Монах Юкинага

Повесть о доме Тайра

ОКРОПЛЕНИЕ ГЛАВЫ[1]

 

1. Пострижение прежней императрицы

 

Кэнрэймонъин, прежняя государыня, поселилась в окрестностях Ёсиды, у подножья Восточной горы Хигасияма. В давние времена тюнагон Кёэ, монах из Нары, выстроил здесь себе жилище. Уже много лет пустовала полуразрушенная обитель. Сад зарос высокой травою, кровля густо поросла синобу — травой воспоминаний... Исчезли плетеные бамбуковые завесы, открыв взору опочивальню, не стало укрытия от дождя и от ветра. Цветы по-прежнему цвели и благоухали, но никто не наслаждался их красотою, луна по-прежнему проливала свой свет, но никто не коротал ночи, любуясь ее сиянием...

За парчовыми завесами, на троне из драгоценных каменьев проводила некогда государыня свои дни; ныне же обитала в убогой лачуге, разлученная со всеми близкими, дорогими сердцу людьми. Вчуже и то горестно думать, как болело, наверное, ее сердце! Рыба, выброшенная на сушу, птица, утратившая гнездо... Даже временное свое жилище — корабль, игралище волн, — вспоминала она теперь с тоской и любовью!

 

Снова за тысячу ри

уносились печальные думы,

Вслед облакам, на закат,

где утесы над морем угрюмы.

Дни протекали, как сон,

и сменялись прохладой ночною

В уединенном саду,

озаренном ущербной луною.

Горькие слезы лились

в обиталище ветхом, замшелом

Подле Восточной горы,

ныне ставшей монаршьим уделом...

Не передать словами ее скорбь!

 

В первый день пятой луны 1-го года Бундзи государыня постриглась в монахини. Передают, что обряд совершил преподобный Индзэй из храма Вечной Радости, Тёракудзи. Подношением духовнику, как предписывает обычай, стало одеяние покойного императора Антоку. Он носил его вплоть до смертного часа, и ткань еще хранила аромат его тела. Одежду эту — память о сыне — государыня привезла из далеких западных краев, чтобы не расставаться с нею до самой смерти, но теперь, не имея ничего пригодного для подношения Будде, со слезами достала заветное одеяние и отдала монаху, утешаясь мыслью, что постриг послужит вящему покою ее сына за гробом. Преподобный старец, не в силах вымолвить от волнения ни слова, удалился, утирая слезы рукавом своей черной рясы. Передают, что впоследствии он превратил эту одежду в хоругвь и поместил ее в храме Вечной Радости, перед изваянием Будды.

Пятнадцати лет государыня Кэнрэймонъин стала супругой императора, высочайшим указом ей было даровано звание — него, шестнадцати лет она удостоилась ранга императрицы[2]. По утрам помогала она супругу управлять государством, по ночам была при нем безотлучна. Двадцати двух лет родила она наследника-сына, когда он вступил на трон, ей пожаловали высокое звание инго и новое имя — государыня Кэнрэймонъин. Дочь Правителя-инока, Мать страны, она жила, окруженная величайшим почетом!

В этом году ей исполнилось двадцать девять лет, но была она по-прежнему прекрасна, как цветок персика или сливы, не увяла еще ее красота, подобная цветку лотоса. «Но к чему теперь беречь эти волосы, черные и блестящие, как крыло зимородка?» — решила она и, приняв постриг, отринула бренный мир, но, увы, покой не снизошел в омраченную горем душу! И мнилось ей — в какой бы из миров ни суждено ей было переселиться, никогда не забудет она страшного зрелища, когда у нее на глазах бросались ее родичи в море, когда утонула в волнах госпожа Ниидоно и юный император Антоку... «Почему, зачем моя жизнь-росинка до сих пор уцелела? Неужели лишь затем, чтобы изведать такое горе?» — неотступно думалось ей, и слезы лились рекой.

 

Коротки ночи весной,

но, увы, не для императрицы.

Ей от нахлынувших дум

и в монашеской келье не спится.

Горько о прошлом скорбит,

до рассвета очей не смыкая —

И в сновидениях к ней

не воротится радость былая...

Тускло всю ночь напролет

под оконцем мерцает лампада.

Дождь однозвучно шумит

в многотравье заросшего сада.

Струи стучатся в окно,

барабанят в плетеную дверцу.

Словно в Шаньянском дворце,

у затворницы тяжко на сердце.

 

Навевая воспоминания о прошлом, благоухали цветы померанца — наверное, прежний хозяин посадил когда-то это дерево возле навеса кровли... С неба донесся голос горной кукушки[3], и государыня, вспомнив старинную песню, начертала ее на крышке прибора для туши:

 

Напрасно, кукушка,

ты оплакиваешь аромат

цветов померанца —

как и я, должно быть, тоскуешь

о былом, ушедшем навеки!..

 

Не у всех придворных дам хватило духа так бесстрашно погрузиться в пучину моря, как госпожа Ниидоно или Кодзайсё. Пленницами грубых самураев вернулись они на старое пепели-Ще, и все, молодые и старые, постриглись в монахини. Исхудавшие, чуть живые, ютились они теперь где придется — в расщелинах скал или на дне ущелий, в местах, о каких в прежние времена не могли бы даже помыслить! Покои, где некогда они обитали, исчезли в дыму пожаров, на месте родного крова простирались теперь луга, поросшие густою травою. Из прежних друзей и знакомцев никого не осталось... О скорбь! Так горевали, наверное, Лю и Жуань[4], когда, вернувшись из волшебной страны, повстречали вместо близких своих лишь потомков в седьмом колене!

Меж тем от великого землетрясения, что случилось в девятый день седьмой луны, развалились глинобитные стены внешней ограды, накренилась старая келья; с каждым днем жить здесь становилось все более невозможно. Увы, дворцовые стражи в зеленых одеждах не стерегли здесь ворота! Покосилась изгородь, сплетенная из сучьев, и сад утопал в росе, обильной, как на безлюдных равнинах; уныло стрекотали цикады, как будто знали, что их пора миновала, и эти грустные звуки наводили печаль на душу. Все длинней становились ночи, а государыне по-прежнему все не спалось; осеннее увядание еще сильней омрачало душу, и не было ей покоя, и мнилось — нет больше сил терпеть сердечную муку! Все изменилось в бренном, переменчивом мире, прежние друзья, все близкие люди куда-то скрылись, не осталось никого, кто подал бы весть, кто позаботился бы о прежней императрице...

