Роман Славацкий

ПОЖАРНИК

ФАНТАСМАГОРИЯ

Светлой памяти

Московского архитектора М

Посвящает эту повесть автор.

ПОЭМА О КАЛАНЧЕ

 

В общем, это был славный городок.

Чаянов.

 

 

Прекрасен Колымень-град о вечернюю пору! Особливо ежели ехать к нему с южной стороны. Раскрывается город этаким фолиантом, а на титуле у него – не буквицы и заставки, а церковь Троицы-на-Ямках.

Знаменитая церковь, я вам скажу, и не столь своими украшениями семнадцатого века, сколь славным именем владыки Серафима, который тут провёл детские годы.

Недаром писатель Ло́жечников, коего многие колыменцы по наивности считали поэтом (и отчасти справедливо, ибо во многих своих сочинениях сей литератор оказывал истинно пиитическую силу), говаривал: «Холодня (то бишь Колымень-град) – моя родина. Горжусь ею, ибо в ней родился владыка Серафим».

Но ещё более пиитически и героически смотрелась Троица на фоне всего города, в сочетании с колокольнею Иоанна Богослова (памятник Двенадцатого года!).

И вокруг её жёлто-белого шпица вращалась вся жизнь градская: и торговая площадь, и храмы, и шуховская башня водонапорная.

Хорош Колымень-град с юга! Но ещё лучше он – если взлезть на высокую вершину. Например – городскую каланчу.

Пожарная часть, как и Троица-на-Ямках, находится у южного въезда, в Ямской слободе, но чуть правее и ближе к центру, к Богослову. Построенная при Николае Палкине, она выдаётся размерами и строгостию вида. Здание двухэтажное, жёлтое, с белыми пилястрами по фасаду. А по верху воздымается преизрядная каланча. Она из дерева, но обшита железом. Так вот, если по лестнице забраться на самый верх, в восьмигранную стеклянную будку, то увидишь Колымень, паря, яко птица.

Весь город топорщится колокольнями и крестами, как дикобраз, а в одно-двухэтажных усадьбах и усадебках из камня и дерева кипит муравьиная жизнь.

Существенной частью этой общественной, и я бы даже сказал – публичной, жизни были два весёлых дома, расположенные вдоль берега мутной Москвареки. Там проживали местные камелии, колыменские жрицы свободной любви, ублажающие своими продажными ласками нижних чинов и матросиков (это в доме попроще) и господ офицеров вкупе с остальным колыменским народонаселением мужеского полу (в доме почище). Еженедельно процессию желтобилетных девиц конвоировали в пожарную часть, ибо как раз там, в одном из флигелей, располагался дохтур, который, по освидетельствовании каждой из детей порока, выдавал бумажку о телесном здравии и разрешении на её дальнейшую греховную деятельность. Каждая такая процессия вызывала нездоровый интерес колыменских обывателей, которые беззастенчиво взирали на легкомысленных дам, при этом словесно унижая их человеческое достоинство. Дамы, впрочем, в долгу не оставались. Но не о них речь! О них мы сказали к слову. Есть во граде нашем много чего полезного и кроме публичных домов.

Колымень на всю Россию славился своим камнем и глинами, своими мостовыми, что покрывали город, словно панцирь. Да и в самом деле когда-то эти мостовые были панцирем – каменной кремлёвской стеной, большую часть коей разобрали за ненадобностью и пустили на замостку. Отчасти из кремлёвских кирпичей были построены и колыменские дома. Но пожары и при кирпичных стенах случались часто. А если брать старину, времена до матушки Екатерины, когда Колымень-град был сплошь деревянный, то пожары принимались как неизбежная часть быта. И если сгорала пара-другая домов, то это считай – повезло, а то, бывало, выгорит полгорода, а иногда и весь город.

И дядя Иван Петрович любил рассказывать Козлодоеву о древних пожарах.

Да, я ведь совсем забыл сказать, что главным героем нашей фантасмагории является Максим Петрович Козлодоев. Так вот, у этого Козлодоева был дядя, тоже Козлодоев, тоже Петрович, но только Иван. Служил он в пожарной части, поэтому, собственно, мы и начали свой рассказ с юга, с Троицы и соседней с ней каланчи.

Итак, дядя Иван Петрович, рассказывал своему младому племяннику, что почасту забегал к нему в пожарку, страшные истории.

– Во времена оны, – говорил он нараспев, шевеля огромными пышными усами,– град сей был весь древян. Посреди лесов дремучих стояла крепость наша, и в тех лесах и болотах ни зверь не пролазил, ни человек не проезживал. Поэтому, сынок, и ставили города деревянные. Представь: и стены, и дома, и церквы – всё деревянное. Что будет, ежели загорится от свечки храм или от лучины – дом? Если ветер сильный подует, замахает руками своими, то разнесётся огонь по всему граду, закрутится, загудит, заревёт огненный вихорь-зверь, закрутит красную воронку – только искры полетят вверх. Колыменцам тогда оставалось прыгать с берега в Москвареку да глядеть из воды, как их добро горит.

При этом дядя Иван Петрович живописно иллюстрировал рассказ, то махая руками и создавая ветер, то, под конец, прыгая и садясь на корточки, изображая погорелых колыменцев.

И Козлодоев-младший зримо представлял себе всю эту средневековую картину: зловещую пелену огня, ночь, реку и печальные головы, торчащие из воды, а среди них – голову дяди Ивана Петровича с вытаращенными глазищами и шевелящимися усищами, озаряемую багряными сполохами и отблесками воды.

– О Каланча! – начинал дядя Иван Петрович свою торжественную песнь. – Это в городе главное здание! Колокольней (дядя кивал на Богослова) Город себя думает, а каланчой Город себя ощущает. Ты понимаешь разницу: думает и ощущает?

– Ага… – восхищённо шептал Козлодоев.

– Чуть что, чуть где какой непорядок – мы тут как тут!

О! Каланча – это перст Божий. Это столп, на коем всё держится! Ведаешь ли какой знак, сиречь герб, имеет Колымень-град? Столп, а на столпе – корона. Выходит, наша Каланча суть симбол колыменский – столп, а будка стеклянная – вроде короны. О дивная и предивная земля колыменская! О великая крепость сия! Лежит она, яко древний зверь допотопный левиахфан и дышит, дышит гребнями своими, колокольнями своими молчит, а Каланчою глядит и слушает. О пожарная часть! Как всё в ней соразмерно и прекрасно составлено! И лопатки-пилястрочки числом шесть, белые на жёлтом, и хронтон треугольный с белыми сухариками. А окна какие большие! А два флигеля? И хозяйство внутри, с машинами да с лошадьми? Эх, Максимка, знал бы ты, как в старину красиво было!

