара, со мной приключилось нечто необыкновенное…»– начинает актриса.
– Это не ваша реплика! – приходит в отчаяние режиссер. – Вы сами Клара, а не я!
– Я думала, это монолог, – возражает Клара.
– Никакой не монолог. Я вхожу и говорю: «Клара, со мной приключилось нечто необыкновенное…» Итак, внимание! «Клара, со мной приключилось нечто необыкновенное…»
– А какая у меня будет прическа? – осведомляется Клара.
– Никакая! «Клара, со мной приключилось нечто необыкновенное!..»
– «Уте с табак трясло», – по складам читает Клара.
– Что-о-о?
– Тут неразборчиво…
– О, господи боже мой! – стонет режиссер. – Там написано: «Что с тобой стряслось?» Читайте же как следует!
Клара берет в свидетели весь ансамбль, что в ее копии это больше похоже на «Уте с табак трясло». Когда дискуссия по этому поводу закончена, режиссер в пятый раз вбегает в воображаемые двери и, как горячечный больной, хрипит: «Клара, со мной приключилось нечто необыкновенное…»
Автор с отвращением чувствует, что в мире еще не бывало более нелепой и топорной фразы. Никогда, никогда уже не распутается этот хаос, никогда мир не опомнится от потрясающего факта, что «приключилось нечто необыкновенное». Никогда пьеса не двинется дальше…
– «Входит Катюша», – заявляет режиссер.
– М-м-м-м! – раздается сзади, где Катюша одновременно поедает сосиску, танцует пасодобль и трещит без умолку.
Бац! Два стула летят кувырком. Катюша стоит посередине зала и держится за коленку.
– Катюша вошла, – объявляет она. – Мать честная, ну и стукнулась же я!
– Вы должны выйти слева, – поправляет режиссер.
– Не могу, – жалуется Катюша – я ушибла ногу.
– Ладно, внимание! – кричит режиссер. – «Входит Густав Вчелак».
Густав Вчелак смотрит на часы.
– Мне пора репетировать на сцене, – говорит он ледяным тоном. – И так я торчал здесь целый час. Мое почтение.
Автор чувствует, что во всем виноват он. Затем оказывается, что, поскольку нет Иржи Данеша и Густава Вчелака, нельзя прорепетировать ни одного диалога, кроме начала третьего акта:
Служанка. Пан Вчелак, сударыня.
Клара. Проси.
Эту сцену режиссер повторяет семь раз, после чего ему не остается ничего другого, как отпустить собравшихся. Автор возвращается домой в смертельном ужасе: так его пьесу не разучат и через семь лет.
И все же в репетиционном зале, где хромой стул изображает диван, трон, скалу или балкон, проходит большая часть творческой работы. Автор, которому хочется видеть свою пьесу, находит ее здесь в таком раздерганном и клочковатом виде, что хоть плачь. Пьеса репетируется с конца или середины, какое-нибудь незначительное явление повторяется по двадцать раз, между тем как другие места совсем еще не репетировались, половина артистов больна, а остальные бегают по другим репетициям… И все же бывают минуты, когда автор чувствует, что его пьеса становится театральной явью.
Через три-четыре дня появляется новый участник – суфлер. Актеры перестают читать роли и начинают играть, они входят во вкус, все идет блестяще. Автор заявляет, что премьеру можно было бы дать хоть сегодня вечером. «Погодите, вот перейдем на сцену», – охлаждают его пыл актеры.
Наконец настает великий день перехода на сцену.
Репетируют еще при спущенном занавесе, суфлер сидит за столиком, автор вертится тут же, предвкушая, как все пойдет на лад. Но нет, ничего не получается. По дороге из репетиционного зала на сцену пьеса по непостижимым причинам расклеилась. Все погибло. Однако после двух-трех репетиций все снова приходит в норму и идет почти блестяще; и режиссер отдает распоряжение:
– Теперь – поднять занавес, суфлер – в будку!
Это момент, когда бледнеет даже искушенный актер, ибо по загадочным, скорее всего акустическим причинам, как только суфлер удаляется в будку, пьеса снова ползет по швам. Уничтоженный автор слушает из партера, как на сцене мокрой тряпкой влачится его текст. Вдобавок режиссер почему-то перестает заботиться о том, что и как говорят актеры, и только свирепо гоняет их, требуя, чтобы тот стал правее, а этот уходил быстрее. «Какого черта он привязался? – думает автор. – В тексте просто сказано: „Данеш уходит“, разве этого не достаточно?» Режиссер, видно, спятил, он теперь орет, чтобы Клара отступила на шаг. Актеры тоже стали какие-то вспыльчивые, все время яростно ругаются с суфлером, кричат, что он не суфлирует, а бормочет себе под нос. Иржи Данеш заявляет, что у него грипп и ему надо лечь в постель. В глубине сцены озверевший сценариус схлестнулся с бутафором. Режиссер, охрипнув, замолкает, на подмостках в предсмертной агонии корчится издыхающий текст.
В партере несчастный автор съежился в комочек: положение совершенно безнадежное и теперь уже ничем не поможешь – послезавтра генеральная репетиция.
В последний день перед генеральной репетицией беды обычно сыплются как из мешка. Среди актеров разражаются эпидемии гриппа, ангины, воспаления легких, плеврита, аппендицита и других недугов.
– Попробуйте, какой у меня жар, – хрипит на ухо автору главный герой, и изо рта у него вылетает струйка пара, словно из кипящего чайника. – Мне надо бы полежать по крайней мере неделю.
Он сипит, задыхается от кашля и глядит на автора слезящимися, укоризненными глазами жертвы, ведомой на заклание.
– Я не помню ни слова из своей роли, – говорит другой актер. – Господин автор, скажите, чтобы отложили премьеру.
– Совсем не могу разговаривать, – сипит Клара.– Здесь на сцене такой сквозняк. Господин автор, пускай меня отпустят к доктору, иначе я не смогу играть на премьере.
В довершение всего – удалой бонвиван присылает справку от врача: у него желудочные колики. Та-ак…
(Скажем правду: актерское ремесло не легче военного. Если кто-нибудь из вас хочет стать актером, – от чего, торжественно возвысив голос и воздев руки, именем вашей матушки и вашего батюшки слезно вас предостерегаю; но если вы останетесь непреклонным к моим мольбам, то испытайте сперва выносливость своего организма, свое терпение, легкие, гортань и голосовые связки, испробуйте, каково потеть под париком и гримом, подумайте о том, сможете ли вы ходить почти голым в мороз и окутанным ватой в жару, хватит ли у вас сил в течение восьми часов стоять, бегать, ходить, кричать, шептать, сможете ли вы обедать и ужинать на куске бумаги, налеплять на нос воняющий клопами гуммоз, выносить жар прожектора с одной стороны и ледяной сквозняк из люка – с другой, видеть дневной свет не чаще, чем рудокоп, пачкаться обо все, за что ни возьмешься, вечно проигрывать в карты, не сметь чихнуть в продолжение получаса, носить трико, пропитанное потом двадцати ваших предшественников, шесть раз в течение вечера сбрасывать костюм с распаренного тела, играть, несмотря на флюс, ангину, а может быть, и чуму, не говоря о множестве других терзаний, неизбежных для актера, который играет; ибо актер, который не играет, терпит несравненно худшие муки.)
– Начинаем, начинаем! – кричит бесчувственный режиссер, и по сцене начинают блуждать несколько хрипящих фигур, произнося последним дыханием какой-то смертельно осточертевший текст, который им навязывает суфлер.
– Э, нет дамы, так не годится! – вне себя кричит режиссер. – Начать все сначала! Разве это темп?! А вам нужно стать у дверей. Повторим. «Входит Катюша».
Катюша входит походкой умирающей туберкулезницы и останавливается.
– Начинайте, мадемуазель, – сердится режиссер. Катюша что-то лепечет, уставившись в пространство.
– Вам надо подойти к окну! – ярится режиссер. – Повторите!
Катюша разражается слезами и убегает со сцены.
– Что с ней такое? – пугается автор.
Режиссер только пожимает плечами и шипит, как раскаленное железо в воде. Автор вскакивает и мчится в дирекцию. Невозможно послезавтра давать премьеру, надо обязательно отложить и т.д. (Каждый автор накануне генеральной репетиции убежден в этом.) Когда, немного успокоившись, он через полчаса возвращается на сцену, там бушует страшный конфликт между главным героем и суфлером. Актер утверждает, что суфлер не подал ему какую-то реплику, суфлер решительно отрицает это и в знак протеста уходит из будки. Влетает и сценариусу, который, в свою очередь, накидывается на мастера у занавеса. Скандал растекается по лабиринту театральных коридоров, угасая где-то в котельной. За это время удалось уговорить суфлера вернуться в будку, но он так разобижен, что еле шепчет.
– Начинаем! – надломленным голосом кричит режиссер и садится с твердой решимостью больше не прерывать ход действий, ибо – да будет вам известно! – последний акт еще ни разу не репетировался на сцене.
– Вы думаете – послезавтра можно ставить? – испуганно спрашивает автор.
– Да ведь все идет отлично, – отвечает режиссер и вдруг срывается с цепи: – Повторить! Назад! Ни к черту не годится! Повторить от выхода Катюши!
Катюша входит, но тут разражается новая буря.
– Тысяча чертей! – бушует режиссер. – Кто там шумит? Откуда стук? Сценариус, выбросьте бродягу, что стучит в люке!
