Владимир Соловьёв

ЛУННЫЕ ТЕНИ

Рассказ

"Наверно, выронил, когда вынимал кондук­тору билет", — заключил Лунин долгое разду­мье о таинственно исчезнувшей десятке, то бишь, десятитысячной купюре. Всякое вольное или невольное раздумье о суетном тяготило его, поэтому, разоблачив тайну пропажи, он почув­ствовал такое же облегчение, как если бы уже нашел ее. Но предстояло новое суетное разду­мье: где теперь достать деньги на проезд до сво­его поселка?

За этим раздумьем Лунин подошел к авто­вокзалу. Объявили посадку на его автобус, но на перроне он увидел контролера. Будь у него хоть на билет до первой остановки, взял бы в кассе да и сел в автобус. Но у него и тысячеруб­левки не было. Разжалобить контролера — при­земистую женщину с ястребиным взором — ему не удалось. Автобус уехал. Лунин, стройный, даже элегантный в своем видавшем виды ста­ромодном стареньком пальто, одиноко стоял на перроне с недоумением на бледном и худом лице. Ему словно бы непонятно было, как это такая несуразица могла произойти в правовом, демократическом отечестве.

Ступня левой ноги у него стала зябнуть. Хотя было минус двенадцать по Цельсию, растоптан­ный снег на перроне увлажнился, и лопнувшая от русского мороза подошва импортного ботинка всасывала воду из него, что губка. Других боти­нок у Лунина не было — он и так вложил пол­торы зарплаты в эту лопнувшую импортную недвижимость. Или движимость? Брезгливо по­размышляв, как правильнее называть ботинки: движимость или недвижимость, — Лунин по­шел куда глаза глядят. Глаза захотели еще раз взглянуть на окна Таниной квартиры. Он теперь приезжал в этот город, где ушли куда-то моло­дые годы, чтобы только постоять у Таниного дома. Даже к дому, в котором сам жил когда-то, не тянуло, потому что ни там, ни вообще во всем городе никого, кроме Тани, из близких ему людей не осталось. Воцарение в отечестве рыночных порядков вынуди­ло его коллег "зарыть свой талант в землю". Кто в Москву на заработки подался, кто в другие города.

Он смотрел на окна ее квартиры на шестом этаже и гадал: помнит ли о нем или уж совсем забыла? "Ей легче позабыть, у нее муж и дочь есть, — заключил он с грустью. — Это мне, одинокому, все кажется, будто наша с ней нескладная любовь имеет какое-то важное, даже веч­ное значение". Он до сих пор никак не мог понять, почему так получилось, что они не вместе. Вроде бы не мешало ничего. Когда они целова­лись с Таней в первый раз, она была еще свободна. И он видел ее к нему расположение, хотя и знал, что у нее есть парень. Тем не менее с предложением руки и сердца почему-то не спешил. А она только цело­вала молча да вздыхала. Хоть бы единым словом намекнула, подтолкну­ла бы его! "Гордыня ей не позволяла", — думал он. Ему и в голову не приходило, что сам он тоже из гордыни прозевал ее. Он был на четыр­надцать лет старше ее, и ему хотелось, чтобы она, отвергнув более мо­лодого его соперника, призналась бы в любви ему. Она призналась по­том, через два года после того, как вышла за своего парня замуж, когда у нее уже была годовалая дочь. Тогда-то и началась по-настоящему их любовь, которую вернее было бы назвать страданием. Воровские встре­чи лишь усиливали муку. В ревнивом ослеплении ему казалось, будто мучится только он. "Хорошо тебе, — говорил он ей при встречах, - развлечешься со мной да идешь домой кормить мужа. А тут хоть волком вой в четырех стенах". В ответ она поднимала к нему свои крупные стра­дающие глаза и молчала. Ни укора, ни возмущения не замечалось в ее округлом личике, только голова чуть заметно подрагивала у нее сверху вниз, словно бы кивая согласительно. Смертельно устав от ревности, он объявил ей о необходимости разрыва. Втайне он надеялся, что она испугается и разведется с мужем. Но она опять лишь глядела молча, и ее голова чуть заметно подрагивала сверху вниз. Взбешенный, он перестал даже здороваться с ней при встречах. Вначале Таня провожала его недоуменным взглядом, потом перестала поднимать к нему глаза. Через пол­года они сделались чужими. И оказалось, что холодное Танино безраз­личие бьет куда больнее ее прежней молчаливой нежности. Тут как раз началась рыночная лихорадка. На предприятии, где работал Лунин, фактически не стало ни работы, ни зарплаты. В отчаянии он обменял свою однокомнатную квартиру на однокомнатную же в маленьком по­селке и уехал туда, надеясь все забыть. Увы, любовь не забывалась. Муки ревности утихли, правда, но любовь на расстоянии оказалась не менее живучей, чем вблизи.