Сидишь этак себе в будке; вдруг – дымок на окраине. Тут же даёшь сигнал – и вот пожарные, как премудрые насекомые, градом сыплются в экипаж. Лошади мчат, колокол звенит, на пожарных каски и кирасы горят, как солнце, а впереди – пожар, пожар… Он, родимый.

Огонь стелется, точно алый шёлк, всё гудит, всё гремит; и представь – лезем мы в эту геенну огненную, заливаем её помпой, железными крючьями растаскиваем сей ад. Герои!

Итак, Максимка, скажи мне, каковы суть и значение Каланчи в русском городе? Не знаешь? Так слушай: Каланча в городе – это как орган в организме, что заведует болезнями. Чуть в каком месте лихорадка, тот орган испущает свою силу туда, чтобы болезнь побороть. Так и Каланча.

А кто главный в Каланче?

– Пожарник! – восторженно вопил Козлодоев.

– Не пожарник, а пожарный, – наставительно поправлял его дядя Иван Петрович. – Пожарник – это такой нехороший человек, зломысленный, который пожар зажигает. А пожарный – это кто?

– Это тот, кто с огнём бьётся! – гордо воскликнул Козлодоев-младший, и глазёнки его засверкали жёлтыми бликами.

– Молодец! Хорошо сказал! Запомни же на всю жизнь, кто есть ПОЖАРНЫЙ! Запомнил? А пожарник – это тьфу, мразь, вражина! Видел ли ты, Максимка, картину художника Васнецова «Три богатыря»?

– Ага, – доложил тот. – Там на конях сидят: посерёдке – Илья Муровец, из-под руки чегой-то выглядывает, справа от него Алёша Попович печальный-печальный, а слева Добрыня Никитич с мечом.

– Вот молодец. Можно сказать, что это первые пожарные земли Русской. Илья Муровец – главный начальник, с багром, Алёша Попович – задумался, это, значит, смерть свою, небось, чует на грядущем пожаре. А сколько наших так полегло! Ну а Добрыня – это, стало быть, тот бесстрашный, у которого насос в руках.

Тут внизу раздавался грозный гул, похожий на землетрясение: «Га-га-га!» – и страшный грохот.

Это пожарные ильи муромцы резались в домино вокруг большого стола. В конце партии злополучный проигравший должен был пролезать под столом, и в это время остальные радостно реготали и, что есть силы, молотили кулаками по столу. Больше отважным стражам заниматься было нечем: середина месяца, деньги все давно пропиты.

Дядя Иван Петрович наклонялся меж тем к самому племянничьему уху и шептал туда:

– Знай, отрок, Пожарный – это всему основа в Городе. Пожарные и с огнём сражаются, и порядок могут поддержать.

А могут порядок и нарушить.

Лицо его стало торжественно-грозным:

– Знай, отрок, леворуцию в стране делали не большевики. Царя свергли Керенский и его соратники. Были такие партии: есеры, меньшевики, кадеты. Они-то вот и произвели у нас леворуцию, а потом большевики пришли и всё нарушили. Наобещали народу всего, народ за ними и пошёл.

– А почему?

– Дураки были. Но я, вишь, отвлёкся. Так, значит, по всей стране в феврале великие события прошли. И в Колымене народ тоже власть взял. И впереди всех шли – пожарные. На Кисловом доме царский орёл висел с короной, державой и скипетром. Сняли его. И кто, ты думаешь, сымал? Мы, пожарные! Справа – Сергеич отбил Победоносца, слева – Мокеич – корону и крест.

О-о! Пожарные, сынок, всегда впереди всех шли!

И когда эти злодеи-большевики власть забрали, кто против них пошёл? Пожарные.

Дело вот как было.

В декабре началось заседание Совета, и все депутаты отправились в Боброво, в заводской театр.

Тогда-то вот и кликнули клич колыменские потреоты: спасай, мол, Колымень-град!

Во главе дела стоял купец Клейстеров. Он шепнул нашей команде, и вот в назначенную минуту при грохоте и громе понеслась наша алая огненная повозка вдоль по Городу. Земля дрожит, колокол гудит!

Поднялся люд колыменский, толпы на улицу выбежали, впереди купцы бородатые, с дубинами и кричат: «Бей большаков!» Стали членов Совета искать. На «Блюдечке», в городском сквере, одного члена-таки нашли: Лазаря Петровича Иванова – так его на клочки разорвали. То-то он лазаря попел!

Пошли наши мещане, наши кузьмы минины на Астраханскую – красногвардейский штаб громить.

Глядь – а с чердака пулемёт высунулси. Ну, все и разбежались. А потом отряд пришёл из Боброва. То-то страху было! Пришли к зачинщику – Клейстерову, а он теста дожидается. А теста он дожидался, потому как промышлял хлебопечением. И лучше всего у него получались калачи: любимая пища колыменских золотарей. Почему любимая? Да ведь у калача, ежели ты помнишь, ручка такая приделана; за неё удобно взяться, даже если руки испачканы. А когда калач стрескаешь, ручку можно выбросить, кто побрезгливей. Ну а не брезгливые и ручку съедали.

Так вот, сидит Клейстеров; квашня подходит. Один из гостей ему и говорит: «Сидишь, мол, сука?!» Бац! – и квашню ему на голову надел. Так его в тесте и повели.

Но самое интересное, что дело это закончилось ничем. Даже Клейстерова, кажется, не расстреляли.

Ищут-ищут: кто зачинщик?

– Не знаем.

– Кто Лазаря на клочки драл?

– Не видели.

Ну, стало быть, переименовали главную улицу Успенскую в улицу Лазаря Иванова, самого Лазаря, то бишь его куски, на главной площади торжественно похоронили, тем всё и кончилось.

Да… Славные то были времена! Героические!

 

И не раз такие разговоры заходили у Козлодоева с дядей Иваном Петровичем, часто до позднего вечера.

И выходил Козлодоев под тёмное колыменское небо, в котором играли звёзды и горели какие-то сполохи – точно отсветы мистического пожара.

 

 

 

ВОСПИТАНИЕ КОЗЛОДОЕВА

 

Мы все учились понемногу.

Пушкин.

 

 

Голод – штука полезная. Ничто так не дисциплинирует и не образовывает человека, как недостаток питания.

Что говорит марксизьм и его диалектика по этому поводу? По этому поводу марксизьм и диалектика говорят следующее. Человек делится на две части: базис и надстройку. Главное в человеке – базис, то есть корпус с руками и ногами, а внутри потроха. Поскольку правильная работа головы зависит от правильной работы потрохов, то, следовательно, голова у человека – это вторичное, а тело (то бишь базис) – первичное.