Бродяга оказывается механиком, который что-то чинит в люке (в каждом театре что-нибудь постоянно чинят). Механик не дает себя в обиду и демонстрирует способность защищаться упорно и многообразно. Наконец с ним заключено нечто вроде перемирия с условием, что он постарается поменьше стучать молотком.
– Начинаем, – хрипит режиссер, но на сцене стоит суфлер с часами в руке и сообщает:
– Обед. А после обеда мне суфлировать в спектакле. Я пошел.
Так обычно кончается последняя репетиция перед генеральной. Это был душный, гнетущий, ненастный день. По завтра протянется широкая многоцветная радуга генеральной репетиции.
– Господин режиссер, – замечает автор, – что, если бы Клара в первом акте…
– Теперь некогда переделывать, – хмуро отзывается режиссер.
– Господин режиссер, – объявляет Клара, – портниха только что передала, что к премьере мой туалет не будет готов. Вот ужас-то!
– Господин режиссер! – восклицает Катюша. – Какие мне надеть чулки?
– Господин режиссер, – прибегает бутафор, – у нас в бутафорской нет аквариума.
– Господин режиссер, – заявляет театральный мастер, – мы не успеем к завтраму кончить декорации.
– Господин режиссер, вас зовут наверх.
– Господин режиссер, какой мне надеть парик?
– Господин режиссер, перчатки должны быть серые?
– Господин режиссер, – пристает автор, – может быть, все-таки отложить премьеру?
– Господин режиссер, я надену зеленый шарф.
– Господин режиссер, а в аквариуме должны быть рыбки?
– Господин режиссер, за эти сапоги мне должен заплатить театр.
– Господин режиссер, можно мне не падать на пол, когда я теряю сознание? А то я испачкаю платье.
– Господин режиссер, там принесли корректуру афиши. – Господин режиссер, годится эта материя на брюки?
Автор начинает чувствовать себя самой последней и лишней спицей в колеснице. Так ему и надо, нечего было сочинять пьесу!
Теоретически на генеральной репетиции «все должно быть как во время спектакля» – декорации, освещение, костюмы, грим, звуки за сценой, реквизит и статисты. Практически – это репетиция, на которой ничего такого нет и в помине; на сцене обычно только половина декораций, другая половина еще сохнет или набивается на рамы и «вот-вот будет на месте»; дошиты брюки, но не пиджаки; выясняется, что во всем театре нет ни одного подходящего парика; выясняется, что не хватает главных предметов реквизита, что статистов не будет, потому что один из них вызван свидетелем в суд, другой где-то на службе, а остальные в больнице и еще бог весть где; что нанятый флейтист может явиться только в три часа, так как он служит в акцизном управлении. Короче говоря, генеральная репетиция – это генеральный смотр всех нехваток последней минуты.
Автор сидит в зрительном зале и ждет, что будет делаться. Долго ничего не делается, сцена пуста. Собираются актеры, зевают и уходят в уборные, недовольно говоря друг другу:
– Я, знаешь, рольку-то еще не учил.
Потом привозят декорации, и на сцену устремляются рабочие. Автору хочется бежать им на помощь. Ему приятно, что сейчас он увидит готовую сцену. Рабочие в синих спецовках тащат стену комнаты. Превосходно! Волокут вторую стену. Ура! Теперь осталась только третья стена. Но она еще в декорационной.
– Закройте пока каким-нибудь лоскутом! – кричит режиссер, и вместо третьей стены ставят дремучий лес.
Затем все дело застревает из-за какой-то кулисы. Начинается с того, что двое рабочих в синих блузах что-то там привинчивают.
– Что вы там делаете? – кричит мастер.
– Тут надо бы закрепить косячок, – отвечают рабочие.
Мастер бежит навести порядок, садится на корточки и тоже начинает привинчивать.
– С чем вы там возитесь, черт возьми? – кричит через четверть часа режиссер.
– Тут надо закрепить косячок, – отвечает мастер. Режиссер изрыгает проклятие и бежит навести порядок, то есть садится на корточки и созерцает кулису.
– Господин режиссер, почему мы не начинаем? – взывает через четверть часа автор.
– Да тут нужно закрепить косячок, – отвечает режиссер.
Уничтоженный автор садится. Итак, им важнее какой-то косячок, чем пьеса. И что это такое – «косячок»?..
– Господин автор, почему мы не начинаем? – спрашивает из темноты зала женский голос.
– Нужно закрепить косячок, – тоном знатока отвечает автор, стараясь в темноте узнать того, кто спрашивает. Пахнет духами и мылом.
– Это я, Катюша. – И во тьме видна сверкающая улыбка. – Как вам нравится мое платье?
– А, платье! – Автор счастлив, что кто-то интересуется его мнением. С восторгом он заявляет, что именно так представлял себе наряд Катюши – простенький, без претензий…
– Да ведь это последняя модель, – обижается Катюша.
Наконец каким-то чудом загадочное дело с косячком улажено.
– На места! – кричит режиссер.
– Господин режиссер, этот парик на меня не лезет.
– Господин режиссер, а трость мне нужна?
– Господин режиссер, пришел только один статист.
– Господин режиссер, кто-то опять разбил аквариум.
– Господин режиссер, в этих тряпках я играть не буду!
– Господин режиссер, у нас перегорели две лампы по тысяче свечей.
– Господин режиссер, я сегодня буду только подавать реплики.
– Господин режиссер, вас зовут наверх.
– Господин режиссер, вас зовут вниз.
– Господин режиссер, вас зовут во вторую комнату. – Начинаем, начинаем, – орет режиссер, – опустить занавес! Суфлер! Сценариус! – Начинаем! – голосит сценариус.
Занавес опускается, в зрительном зале темно. У автора от нетерпенья захватывает дух. Сейчас, вот сейчас он увидит свое творение.
Сценариус дает первый звонок. Наконец-то писаный текст станет живым действием!
Второй звонок, но занавес не поднимается. Вместо этого вдруг слышится бешеный рев двух голосов, заглушенный занавесом.
– Опять поругались, – говорит режиссер и мчится на сцену наводить порядок. Теперь из-за занавеса слышен рев трех голосов.
Наконец еще один звонок, и занавес, дергаясь, ползет кверху. На сцене появляется совершенно незнакомый усатый мужчина и говорит:
– Клара, со мной приключилось нечто необыкновенное.
Навстречу ему выходит какая-то дама: – Что с тобой стряслось?
– Стоп! – кричит режиссер. – Потушите рампу. Усильте желтый свет. А почему солнце не светит в окно?
– Как не светит? Светит! – кричит голос из-под сцены.
– Это называется солнце? Сделайте ярче, да быстро!
– Тогда надо ввинтить пару тысячных, – говорит подземный голос.
– Так ввинтите же, черт возьми!
– А откуда их взять? – И на сцену вылезает человек в белом халате. – Я ж говорил, что они перегорели.
– Так ввинтите какие-нибудь другие! – страшным голосом распоряжается режиссер.
И он снова устремляется на сцену, где разражается скандал еще небывалой силы, каким начинается всякая генеральная репетиция.
Автор сидит как на иголках. «Господи боже, – думает он, – в жизни не буду больше писать пьес».
Если бы он сдержал слово!
Люди театра, как известно, суеверны. Не вздумайте, например, сказать актрисе перед премьерой: «Желаю успеха». Надо сказать: «Ни пуха ни пера». Актеру не говорите: «Желаю удачи», а скажите: «Сломи себе шею», – да еще плюньте в его сторону. Так же и с генеральной репетицией: для того чтобы премьера прошла гладко, считается, что на генеральной репетиции обязательно должен быть скандал. В этом, видно, есть какая-то доля истины. Во всяком случае, нельзя доказать обратного, потому что еще не бывало генеральной репетиции без скандала.
Масштабы скандала различны – в зависимости от авторитета режиссера. Наиболее внушительный скандал бывает, когда пьесу ставит сам художественный руководитель. Если же режиссер слабоват, нужный скандал обеспечивает сценариус, заведующий постановочной частью, старший электрик, машинист, бутафор, суфлер, главный костюмер, заведующий гардеробом, мебельщик, рабочий на колосниках, парикмахер, мастер или иной технический персонал. Единственное ограничение в этих стычках – не разрешается применять огнестрельное и холодное оружие. Все остальные способы нападения и защиты допустимы, особенно крик, рев, рык, плач, немедленное увольнение, оскорбление личности, жалобы в дирекцию, риторические вопросы и другие виды насилия. Я не хочу утверждать, что театральная среда особенно дика, кровожадна и агрессивна. Она только, как бы сказать, немного шальная. Дело в том, что коллектив большого театра состоит из самых разнообразных людей самых разнообразных профессий. Между театральным парикмахером и человеком, который «делает гром», меньше общего, чем, например, между депутатом Гакеном[3] и депутатом Петровицким[4], которые все-таки как-никак коллеги. Между драпировщиком и бутафором никогда не иссякают споры о сфере компетенции: скатерть на столе подведомственна драпировщику, тарелка на этом же столе – бутафору. А если на столе стоит еще лампа – это уже хозяйство осветителя. Театральный портной принципиально презирает работу столяра, который платит ему тем же. Рабочие сцены усердно мешают мебельщику, а он им; и оба они портят жизнь осветителю с его кабелями, прожекторами и рефлекторами. Драпировщик со своей стремянкой и коврами еще обостряет эту игру интересов и обычно выслушивает проклятья от всех. К этому производственному ералашу прибавьте еще бешеный темп, в котором он развивается: вечно что-нибудь не докончено, режиссер кричит на сценариуса, сценариус на всех остальных, – уж полдень, а репетиция еще не начиналась! – и вы поймете напряженную, аварийную атмосферу генеральной репетиции.