 

2. В горах Оохара

 

Но все же младшие сестры государыни, супруги дайнагона Такафусы и вельможи Нобутаки, украдкой ее навещали.

— Могла ли я думать, что мне придется принимать от них подаяние? — плача, промолвила государыня, и, услышав эти слова, женщины, служившие ей, тоже пролили слезы.

Жилище государыни в Ёсиде находилось не столь уж далеко от столицы; мимо, по дороге, шли люди, любопытных глаз было много...

«О, если б скрыться подальше в горную глушь, куда не долетают скорбные вести, пока моя жизнь, как росинка на кончике лепестка, еще трепещет в ожидании последнего дуновения ветра!» — думала государыня, но не знала, где отыскать такой приют. Тут случилось, что некая женщина сказала:

 

— В глубине гор Оохары есть храм

Сияния Нирваны, Дзякко-ин.

Там царит тишина!

Печально, уныло жилище в

безлюдных горах, но разве

не лучше остаться навеки в глуши,

чем тяготы мира сносить?.. —

 

вспомнились государыне стихи, и она решила уехать в Оохару. Паланкин и все прочее доставлено было заботами супруги дайнагона Такафусы; в конце девятой луны 1-го года Бундзи государыня Кэнрэймонъин поселилась в храме Сияния Нирваны.

 

Чуть в разноцветной траве

пролегли предзакатные тени,

Тронулись в путь по лесам,

осененным прохладой осенней.

Мимо уступов крутых

шли тропою заросшей, неторной,

Свет незаметно померк

раньше срока в расселине горной.

Колокол с дальних вершин

возвестил приближение ночи,

В сердце вселяя печаль

и грядущие беды пророча.

Долог и труден был путь

обездоленной императрицы

Через густую траву,

что росою под вечер искрится.

Слезы впитавший рукав

от росы становился влажнее.

Ветер протяжно гудел,

бесконечным унынием вея.

Листья в сгустившейся мгле

шелестели невнятно на ветках.

Тучи клубились, и дождь

падал в каплях тяжелых и редких.

С ближнего склона порой

раздавались призывы оленьи,

Слышались трели цикад

и сверчков заунывное пенье.

Даже в скитаньях былых

от залива к заливу иному,

От островка к островку,

вдалеке от родимого дома

Столь беспросветной тоской

не встречало изгнанницу море.

О, как томилась душа

в неизбывном, немыслимом горе!

 

В пустынном месте, среди одетых мохом скал, стоял Дзяккоин, храм Сияния Нирваны, и государыне пришлось по сердцу царившее здесь безлюдье. Увял побитый инеем кустарник хаги в саду, осыпанном росой, поблекли полевые хризантемы, обвивавшие сплетенную из сучьев ограду. «Такова и моя участь!» — подумалось Кэнрэймонъин при виде увядших цветов. Представ перед изваянием Будды, она вознесла молитву:

— Блаженный дух императора да обрящет просветление в раю! Да обретут покой мертвые духи всех родичей Тайра! — И при этом образ покойного сына так живо представился ее воображению, что, мнилось ей, она никогда его не забудет, в какой бы из миров ни суждено ей было переселиться!

Рядом с храмом устроила она себе малую келью, одна половина служила опочивальней, в другой помещалась молельня, где ревностно, неустанно свершала она все шесть дневных и ночных молебствий. Так, в непрерывных молитвах, шли дни и луны...

Как-то раз, вечерней порой, услыхала она, будто кто-то бродит в саду, шурша опавшей листвой.

— Кто может прийти сюда, к жилищу отринувшей мир? — сказала государыня. — Пойди посмотри! — приказала она одной из прислужниц. — Если это некто, от кого надо скрыться, я спрячусь! — И она послала женщину в сад, но оказалось, то шуршал листвою олень.

— Кто же там? — спросила государыня, и госпожа Дайнагон-носкэ, утерев слезы, ответила ей стихами:

 

Дубовые листья шуршат на тропинке в лесу —

не гость ли нежданный решился сюда заглянуть?

Увы, то ступает олень...

 

Стихи показались государыне столь прекрасными, что она начертала их на бумажных створках, закрывавших окно.

И все же многое в ее горестной жизни наводило на размышления о пути Будды. Деревья, растущие подле навеса кровли, казались ей райскими кущами, унизанными жемчугом и каменьями, а вода в углублениях скал — Водой Блаженства в райском пруду, дарующей исцеление телу и духу, утоляющей голод и жажду... Весной цветы сакуры, осыпаясь под дуновением ветра, являли ей закон бренности всего сущего; осенью тучи, скрывая сияние луны, напоминали о быстротечности жизни...

Бывало, безоблачным утром резвилась она среди цветов в Чжаоянских чертогах[5], — увы, налетевший ветер развеял благоухание цветов; вечерами, славя красу луны, слагала она стихи во дворце Вечной Осени, Чанцюских покоях, но тучи скрыли луну[6] и сияние угасло... Некогда покоилась она на застланном парчой ложе, в высокой башне, в палатах, украшенных золотом и драгоценной яшмой, — а ныне жилищем ей стала келья, хижина, сплетенная из сучьев... Вчуже и то болит сердце, как помыслишь о ее горестной доле!

 

3. Государь-Инок в горах Оохара

 

Во 2-м году Бундзи задумал государь-инок Го-Сиракава проведать государыню Кэнрэймонъин, взглянуть, как живет она в Оохаре, удалившись от мира. Но во второй и третьей луне еще держатся холода, веют сильные ветры, еще не рассеялись тучи, висящие на горных вершинах, не растаяли льды в долинах... Но вот миновала весна, пришло лето, и вскоре после праздника храма Камо государь-инок еще затемно отправился в путь, в Оохару. Выезд совершался как бы украдкой, но все же государя сопровождала свита — шестеро вельмож (среди них — Дзиттэй, Канэмаса и Мититика), восемь придворных и немногочисленные стражники-самураи.