От мороза защипало уши. Лунин медленно двинулся к автовокзалу отыскивая в памяти из оставшихся в городе знакомых хоть одного, у которого не совестно занять десятку.

Внезапно словно ослепительная вспышка преградила путь. Он увидел идущую навстречу Таню. На ней было скрадывавшее достоинства ее фигуры новомодное пальто из кожзаменителя и похожая на мужскую шапка, умалявшая в ней женственность. И все-таки, разрумянившаяся на морозе, она была несказанно хороша. Встретив ее взгляд, он заме­тил, как на мгновение просияло радостно ее милое округлое лицо. Или это только почудилось оттого, что у самого него в душе все засияло?

-       Здравствуй, — сказал он, унимая радостную дрожь голоса и тела.

Она приостановилась, разглядывая его во все свои крупные, словно изумленные глаза, затем плавно пошла дальше. Он повернулся за ней, зашагал с ней рядом. Он остро ощущал, как облегчительно было бы сейчас признаться Тане, что теперь для него поглядеть только на окна ее дома — уже наслаждение великое, — во всем признаться, плюнув на гордыню. Но вместо искреннего признания с его губ слетала почему-то суетно мертвящая фальшивка:

-    А я тут к приятелю по делу приезжал.

Она молчала. До ее дома оставалось совсем недалеко. "Неужели так и уйдет, не сказав ни слова?" — испугался он.

-    Как дочь? — спросил, чтобы только не молчала.

-    Нормально, — произнесла она в ответ с растяжкой. — Невеста уж, в девятом классе.

-    Как выживаешь в рынке?

-   Да муж, слава Богу, обеспечивает, одной на мою зарплату не прожить бы.

Его ревниво покоробило. Он небрежно обронил:

-   Я тоже на свою зарплату не в обиде.

Она с недоверием покосилась на его видавшее виды пальто, в котором он ходил еще много лет назад к ней на свидания. Он смутился и пробурчал что-то о крупной сумме, которую одолжил приятелю, потом вдруг неведомо зачем бухнул:

-  А сегодня портмоне с деньгами потерял, не знаю теперь, как и до дому добираться.

Она вскинула на него понежневшие глаза:

-   Я тебе дам, пятидесяти тысяч хватит?

Он церемонно начал отказываться, говоря, что брать в долг у нее ему неудобно, но она уже достала из сумки кошелек, вынула сложенные пополам четыре новенькие пятидесятитысячные купюры и протя­нула одну ему.

I- Спасибо, — поблагодарил, смиряясь, он. — Я смогу вернуть через неделю. Только где я тебя встречу? Опять на этом месте в это время?

- Где встретишь, там и отдашь, мне все равно когда, — ответила и покраснела.

- У тебя муж что, миллионы зарабатывает?

- Ну... это у меня на карманные расходы.

Она солгала. Четыре пятидесятитысячных купюры она получила сегодня в кассе предприятия, на котором когда-то работал с ней в одном отделе Лунин. Это была вся ее зарплата за позапрошлый месяц, и неизвестно, когда теперь выдадут еще. А у нее уже тьма долгов. О муже она тоже солгала. Муж вот уж четвертый месяц как сидел на пособии по безработице и вдобавок начал выпивать. Когда, попрощавшись с Луни­ным коротеньким "Пока", она пришла домой, муж был одет, к ее удив­лению, не по-домашнему: выходные брюки, под джемпером свежая рубашка, на ногах вместо шлепанцев теплые ботинки. А в прихожей на полу наполненная чем-то и застегнутая вещевая сумка. Она не стала спрашивать, что все это значит. Молча переоделась в халат.

—  Ухожу я, Таня, — потерянно промолвил муж, стоя спиной к ней у окна. — К матери поеду. Дочь уж взрослая... Я знаю, ты не любила меня никогда, инженера своего любила... Устроюсь там на работу, мат-помощь буду присылать. Развод потом оформим... Может, на прощанье скажешь что-нибудь?

Но она молчала. Только когда он, надев в прихожей пальто, поцеловал ее в щеку и пошел на выход, испуганно проговорила:

—  Зачем же так, сразу? .. Хоть дочь дождись из школы.