Абсолютно та же картина наблюдается в Природе. Развитие Природы и её естественного продолжения – технической культуры – определяет существование всех живых организьмов и человечества в частности. Если изменить природные условия – изменятся и окружающие организьмы. Если изменить условия социальные – можно изменить и психологию человека. Об этом всегда говорили и это всегда утверждали марксисськая философия и педагогика.

В чём гениальность Маркса? Гениальность Маркса в том, что он поставил диалектику Гегеля с головы на ноги. Он применил философский анализ к реальностям бытия. И тем самым был проложен путь революционному развитию общества.

Как сделать, чтобы всё было по справедливости? Надо изменить окружающую обстановку, воздействовать на неё через бытиё, тогда и сознание изменится.

А что является наиболее эффективным средством для изменения человеческого бытия? Советская наука и её корифеи утверждают, что такое средство скрывается в воздействии на органы питания.

С первых дней Октябрьской революции большевики не только поняли, но и блестяще использовали прекрасную возможность социалистического преобразования сознания народа через его потроха.

Для этого надо было забрать весь хлебушко и выдавать его по карточкам лишь тем, кто вёл себя исправно; а кто не слушался, не хотел участвовать в мировом пожаре, те должны были подохнуть с голоду.

Одна только тут вышла загвоздка. Голодные россияне (а колыменцы – в первую голову, поскольку они были самые сообразительные) разбежались по окраинам государства, как тараканы, в поисках чего бы добыть пожрать. Целые эшелоны отправлялись; кто – обзаведшись липовой справкою, что вот-де направляются такие-то колыменским (или каким там ещё) уисполкомом за продовольствием, а кто просто так.

Этот зловредный элемент нужно было пресечь. Для того и поставили на железнодорожных станциях заградотряды, которые мешочников отлавливали и хлебушко у них отымали.

Тётка Анна рассказывала Козлодоеву, как в восемнадцатом году она отправилась вместе с клином перелётных колыменцев в тёплые края и с какими муками везла пару мешков выменянного зерна, и как у неё эти мешки отобрали кожаные люди с рыбьими глазами. Остались лишь пять-шесть картофелин – единственное – от похода. Даже спустя много лет Анна рассказывала это со слезами, а руки её непроизвольно складывались, словно охватывая эти шесть картофелин и прижимая их к груди.

Был, конечно, межеумочный период, когда народ вздохнул. Да, вздохнул народ, поздоровел, оглянулся, осмысленность в очах появилась. Как раз в те дни разбежались по Колыменю краеведы, историю изучать.

А сколько всего было кроме истории!

Заходишь, к примеру, в колониальную лавку… А по стенам да витринам – чай, лимоны, кофе, конфеты всякие, шоколад, корицей пахнет, ванилью…

А то, бывало, заглянешь в колбасный магазин… А там – окорока, ветчина, колбасы сортов двадцати!

Именно в те благословенные времена и стал Козлодоев педагогом. Учил он ребятишек истории и литературе, но краеведческие увлечения миновали его. И это к счастью. Потому что как раз подоспела коллективизация, опять люди с голоду подыхать стали, а потом индустриализация подошла, точь-в-точь, как квашня у Клейстерова.

Да, подошла квашня, и попёрло, попёрло из неё! Церквы все поразбивали, золото-серебро в банки свезли, колокола поскидывали, а на соборной колокольне арку даже немного разобрать-расширить пришлось – так широк был тысячепудовый колокол. Ох, и грохнул он! А вместе с ним и вся жизнь грохнула, потому что сначала попов посажали, но это только для затравки, а потом и за остальных принялись. Тут-то учителям-краеведам, несторам-летописцам нашим, и пришлось узнать, где раки зимуют. Поглядели они, ужо, каковы подвалы НКВД, что на Поповке…

Но, как уже было сказано, Козлодоева это не коснулось. Краеведением он не занимался. Память у него была хорошая, а ума мало. Поэтому говорил он цитатами из классиков, был большой специалист по диалектике. И с помощью этой самой диалектики умел он убедить не только своих бритых учеников, но и самого себя. И ходил Козлодоев в рваных штанах, часто при этом сосало у него под ложечкой. Но всё это мог он философски объяснить и ни капельки не стеснялся рваных штанов и не печалился голодом. Напротив, жил он весьма счастливо, в кино ходил, распевал песни о товарище Сталине (о самом большом садоводе) в школьном хору. А для угнетённых пролетариев Запада сдавал последнюю копейку в МОПР, ту копейку, что оставалась после покупки облигаций.

С этим МОПРом как раз вышла забавная история.

Заходит как-то Козлодоев в школьную столовку штей похлебать, а уборщица, Марь Иванна, человек острый на язык, ему и говорит:

– Максим Петрович! МОПР-то закройте.

А у МОПРовского значка, ежели вы помните, сквозь решётку красный платочек машет. И у Козлодоева – ширинка расстёгнута и оттуда – навроде платочка – рубашка торчит. Сконфузился педагог, застегнулся, но диалектически всем пренебрёг и спокойно за шти принялся.

Да, весело жил Козлодоев и горюшка не знал со своей диалектикой, как с любимой женой. Вокруг него люди пропадали, а он – хоть бы хны. И шло бы так дальше, если бы не оказался наш герой в Старкове.

 

 

 

ГЕРОЙ В СТАРКОВЕ

 

Как я боялся! Как бежал!

Гораций.

 

 

Почему же оказался герой в Старкове? – спросит читатель и будет прав. Что, на самом деле, забыл Козлодоев, истый горожанин, сроду из Колыменя не выезжавший, в этом старинном селе, верстах в десяти от города, где стояли только деревянные домики, пара церквей да средневековое быльё? Увы, ничего там не забыл учитель. Он уехал туда со страху.

Дело в том, что взяли дядю Ивана Петровича. И пошёл слух, что там он признался во вредительском замысле сжечь Город – ему, как пожарному, это легче всего – специалист! И тут Козлодоев, несмотря на диалектику, понял, что дело его пахнет керосином. Опыт показывал, что будут искать сообщников. А сам он на сообщника вполне тянул. Любой мог настучать, как часто он беседовал с дядей.

«Да и сам Иван Петрович может показать, – думал Козлодоев. – да и как не покажешь, коли-ежели тебя возьмут за причинное место и дёрнут хорошенько, а то ещё и подошвой придавят?»

Страх его охватил, такой страх, что затошнило. Лежал Козлодоев ночами и плакал. И тут озарение на него нашло. Каникулы начались – и он тихо, никому не сказамши, бежал в село Серкизово, со Старковым рядом.

В Серкизове (или Черткизове, как шутя называл его дядя Иван Петрович) была школа. А при этой школе работал истопником другой дядя – Сидор, что в Старкове жил. Он ещё часто говаривал: «Приезжай, Максимка, в Старково на лето, в школе, в сторожке тебя поселю».