Августейший поезд продвигался по дороге, ведущей к горе Курама. По пути государь обозрел храм Фудараку, основанный Фукаябу из рода Киёхара[7], где на склоне лет жил затворником сей прославленный стихотворец, а также руины дворца вдовствующей государыни Оно[8]. Здесь он покинул карету и дальше следовал в паланкине.

Четвертая луна была уже на исходе. Белые тучки, похожие на Цветущую сакуру, висели на дальних горных вершинах, хотя пора Цветения уже миновала и зеленые кроны деревьев, казалось, грустили об ушедшей весне... Сквозь густые травы, обступившие тропу, все дальше в горы уходила дорога. Здесь все было внове для августейшего взора, в такой глуши государь очутился впервые в жизни, далеко позади остались людские селения, и печаль невольно закралась в душу Го-Сиракавы.

На западе, у подножья горы, увидал он обитель — то был храм Сияния Нирваны. Пруд, устроенный перед храмом, как видно, в давние времена, деревья, цветы — все еще хранило след былой красоты, без слов повествуя о прошлом...

 

Кровля в прорехах —

обрушилась черепица.

Вместо курений —

туман день и ночь клубится.

Вместо дверей —

только черный проем зияет.

Вместо огней —

неизменно луна сияет...

Не о таких ли местах сложены эти строчки?

В старом, заглохшем саду

поднялись непролазные травы.

Ивы ветвями сплелись.

из шиповника встали заставы.

Тинистый пруд одичал,

и парчой одеяний старинных

Переплетения трав,

колыхаясь, блестели в глубинах.

На небольшом островке

возвышалась сосна вековая.

Грозди глициний к ветвям

протянулись, сосну обвивая.

Краше, чем ранней весной,

розовели прибрежные вишни.

Желтые розы цвели,

распускаясь привольно и пышно.

Вдруг прозвучал в тишине

клич кукушки из облачной дали —

Будто бы птица давно

ожидала приезд государя...

И государь, окинув взглядом эту картину, вспомнил стихотворение:

Цвет роняют с ветвей подступившие к берегу вишни —

и на глади пруда красотою новой блистают

лепестков опавших соцветья...

 

Затем государь обратил взор к жилищу императрицы. За кровлю цеплялся вьюнок в цвету, а крыша поросла травой воспоминаний — синобу вперемешку с травой забвения. Невольно вспоминались здесь строчки:

 

Ларь из бамбука

давно уж стоит пустой.

Пересыхает тыквенная бутыль.

Двор Янь Юаня

зарос травой-лебедой[9].

Дом в запустенье,

повсюду лишь грязь да пыль.

У Юань-сяна

распахнута настежь дверь[10].

В рост перед нею

поднялся чертополох.

Ливень да град

зачастили сюда теперь.

Доски порога

укрыл нетронутый мох...

Кровлю из дранки простой

повсеместно усеяли дыры.

Было в убогом дому

неуютно, и зябко, и сыро.

Вместе с лучами луны

здесь гостили дожди да туманы.

Ложе кропила роса,

снег да иней являлись незванны.

Горы с одной стороны

подпирала стеною лачуга.

Дол расстилался с другой,

гнулись травы зеленого луга.

Ветер, с далеких вершин

к побережью под вечер летящий,

Мерно листвою шуршал

в низкорослой бамбуковой чаще.

В хижине грубый бамбук

стал подпоркой непрочным стропилам.

Жалким казалось жилье

за плетнем покосившимся, хилым...

Как же могла обитать

утонченная императрица

В этой безлюдной глуши,

вдалеке от любимой столицы,

Где среди гор и лесов,

здесь безмолвно стоящих от века,

Гулко звучит в тишине

одинокий топор дровосека,

Где на деревьях густых

заунывно кричат обезьяны[11],

Где вместо прежних гостей

льнут к дверям только плющ да лианы!..

 

— Есть здесь кто-нибудь?.. — вопросил государь, но никто ему не ответил. Наконец из хижины появилась старая, изможденная монахиня.

— Где же императрица? — спросил ее государь.

— Она пошла в горы, — ответила женщина, — собрать цветы для алтаря Будды.

— Неужели ей некому поручить такую работу? — промолвил государь. — Пусть удалилась она от мира, все же прискорбно, что ей самой приходится утруждаться!

— Зачем ей щадить себя, коль скоро она покинула мир? — отвечала монахиня. — В предыдущих рождениях соблюдала она все Десять заветов и Пять Запретов, за что и удостоилась в минувшие годы благополучия и счастья. Ныне, однако, пришел конец ее счастливой судьбе, оттого и терпит она лишения... Ибо в сутре кармы сказано: «О деяниях, свершенных в прошлом, узнаешь по воздаянию в жизни нынешней; о возмездии, ожидающем в жизни грядущей, суди по делам, кои вершишь в настоящем!» Кто постиг закон Причины и Следствия, закон связи Минувшего и Грядущего, тому печалиться не о чем! Шакья-Муни, царевич Ситтха, девятнадцати лет покинул стольный град Гая[12], прикрывал наготу листвой древес на горе Дандоку[13], поднимался в горы за хворостом, чтобы развести огонь, спускался в долины, чтобы начерпать воды... Зато благодаря столь тяжкому умерщвлению плоти сподобился он в конце концов просветления!

Государь взглянул на монахиню. Рубище все в лохмотьях, не поймешь даже, из чего оно сшито — из конопли или шелка... «Смотрит простою нищенкой, а рассуждает о столь высоких предметах! Вот чудеса!» — подумал он и спросил:

— А ты кто такая?