—  А что я ей скажу? — мученически покривился он. — Напишу потом.

Закрыв за ним дверь, она вернулась в комнату, опустилась, не при­касаясь к спинке, на диван и невидяще уставилась в окно, посиневшее от ранних зимних сумерек. Из крупных ее глаз полились слезы.

А Лунина уже мчал автобус. В поселок он приехал затемно. Он болез­ненно поморщился, подойдя к своей панельной трехэтажке, опутанной у основания, как и все соседние трехэтажные дома, неприглядными, вкривь и вкось, где деревянными, где проволочными огорожами, за которыми летом жильцы первого этажа выращивали картошку. Ни улич­ных фонарей, ни расчищенных дорожек, ни светящихся магазинных витрин, ни прохожих. Чернота.

В квартире одиночество ощутилось еще острей, чем даже на пустын­ной улице. Убогая мебель, убогие шторы на окне, убогие обои, которые давно пора бы сменить, да не на что. Он солгал Тане, сказав, что полу­чает приличную зарплату. Работал он теперь на местном деревообрабатывающем заводике привратником, то бишь, ворота грузовым и легко­вым автомашинам открывал. Платили за эту работу двести тысяч и то нерегулярно. А тут еще квартплату повышают до ста тысяч. И за элект­ричество грозят повысить плату. Да раз в месяц в город надо съездить. И остается от зарплаты восемьдесят тысяч. Это если перевести на старые деньги, десять рублей всего. Скажи кто-нибудь Лунину в доперестроеч­ные времена, что жить и на десять рублей в месяц можно, рассмеялся бы, приняв за шутку.

А теперь и вправду на десятку вот живет. Худеет, правда, день ото дня, слабость и сонливость днем одолевают. На крышке доживающей свой век радиолы "дежурит" кофемолка. Он на ней теперь вместо ко­фейных зерен подсушенную пшеницу перемалывает и печет из полученной темной муки блины — на магазинную муку денег не хватает.

Сварив на ужин перловки с подсолнечным маслом, Лунин с кис­лым выражением протолкнул в рот несколько ложек чересчур уж "калорийной" каши. На душе у него было муторно. Встреча с Таней пробу­дила душу от сонного оцепенения, и ненужность его теперешней оди­нокой жизни предстала перед ним так обнаженно, так пугающе! Ста­рик скоро, и никакой перспективы впереди — нищета да одиночество. А ведь совсем недавно, кажется, крутился он самозабвенно среди улыб­чивых людей. Была уверенность, увлеченность делом, были застолья в ресторанах, были блистательные импровизации, остроты, смех, и он счастливо ощущал, что интересен людям, и люди ему были интересны, и, главное, была между всеми общность, замечательное ощущение, что к светлому идут все вместе. Куда все это делось? Какой сатана на страну наехал? Или подобное происходит с каждым из стареющих людей вне зависимости от потрясений в государстве?

Он принялся ходить по комнате. Беспокойство все усиливалось, в душу закрадывался страх. Хотелось бежать из четырех стен куда-то, ис­кать людей, искать ушедшее. Подойдя к окну и отодвинув штору, он увидел наводящую тоску пустынность улицы, но там уже не было черно - взошла луна, и в ее свете от домов и заборов легли на снег холодные неподвижные тени. Он глядел на эти тени, чему-то ужасаясь. По какой- то странной ассоциации в ушах зазвучала позабытая мелодия. Это был фокстрот. Точнее, медленный фокстрот, "слоуфокс" по-иностранному. Слоуфокс "Лунные тени" было полное название.

Кинувшись к книжному шкафу, он извлек из дальнего его угла ста­рую добрую пластинку с мелодиями 30—50-х годов. Здесь были и "Коте­нок на клавишах", и "Три поросенка", и "Рио-Рита", и вспомнивший­ся ему фокстрот. Сняв с крышки радиолы кофемолку и установив на диск пластинку, он замер, предвкушая наслаждение. Эту старую плас­тинку он всегда слушал с наслаждением.

На этот раз знакомые мелодии выбили даже слезу у него из глаз. Каждый звук, каждый музыкальный "извив" пробуждал в памяти ми­нувшее, и это минувшее представлялось таким светлым в сравнении с нынешней убогой жизнью, что он, остановясь посреди комнаты, вдруг задал самому себе вопрос: "Но почему?! Почему я и все мои знакомые, и вообще все люди, почему мы так легко смирились со свалившейся на нас нищетой, с разделением на "новых" и "старых" русских? Почему терпеливо сносим скармливаемую нам по телевизору пошлятину и ложь? Почему перестали читать книги? Почему?"