К нему-то и решил махнуть Козлодоев, снедаемый тоской и ужасом, и там затеряться в сельской глуши. Путь он выбрал окружной – от Колыменя по железной дороге. Тщательно осмотрясь, – нет ли знакомых, впрыгнул в тамбур поезда, шедшего на Москву, и, через полчаса примерно, уже шёл через Пески, рассчитывая подловить кого-нибудь на переправе. Она давно не работала, сломалась после революции, (да и зачем советскому человеку переправа? Нет ли в её существовании некой непозволительной роскоши?). Опять же, отрезанное от прочей земли Серкизово становилось лишь задумчивей и таинственней. О чём, бывало, не размыслишь по дороге через Пески! Вот и сейчас романтическая тревога посетила сердце нашего героя. Тихо было в лесу, пахло сосновой смолой, солнце роняло на стройные стволы золотые и бронзовые блики.

К счастью, на переправе оказался лодочник, и уже минут через десять Козлодоев сидел в дружном семейном кругу, трепыхаемый радостными объятиями дяди и ребятишек, а хозяйка тут же побежала ставить самовар.

В окно, обрамлённое занавесками, виднелся стрельчатый силуэт колокольни (готический стиль, как на картинке в учебнике истории средних веков).

До вечера Козлодоев что-то врал про Колымень и международные дела, искоса поглядывая на готику храма, которая не обещала ему ничего хорошего.

Вечером отправились они с дядей в сторожку, и по пути Козлодоев и выложил тому всю правду про Ивана Петровича. Сидор задумался, потом они в сторожке при свете тусклой лампы решили, что надо затихнуть: авось пронесёт. Когда Сидор Петрович собрался было уходить, Козлодоев приметил в углу кучу книг и спросил, что это и откуда взялось.

– А старые книжки,– отвечал дядя Сидор.– Школу-то, вишь, ещё до леворуции построили здешние москвичи – Ширвинские, помнишь, я тебе про дохтура-прохвессора давеча рассказывал, что секретными травами лечит? Вот они и построили. Ну вот, ещё со старых времён всякие бумаги да книги сохранились – и школьные, и которые с княжьей усадьбы, и с церквы. Большую-то часть мы пожгли, но, вишь, вот ещё осталось. Читай, коли охота есть.

Пожелав спокойной ночи, дядя по старой вредной привычке перекрестил его и скрылся.

А Козлодоев подошёл к сложенному штабелю, наугад выбрал книгу из тех, что смотрелись почище. Обложка у неё была кожаная, а на ней таинственные знаки: треугольники, звёзды, циркули. Ох, не надо было ему эту книжку брать! Но, видать, есть судьба: взял и раскрыл.

 

 

 

ТАИНСТВЕННАЯ КНИГА

 

Потомок, пыль от хартий отряхнув…

Пушкин.

 

 

Начать с того, что, в сущности, это и не книга была, а рукопись, облачённая в старинный телячий переплёт. Причудливый славянский заголовок гласил: «История села Серкизова, писанная на исходе XIX века от Воплощения Господня, а писал местный дьякон о. Иоанн Никитский».

С трудом разбирая кудреватый дьяконский почерк, изредка пропуская места неинтересные или совсем неразборчивые, Козлодоев и не заметил, как зачитался.

Он узнал, что село, оказывается, вельми древнее, основано в начале XIV века татарским крещёным царевичем Серкизом, который бежал на Русь от мусульманских гонений в московскую службу. Потомок его, Андрей Серкизов, колыменский наместник, сложил голову на Куликовом поле. Сын его, Фёдор Андреевич, тоже наместник, имел прозвище Старко (отсюда и пошло Старково). Этот-то самый Старко перекинулся на сторону Дмитрия Шемяки против Василия Тёмного; за это его разжаловали и земли колыменские отняли в казну.

Сто с лишком лет спустя здесь проехал ради охотничьей забавы царь Иоанн Васильевич Грозный. А ещё через столетие имение перешло из казны князьям Черкаским.

Черкаские кроме старой деревянной церкви Собора Богородицы построили две каменных: Успенскую да Никольскую. Правда, их никто так не называл, а именовали церкви по цветам: Никольскую – Розовой, Успенскую – Белой, а крестьянскую Соборную – Красной.

Ох, что за дворец стоял меж двумя княжьими церквами! Огромный, с колоннами по центру, с флигелями по бокам, с конюшнями, оранжереями, псарным двором в виде готического замка.

На протяжении всей истории подробнейшим образом рассказывалось о церквах, их причте, убранстве, но Козлодоев это всё пропускал как неинтересное для сознательного атеиста.

Всё смутилось в поникшей голове Козлодоева. Особенно поразило его предание о Никольской церкви (той самой, супротив которой жил дядя Сидор). Оказывается, на ней можно видеть карточные масти. Как это получилось? А вот как: князь Черкаский увлекался в старину карточной игрой. Ночи напролёт просиживал он за картами. И вот как-то раз не повезло ему. Просадил все деньги, проиграл все вотчины одну за другой.

И осталось у него только Старково, которое страшно было ставить на кон, потому что здесь находилось родовое кладбище Черкаских. И тогда совершил князь обет в душе своей: ежели верну богатства свои, то построю над гробами предков такую церковь, которой не то что в губернии, а и в Москве не сыщешь.

Сказано – сделано. Поставил он как ставку родовую землю свою – и выиграл. Потом ещё, ещё – и так всё вернул. И тогда пригласил князь наилучшего зодчего и по его проекту построил, что обещал. А чтобы оставить назидание своим потомкам, дабы не садились они за сатанинскую эту игру никогда, приказал князь Черкаский изобразить на церкви карточные масти в виде украшений.

С тех пор и перестали Черкаские в карты играть.

Не заладилось у князей дело после реформы 1861 года. Хозяйство начало приходить в упадок, а последний удар нанесло следующее страшное происшествие. Прямой наследник – молодой Черкаский – решил жениться. Привёз он свою невесту в Розовую церковь. И вот, представьте себе, по свершении обряда под разливистый колокольный перебор садится семья в экипаж – и тут кони понесли. И разбилась карета!.. И только страшные мраморные гробы родового склепа напоминали об этих событиях.

А новые наследники не захотели заниматься хозяйством, и всё прахом пошло! Имение было продано купцу Ивану Задунову. Задунов же распродал здание на слом: в одночасье исчезли и вся обстановка, и отделка, и самый дом был разобран по кирпичам.

Только флигели остались, и один из них продан был некоему купцу из крестьян, который на беду свою влюбился в здешнюю красавицу Дуняшу. Оная красавица и заставила своего купчину продать дом профессору-колдуну Ширвинскому; сами же они переехали в Колымень.