Но хватит. Режиссер махнул рукой на недоконченные декорации, театральный портной натянул на актера не-дошитый пиджак, парикмахер приладил временный парик, костюмер где-то раздобыл для него слишком большие перчатки, бутафор сунул ему в руки трость – можно начинать. Занавес поднимается, герой выпаливает: «Клара, со мной приключилось нечто необыкновенное», – и… режиссер вопит истерически срывающимся голосом: опять что-то не в порядке… Конечно, освещение!
«И сказал бог: да будет свет. И стал свет». Но в Священном писании не сказано, был ли этот свет желтый, красный или синий, там ничего не упомянуто о прожекторах, рефлекторах, рампе, софитах, об «ординарке», «двойке» и «тройке», о «пятидесятисвечовых», «сотенных» и «тысячных», о реостатах, «горизонте», тенях и прочих деталях сценического освещения.
Господь не повелевал: «Включите второй софит на шесть желтых», не изрекал: «В портал дайте синюю… нет, черт дери, не синюю, зачем синюю? Включите в люстре лунный свет да слегка прикройте ее… Плохо, плохо, на горизонте нужен оранжевый отблеск и чтобы портал не отсвечивал»… И так далее. Богу было легче, потому что он сперва создал свет, а потом человека и театр. Генеральная репетиция есть репетиция под девизом: «Да будет свет», – только это дело идет не так гладко, как при сотворении мира.
– Господин режиссер! – восклицает наконец главный герой на сцене. – Уже час дня. Будем репетировать или нет?
– А почему вы не репетируете? – злобно сипит изнемогший от крика режиссер.
– «Клара, со мной приключилось нечто необыкновенное…»
Режиссер вскакивает.
– Плохо, плохо, потушите наполовину третий софит!
– «Что с тобой стряслось?»
– Еще! Уменьшите еще! Ну, что вы там копаетесь?
– Господин режиссер! – кричит осветитель. – Да ведь третий софит совсем не светит.
– Что же там такое светит?
– Это люстра. Вы сами велели ее включить.
– Не ваше дело, что я велел! – рычит режиссер. – Выключите люстру и включите третий софит на шесть.
– «Клара, со мной приключилось нечто необыкновенное…»
– «Что с тобой стряслось?..»
– Плохо, плохо! Дайте в люстре желтый свет и выключите рампу.
Наступает минута странной, отрадной тишины. О, если бы она продлилась подольше!
– Что такое? – гаркает режиссер. – Почему не репетируете?..
На сцену выходит сценариус.
– Клара куда-то вышла, господин режиссер.
– Надо репетировать! – шумит режиссер. – Пусть сейчас же идет на сцену!
– Но…
– Никаких «но»!.. – кричит режиссер и, внезапно обмякнув, как человек, который уже на все махнул рукой, бормочет: – Начинаем!
Наконец-то!
– «Клара, со мной приключилось нечто необыкновенное…»
– «Что с тобой стряслось?»
Из-за кулис на сцену вдруг вылезает драпировщик со стремянкой и ставит ее к окну.
– Вам что здесь нужно? – вскрикивает режиссер нечеловеческим голосом.
– Гардины повесить, – деловито отвечает драпировщик и лезет на стремянку.
– Что повесить? Какие гардины? Марш отсюда! Почему вы их не повесили раньше?
– Потому что раньше мне не прислали материи – отвечает «вспомогательный персонал», стоя на стремянке, но режиссер уже мчится на сцену, чтобы скинуть его со стремянки, задушить, задавить, растоптать…
Автор закрывает глаза, затыкает уши. Наконец-то разразился главный скандал, дикий, трескучий, захлебывающийся скандал генеральной репетиции, скандал, назревавший и бродивший с утра, скандал горячечный, бестолковый, несправедливый, как мир, и необходимый, как гроза в природе, скандал, наполнивший всех присутствующих – и автора, и актеров, и вспомогательный персонал, и бушующего режиссера – темной, отчаянной злобой, изнеможением, тоской, горечью, стремлением бежать из этого проклятого театра… Такова атмосфера генеральной репетиции.
Режиссер возвращается на свое место в зрительном зале, постаревший на десять лет, изнуренный, мрачный, ненавидимый всеми.
– Начинайте, – говорит он с отвращением.
– «Клара, со мной приключилось нечто необыкновенное…» – сдавленным голосом повторяет герой.
– «Что с тобой стряслось?» – беззвучно осведомляется Клара.
Устало, тяжко, безрадостно тянется генеральная репетиция.
– Плохо! – хрипит режиссер. – Повторить! Вы должны войти быстрее.
Утомление овладело актерами, ноги у них подкашиваются, язык прилипает к гортани, память отказывается служить. Неужели этому конца не будет?
– Плохо! – обрывает режиссер. – Назад! Заслоняете партнера.
Скорей бы конец! Актеры играют, стиснув зубы, читают текст, как пономари, режиссер хочет еще раз повторить, но машет рукой и стирает со лба холодный пот.
Конец.
Актеры молча выходят из театра, чуть не шатаясь, опьяненные свежим воздухом. Автор, опустив глаза, бежит домой, неся на своих плечах всеобщую усталость и уныние. Итак, завтра премьера. Ладно, теперь уже все равно.
И все-таки все вы будете счастливы, когда снова наступит день генеральной репетиции, вы, авторы, и вы, актеры и режиссеры, мастера и парикмахеры, бутафоры и костюмерши! Это долгий и пасмурный день, злой и тяжкий, как жернов; но вы будете счастливы именно потому, что он такой выматывающий…
С предельной ясностью здесь уже было изложено, что получается, когда автор напишет пьесу и отдаст ее театру, как проходит первое чтение этой новинки, а потом репетиции – и генеральная репетиция. В трогательных выражениях было изображено, что чувствует и переживает автор, когда он наконец-то получает возможность наблюдать, как воплощается его пьеса в плоть и кровь театрального спектакля. Мы видели, как автор и его произведение становятся средоточием всего театрального механизма, наблюдали за тем, как скрипуче и суматошно с виду, в несусветной спешке, все в театре ставится на службу вдохновению, ниспосланному автору музами и воплощенному в его пьесе. Заметили мы и то, что автор, как он ни необходим, – ибо кто же еще напишет пьесу? – чувствует себя совершенно лишним и даже заброшенным, ибо среди всего творящегося в театре он – единственный, кто не стал объектом гонки и скандалов; его физическое существо не озаряют ни прожекторами, ни даже небольшим софитом, его не надо закреплять каким-нибудь косячком, покрывать олифой или клеевой краской, драпировать занавесками или прикрывать бутафорским дерном; к его трепещущему телу нет надобности приставлять ступеньки и навешивать двери. В интересах спектакля автор, несомненно, принял бы все эти муки, но так уж повелось, что с ним ничего не происходит, и он лишь ошалело глядит на сумятицу, которая вышла из-за того, что ему вздумалось написать пьесу. Он чувствует себя здесь ужасно лишним и никчемным, он уступает дорогу мебельщикам, которые несут стол, наталкивается на рабочих сцены, которые волокут декорацию, с унылым и виноватым видом бродит по театру, но нигде не может стать полезным и деятельным членом театрального коллектива. Надо бы поговорить с режиссером, но у режиссера нет времени, а актеры в уборных толкуют о рыбной ловле, о несварении желудка, о том, кто и как играл тридцать лет назад в Градце Кралове и какой у кого был тогда псевдоним. И автор геройски присоединяется к этим разговорам, желая показать, будто он вовсе не так уж дрожит и волнуется за свою пьесу.
Именно так все это и бывает: автор – лишний человек в театре, даже в большей степени лишний, чем он сам предполагал. Его работа уже легла на плечи других. Режиссер придумал собственную трактовку и терзается тем, что автор своей пьесой, собственно говоря, мешает ему. Ведь он-то, режиссер, ставит прекрасный спектакль, которому жестоко угрожает автор, врываясь в него со своим непотребным и нелепейшим текстом. Лучше всего, вероятно, была бы пьеса без автора, без текста, да, пожалуй, и без актеров, потому что все это только мешает успеху режиссуры. Творчество режиссера тяжело и трагично, ибо он стремится создать нечто лучшее, чем то, что написано, поставлено и сыграно. На режиссере лежит, таким образом, нечто вроде заклятия, он заживо обречен плести веревки из песка, хотя скрывает это.
Самодержец-режиссер работает в контакте с художником, ибо без кулис, декораций, занавесов и костюмов в театре не обойтись. Художник тоже связан по рукам и ногам указаниями автора. Ему бы, например, хотелось воздвигнуть на сцене Эйфелеву башню на фоне вулканов или кубистического полярного пейзажа или соорудить там невиданной конструкции карусели, катальные горки, маяки и висячие мосты. Но автор требует всего лишь «бедно обставленную каморку вдовы Подлештьковой» или просто «комнату городского типа».
Иной раз автор старается помочь режиссеру и художнику разными дополнительными указаниями о том, что «в середине дверь», «направо дверь на балкон», «налево дверь в спальню», «на окне клетка с канарейкой» и так далее.
Есть, правда, и такие авторы, которые, прельстившись заманчивыми видениями красочных эффектов, предписывают серию блестящих метаморфоз: дремучий лес должен в несколько секунд смениться королевским дворцом, дворец – сельским трактиром, а трактир – скалистой пещерой. В результате режиссер, художник и мастер сцены долго ломают голову над тем, как все это осуществить при имеющихся средствах – задних проекциях, декорациях и люках.