Зазвучал слоуфокс "Лунные тени". Когда-то они с Таней танцевали под звуки этой музыки, и вначале Лунин только упивался вызванными ею в памяти счастливыми минутами. Но потом, когда он стал "прокру­чивать" фокстрот во второй раз, что-то насторожило его в одном из музыкальных переходов. Он вдруг задумался: почему мелодия так назва­на - "Лунные тени"? Пытаясь найти объяснение этому названию, он вслушался в причудливые переходы повнимательней. И правда, в вооб­ражении возник словно бы мир теней. Этот мир не был еще мертв, но словно бы бесовская усмешка проскальзывала в музыкальных перели­вах, околдовывающих и усыпляющих живое.

"Вот в чем дело! — чуть не закричал он вслух и возбужденно захо­дил по комнате. — Сатана нас всех околдовал. Вместо того, чтобы высту­пить против зла единой силой, мы, стесняясь своей нищеты, делаем друг перед другом вид, будто все у нас в порядке. Гордыня наша — вот на чем поймал нас сатана! Крутимся, тянем жилы из себя, дотягивая до очередной непредсказуемой подачки, и все помыслы и чувства лишь в одном: как дотянуть, как выжить. А зачем, спрашивается, выживать, когда вместо жизни нам подсунули суетную бесовскую пошлятину? Мы же цари природы, неподвластные умиранию, а не скот, у которого на уме одна кормежка! Нас действительно околдовали. Мы спим. Мы пре­вратились в безликие собственные тени".

Сделав такое заключение, Лунин с инженерной последовательнос­тью сделал затем следующее: надо против сатаны бороться. Прямо сей­час, немедленно! Для начала хотя бы свою гордыню по отношению к Тане одолеть.

С былой хваткой он занял у соседей по лестничной площадке три­дцать тысяч и успел добежать до автобусной остановки к последнему автобусу. Всю дорогу он лихорадочно обдумывал, как признается Тане заново в любви.

"А если дверь откроет ее муж? — спохватился он, подымаясь уже по лестнице к ее квартире. — Ладно, скажу тогда, что пришел вернуть долг Тане".

Дверь открыла Таня. Открыла как-то порывисто, словно ждала кого- то. При виде Лунина у нее в глазах промелькнул не то испуг, не то досада, но, во всяком случае, не радость. Желание объясняться в любви у Лунина пропало. Танино лицо в слабом коридорном свете показалось сильно постаревшим и усталым. "В сущности, это совсем уже не та жен­щина, которую я любил так сильно", — разочарованно подумал он и неловко произнес:

—  Вот, долг ... — и протянул ей пятьдесят тысяч.

—  Господи, — простонала она с досадой, — я же сказала, мне не к спеху.

—  Да приятель мне долг отдал, вот я и... чего тянуть?

Она молчала. И страшно боялась, как бы молчание не прорвалось признанием, что от нее муж ушел. Это было бы так унизительно!

—  Ну ладно, я поеду, — тяжело проговорил Лунин. — Всего доброго тебе.

—   Пока, — покорно произнесла она, и в ее голосе послышалось страдание.

Он резко дернулся головой, намереваясь поцеловать ее шелковис­тые, чудно пахнущие волосы, но вместо этого лишь ударился лбом о ее голову. Как была у них нескладная любовь, так нескладной и оста­лась!

Ночь он провел на скамье в автовокзале. В полудреме думал о Тане о том, как она постарела. Значит, сам он и совсем уже старик. "Пра­вильно она сделала, что вышла замуж не за меня, а за молодого, - заключил он утром. — Будь я теперь ее мужем, какой был бы стыд, какая мука оттого, что не способен заработать даже на еду. Один-то я уж как-нибудь домаюсь до выноса вперед ногами".

И когда автобус повез его к поселку, о Тане он уже не думал. Он думал о том, как распорядиться зарплатой, если ее дадут через неделю, как обещали. В первую очередь надо будет отдать долг соседу. А потом придется выбирать, от чего отказаться: от лука или от подсолнечного масла, — чтобы дотянуть до следующей непредсказуемой получки. "Толь­ко в день получки непременно побалую себя пачкой творога и пакетом молока", — мечтательно подумал он, задремывая под укачивание по­скрипывающих рессор автобуса.

 

 


Hosted by uCoz