Горько заплакала монахиня и была не в силах ответить. Лишь спустя немного, сдержав слезы, сказала:

— Стыдно вымолвить, но я дочь покойного сёнагона Синдзэя, зовут меня Ава-но Найси. Моя мать — госпожа-монахиня Кии, некогда столь любимая вами... Судя по тому, что вы меня не узнали, ясно мне, как же сильно я изменилась, какой стала убогой! О горе, горе! — И, закрыв лицо рукавом, она так убивалась, что больно было глядеть.

Государь был поражен.

— Так, значит, ты — Ава-но Найси! Да, я не узнал тебя... Уж не сон ли мне снится? — воскликнул он и не мог сдержать слезы.

Удивилась и его свита, все вельможи и царедворцы.

— А мы-то думали — что за необычная женщина! И впрямь, недаром она показалась нам странной! — говорили они друг другу.

Государь огляделся вокруг:

 

Влагой отягощены,

полегли возле хижины травы.

Сразу за ветхим плетнем

протянулись налево, направо

Полосы топких полей,

уходящих все дальше в долину.

Грустно смотрел государь

на представшую взору картину.

Всюду блестела вода,

и, казалось, уставшая птица

Кочки сухой не найдет,

чтоб на краткий ночлег опуститься...

 

Отворив раздвижные двери, вошел он в келью. В одной ее половине увидал он три изваяния — будды Амиды и двух бодхисатв — Каннон и Сэйси, встречающих смертных в раю. К руке Будды привязан был шнур, сплетенный из нитей пяти цветов[14]. Слева висело изображение бодхисаттвы Фугэна, справа — святого учителя Шань Дао[15], а рядом на отдельном полотнище шелка нарисован был покойный император Антоку. Здесь же лежали все восемь свитков Лотосовой сутры и девять книг — сочинения святого Шань Дао. Не пахло здесь благовониями, не веяло ароматом орхидеи и мускуса, лишь молитвенные курительные палочки источали здесь аромат... И мнилось — точь-в-точь такой была, наверное, келья блаженного Юймы[16], где его навещали бессчетные сонмы будд всех Десяти направлений. Там и сям на бумажных перегородках виднелись наклеенные цветные листы с изречениями из разных сутр, и среди них — стихи монаха Садамото Оэ[17], сложенные, быть может, на священной горе Цинляныпань, в Китае:

 

У врат заоблачных рая,

Напевам цевниц внимая,

Стою на исходе дня

И вижу — в сиянье заката

Бессчетные будды, архаты[18]

Явились встретить меня!

 

А чуть поодаль виднелись другие стихи, сложенные, видно, самой государыней Кэнрэймонъин:

 

Ах, могла ли я знать,

обитая в дворцовых покоях,

что из горной глуши

мне смотреть ночами придется

на луну в просторе небесном?..

 

Государь обратил взгляд в другую сторону — очевидно, там находилась опочивальня. С бамбукового шеста свисало одеяние из конопли, ширмы, закрывавшие ложе, были сделаны из бумаги. Исчезли, как сон, роскошные завесы из парчи и атласа, прекрасные творения искусников нашей земли и Ханьского царства! При виде сей скудости слезы навернулись на глаза государя, и все вельможи и царедворцы, вспомнив былое и сравнив его с тем, что ныне предстало взору, тоже увлажнили слезами рукава своих одеяний-Меж тем вдали показались две монахини, с ног до головы в черном; с трудом пробираясь по тропинке, вьющейся среди скал, спускались они с горы.

— А это кто? — спросил, увидев их, государь, и старая монахиня, с трудом сдержав слезы, ответила:

— Та, у которой висит на руке корзинка с цветами горной азалии, — государыня. А та, что несет вязанку хвороста и съедобный папоротник васаби — дочь тюнагона Корэдзанэ, госпожа Дайна-гонноскэ, нянюшка покойного императора... — И она заплакала, не в силах договорить.

Государю тоже стало до боли жаль прежнюю государыню, и он не мог сдержать слезы. Не легче было на душе и у государыни. «Я навеки порвала все связи с миром, — думала она, — но все же, о, как стыдно мне предстать пред государем в столь жалком, убогом виде! Ах, если б исчезнуть тут же, на месте!» — но, увы, это желание было неисполнимо!

 

Каждую ночь до зари

рукава ее платья вбирали

Воду радений святых

со слезами великой печали.

Горных тропинок роса

рукава на рассвете кропила —

Долу свисали они,

выжать их не достало бы силы...

 

Так стояла она, задыхаясь от слез, не зная, как поступить — и в горы вернуться не решалась, и в келью войти не смела...

Но тут Ава-но Найси подошла к ней и взяла у нее из рук корзинку с цветами.

 

4. Сквозь шесть миров

 

— Чего стыдиться той, что отринула суетный мир? Без промедления примите государя и поскорей отпустите! — сказала она, и тогда государыня Кэнрэймонъин вошла в келью.

— Я ожидала, что, помолившись, узрю в окошке сияние Будды, а воззвав к Будде десять раз кряду, повстречаю его у этой калитки, из грубых сучьев сплетенной... Но о чудо! — сверх всякого ожидания сюда пожаловал государь-инок!.. — сказала она, представ пред государем Го-Сиракавой.

— Увы, даже на небесах существует горечь страданий, — сказал государь. — Даже небожителям, обитающим в Шести небесах, суждено изведать скорбь Пяти увяданий... Дивная музыка в небесных владениях Брахмы, чертог Радости в небесах бога Индры тоже недолговечны, как мимолетный сон, как призрачное блаженство; над ними тоже властвует закон жизни и смерти, подобный круговращению колеса повозки... Если такова даже судьба небожителей, мудрено ли, что нам, людям, тоже неизбежно суждено увядание!..

— Но посещает ли вас кто-нибудь? — продолжал он. — Как часто, должно быть, вспоминается вам былое!

— Нет, никто сюда не приходит, — отвечала ему государыня. — Лишь изредка долетают вести от супруг вельмож Такафусы и Но-бутаки... Могла ли я думать, что мне придется принимать от них подаяние!.. — И, сказав это, она заплакала; прослезились и обе ее наперсницы.