Итак, художник прочитывает пьесу, не обращая внимания на прелести слога и композиции. Его интересует, где и какие должны быть двери и какую мебель хочет расставить на сцене автор, чтобы, посоветовавшись с режиссером, все сделать наоборот. Тогда пораженный автор заявляет, что он именно так все себе и представлял. Театр вообще своеобразен тем, что там все вещи выглядят иначе, чем сперва предполагалось. Когда приносят декорации на сцену, художник бывает удивлен, что они выше, короче или шире, чем он думал. Удивляется и режиссер: сцена выглядит совсем иначе, чем он себе представлял, когда давал задание художнику. Не остается, впрочем, ничего другого, как смириться, и самое интересное, что чем больше декорации не соответствуют замыслу, тем единодушнее зрители и критики заявляют, что декорации на этот раз удачны и отвечают духу пьесы. Итак, художник делает эскизы декораций и приходит советоваться с режиссером. Они вызывают мастера сцены. Тот обычно всплескивает руками и решительно заявляет, что из этого ничего не выйдет, так как времени не хватит; декорационная и столярка завалены работой, и, чтобы выполнить еще и это, нужно творить чудеса. В конце концов его все же удается уломать, и в декорационной и столярке, хотя они и перегружены, начинаются чудеса. Возникают контуры леса и скал, разносится острый запах клея и заслуженные декораторы с фесками на голове и трубками в зубах начинают энергично малевать.
– Опять какая-то кубистика, – ворчит почтенный могиканин, прослуживший в театре тридцать лет. – Увидел бы это Рафаэль!
Да, порядки уже не те, что тридцать лет назад, когда мастерская декораций была чем-то вроде Академии художеств. Тогда декорации отрабатывали тщательно, писали тонко, по заранее нанесенным рисункам. Сейчас краска прямо из ведерок выливается на полотно, размазывается малярной кистью, а на сцене все это выглядит, как великолепный бархат или дремучий лес. Современность в своих грубых семимильных сапогах вторглась и в декораторское ремесло, положив конец всякой тонкой работе, всякой тщательной отделке. Теперь на сцене создают эффекты больше светом, чем красками, а от старых мастеров декорационной живописи требуют скорее количества, чем качества, с чем они никак не могут примириться.
Одновременно с живописцами за дело берутся театральный портной, портниха и парикмахер. Все это весьма честолюбивые люди. В соответствии с поговоркой, что «платье делает человека», они твердо уверены, что костюмерная делает актера.
– Такую низкую талию я не могу сделать пану Выдре[6], – возражает театральный портной художнику, который в своем эскизе несколько погрешил против пропорций.
С подлинным энтузиазмом тут из хорошего материала шьют самые невообразимые брюки дудочкой, сооружают подушки для животов и задов, пиджаки – слишком короткие или чересчур длинные, тесные или невероятно просторные – в зависимости от роли. Здесь из сатина делают шелк, из мешковины бархат, из старых австрийских мундиров перешивают дворянские и камердинерские камзолы для пьес Шекспира и Мольера.
А когда костюмировка пьесы производится частично или полностью «из старого», тут костюмер в восторге, если может предложить художнику для героев Шоу брюки, в которых Шмага[7] играл еще в пьесах Боздеха[8]. Ибо у костюмера всегда острая нехватка так называемого «штатского платья», то есть современной одежды. Вы наверняка найдете у него одеяния на полсотни ангелов, десяток индийских раджей, дюжину средневековых рыцарей, сотню китайских мандаринов или римских центурионов, но зато нет, например, ни одной пары светлых брюк, так что приходится брать взамен старые офицерские лосины, в которых обычно выступает Онегин. Ничем так не гордится костюмер, как старыми костюмами, в которых стяжали успех несколько прославленных актеров, вошедших в историю театра.
На премьере весь персонал костюмерной теснится у кулис, и главный костюмер не отрывает глаз от одеяния трагика. Развивается захватывающая интрига, дело, быть может, идет к самоубийству или поголовному убийству героев, трагик страдает от интриг злодея, добродетель поругана, трагик играет как бог – бьет себя в грудь, говорит чарующими стихами, садится, встает, обнажает меч, падает, умирает или торжествует и восходит на престол или, преодолев все препоны, женится на первой героине, – а костюмер упоенно следит за каждым его движением, и, когда растроганная публика плачет или смеется и в зале гремят восторженные аплодисменты, он шепчет, глубоко тронутый: «Великолепно играет этот костюм на пане Икс!» Значит, не зря он, костюмер, обегал полгорода в поисках фланели нужного оттенка, не зря с подлинно ваятельским мастерством подкладывал ватин на груди и долго, с изобретательностью конструктора, решал проблему торчащих фалд.
Не забудем и о парикмахере. Его мастерская, скрытая где-то в недрах театра, похожа на храм дикарей Меланезии или на индейский вигвам. Здесь лежат самые разнообразные скальпы – курчавые, длинноволосые, темные, рыжие, седеющие и совсем серебряные, русые девичьи косы и даже лысины всех родов. На столах стоят головы, держащиеся на обрубках шеи, и лежат носы – острые носы дураков, красные картофелины пьяниц, орлиные носы рыцарей и злодеев, мохнатые брови, усы и усики всех фасонов, бороды бандитов, благородных отцов и монахов, все виды бород и причесок, всякие волосяные украшения человеческого племени, какие только есть на свете. Тут же и грим: кармин чудодейственно создает обольстительную свежесть алых уст прекрасной героини, о которой мечтают студент и служанка на галерке; пудра и румяна придают пленительный цвет лицу, черная краска делает глаза такими глубокими и пылкими, что можно сойти с ума. Есть тут и светлый тон для лица нежной девицы, и гримы темных тонов для бродяг, цыган и римской черни. Все это растирается и накладывается на физиономию актера, и зритель, восторженно глядя на сцену со своего бархатного кресла в партере, ни за что бы не поверил, какими страшными, сальными и грязными выглядят лица актеров вблизи. Здесь, в мастерской парикмахера и гримера, можно видеть среди бела дня весь тот обман, который исчезает лишь в творческом общении актера с публикой. За кулисами и во время репетиций он действует отталкивающе. Но когда гаснет свет и поднимается занавес, обман тает перед глазами зрителей, уступая место художественной правде и очарованию театрального зрелища. Грубо намалеванная кулиса становится чудесным пейзажем, жесть – золотом, пенька – бородой пророка, а карминовая краска – обольстительными устами, за право поцеловать которые бьются на сцене герои. Театр вблизи груб и несовершенен. Но когда он успешно выполняет свое дело, он будит иллюзии и чувства, которые длятся до конца спектакля и подчас не покидают зрителя и за пределами театра.
Но обратимся к дальнейшему ходу событий.
Премьера – это роковой момент, когда драматическое произведение становится реальностью. До самой последней репетиции еще можно было что-то исправлять и спасать. Спектакль был незавершенной работой, ми-ром в становлении, звездой, родящейся из хаоса. Премьера – это выражение отчаянной решимости предоставить наконец пьесу самой себе. Это момент, когда автор и режиссер окончательно отдают спектакль в руки других и уже не могут броситься на помощь. Никогда в жизни не познают ни автор, ни режиссер удовлетворения столяра, который сначала хорошенько просушит только что сделанный стол, затем с видом знатока проведет пальцем по всем его граням, оботрет доску ладонью, постучит по ней, оглядит свою работу и скажет: «Хорош!..» Ах, если бы еще хоть одну репетицию!
Утром перед премьерой устраивается последняя репетиция. Актеры отбарабанивают свои роли наспех, невыразительно и почти шепотом, чтобы не сорвать голос перед спектаклем. Потом они торопливо расходятся, молчаливые и замкнутые, словно в доме покойник. Из глубин театра выползает тоскливая и напряженная тишина. Больше ничего нельзя сделать. Это начало конца.
Как известно, премьеры имеют свою постоянную публику. Есть люди, которые ходят только на премьеры. Говорят, что это страстные театралы или просто любопытные люди, снобы или любители щегольнуть туалетами и повидать знакомых. Не знаю, но думаю, что они приходят, гонимые подсознательным садизмом. Им приятно насладиться волнением актеров, муками автора, агонией режиссера. Они приходят позлорадствовать по поводу ужасающего положения на сцене, где каждую минуту что-нибудь может дать осечку, запутаться, испортить все дело. На премьеры ходят, как в Древнем Риме ходили в Колизей смотреть на растерзание христиан и бои гладиаторов. Это – кровожадное наслаждение муками и тревогой обреченных.
В минуты, когда публика, шурша программками и переговариваясь, рассаживается по местам, автор бегает вокруг театра, ощущая странное и нестерпимое сосание под ложечкой. Актеры, уже в гриме, то и дело подходят к дырочке в занавесе, охваченные волнением премьеры, вызывающим желудочные спазмы и тошноту. Некоторые из них бушуют в уборных, оттого что парик плох или костюм не застегивается. Костюмеры и швеи мечутся из уборной в уборную, так как в каждой чего-нибудь не хватает, режиссер бегает по сцене, шипя и стеная, ибо из декорационной все еще не прислали одну из декораций первого акта. Он свирепо обрывает жалующихся актеров и сам таскает на сцену стулья. Костюмер бежит в мастерскую с чьим-то костюмом, сценариус в последний раз звонит в уборные.