Что Черкаские? Какие псарные дворы? Где всё это, куда всё делось? Исчезло, как сон.

И тут сон начал клонить буйную козлодоевскую голову, в глазах у него поплыло, еле погасил он свет, дополз до кровати, кое-как разделся и провалился в сонную страну.

И виделись ему царевичи в кольчужных одеждах, в железных бронях, осеребрённые, раззолоченные; и кони храпели и били копытами. Это собиралось в дорогу русское войско, а Великий князь Дмитрий перед войском, в пылающе-красном плаще, взяв земли в рот, клялся дружинникам священной клятвой – победить или умереть.

Потом прошли коварный Фёдор Старко и Шемяка, хитрый злодей, и Василий Тёмный с выколотыми глазами, и проехал свадебный кортеж – веяла белым газом вуаль прекрасной невесты… А потом явилась какая-то бородатая рожа, и весь дворец княжеский со своими оранжереями и замками исчез, точно картонный, исчез, будто под землю провалился…

 

 

 

ПОЛУПОП

 

Сосед наш неуч, сумасбродит…

Пушкин.

 

 

Максим Петрович очнулся, разбуженный громкой барабанной дробью и надрывными звуками пионерского горна.

После вчерашних ужасов у нашего героя возникло острое желание выпить кружку молока, заедая оную краюшкой хлеба. Поэтому он быстренько вскочил, оделся и, не умываясь, побежал по берегу Москвареки, мимо Белой церкви – к Розовой, к дяде Сидору.

Однако неожиданная встреча болезненно поразила его по пути.

Увидел он человека, дачника по виду, одетого в какой-то легкомысленный холщовый размахай, с очень странной причёской: волосы его были длиннее обычного и смахивали на дамские. Более же всего поразили педагога глаза незнакомца. Они горели необычным энтузиазмом, как у строителя коммунизьма на плакате. Но в том-то и суть, что энтузиазм этот был явно не коммунистический.

Ко всему прочему надо ещё добавить, что на ходу (а шёл он резво) дачник что-то бормотал про себя, и, похоже, на немецком языке.

К тому же он не просто не поздоровался с Козлодоевым (что понятно, поскольку виделись они в первый раз), а вообще не заметил его.

– Слушай, дядя Сидор, – спросил Козлодоев, заходя в комнаты. – Что это за странного мужика я встретил сейчас? Глаза какие-то безумные, одет в кофту, волосы… и не поздоровался.

– А-а, – обрадовался дядя, – это полупоп.

– Как?

– Полупоп. Его у нас так в Старкове все зовут. Из-за чудной причёски: волосы-то длинные, но всё ж короче, чем у попа. Поэтому – полупоп. Звать его Александром Сергеевичем. Писатель…

– Писатель? – спросил Максим Петрович, ощутив некий трепет и почтение в дядином голосе. – И что же он пишет?

– Да кто ж его знает? Скажу только, что стихи пишет. А что про что – кто ж разберёт? Они нам не рассказывают: белая кость. Они здесь дачу снимают, а живут в Москве.

– Не один, небось?

– Ну да. Трое. Он сам, супружница его, Григорьевна и приятельница ихняя, Лексанна.

– А они – кто? Неужели тоже пишут?

– Пишут, пишут, представь себе! Ох, ну и чудная семейка, я тебе скажу! Кошек полон дом. Очень жалостные люди ко всякой живности; у них ведь не одни кошки в дому. Вот Григорьевна, видишь ли, завела себе галчонка, он ещё не летает пока. Так они их гуляют у церкви нашей на погосте. Одна с кошками по одну сторону, а другая с галкой – по другую, потому как ведь кошка – животное свирепое и неразумное и она птицу сожрёт. А Лександр Сергеич звериный язык знает. Да не ухмыляйся, я тебе точно говорю.

После завтрака Максим Петрович решил прогуляться и проветрить голову от загадочных впечатлений. Но проветрить не получилось. Напротив церкви, между храмом и парком, его поймал вышеописанный полупоп. На сей раз безумные глаза его были осмысленны и внимательны.

Он поклонился нашему герою и чрезвычайно вежливо поздоровался. Козлодоев представился, и Александр Сергеевич, услышав, что его новый знакомый – педагог, ухватился за Козлодоева и начал вести поэтические беседы.

Во-первых, он спросил, знает ли Козлодоев историю храма. Немного поговорили про историю. Тут Максим Петрович, помня рассказы дяди и вчерашнюю рукописную книгу, лицом в грязь не ударил.

Обрадованный поэт воскликнул:

– Посмотрите, как хороша эта церковь! Я ведь живу здесь достаточно долго – и каждый день она смотрится по-новому! Просто диву даёшься, как этот кусочек Западной Европы сочетается с российской деревней, с этой рекой, домиками, деревьями. Вот послушайте-ка.

И он зачитал ошеломлённому педагогу гекзаметр (Козлодоев сразу узнал этот размер – по знакомым отрывкам из хрестоматии для пятого класса). Но гекзаметром, к изумлению учителя, описывалось не древнегреческое вооружение, а всё окружающее: этот серый дворик, эти гуси, поленница дров, церковь, одетая в ветхий багрянец…

Козлодоев вообще туго разбирался в поэзии, не входящей в школьную программу. К тому же нервы его были совершенно расстроены, и голова не соображала. Поэтому он, сказав какой-то дубовый комплимент, еле вырвался из рук поэта и с видимым облегчением бежал в серкизовские леса.

– А насчёт карточных мастей это правда! – крикнул ему вслед полупоп. – Что здесь не обошлось без нечистой силы – совершенно очевидно! Старково – странная земля, вы ещё обратите на это своё внимание!

 

 

 

КОЗЛОДОЕВ И ТЕЙФЕЛЬ

 

– Здорово, Булгаков!

Чаянов.

 

 

Да, товарищи, дела с атеистическим воспитанием в Черткизове обстояли худо. Предрассудки и пережитки так и пёрли изо всех щелей.

Что же касается последних слов Александра Сергеевича, то их загадочная интонация особенно удивила педагога и даже не просто удивила, а напугала – и довольно сильно. И чем дальше углублялся он в лес, тем страшнее становилось. Не разбирая дороги, Козлодоев бежал, бежал… И наконец заблудился.

И, когда понял он это, непостижимый неразумный ужас охватил сердце его. Максим Петрович совсем растерялся, заревел что-то непонятное и утробное, и побежал сквозь леса и буераки. Как и следовало ожидать, толку от этого не воспоследовало; только силы, и без того слабые, совершенно оставили педагога. Рухнул он под ореховый куст и стал переводить дыхание.

Глубокая, божественная тишина стояла кругом. Сосны молчали гулко, точно колонны в готическом соборе, как на картинке в учебном пособии для шестого класса средней школы. И увидел Козлодоев: перед глазами его – опушка, но какая-то странная.