— Что говорить, мне горько очутиться в столь бедственном положении, — сдержав слезы, промолвила государыня. — Но для спасения души такая участь, напротив, даже благословенна! Я, недостойная, сподобилась войти в число учеников Будды, приобщиться к его священной клятве! Отныне я навеки избавлена от тяжкой доли, тяготеющей над женщиной от рождения[19], свободна от Пяти запретов и от Трех послушаний! Днем и ночью творя молитву, я очищаюсь от мирской скверны, все помыслы мои устремлены к одной-единственной цели — возрождению к жизни вечной в Чистой обители рая! Всей душой молюсь я за упокой своих родичей и готова каждый миг встретить посланцев рая... Вот только покойного императора позабыть я не в силах! Как ни стараюсь забыть — напрасно! Пытаюсь не вспоминать — но память не блекнет! Увы, любовь к своему дитяти сильнее всего на свете! Ради его счастья в потустороннем мире я ни разу не нарушила утреннего и вечернего бдения... Сдается мне, что в этом тоже явил себя мудрый, благостный промысел божий!

— В награду за соблюдение всех Десяти заветов в предыдущих рождениях я удостоился императорского престола, — сказал государь-инок. — Пусть страна наша подобна рассыпанным зернам проса, но я здесь полноправный владыка... Особливо же великое счастье выпало мне родиться в такую пору, когда повсеместно распространилось учение Будды! Я всем сердцем предан его учению и верую без сомнений, что после смерти смогу превратиться в будду... Мне давно уже ведомо, сколь изменчив земной мир, как все здесь скоротечно и бренно, и, казалось бы, сейчас нечего сызнова этому удивляться... И все же, видя вас в столь горестном положении, чувствую, что от жалости сердце болит нестерпимо!

— Я родилась дочерью Правителя-инока, — продолжала государыня Кэнрэймонъин, — стала матерью императора, всю Поднебесную средь четырех морей сжимала в своей деснице! Весной, когда праздновали наступление Нового года, зимой и летом, на празднике Перемены одежды, и вплоть до проводов старого года, когда читают Поминальную сутру, сам регент и все вельможи склонялись передо мной с великим почтением! Я была подобна повелительнице всех миров, земных и небесных! Во дворце Чистоты и Прохлады, в Небесном Чертоге, Сисиндэн, за драгоценными завесами находилось мое жилище! Весной любовалась я цветением сакуры у Южного павильона; в летний зной услаждала сердце прохладными ключевыми струями. Осенью, любуясь луной в облаках, не ведала тоски одиночества в окружении толпы царедворцев; зимой многослойные покровы согревали меня в снежные холодные ночи... Одно лишь желание владело моей душой — жить и жить бесконечно, хранить вечную молодость и долгую жизнь, хотя бы с помощью колдовства или снадобья бессмертия с волшебной горы Пэнлай[20]! И думалось мне, что само Небо ниспослало мне радость и процветание и что даже в раю навряд ли можно быть счастливее меня!

Но вот осенью, в годы Дзюэй, в страхе перед Ёсинакой из Кисо, весь наш род покинул столицу, мы предали огню родной кров и начались наши скитания вдоль побережья, от бухты Сума к бухте Акаси, по местам, названия коих я знала раньше лишь понаслышке... Днем рассекали мы бескрайние волны, и рукава наши были влажны, ночью встречали и провожали рассветы, плача вместе с чайками, кричавшими на отмелях в море... Остров за островом, бухта за бухтой представали пред моим взором — то были места, издавна прославленные своей красотой, но заменить мне родину они не могли! Нигде не было нам пристанища... Так изведала я скорбь Пяти увяданий[21], горечь гибели неизбежной... Вот когда всем своим существом я познала, что удел людей в нашем мире — с любимыми расставаться, с ненавидящими встречаться... Обе эти муки изведала я сполна, без остатка! Изведала До конца все Четыре горести и Восемь мучений[22]! Обширны равнины, просторны горы, но когда некий Корэёси прогнал нас с острова Кюсю, нигде не осталось местечка, где могли бы мы преклонить голову, где могли бы передохнуть...

И снова настала осень, снова засияла луна, но если раньше я любовалась ее лучами в дворцовых покоях, то теперь глядела на нее посреди соленых волн, бессчетных морских течений... Так тянулись для меня дни и ночи, а в это время Киёцунэ, военачальник Левой дворцовой стражи, сам лишил себя жизни, бросившись в море. «Из столицы нас выбили Минамото, с острова Кюсю прогнал прочь Корэёси... — сказал он. — Мы подобны рыбе, попавшей в сети! Куда же нам теперь устремиться, где укрыться от бедствий? Нет, не жить нам на этом свете!» — с этими словами он утопился. Его смерть стала началом наших несчастий. Дни проводили мы на волнах, ночи коротали на кораблях. Ниоткуда не поставляли нам дани, никто не заботился о нашем пропитании. А если изредка и бывала у нас пища, ее нельзя было приготовить, ибо пресной воды мы не имели. Мы плыли по безбрежному морю, но то была соленая влага, утолить жажду было нам нечем... Вот когда изведала я муки ада Голодных! В это время, в битвах при Мурояме и Мидзусиме, удалось одержать победу, и родичи мои, казалось, немного воспрянули духом. Но с тех пор, как в битве при Ити-но-тани погибли многие отпрыски дома Тайра, все остальные уже навсегда расстались с обычной одеждой, с ног до головы облачились в железные латы. От зари до заката непрерывно раздавалось лишь бряцанье оружия и шум сражений, и думалось мне — вот так, наверно, день и ночь воюет демон Асура, так сражается грозный воитель Индра!..

Когда пала наша крепость в Ити-но-тани, отцы потеряли сыновей, жены навеки разлучились с мужьями... При виде рыбачьих челнов далеко в море мы обмирали от страха — не враги ли плывут там? Заметив цапель, гнездящихся в соснах на побережье, дрожали в тревоге — то не стяги ли Минамото?..