Пожарные на месте; в коридорах и фойе звучат звонки, по-прежнему идет ожесточенная грызня между бутафором и драпировщиком, и, наконец, в три минуты восьмого на сцену выволакивают последнюю декорацию.
Если бы в этот момент вы, сидящий в шумном зале и поглядывающий на часы («Пора б уж начинать»), если бы вы в этот момент приложили ухо к занавесу, вы услышали бы стук молотков и задыхающиеся голоса:
– Куда это деть?
– Куда суешь, дубина?
– Ее надо привернуть.
– Здесь поставить бы косячок…
– А вам чего надо?
– Живей, черт побери!
– Берегись, кулиса падает!
– Это уж придется исправлять завтра.
– А это куда?
– Да шевелитесь же, черт возьми!
Дзинь! – первый звонок к подъему занавеса. В зале темнеет, шум голосов стихает. Слышно несколько последних ударов молотка, слышно, как волокут тяжелую мебель и взволнованно кричат:
– Долой со сцены!
– Обрежь ту доску! – Оставьте уж так и проваливайте!
– Подтяни ее, живо!
Второй звонок. Занавес взвивается, мелькают пятки последнего убегающего за кулисы рабочего, освещенная сцена врезается во тьму, на сцене стоит Клара, потихоньку осеняя себя крестным знамением.
Ее партнер, – у него от волнения струится пот по лбу, но из зала этого не видно, – входит и бросает шляпу на кресло вместо стола.
– Доброе утро, Клара! – громогласно возвещает он и вдруг пугается. Боже мой, ведь он должен был сказать: «Клара, со мной приключилось нечто необыкновенное!»
Клара цепенеет от ужаса: она не получила нужной реплики.
– Доброе утро… – импровизирует она неуверенно. – «…со мной приключилось нечто необыкновенное», – шипит суфлер. Актер отчаянно ищет переход к тому, что он должен был сказать. Вдобавок он вспомнил, что по пьесе сейчас не утро, а пятый час дня.
– Начинай же! – в отчаянии шепчет Клара.
– Гм… да… – барахтается герой, – представь себе,
Клара… гм… да…
– Уж не произошло ли с тобой что-нибудь необыкновенное? – отважно выручает Клара.
– Да, да! – с восторгом подхватывает он. – Представь себе, Клара, со мной приключилось нечто необыкновенное!
– Что же с тобой стряслось? – входит в колею Клара.
Из ложи автора слышен стон облегчения, сменившего смертельный ужас. Положение спасено, но в первый момент автор судорожно схватился за барьер ложи, готовый выскочить в партер с криком: «Не так, не так, начните сначала!» Теперь он понемногу успокаивается. На сцене журчит диалог, все идет как по маслу. Через минуту Клара должна как подкошенная без чувств упасть в кресло… Но, боже мой, недотепа-партнер положил туда шляпу! Вот оно! Теперь Клара сядет на шляпу своего супруга, весь акт будет испорчен. Боже милосердный, как это предотвратить? У автора от волнения взмокли ладони, он ничего не слышит, ничего не видит, кроме злосчастной шляпы в кресле. Гибельный момент неотразимо близится. Хоть бы паника, что ли, возникла сейчас в театре… Что, если встать и крикнуть: «Пожар!»? Вот, вот, уже молнией пала реплика, сейчас Клара сядет на проклятую шляпу… Ах, божественная, находчивая Клара! Взяла шляпу в руки и только потом как подкошенная повалилась в кресло! Шляпа у нее в руке. Но что она с ней будет делать? Не держать же в руках до конца акта? Почему она не кладет ее на стол? Ну, наконец-то! Наконец-то она отделалась от шляпы, положила ее на стол… но как неловко, как ужасно заметно… Автор оглядывается, видит кашляющих и сморкающихся зрителей. Странно, но, кажется, никто не заметил катастрофы со шляпой. Автор снова оборачивается к сцене. Как, диалог все еще не кончился? Почему так долго? Автора бросает в жар. Диалог слишком длинен, он все тянется и тянется, а действие стоит на месте. Автор потеет от мучительного запоздалого сожаления: надо было сократить, сократить! Все это слабо, плохо, нестерпимо глупо, незначительно! Почему они говорят так медленно? Лучше всего было бы встать и закричать: «Подождите минутку, я сокращу!»
Слава богу, диалог окончен. Теперь подходит важнейшая часть экспозиции, ключ ко всей интриге, короткий и напряженный разговор на три странички, а за ним…
Бум! Автор замирает от ужаса: на сцену врывается Катюша, которая должна была появиться через пять минут, после этих трех страниц. Господи, что теперь делать? «Занавес дайте, занавес!» – хочет закричать автор, но у него перехватило дыхание. Клара с мужем тоже ошеломлены, а Катюша как ни в чем не бывало щебечет свой текст, и они с облегчением подхватывают реплики, три страницы разговора пошли к черту, ключ ко всей интриге безвозвратно утерян, теперь никто не поймет пьесы, завязка сорвана, поступки героев будут непонятны, без этих трех страниц вся пьеса – совершенная бессмыслица! Как могла это сделать Катюша? Почему сценариус выпустил ее на сцену? Сейчас публика начнет свистеть, раздраженная бессмысленностью действия; ребенку ясно, что это ни с чем не сообразная чепуха. Почему режиссер не прекращает спектакля? Автор быстро оглядывает публику, не начала ли она уже протестовать. Нет, зрители спокойно смотрят, кашляют, сморкаются, а по временам по залу пробегают волны смеха – Катюша явно имеет успех. Свистки и крики начнутся, когда кончится акт. Автор готов провалиться сквозь землю. Он бежит из ложи за кулисы, быть может, с целью поджечь все здание – как строитель Карлова собора[9]. «Никогда больше никому не покажусь!» – в отчаянии думает он и, укрывшись в чьей-то уборной, падает на стул, сжимая голову руками. Все, все пропало!
Проходит невыносимо много времени, – наверное, несколько часов! – и автор поднимает голову. Что это? Словно где-то шумит вода, течет, плещется, отдаленный шум нарастает. Хлоп! – шум воды вдруг резко усиливается: кто-то открыл дверь в уборную и кричит:
– Вот он, автор!
Автора взяли под руки и влекут куда-то рысью, со всех сторон его хватают и толкают чьи-то руки, его волокут, он спотыкается, ничего не видит и не соображает, отбивается, но окружившие люди увлекают его за собой, подталкивают, вот он уже, как из пушки, вылетает на сцену. Катюша и Клара влажными руками берут его и ведут к рампе, а внизу что-то шумит и плещет, как водопад. Автор видит сотни плавающих лиц, искривляет губы в идиотской улыбке и несколько раз быстро сгибается в пояснице.
Занавес опускается, шум водопада стихает, но вдруг занавес опять убегает вверх, автор протягивает руки Катюше и Кларе, но их нет, он один на сцене, брошенный на растерзание тысяче глаз. Он кланяется, с ужасом сознавая, что делает это как-то неловко и смешно, словно марионетка. Но он не может иначе, и все кланяется направо и налево, вверх и вниз, понемногу отступая за кулисы, где знакомые и незнакомые энергично трясут ему руки, слышно только:
– Поздравляю, поздравляю.
Занавес снова бежит кверху, автор опять на сцене, он делает жест в сторону кулис: дескать, что я? главное – актеры, а уж если хотите приветствовать меня, я, что же, очень, очень рад, спасибо, такой незаслуженный успех… Уф, наконец-то автор снова за кулисами, ослабевший, сникший, словно пустая наволочка, и опять никому не нужный. Рабочие растаскивают декорации, – эй, берегись! – волокут мебель и реквизит, что-то прибивают. Где ни станешь, всюду мешаешь…
– Живее, живее! – кричит режиссер, и автор кидается ему на шею:
– Замечательно, замечательно!
– Могло быть и хуже, – сухо отвечает режиссер.
– Послушайте, – блаженно бормочет автор, беря его за пуговицу, – а что, если бы в дальнейшем Клара садилась на ту шляпу? Вот, я думаю, будет смешно!
– Там совсем не нужен смех, – возражает режиссер. – Живо, ребята, живо, не то кончим не раньше одиннадцати.
Лишний автор бежит благодарить актеров. Главный герой ужинает и на излияния автора скромно отвечает:
– Ну, это же пустяковая роль.
Клара не настроена разговаривать, она порвала; платье о гвоздь. Катюша ревет от обиды в своей уборной: режиссер обругал ее последними словами за преждевременный выход.
– Да разве я виновата, – хнычет Катюша, – что там два раза подряд одинаковая реплика? У меня выход после реплики Клары «…никогда!», а при чем тут я, если она говорит это дважды?
Автор пытается ее утешить, но Катюша плачет еще горше.
– Так… меня… изругать… тут же, на премьере! Как я теперь… буду… играть?
– Успокойтесь, мадемуазель, – великодушно заявляет автор, – ей-богу, никто не заметил, что там выпущен кусочек текста.
И он прав больше, чем сам думает. Никто не обратил внимания на то, что первый акт был бессмысленным. Такие вещи не замечаются.
Занавес снова поднимается. Второй акт. Автор спотыкается о кабели и декорации, чуть не падает в какой-то люк. Ему приходит в голову посмотреть спектакль из-за кулис. Но около кулис – полным-полно, здесь весь подсобный персонал, костюмеры и швеи, рабочие сцены, их жены и тетки, статисты, и их кузины, и знакомые их кузин, и еще какие-то неведомые личности. Все они смотрят спектакль, вслух обмениваются шутками, перебегают по скрипучим доскам, жуют, переругиваются, хлопают дверьми, препираются со сценариусом, мешают актерам, создают немыслимый беспорядок и чуть не суют носы на сцену. Автор пытается протиснуться между ними, становится на цыпочки. Но вместо того, чтобы услышать, что делается на сцене, он слышит разговор двух рабочих в синих спецовках.