Высился некий причудливой формы курган, а окружали этот курган, точно маленькую крепость, и вал, и ров. «Святилище! – пронеслось в козлодоевском мозгу. – Не иначе как наши далёкие предки для каких-то древних и забытых обрядов насыпали этот вал и поставили эти курганы. Но для каких таинств, и как давно?»

Солнце струилось сквозь дробные витражи сосновых крон, пахло травой, хвоей и смолой.

«Войди», – прошелестел орешник.

«В путь, в путь», – запела кукушка.

Максим Петрович встал и с трепетом вошёл в святилище. Господи, как хорошо было здесь, как уютно! Неужели нужно было возвращаться, уходить отсюда в страшный Колымень, где ждали его пытки и смерть? Там ведь всё разберут, обо всём спросят: и о дяде, и о Серкизове. А тут ещё этот полупоп подвернулся. Кто он такой? Кто они такие все?

– Известно кто: шпионы и пособники мирового империализма.

Козлодоев обернулся и увидел на склоне одного из курганов кого-то чёрного, длинного и мохнатого.

– Шпионы?

– Несомненно. Разве их поведение похоже на поведение честного советского человека? Эти Серкизово и Старково – известные контрреволюционные гнёзда. И я удивляюсь, товарищ Козлодоев, вашему поразительному спокойствию. Согласитесь, что оно смахивает на двурушничество. С одной стороны, вы вроде бы за марксистскую диалектику, а с другой – терпите эту поповщину и этих подозрительных людей, которые вынюхивают неизвестно что под Колымень-градом.

Я не удивлюсь, если планы колыменских заводов и мостов окажутся в кровавых руках японской сигуранцы.

 – Румынской сигуранцы… – автоматически поправил Козлодоев.

 – Какая к чёрту разница! – отмахнулся странный собеседник. – Может и румынская, но звучит по-японски. Япония, Румыния, Германия… Чего тут разбираться? Один хрен – гестапо. И вот туда-то могут попасть наши военные секреты. И в этом будет немалая ваша заслуга. Вам нужно определиться, с кем вы, товарищ Козлодоев, и кому вы на самом деле служите.

– Я за нашу Советскую власть, за товарища Ленина-Сталина, – закричал Козлодоев и горько заплакал. – Я этих шпионов и попов ненавижу, я всё сделаю, только бы меня не посадили, – кричал он сквозь слёзы, кричал, будто молился.

– Так вы, я понимаю, больше всего боитесь карающего меча НКВД?

– Да… – залепетал и затрясся учитель.

– Ну, это проще всего устроить, – басовито и успокаивающе произнёс собеседник. – Мы заключим договор. Вы исполните наше задание, и я вам твёрдо обещаю, что ни в какую тюрьму вы не попадёте.

– Да, да! – завопил Козлодоев. – Что нужно сделать?

– Сжечь серкизовскую Красную церковь, – был жёсткий ответ.

– Да! Хоть сейчас!

– Хоть сейчас не надо. Это нужно тихо сделать, чтобы никто не видел.

– Конечно! Честное пионерское! Никто, никогда! Раз надо – сделаем!

– Секундочку. Вот договор, прочитайте и подпишите, пожалуйста.

Козлодоев взял протянутую бумажку и прочёл трясущиеся строки: «Обязуюсь… сжечь гнездо мракобесия… установить наблюдение за контрреволюционной семьёй Ширвинских и их окружением…»

– Чем… чем подписать? – вопросил Козлодоев.

– Ах ты, чёрт… Чернил-то и нету. Хотя, впрочем, вот же: вы поранились, товарищ Козлодоев, смотрите, как кровь течёт с левой руки. Макните, да и распишитесь. И все дела.

Педагог макнул и расписался.

Чёрный и длинный дунул ему на руку, и кровь мгновенно остановилась.

– Товарищ, товарищ…

– Вы можете называть меня «товарищ Тейфель». Это моя старая партийная кличка.

– Я клянусь вам, товарищ Тейфель, что оправдаю возложенное на меня… Да здра…

– Бумажку-то отдайте. Ну вот и всё. Рот фронт, товарищ Козлодоев.

– Рот фронт! – заорал Максим Петрович, поднял кулак, повернулся кругом и зашагал, не оборачиваясь, ликуя, задыхаясь от счастья.

Он шёл вперёд, ни о чём не думая, и точно какая-то сила вывела его прямо к школе. Козлодоев вошёл к себе, упал на кровать и заснул мёртвым сном.

 

 

 

СЦЕНА С ФАУСТОМ

 

– Что делать, Фауст!

Пушкин.

 

 

Когда он очнулся, было уже совсем темно. Слабые отсветы вечернего огня затухали на западе, но тьма небесная уже сгустилась, вызвездило, и бледная, точно прозрачная, луна поплыла по небу.

Козлодоев поднялся и решил перевязать руку. Однако же перевязать не удалось по причине отсутствия раны. Левая рука была совершенно чистой. Странно и жутковато было это…

Максим Петрович поправил одежду, встряхнулся и вышел в ночь, памятуя о высокой миссии, возложенной на него. Путь педагога лежал к дому Ширвинских. Огромные вековые деревья парка скрадывали и без того слабый свет и в наступающей мгле казались ещё более громадными. Каждое дерево – словно целый мир, в нём что-то летало, роилось, дышало, и космос блестел сквозь ветви огоньками звёзд.

Кустарники темнели внизу, дурманили пьяняще-сладким запахом цветов.

«Шиповник?» – подумал Козлодоев и остановился, поражённый фантастическим светом, мерцающим из окон старинного княжеского флигеля. Педагог прилёг на траву и пополз к дому мимо кустов роз, мимо клумб с экзотическими цветами, к веранде, обрамлённой причудливыми чугунными решётками. Веранда была каменной. Козлодоев ужом влез на неё, тихо, как призрак, подобрался к открытому окну и глянул.

О Господи, что он там увидел! Как болезненно защемило его сердце, какой сладостной тоской наполнилось! В невероятно уютной большой комнате, освещённой неяркими лампами, со стенами, увешанными старинными фото и картинками в старых рамках, с мебелью, отполированной временем, сидели за чаем человек семь мужчин и женщин.

Высокий и худой, украшенный сильными залысинами хозяин сидел за уютной маленькой фисгармонией, и, только глянул Козлодоев, – весёлый разговор оборвался, и хозяин заиграл и запел.

В гулкой тьме парка звуки фисгармонии казались небесным пением католического органа.

Обмирая, узнавал учитель слова классических романсов, а также неаполитанские песни, поскольку до того слышал их по радио.

Музыка оборвалась.