Но вот настал день решающей битвы в Модзи, у заставы Акама. Тут сказала мне моя мать, госпожа-монахиня Ниидоно: «Из мужчин навряд ли хоть один уцелеет! Но даже если останется в живых кто-нибудь из дальней родни, разве станет он молиться за упокой наших душ на том свете? А женщин, с древних времен, обычай не велит убивать. Поэтому во что бы то ни стало оставайся в живых и молись за упокой императора, да и нашим душам облегчи молитвой пребывание за гробом!» Так причитала она в слезах, я же внимала ее словам точно в каком-то сне, а тем временем ветер внезапно переменился, густые тучи закрыли небо, наши воины пали духом и настал предел судьбе нашей, ибо, когда приходит конец дарованной Небом жизни, люди бессильны! Когда не осталось сомнений, что сегодня — всему конец, госпожа-монахиня Ниидоно, обняв императора, подошла к краю судна. «Куда ты ведешь меня?» — удивленно спросил он, и Ниидоно, утерев слезы, отвечала юному государю: «Как, разве вам еще неведомо, государь? В прежней жизни вы соблюдали все Десять заветов Будды и в награду за добродетель стали в новом рождении императором, повелителем всего мира! Но теперь злая карма разрушила ваше счастье. Обратитесь сперва к восходу и проститесь с храмом великой богини в Исэ, а затем, обратившись к закату, прочитайте в сердце своем молитву Будде, дабы встретил он вас в Чистой земле, обители райской! Страна наша подобна рассыпанным зернам проса, это юдоль печали! А я отведу вас в прекрасный край, что зовется Чистой землей, обителью райской, где вечно царит великая радость!»

Государь, в переливчато-зеленой одежде, с разделенными на прямой ряд, закрученными на ушах волосами, обливаясь слезами, сложил вместе прелестные маленькие ладони, поклонился сперва восходу, простился с храмом богини в Исэ, потом, обратившись к закату, прочел молитву, и тут госпожа Ниидоно, обняв его, вместе с ним погрузилась в море... Когда я увидела это, в глазах у меня потемнело, сердце как будто остановилось... И поныне я не в силах забыть этот миг, как ни стараюсь! Тут все, кто находился на корабле, заплакали, закричали, и мнилось мне — вопли грешников в преисподней Великих стонов звучат не громче этих криков и плача!..[23]

На обратном пути в столицу — уже пленницы самураев — прибыли мы в край Харима, в бухту Акаси. Там ненадолго я задремала и во сне увидела дворец, намного превосходивший блеском тот, прежний, в коем некогда обитала. Там, во главе с юным императором, были в сборе все вельможи и царедворцы нашего рода, все в прекрасных, строгих церемониальных нарядах. С тех пор как покинула я столицу, мне еще ни разу не доводилось видеть такого великолепия! «Что это за дворец?» — спросила я, и какая-то женщина — то была как будто бы госпожа Ниидоно — ответила: «Это дворец морского царя-дракона!» «Как здесь прекрасно! — сказала я. — Здесь, наверно, не ведают слез и горя?» — а она отвечала: «Об этом прочтешь в Драконовой сутре!»[24] Тут я проснулась... С тех пор я все усерднее читаю святые сутры, творю молитву, молюсь за просветление их душ в нирване. И сдается мне, что все мои испытания — не что иное, как странствие сквозь Шесть миров потустороннего мира!

Говорят, будто монах Сюань Цзан из чуждых пределов еще при жизни, до просветления, лицезрел все Шесть миров загробного Царства, — промолвил государь инок. — А праведный Нитидзо из нашей страны[25] с благой помощью бога Дзао[26] тоже повидал все Шесть сфер потустороннего мира... Но видеть их так близко, своими глазами, как видели вы, — поистине великая святость! — И, сказав это, он горько заплакал, и все вельможи и царедворцы из его свиты тоже утирали рукавом слезы. Плакала и государыня Кэнрэймонъин, и обе ее прислужницы.

 

5. Кончина прежней императрицы

 

Меж тем колокол в храме Сияния Нирваны возвестил, что и нынешний день уже на исходе. Вечернее солнце склонилось к закату, и как ни жаль было государю расставаться с прежней императрицей, пустился он в обратный путь, сдержав слезы разлуки. Она же, с новой силой вспомнив былое, не сумела скрыть слезы разлуки, и запруда-рукав был бессилен стать преградой соленой влаге... Долго глядела она вслед государю, а когда императорский поезд скрылся вдали, обернулась к изваянию Будды и, заливаясь слезами, стала молиться: «Дух покойного императора да сподобится просветления в нирване! Да обретут как можно скорее упокоение в Будде все мертвые духи Тайра!»

О скорбь! В минувшие времена, обратившись к восходу, она взывала к великой богине в святилище Исэ, к великому бодхисатве Хатиману в храме Ивасимидзу: «Да продлится жизнь государя! Да здравствует он десять тысяч веков!» — а ныне, увы, обратившись к закату, молилась: «О мертвые духи Тайра! Да проляжет ваш путь в Чистую землю, дабы стали вы буддами в раю Амитхабы!..» На створках бумажных ставен в опочивальне начертала она стихи:

 

Поведай, о сердце,

когда научилось грустить

о днях, пролетевших

под царственным кровом дворца,

в кругу приближенных, друзей...

Коль скоро былое,

как призрачный сон, унеслось, —

должно быть, не вечна

и эта обитель в горах,

отшельницы жалкий приют...

 

А сопровождавший государя Дзиттэй, Левый министр, начертался на бумажных створках:

 

В минувшие годы тебя мы привыкли

равнять с луной незакатной —

увы, за вершинами гор угасло сиянье луны!..

 

Проливая горючие слезы, размышляла государыня о днях минувших, о днях грядущих, а в это время в небе над головой раздался грустный голос кукушки, и государыня сложила:

 

Ну что ж, посчитаем,

кем больше пролито слез,

кукушка лесная!

Ведь и мне в этом бренном мире

довелось безутешно плакать...