– Вот нудота… – резюмирует один.
– Уж больно длинно, – говорит другой.
– Раньше одиннадцати не уйдем.
Бац! За кулисами кто-то с грохотом повалил железный стул. На сцене тем временем идет любовный диалог.
Лишний автор отходит на цыпочках, страшно скрипя половицами; лабиринтами коридоров он пробирается на улицу. Поздний вечер. Немногочисленные прохожие шагают по улицам, думая неизвестно о чем, звенят трамваи, вдалеке шумит жизнь. Автор вздрагивает от ночной прохлады и тоски. Он один, один, как никогда на свете, а за его спиной завершается день его славы. Ох, скорей бы конец всему этому!
После премьеры автор остается в полной неизвестности – провалилась пьеса или имела громадный успех. Правда, его вызывали, но публика, наверное, просто потешалась, или жалела его, или еще что-нибудь… Исполненный опасений, автор подозрительно прислушивается к словам своих знакомых:
– Вот рады, наверное?
– Я бы немного сократил первый акт.
– Отлично сыграли.
– Поздравляю, поздравляю!
– Не мешало бы сократить третий акт.
– Надо бы сыграть иначе.
– Я бы сделал другой конец.
– Клара была просто невозможна!
– Лучше всего – конец.
– Второй акт немного растянут.
– Можете быть вполне довольны.
– Очень, очень рад за вас.
Автор продолжает блуждать во мраке неизвестности: так что же, успех или нет? На следующее утро он покупает все газеты, чтобы хоть из высказываний критики узнать, каков, собственно, был спектакль. Что ж, из газет он узнает:
что в пьесе был какой-то сюжет, но каждый рецензент пересказывает его по-своему;
что пьеса: 1) имела успех, 2) была принята прохладно, 3) часть публики шикала, 4) пьеса была принята тепло и имела заслуженный успех;
что режиссер: 1) ничего не сделал, 2) сделал все, что мог, 3) не был достаточно внимателен к пьесе, 4) был добросовестен;
что актеры: 1) играли живо, 2) вяло, 3) с подъемом, 4) не знали ролей и 5) способствовали успеху пьесы;
что Клара: 1) играла блестяще, 2) была явно не в ударе, 3) ложно трактовала роль, 4) наполнила ее подлинной жизнью, 5) была блондинкой, 6) была брюнеткой и даже, что «мадемуазель Яролимова блестяще исполнила роль Клары», хотя, насколько известно автору, Клару играла пани Новая;
что постановка: 1) была соответствующая и 2) не отвечала духу пьесы;
что в целом ансамбль: 1) был, как всегда, на высоте, но… 2) весьма слаб.
Так автор никогда и не узнает, удалась ли ему пьеса. Даже количество спектаклей ничего не доказывает, ибо, по театральным понятиям, если пьеса быстро сошла со сцены, это потому, что она провалилась и никуда не годится; если же выдержала много спектаклей, то потому, что это халтура, угождающая низменным вкусам.
В ходе нашего несколько хаотического изложения (намного, впрочем, уступающего хаосу театральной жизни) мы упомянули о целом ряде лиц, чьи функции, обычаи и полномочия, возможно, не совсем ясны публике, будущим авторам и критике. Решив вас с ними хотя бы бегло познакомить, мы становимся в тупик: с кого же начать? Снизу ли, от швейцара, или сверху, с дирекции театра? С истопника или с художественного руководителя, с кассы или с темных берлог театральных складов? Ладно, начнем сверху. «Там, наверху» на театральном жаргоне означает дирекцию. Единственным филиалом этого «верха», находящимся внизу, является касса, где, по давнему обычаю (и в иерархической последовательности), платят жалованье: актерам первого и четырнадцатого числа каждого месяца, сотрудникам дирекции по первым числам, а подсобному персоналу по субботам.
Раз уж мы заговорили о маммоне, должен сказать, что, кроме жалованья, у актеров бывают еще и другие заработки. Это так называемые «переработки», доплаты за вторую роль, «такса» за танец или пение, приплата за дублирование, надбавка за наготу или гримировку тела. Но, даже получив все эти прибавки, актер никак не становится богачом. А в общем, касса – место довольно унылое, окошечко ее почти всегда закрыто. Здесь же выплачивают авансы.
Высшей инстанцией в театре является загадочный триумвират – директор, главный администратор и художественный руководитель. Из них обычно художественный руководитель более известен широкой публике, так как изредка подвергается побиванию критическими камнями. Директор же – лицо, за какие-то тяжкие грехи осужденное вечно ссориться с людьми, улаживать всяческие неприятности, разбирать жалобы и мирить сотрудников, метать громы, утирать чьи-то слезы, препираться об окладах и подписывать ордера на авансы. Власть его велика, но ограничена пределами театра.
Что касается главного администратора, то сфера его компетенции довольно неопределенна, хотя он и облечен некими высокими и таинственными полномочиями. Все эти три властителя обитают в кабинетах с пышным убранством; там вы увидите и ковры, и стильный гарнитур, который, однако, подчас заимствуют для надобностей сцены.
Затем идет низшее начальство, начиная с контролера или секретаря и кончая так называемым аппаратом. «Аппарат» висит на телефоне и торопливо стучит на машинке, переписывая роли, разные справки и письма. Канцелярия театра похожа на всякую другую канцелярию, разница та, что здесь чувствуется какая-то одержимость: все делается в спешке, с пятого на десятое и через пень колоду. Так уж повелось в театре.
Должность завлита (или рецензента) – весьма тихая, сидит он в отдаленной комнатке. Это – оазис спокойствия и глубокой, прямо-таки освежающей скуки по сравнению с бешеным темпом театральной машины. Сюда приходят скромные авторы (нескромные ломятся прямо к художественному руководителю), приносят аккуратно переписанные пьесы, долго и обстоятельно пересказывают их содержание, а потом еще много раз заходят «продвинуть дело» и во что бы то ни стало хотят знать, когда же пьеса будет поставлена. Завлит, человек спокойный и рассудительный, отвечает, – мол, скоро. Но его принимают всерьез только авторы; актеры относятся к нему с некоторым пренебрежением, не без оснований считая его бумажным начальством. Театр – это вам не литература!
Театральные курьеры похожи на редакционных или учрежденческих; но они тесно соприкасаются с литературой, так как по первым числам месяца обычно разносят драматургам авторский гонорар.
Кажется, я свалил в кучу художественное и хозяйственное руководство театра. Но так уж здесь повелось: директор твердит, что он на все готов ради искусства, а завлит постоянно подчеркивает свою заботу о кассовых сборах. А теперь спустимся вниз, к актерам.
Актеры напиханы в уборные по нескольку человек. Уборная – это тесный закуток, где стоит трюмо и умывальник, там всегда или слишком жарко, или нестерпимо холодно. Перед каждым актером – небольшое зеркало, «заячья лапка», пудра, вазелин, тряпки для снятия грима, краски для лица и бровей, обертка от колбасы, кусок булки и измятая роль. Пахнет потом, ужином всухомятку, гримом, паровым отоплением, старыми костюмами, гуммозом и париками. В дамских уборных, кроме того, разными мылами и бельем.
В самой большой мужской уборной постоянно играют в карты. Вообще у мужчин шумно и весело, здесь сочиняются разные театральные анекдоты и экспромты, здесь меряются силами, предаются воспоминаниям и вообще развлекаются как могут. В дамских же уборных по большей части царит недоверчивая тишина, нарушаемая лишь шепотом и беготней швей, звяканием ножниц и шелестом тараканов. Тараканы держатся поближе к дамским уборным потому, что там всегда есть конфеты.
Но мы, как нам и подобает, посетим мужские уборные; с любопытством поглядим там на рыцарские штаны и камзолы, так обильно подбитые ватой, что они стоят торчком на вешалке; взвесим в руке бутафорские мечи и каски с плюмажем, мешая костюмеру, который натягивает на полуобнаженного героя высокие ботфорты, парикмахеру, который поправляет на нем парик, портному, который затягивает ему талию. Сядем на рубашку и костюм героя и тем самым увеличим ералаш, который царит в мужских уборных между первым и третьим звонком.
Труппа делится на мужской и женский состав. К мужскому составу относятся: трагик, первый любовник, или герой, комический любовник, или каскад, простак, бонвиван (по роду жанра обычно мужчина в теле), комик и разные «характеры»: благородный отец, неврастеник, грубиян и так далее, вплоть до третьестепенных актеров и собак. Строгих разграничений нет. Труднее всего найти хорошего трагика и любовника; ангажированный любовник обычно, к сожалению, может играть только характерные роли. В дамский состав входят: трагедийная героиня, любовная героиня, инженю, она же «тряпичница» (так как для нее требуется самый богатый туалет), лирическая героиня, она же «плакса», травести, гранкокет, благородная мать, субретки, они же «горняшки», или «пичиконды». Разумеется, и здесь границы не очень точны. Обычное явление: роль, которую получил актер, «совершенно не его амплуа», в то время как роль, прямо созданную для него, отдали другому. Отсюда возникают скандалы, хождения с жалобами «наверх» и т.д. Словно «наверху» виноваты, что недогадливый автор создал маленькую роль. Ну, ладно, думает актер, уж если он ее создал, то пусть не пихает ее во все три действия. Отыграть в первом акте, и домой – это еще куда ни шло.