Под перезвон чайной посуды компания принялась рассуждать на мелодические темы, и особенно поразила педагога какая-то странная дама, с красивым горбоносым профилем, которая довольно небрежно отозвалась об известном романсе выдающегося русского композитора Глинки на слова прогрессивного поэта Пушкина, друга декабристов и борца с крепостничеством. Такая аполитичная позиция неприятно удивила Козлодоева.

Но задержаться на этой мысли Максиму Петровичу не удалось, потому как хозяин вспомнил, что должен читать перевод «Фауста». Чей перевод – учитель не понял: то ли Брусова, то ли Русова. Да и неважно это. Потому что когда высокий, с залысинами, хозяин начал читать, Козлодоеву стало страшно.

Это был Виттенберг. Зимний университетский город, запорошенный снегом. И в этом белёсом снежном обрамлении ещё острее и готичнее смотрелись немецкие крыши домов и соборов…

Рождество. Радостным звоном трезвонили колокольни, и веселился весь виттенбергский люд. Но доктору Фаусту было не до веселья. Он, старый мудрец, метался по кабинету, метался – и не мог найти свою молодость. Молодость ушла и с ней – жизнь, осталось лишь призрачное существование.

И вот этот старый Фауст начинает колдовать: раскладывает какие-то книги, свитки; и являются духи и демоны, маленькие, обольстительно поющие хором, и огромные, заполняющие своим страшным сверканием всю комнату. А тут ещё Вагнер топчется, мешается под ногами.

Но наконец явился чёрный пудель; глядь-поглядь – а он уже и не пудель, а чёрт – симпатичный, с бородкой, в шляпе с пером, в плаще, длинный и обтянутый. Долго они с Мефистофелем о чём-то беседовали и, как понял Козлодоев, заключили какой-то договор.

А потом Мефистофель затащил Фауста на страшную адскую кухню, где преотвратные ведьмы варили ужасные зелья, пихая в котлы всякую кошмарную гадость. От всех этих мертвецов и жаб замутило Козлодоева, и совсем ему жутко стало.

Меж тем мгла в парке особенно сгустилась. Захолодало. От земли пошли дурманные испарения, и совершенно непонятно стало с точки зрения диалектического материализьма – где же объективная реальность, данная нам в ощущениях? Что реальность – зимний Виттенберг, адская кухня или этот загадочный флигель посреди парка, окутанного дурманом? Да полноте – был ли этот флигель? Может, он только грёза, рождённая дыханием готической розы – средневекового шиповника?

Не выдержал наш герой, кубарем скатился с веранды и, сначала на четвереньках, а потом на двух ногах, побежал, куда глаза глядят.

Глядели же они в сторону дяди Сидора. Козлодоев убедился в этом, когда, продравшись через княжеские аллеи, выбежал на лужайку и со всего разбегу треснулся о кирпичный столб церковной ограды.

Пять алых звёздочек вылетели из его глаз и закружились перед носом, пока он сидел у ограды и приходил в себя.

Да, товарищи, материя – великая вещь, особливо когда она дана нам в ощущениях. Треснешься, к примеру, башкой о столб и сразу почувствуешь, что творческая фантазия даже такого известного писателя, как И.В. Гёте, – она фантазия и есть.

А объективная реальность – это он, Козлодоев, церковь вот эта со своей треклятой оградой и контрреволюционный флигель позади. Ну и ещё, пожалуй, совершенно невероятная луна, сияющая с такой силой, что мороз по коже бежит.

Да, эта слепящая луна, и чёрное небо, и эта готическая церковь, в мистическом порыве возносящая свой шпиль ко звёздам, – всё это было до такой степени реально, что хотелось поджать хвост и, топорща шкуру от ужаса, выть, выть на луну по-волчьи.

Но коли так, то тогда и эти двое, внезапно возникшие перед совершенно одурелым представителем наробраза, – они тоже существовали?! Но помилуйте, как же они могли существовать?

Ведь это же были те самые Фауст с Мефистофелем!

Правда, Фауста стало совсем невозможно узнать: он помолодел, похорошел, волосы лежали как густая тёмная волна, лицо – кровь с молоком, глаза сверкали, и костюм играл чёрной парчой. Но всё-таки это был он, Фауст! Ну, а Мефистофель оставался самим собой, как на картинке.

И о чём-то они беседовали. Козлодоев прислушался и с удивлением понял, что разговор идёт по-русски и даже более того – стихотворным размером, как в спектакле.

«Ага! – сообразили воспалённые педагогические мозги. – Это репетиция! Они репетируют пьесу ночью, чтобы никто не видел, а днём будут показывать её серкизовцам. Это, наверное, заезжие актёры из Колыменя, из народного театра».

Актёры, однако, продолжали своё, и Козлодоев поднялся на колени и приник к решётке лицом, чтобы лучше видеть, что творится в ограде.

Актёры стояли у надгробий князей Черкаских.

– Ты мне солгал, Мефисто! – ругался Фауст и далее говорил, что коварный демон обещал ему показать Россию, а вместо этого принёс в Германию. Спору нет, красивая церковь, но обычная для их родины!

А насмешливый бес, довольный, что обвёл господина вокруг пальца, отвечал ему, что с Россией-то как раз всё в порядке, они в России, стоит лишь вокруг оглянуться.

И Фауст глядел вокруг, веря и не веря. И вдруг взгляд его упал на мраморного ребёнка, дивное изваяние над могилой. Какая тонкая, волшебная работа! Как живо смотрится в лунных лучах это мраморное дитя!

А радостный Мефистофель обрывал поэтический полёт своего друга и обращал внимание Фауста – как изысканно и демонично вплелись в христианскую символику храма карточные масти.

«Это же давешнее серкизовское предание! – воскликнул про себя Козлодоев. – Здорово излагает!»

Но тут Мефистофель махнул плащом – и доблестный шкраб почувствовал, что вознёсся над землёй аршина на полтора.

«Это что же значит?! – мысленно завопил Максим Петрович, паря над кладбищем. – Это, выходит, они – не актёры?!»

И на сем размышления его прервались, потому что дальше стало не до того. Он полетел – тихая воздушная волна незаметно несла его берегом реки, и с высокого берега, да ещё с воздуха, с высоты двух-трёх аршин над озарённой луною травой удивительно просторно смотрелись тихие воды Москвы. Река текла неспешно, спокойно, и так же неспешно вверх по течению летел над берегом Козлодоев.

В серебряных лунных водах плескалась русалка или какая-то легкомысленная девица, похожая на русалку. Нет, всё-таки русалка, поскольку она не только не застеснялась своей наготы и не только не удивилась летящему Козлодоеву, но, тихо смеясь, даже плеснула в него водой.