 

Итак, всех взятых живыми в плен в битве при Данноура провезли на позор по широким дорогам, а затем обезглавили или, разлучив с женами и детьми, сослали в изгнание. Никто не сохранил жизнь, никто не остался в столице, кроме князя Ёримори, дайнагона из Усадьбы у Пруда... Но о сорока с лишним женщинах не вышло никакого распоряжения, и они либо укрылись у родных, либо, положившись на узы дружбы, нашли приют у прежних знакомцев. И все же не оставалось ни единого дома, будь то разукрашенные яшмой палаты знати, где тихо веял бы мирный ветер, будь то сплетенная из сучьев хижина простолюдина, где улеглась бы пыль, взметенная вихрем бедствий... Супруги, делившие ложе, разлученные, исчезли в заоблачной дали, родители, лелеявшие дитя, скрылись неизвестно куда. В бесконечной тоске друг о друге тянулись их дни и луны.

А случились все эти беды только из-за того, что Правитель-инок всю Поднебесную средь четырех морей самовластно сжимал в своей деснице, выше себя — не боялся даже самого государя, ниже себя — не заботился о народе, казнил, ссылал, поступал своевольно, не стыдился ни людей, ни всего белого света. И воочию явилась тут истина: «За грехи отцов — возмездие детям!»

Миновали луны и годы, и недуг одолел государыню Кэнрэймонъин, и, держась за шнур, другой конец коего был привязан к Руке священного изваяния, она взмолилась: «Славься, о великий будда Амида, властитель Чистой земли, что лежит на закате! Отведи меня туда, не дай в пути заблудиться!» А госпожи Дайнагон-носкэ и Ава-но Найси, сидя у ложа государыни и понимая, что конец ее близок, не щадя голоса, плакали и стенали. Когда же слова молитвы, замирая, стали звучать все тише и тише, в небе на западе протянулись пурпурные облака, вся келья наполнилась дивным благоуханием, и с неба донеслись звуки музыки. Так, во 2-м году Кэнкю, во второй декаде одиннадцатой луны, месяца Инея, навсегда прервалось дыхание государыни Кэнрэймонъин, ибо всякой жизни в конце концов положен предел.

С того самого времени, как впервые вступила государыня во дворец, обе женщины прислуживали ей безотлучно, и теперь, понимая, что расстаются навеки, были так безутешны, что с горя едва не помутились в рассудке. Никого из родных у них не осталось, преклонить голову было негде. Достойно восхищения, однако, что обе они ни единого дня не провели без молитвы, прося у Будды упокоения для государыни и своих близких. И в конце концов осуществилось заветное желание обеих женщин, и они возродились к жизни вечной, подобно Ведехи[27], супруге индийского царя Бимбисары, и Рюнё[28], дщери царя-дракона.

 

 

 

[1] Окропление главы.  — Вступление в монашество знаменовалось целым рядом обрядов. Наголо обритую голову новообращенного (в знак отказа от мирской суеты головы брили наголо и мужчины, и женщины) кропили священной водой. Корни этого обряда восходят к древнеиндийскому обычаю кропить водой голову царя, вступающего на царство.

 

[2] Жены императоров тоже имели ранги: высший — «кого» (императрица), средний — «тюгу» (букв.: «та, что во дворце»), младший — «него» (букв.: «благородная госпожа»). Звание «него» могли носить также служившие при дворе аристократки. Но наиболее почетным был ранг «монъин» (перед ним добавляли название дворцовых ворот). Такой ранг именовался «инго» (яп.).

 

[3] С неба донесся голос горной кукушки...  — По древней китайской легенде, правитель царства Шу (IV в. до н. э.) уступил свой престол другому, а сам стал отшельником. После смерти его душа превратилась в кукушку, но не перестала тосковать о земной жизни. Прилетая из царства мертвых, кукушка, душа правителя Шу-ди, грустно выкликает: «Лучше вернуться, хочу вернуться!..» Таким образом, голос кукушки считается в поэзии Китая и в поэзии Японии исполненным грусти, тоски.

 

[4] Так горевали, наверное, Лю и Жуань...  — В «Истории Поздней Ханьской династии» рассказана легенда о том, что в годы Юн-пин (58—75) некто Лю Чэнь и Жуань Чжао отправились на гору Тяньтай сбирать лекарственные травы. Заблудившись, они проплутали тринадцать дней, но вдруг увидели на листке, плывущем по воде, остатки каши и поняли, что недалеко есть жилье. Они пошли вверх по течению и встретили прекрасный дев, которые оказали им любезный прием. В гостях у этих дев они провели полгода, но когда вернулись в родные края, то уже не застали в живых никого из своих родных: оказалось, что прошло уже более двухсот лет и за это время сменилось семь поколений их потомков.

 

[5] Чжаоянские чертоги  — одна из частей дворцового комплекса ханьской столицы в Китае, где император встречался с женщинами из своего гарема.

 

[6] ...слагала стихи... в Чанцюских покоях...  — Чанцюгун, дворец Вечной Осени, в котором жили императрицы, в эпоху Ханьской династии.

 

[7] ...храм Фудараку, основанный Фукаябу из рода Киёхара...  — Фудараку (санскр. Поталака) — название горы в Индии, где, согласно буддийским легендам, проповедовал бодхисатва Авалоки-тешвара (яп. Каннон); Фукаябу из рода Киёхары известен как поэт (нач. X в.).

 

[8] ...руины дворца вдовствующей государыни Оно.  — Вдова императора Го-Рэйдзэя (1-я половина X в.), Ёсико Фудзивара, принявшая постриг и поселившаяся в местности Оно, именовалась по названию этой местности государыней Оно.

 

[9] «Двор Янь Юаня зарос травой-лебедой...»  — Янь Юань, любимый ученик Конфуция, жил в большой бедности. У него была всего одна плетеная бамбуковая корзинка для еды и тыква-горлянка для воды. Несмотря на крайнюю нужду, он был всегда весел и отличался добродетелью. Конфуций назвал его мудрым праведником.

 

[10] «У Юань-сяна //распахнута настежь дверь..»  — Юань-сянь — также один из учеников Конфуция. Подобно Янь Юаню презирал богатство и довольствовался бедностью. «Юань-сянь жил в Лу за круглой оградой в доме, крытом соломой, поросшей травой. Поломанные двери их из хвороста держались на тутовых ветках, окном служило горлышко (разбитого) кувшина...» (Чжуан-цзы, пер. Л. Д. Позднеевой).