Я охотно рассказал бы вам побольше о жизни актеров и их прошлом, об их треволнениях и заботах, о тонкости и трудности актерского ремесла, о тревогах и суевериях актеров, об их любви и ненависти, шутках и слезах, недолгих радостях и вечном напряжении. Но, к сожалению, я пишу не роман из жизни актеров, а всего лишь краткий путеводитель по театру. А посему хватит вертеться около уборных, среди приставленных к стене кулис, осветительных приборов, оружия и бутафорских тронов. Обратимся к людям обоего пола, которые называются вспомогательным составом, или статистами.
Когда автор включает в свою пьесу «толпу народа», он представляет себе старых и молодых особей – коренастых, плечистых, с большими руками и толстыми шеями, с зычными голосами, – словом, таких, какими, очевидно, должны быть «простолюдины». Не без разочарования видит он на сцене кучку узкоплечих, тонкоголосых и в большей или меньшей степени отощавших юношей, которым явно недостает коренастости и просто живого веса. Это статисты из студентов, по пять крон за выход. Разумеется, за пять крон нельзя требовать от человека плечистости и коренастости. Режиссер обычно шипит на них:
– Шевелитесь же, черт возьми!
И они шевелятся, машут руками и трясут туловищем, стараясь создать впечатление дюжих людей.
Есть, конечно, и кадровые статисты, которым не чуждо профессиональное честолюбие. Кроме того, в статисты часто подряжаются рабочие сцены, так что в антрактах вы можете за сценой увидеть римского воина, несущего на голове скамью, или гасконского стрелка, привертывающего «косячок». Дети, играющие на сцене, – тоже обычно отпрыски театрального люда. Если идет особенно многолюдная пьеса, в ней обычно участвуют все швеи, костюмеры, рабочие сцены, сценариусы, бутафоры, уборщицы, служащие похоронных бюро, солдаты-украинцы, студенты разных институтов и чуть ли не руководство театра; в общей сложности набирается до пятидесяти человек. Необходимый по ходу действия «шум толпы» достигается произнесением всеми статистами вперебой загадочного слова «ребарбора». За «шум» полагается особая приплата.
Сценариус бегает за кулисами с пьесой в руках, посылает актеров в нужный момент и через нужный вход на сцену, делает знак поднимать и опускать занавес, производит различные звуки за сценой, дает предупредительные звонки в уборные актеров и кричит: «Начинаем!», сам играет небольшие роли, топает, как конь (когда в пьесе требуется «конский топот»); он на «ты» со всеми актерами и получает нагоняй за все, что бы ни произошло. Сценариус должен быть одновременно и у правой и у левой кулисы, и за сценой, и в оркестре, должен следить, все ли в порядке на сцене, знать наперечет весь реквизит и, по сути дела, после премьеры заменять на спектаклях режиссера. Это человек, которого рвут на части.
Что касается звуков за сценой, то они входят в компетенцию различных лиц: гром делает машинист в люке, ветер – рабочий кулис, а дождь, удары колокола, гудки сирен, выстрелы – это обязанность бутафора. Сценариус же имитирует пение птиц, гудки автомобилей, стук посуды и все другие звуки, кроме тех, которые входят в компетенцию оркестра.
Вы заблуждаетесь, если думаете, будто суфлер лишь механически подсказывает актерам текст. Ничего подобного. Великий, талантливый суфлер играет вместе с ними. Когда актер без запинки ведет свою роль, суфлер не мешается в дело, но он за две секунды чувствует, когда надо «подать слово». Актера только раздражает, если суфлер все время «бубнит под руку», но еще больше он выходит из себя, если в минуту неуверенности оказывается, что суфлер ушел вперед на два слова. Тут существует таинственный контакт, и искусство суфлера – это некий божий дар. Поэтому хорошего суфлера балуют, как никого.
К пьесам суфлер не безразличен: одни ему нравятся, и он суфлирует охотно, другие читает без удовольствия; он томится, если пьеса скучная, и веселится, если она остроумная. Авторы плохо знают сцену, иначе, оговаривая состав исполнителей, они не забывали бы и о суфлере.
Рабочий у занавеса сидит в стеклянной будочке около сцены и по сигналу суфлера опускает занавес – быстро или трагически медленно, смотря по характеру пьесы. Если в театре вспыхнет пожар, долг мастера не покидать свой пост, пока он не опустит железный занавес. Сознавая свою героическую миссию, он обычно сохраняет суровое выражение лица, подобающее воину на переднем крае, и никогда не забывает поставить около себя поллитра пива.
Пожарные стоят в портале, где они больше всего мешают. Они черные и важные, не смеются и не плачут. Когда на сцене горит свечка или актер по ходу действия закуривает папиросу, лица пожарных оживляются, на них написан напряженный интерес и готовность броситься на сцену со шлангом и топориком.
Бутафор обитает в бутафорской. Эту комнату нелегко описать, ибо тут есть все, что только можно себе представить: чучело канарейки, мечи, кадки, барабаны, чаши, посуда, кисеты, трубки, святые дары, античные вазы, фолианты, корзины, чемоданы, чернильницы, самовары, диадемы, перстни, игральные карты и кости, трубы, епископский посох, алебарды, индейские колчаны, кофейные мельницы, шкатулки, пистолеты, кинжалы, куклы, изображающие грудных младенцев, бичи, весы, кредитки и монеты, цепи, трости, муляжи тортов и жаркого, удочки, предметы гражданского и военного обихода, утварь всех времен и народов, – в общем, все, что когда-либо существовало и существует. Бутафор должен уметь раздобыть вес, что автору вздумается ввести в пьесу: автомобиль, лошадь, аквариум, белого слона, дохлую кошку, живого павлина, десятичные весы, перстень Аладдина, грязное белье, музыкальную шкатулку, фонтан, адскую машину, вертящуюся, настоящую карусель, жезл Аарона, голубой тюльпан, эскимосский гарпун, пастушескую свирель, – короче говоря, все, за исключением:
того, что прибивается на стену или висит, – это дело драпировщика;
того, что светит, – это компетенция электрика;
того, что (кроме драгоценностей и оружия) надевается на человека, – это обязанность костюмера.
Бутафор должен, кроме того, обеспечить все, что съедается, выпивается и выкуривается по ходу пьесы; все телеграммы, письма и папские буллы, которым надлежит появляться по ходу действия; обеспечивать выстрелы, звонки, живых зверей и многое другое. Все это он должен доставить на сцену и убрать с нее.
С точки зрения бутафора, самые трудные пьесы – это бытовые. Вы себе не представляете, как трудно раздобыть щипцы для снимания нагара, ржавые ободья или посошок из ольхи, а ведь именно такие вещи очень любят драматурги-бытовики. Лучше бы они требовали папскую тиару или трезубец Нептуна, это всегда найдется в реквизитной. Но где, боже мой, взять ржавые ободья? Где раздобыть пучок трепаной конопли? Где купить соломенный жгут или старые кросна? Просто немыслимые требования!
Командный пункт осветителя – под сценой или сбоку, в ложе. Там он сидит, словно органист за органом: перед ним множество рубильников, выключателей, рычажков, кнопок, каждая из которых связана с каким-либо источником света – белым, желтым, оранжевым, красным, синим, голубым или лунным. В ведении осветителя – рампы и софиты, верхняя «двойка», «тройка», «четверка», прожекторы и другие осветительные приборы за кулисами и за сценой, освещение лож, ярусов и главная люстра зала, переносные рефлекторы и дуговые лампы, батарейки и карманные фонари, проекционные аппараты и кинолента с «мчащимися тучами», транспаранты и бог весь что еще. Все это вместе с кабелями, реостатами, трансформаторами и другими загадочными предметами называется осветительный парк. Когда смотришь из зала, кажется пустяком – красиво осветить героя. А между тем на него шпарят прожекторы с колосников и из-за кулис, да еще какой-то рефлектор поставлен «для подсветки», и все эти приборы постепенно накаляются, а бедняги осветители должны орудовать ими, не отнимая рук. Подчас никак не удается добраться лучом до какого-нибудь угла на сцене, или получаются тени, которые у осветителей носят название «пугал», или сцена освещена скучно, как классная комната, а режиссер хотел бы с помощью света творить чудеса, но у осветителя не осталось ни одного свободного кабеля… Включено уже десять тысяч свечей, а режиссеру все мало, все еще не тот эффект. И старательный осветитель готов светить собственными глазами и пальцами, лишь бы угодить режиссеру, он пробует смешать свет всех цветов, тянет кабели через всю сцену, включает и выключает все рубильники, гоняет свою команду то в ложу, то в оркестр, то на колосники. Еще какой-нибудь рефлектор, попробуем еще одну вариацию! И вдруг – стоп!
– Теперь хорошо! – кричит режиссер. – Запишите быстренько! – И осветитель записывает нетвердой рукой: «Когда Выдра станет на II то на 1/2 оранж реф III крас на Выдру жел софит рампа О верх желт 3 выключать как зайдет луна рубильник» и т.д. Но все это ни к чему. Замечательный световой эффект никогда не удается повторить. В театре всегда что-нибудь не вытанцовывается, хоть тресни. А осветительная техника, говорю вам, у нас находится еще в колыбели.
О режиссере и заведующем постановочной частью (он же художник-постановщик) мы уже говорили, остается, стало быть, мастер сцены.
Он властитель столярки, декорационной мастерской и складов. Ему художник отдает эскизы: вот, мол, раб божий, сделай как-нибудь из досок и крашеного полотна. Легко сказать! На бумаге-то нарисовать можно что угодно, а вот чтобы оно держалось – это не так просто. Поэтому мастер сцены всегда кричит: «Мать честная, не выйдет!» и «Мать честная, откуда же взять время?» В конце концов оказывается, что все выходит и даже времени хватает. Каким образом – уму непостижимо, но в театре всегда имеешь дело с невероятным. Итак, театральные декорации состоят:
1) из «практикаблей», то есть разных ступенек, лесенок, пьедесталов, помостов и подставок, из «двадцаток» и «пятидесяток», разборных лесов и всяких других приспособлений, которые в целом называются объемным оборудованием сцены;
2) из задников и «горизонтов» – это те громадные полотна, что висят в глубине сцены;
3) из «стояков», то есть декораций, натянутых на рамы, которые крепятся к полу;
4) из поддуг, софитов и арок, которые тоже представляют собой размалеванный холст, свисающий с колосников на специальных тросах;
5) из драпировок.
6) из разных дополнительных кулис, назначение которых – прикрывать выход за сцену.
Вот и все. Из этих-то досок, планок и тряпок надо создать миры, просторы, воздушные замки и всякое диво дивное. И когда на генеральной репетиции все это хозяйство уже красуется на сцене, подвешенное, привинченное к полу, подпертое планками, «косячками» и еще пахнущее древесиной и клеем, – внизу, в партере, сияет мастер сцены. Он не замечает актеров, не слышит, о чем говорится на сцене, – он переживает за все свои «стояки», «косячки», ступеньки и задники.
– Здорово, а? – говорит он с обоснованной гордостью.
И когда вы, зрители премьер, ворчите, что антракт уж очень затянулся, – надо бы вам заглянуть на поле брани мастера сцены. Занавес еще не опустился до пола, а сорок рук уже хватают «стояки» и «практикабли» и начинают «сымать декорации». Подвесные полотна взвиваются к потолку, бутафор швыряет в корзину свой реквизит, драпировщик скатывает ковры, поднимая тучи пыли, мебельщики уносят столы и стулья, под ногами у вас, звякнув, открывается люк, и – эй, берегись! – с колосников уже низвергается на головы людей новый «горизонт». Уже принесены другие стены, драпировщик прибивает портьеры, осветители тянут свои кабели через сцену, опять прибегает бутафор с корзиной, мебельщики волокут другие столы и шкафы.
– Живо, живо!
– Отстаньте вы сейчас с этим делом!
– Берегись!
– Ой, батюшки!
– Береги голову!
– Катись ты отсюда со стремянкой!
– Франта, подержи!
– Что ты делаешь, дурень!
– Привинти же!
– С дор-р-роги!
– А это куда деть?
– Ой, она падает!
– Чтоб тебе пусто было, олух ты этакий!
– Я-ж вам вчера говорил…
– Делайте, делайте, черт вас дери!
– Куда ты его привертываешь?..
Бац! – в самом деле что-то повалилось; просто чудо, что никого не пришибло.
– Берегись, люк открыт!
– Сторонись, сторонись!
– Прочь со сцены!
– Уберите это!
– Он сломался…
– Лесенку сюда!
– Так не будет держаться…
– Спустите-ка ее…
– А, черт, кто взял мой молоток?
– Тут надо малость отпилить.
Бим-м-м! – Сценариус дал первый звонок.
– Черт побери, этак не годится!
– Тут надо поставить косячок.
– Оставь, как есть!
– Убери, живо!
Актеры уже на сцене.
– А где же мое шитье?
– Дверь-то не закрывается!
– Этот стул стоял не здесь!
– Дайте мне это письмо, живо, живо!
– Я сегодня не доиграю до конца!
– Батюшки, шаль-то моя где?
– Роль-то я – ни в зуб толкнуть…
Бим-м-м! – Занавес поднимается медленно и неотвратимо. Снятый боже, лишь бы ничто не стряслось до конца акта!
Этот народ, как известно, больше всего занят в антрактах. Во время премьеры они толкутся у кулис, глядят на сцену, балагурят и прикидывают, когда окончится спектакль. На остальных спектаклях они режутся в карты или лежат на лавках в своей дежурке. За полминуты до конца акта им дают звонок, и они, топоча сапожищами, устремляются на сцену, где как раз заканчивается лирический диалог.
– Ребята, сымай декорации!
Большую часть времени «мебельщики» проводят на складах и в мастерских мебели, где сложены изрядно потертые троны, деревенские стулья, гарнитуры в стиле Людовиков XV и XVI с драной обивкой, античные ложа, готические алтари, комоды, этажерки, камины, гробы и вообще все, на чем люди когда-либо сидели, ели или возлежали. Однако античное ложе не называют здесь античным ложем, а говорят: «То канапе, что играло в „Камо грядеши“.
Гарнитур в стиле Людовика XVI лаконично именуют «те стулья, что играли в „Испытании властителя“ (или еще в какой-нибудь пьесе). В театре каждая вещь имеет свои приметы; например, в гардеробе висит «сюртук, в котором сам Биттнер[10] играл в «Гордецах»[11]; или можно разыскать «ботфорты, что играли в „Отелло“…»
Костюмеры и костюмерши обитают в пошивочной, в бесконечных костюмерных или в артистических уборных. В театральном гардеробе можно было бы экипировать весь пражский гарнизон, правда, довольно разномастно. Вы найдете здесь облачения для тридцати римских сенаторов, дюжину монашеских сутан, четыре кардинальские и одну папскую мантию, полное обмундирование для полусотни римских воинов, включая и мечи и каски, для двадцати чешских ходов[12], Семерых средневековых пехотинцев, двух-трех палачей, нескольких Онегиных; здесь висят в ряд бархатные и шелковые придворные, испанские: гранды в тыквообразных панталонах; высятся целые кипы широкополых шляп для пастухов и мушкетеров, гроздья шлемов и военных фуражек, папахи и боярские шапки, кучи кожаных лаптей, чувяков и другой деревенской обуви, башмаки, сапоги и испанские ботфорты, мечи, сабли, палаши, рапиры и шпаги, пояса и портупеи, конская сбруя, воротники жабо, эполеты и перевязи, латы и щиты, трико, меха и шелка, кожаные штаны, рубахи и домино, гусарские мундиры и расшитые шнурками чешские «патриотические сюртуки», – в общем, громадный и никчемный гардероб, где есть все и где никогда не найдешь именно того, что нужно. Почтенные старые костюмы сшиты из добротных дорогих тканей: ныне шьют из бумажного подкладочного материала или из мешковины, подкрашивают ее, подмалевывают – и готово! Но, боже мой, какой у них вид вблизи!
У костюмеров есть свой критерий спектакля: – Пустяковая пьеса, ни одного переодевания!
В театре есть механик, истопник и уборщицы, а кроме того, обычно – пожилой дядя по фамилии Калоус, или Новотный, или что-нибудь в этом роде; никто не знает, зачем он тут и что делает; обычно он ходит за пивом. Где-то в подземельях есть еще несколько человек, которых никто никогда не видывал. Наверное, я еще упустил кого-нибудь; ведь театр – организм сложный и до сих пор не изученный.
Они тоже в известной мере относятся к театральному инвентарю и делятся на «абонентов понедельника, вторника, среды» и т.д. «Субботние абоненты» считаются самыми покладистыми, «понедельничные», говорят, задумчивы и холодны. У каждой группы свой темперамент, вкусы и личные симпатии.
Это автор, который пишет только для «своего театра» и обычно «кроит роли на актеров». За это пользуется известными привилегиями, – например, может зайти покурить в актерскую уборную.
Их не приглашают на генеральную репетицию, как это принято в Париже. Это скорее так называемые «незваные гости». Они торчат на каждой генеральной репетиции, но никто не знает, кто они, – потому что в зрительном зале тьма, – и как сюда попали, ибо доступ «строго запрещен». Это тихое, загадочное племя, которое не шуршит конфетными кульками и даже, кажется, не скучает, глядя на сцену.
Фургон Феспида – образное название театра.
Мошна Индржих (1837–1911) – выдающийся чешский актер, создатель ряда замечательных комических образов.
Гакен Иозеф (1880–1949) – видный деятель чешского коммунистического движения, депутат парламента от коммунистической партии.
Петровицкий Франтишек (1874–1943) – чешский буржуазный политик, депутат парламента от реакционной национально-демократической партии.
Эта глава написана Иозефом Чапеком.
Выдра Вацлав (1876–1953) – выдающийся актер Виноградского театра, позднее – пражского Национального театра.
Шмага Иозеф (1848–1915) – чешский актер и режиссер, исполнитель характерных ролей.
Боздех Эмануэль (1841–1889?) – чешский драматург, автор исторической пьесы «Испытание государственного деятеля» (1872) и других.
Согласно преданию, строитель собора Карлова монастыря в Праге, чтобы осуществить свой сложный замысел, заключил договор с дьяволом. Когда храм был построен, строитель приказал убрать внутренние леса, но рабочие боялись, что свод обрушится. И тогда строитель по наущению дьявола поджег леса, а сам повесился. Леса рухнули, но свод остался незыблемым.
Биттнер Иржи (1846–1903) – выдающийся чешский актер, исполнитель характерных ролей.
«Наши гордецы» (1887), реалистическая комедия из деревенской жизни чешского драматурга Ладислава Строупежницкого (1850–1892).
Ходы – чехи, живущие на юго-западной границе с Германией; в старину несли пограничную службу.