 

[11] Крик обезьян считался в китайской поэзии символом грусти, одиночества в лесной горной глуши; литературная поэзия Японии заимствовала этот образ, также ставший символом печали и одиночества.

 

[12] Шакъя-Муни, царевич Ситтха, девятнадцати лет покинул стольный град Гая...  — Житие Будды, прозванного Шакья-Муни (букв.: «Святой праведник из племени Шакьев»), гласит, что родился он в царском доме и именовался царевичем Сиддхартхой (яп. Ситтха). Двадцати девяти лет (а не девятнадцати, как написано в «Повести»), впервые покинув стены дворца, он увидел, что все люди обречены на страдания — таковыми являются болезнь, старость, смерть. Потрясенный, Сиддхартха решил искать спасение от этих бед, покинул дворец и ушел в лес, где провел в одиночестве несколько лет, погруженный в размышления о смысле человеческого существования. Столица Гая (санскр. Гая) — столица древнеиндийского царства Капилавашту (на территории современного Непала), где родился царевич Сиддхартха, будущий Будда.

 

[13] ...прикрывал наготу листвой древес на горе Дандоку...  — Гора Дандоку (санскр. Дандака) на северо-западе Индии, в древнем царстве Гандхара (на территории современных штатов Пенджаб и Кашмир).

 

[14] ...шнур, сплетенный из нитей пяти цветов.  — Пять «священных» цветов — синий, желтый, красный, белый и черный. Считалось, что если в час кончины верующий будет призывать имя Будды, держась за такой шнур, другой конец которого прикрепляли к руке изваяния Будды, то после смерти он отправится прямо в рай.

 

[15] ...изображение... святого учителя Шань Дао...  — Буддийский монах, основатель буддийской секты Чистой земли в Китае в Танскую эпоху. Легенда гласит, будто бы он лично изготовил сто тысяч копий сутры Амитабхи (яп. Амиды).

 

[16] ...келья блаженного Юймы...  — Юйма (санскр. Вималакирти, букв.: «чистый», «непорочный»). В Сутре Вималакирти говорится, что этот праведник, богатый купец из древнеиндийского государства Вайсали, достиг такой святости, что в своей маленькой келье принимал одновременно сто тысяч будд, прибывавших к нему из всех Десяти направлений.

Десятью направлениями назывались восток, юг, запад, север, северо-восток, юго-восток, юго-запад, северо-запад, верх (небо) и низ (земля). Эти понятия японцы заимствовали из Китая.

 

[17] ...стихи монаха Садамото Оэ...  — Садамото из рода-Оэ в 1002 г. постригся в монахи, уехал в Китай, где и умер в 1034 г. Гора Цинляныпань (другое название — Утайшань) — одно из самых священных для буддизма мест в Китае (в современной провинции Шаньси).

 

[18] Архаты  — буддийские святые праведники.

 

[19] ...избавлена от тяжкой доли, тяготеющей над женщиной от рождения...  — Подобно другим религиям, считающим женщину «сосудом греха», ортодоксальный буддизм также отрицал за женщиной, в силу самой ее природы, возможность перерождения в будд, а также в богов Индру, Брахму и др. — необходимость до замужества повиноваться отцу, после замужества — мужу, после смерти мужа — сыну.

 

[20] Гора Пэнлай  — одна из трех волшебных гор в океане, где, по даосским поверьям, обитают бессмертные.

 

[21] Пяти увяданий.  — Девы-небожители, небесные феи, наделенные долгой жизнью, все-таки смертны. Перед кончиной они проходят как бы пять стадий («пять увяданий»), каждая из которых, как предвестник грядущей смерти, постепенно изменяет их облик. Сперва становятся грязными их легкие, воздушные одежды, затем увядают цветы в венке, украшающем голову, из-под мышек начинает струиться пот, тело испускает зловоние и наконец наступает смерть.

 

[22] ...Четыре горести и Восемь мучений... — Четыре горести: жизнь, болезнь, старость, смерть; Восемь мучений: выше перечисленные четыре страдания плюс разлука с любимым, вынужденное общение с жестокими, злобными, невозможность обрести желаемое, всевозможные страдания души и тела.

 

[23] ...вопли грешников в преисподней Великих стонов...  — Четвертая и Пятая сфера буддийского ада именуются преисподней Стонов и преисподней Великих стонов (санскр. Раурава и Маха-Раурава). Один день мучений в этом аду соответствует миллионам земных лет.

 

[24] «Об этом прочтешь в Драконовой сутре!»  — Сутры с таким названием, как указывают японские комментаторы, в настоящее время не существует.

 

[25] А праведный Нитидзо из нашей страны.  — Монах-отшельник, живший на священной вершине Кимбусэн, в ёсино (современная префектура Нара) в нач. X в. О его жизни повествуют разнообразные притчи во многих японских средневековых сборниках.

 

[26] ...с благой помощью бога Дзао...  — Бог Дзао (буддийское божество японского происхождения), которому посвящен отдельный храм в монастырском комплексе на горе Кимбусэн, считается укротителем демонов и злых духов. Выражение лица устрашающе грозное. Его в особенности почитали селившиеся в горах аскеты-отшельники.

 

[27] ...подобно Ведехи, супруге индийского царя Бимбисара...  — Добродетельная Ведехи благодаря своему благочестию после смерти возродилась к вечной жизни в раю. Житию Ведехи, полному драматических событий, посвящена отдельная глава в сутрах, особо почитаемых японскими адептами буддийской секты Чистой земли. Царь Бимбисара (543—491 гг. до н. э.), ревностный сторонник буддизма, правивший в древнеиндийском царстве Магадха, — реальное историческое лицо.

 

[28] ...подобно... Рюнё, дщери Царя-Дракона.  — В буддийской религиозной литературе повествуется о Рюнё, дочери царя-дракона, повелителя соленых морей, которая восьми лет духовно прозрела, стала буддисткой, за что и удостоилась после смерти вечной жизни в раю.

 

Hosted by uCoz