И летящему учителю это не показалось обидным. Напротив, после всех кошмаров нынешней ночи его вдруг охватило приятное умиротворение. Эфирное течение несло и несло его к ширвинской школе. И вот он уже у сторожки. Всё так же легко паря, он чуть снизился, достал ключ из брючины, непринуждённо открыл дверь, влетел в комнату, немного повисел в задумчивости над кроватью, затем опустился в неё и мгновенно заснул.

 

 

 

ЗВАНЫЙ ВЕЧЕР

 

…веселое было пированье.

Пушкин.

 

 

Раздался стук в его пустынной келье. Эхом повторился стук и в голове педагога. Такое было ощущение, что голова тоже пустынная и эхо перекатывается внутри черепа, ударяясь то в одну стенку, то в другую.

Настойчивый стук в дверь повторился, Козлодоев поднял всклокоченную голову и вылупил глаза.

«Это что ж такое? – смятенно подумал Козлодоев. – Выходит, я проспал целый день? Или вчерашний день мне просто приснился, и, стало быть, сегодня – это не сегодня, а вчера?»

Глубокомысленные рассуждения шкраба прервал стук, ещё более настойчивый. Кто мог стучать так упорно? Дядя Сидор? Товарищи наркомвнудельцы? Содрогаясь от нехороших предчувствий, Козлодоев со стоном вывалился из кровати, доковылял до двери и открыл. Она не была заперта на ключ! Некто за дверью стучал в неё, не решаясь отворить.

Поражённый такой сверхъестественной вежливостью, Максим Петрович уставился в проём двери.

И увидел он престранного гостя. Перед ним стоял человек из XVIII столетия, одетый как на картинках про французскую революцию. На госте был камзол, расшитый разноцветными галунами, цветной нитью и украшенный блестящими круглыми шариками-пуговицами. Далее шли короткие штаны до колен, белые чулки и башмаки с начищенными медными пряжками.

На голове сверкал белый напудренный парик, а под париком находилось спокойное крестьянское лицо с необычайно умными и внимательными глазами. Держался гость весьма уверенно, несмотря на свой экзотический наряд.

Он отдал Козлодоеву степенный поклон, на что Максим Петрович тоже ответил поклоном, но несколько странным с непривычки: слегка враскоряку и растопыря руки. Засим педагог услышал буквально следующее:

– Их сиятельство просят вас быть у них на званом вечере.

Максим Петрович заморгал.

Какое сиятельство? Какой званый вечер? Где? Губы его затрепетали, залепетали, и Козлодоев вымолвил как бы помимо своего желания:

– Но я не одет…

Посланец слегка окинул наробразовца взглядом знатока и успокоительно заметил:

– Что вы, милостивый государь, вы одеты как раз соответственно случаю. У них будет званый вечер с машкерадом, так что ваш костюм очень подходит. Это «гомм саваж», сиречь «дикий человек». Только не причёсывайтесь, отправляйтесь сразу так, как есть.

И он сделал любезный приглашающий жест. Козлодоев глянул пред собою и увидел нечто настолько странное, что ноги сами собой понесли его вперёд.

Посланец неторопливо шёл, указывая дорогу меж прихотливых клумб и кустов. Свежемолотый гравий поскрипывал под ногами, а впереди разгоралось сияние, ради которого наш герой и согласился на путешествие. И вскоре Козлодоев понял, что это за сияние.

Огромный дворец, украшенный колоннами, стоял перед ним. И оттуда, из больших окон, струилось во тьму мерцание сотен свечей.

Распахнулись стеклянные двери, и учитель увидел сразу много людей в таких же точно кафтанах, что и его странный спутник. Тут Максим Петрович догадался, что это лакеи, а на них, стало быть, ливреи надеты. Откуда всё это взялось? Кино, что ли, снимают?

Самый осанистый ливрейный стоял впереди с посохом. Именно ему провожатый и сказал тихо, но ясно:

– Максим Петрович Козлодоев.

Главный молча кивнул, поклонился Козлодоеву и жестом пригласил его дальше. Раскрылись ещё двери – и педагог оказался в большой зале. Громадная хрустальная люстра висела посередь потолка, из неё исходило пылание свечей, играющее алмазными бликами в красивых хрустальных висюльках, мерцающих по краям.

А по стенам ещё люстрочки висели, поменьше, там тоже хрустальные штучки переливались, да ещё рядом зеркала были вмонтированы – и всё это сверкало и блестело.

А в центре, на блестящем паркетном полу, стояла и двигалась пёстрая праздничная толпа: мужчины в разноцветных фраках и дамы в каких-то невообразимых платьях, с голыми плечами. Некоторые были в масках, в причудливых одеждах, вроде как в мифологических. Среди этой пестроты на Козлодоева не очень обратили внимание.

Да тут ещё грянула музыка! Странная это была музыка… То есть мотив-то весёлый, но звучала она будто из подземелья, как-то не по здешнему.

И тут Максим Петрович понял, что его смущает! Он пригляделся и заметил, что окружающие фигуры – слегка, совсем чуть-чуть, почти незаметно – размыты. Сначала он, было, подумал, что это в глазах помутилось. Ан нет!

Во всём окружающем чувствовалась неуловимая зыбкость, как в кино. Самое жуткое, однако, заключалось не в зыбкости; Максим Петрович вдруг понял, что он стал частью этого призрачного мира. Учитель заметил: музыка, слегка искажённая подземным эхом, доносится из соседней комнаты. Козлодоев глянул туда: напудренные музыканты с невыразимо унылыми лицами сидели и вымучивали-вытягивали что-то весёлое, мазурку вроде, но получалось совсем невесело. Под это гулкое гудение дамы с кавалерами то сходились, то расходились в сложных фигурах. Как будто некий сумрачный аккордеонист растягивал меха, и в такт его игре то сжимались, то разжимались призрачные толпы танцующих.

«Нет уж! Сами смотрите своё кино!»

Содрогаясь, Козлодоев начал искать выход, обошёл залу и принялся ломиться в двери, но к ужасу его, они не открывались.

– Напрасно трудитесь, – прервал его усилия небрежно-покровительственный голос. – Это двери ложные, они сделаны для симметрии. Настоящий выход – напротив.

Козлодоев безумно глянул на пожилого господина и, не ответив, пошёл назад, но по дороге неожиданно оказался в другой комнате.

Она освещалась гораздо тусклее, можно даже сказать, что в ней стоял полумрак. Посреди комнаты имел место стол, а за ним сидел чрезвычайно мрачный и бородатый купец в чёрном сюртуке.

– Ну что, пришедши? – глухо спросил он Козлодоева.

Педагог обомлел.

– Ты откуда, из прошлого аль из будушшаго? – не слишком дружелюбно спросил купец. Затем, придирчиво оглядев вошедшего, добавил:

– Видать из будушшаго. Ну, чего стал-то? Присаживайся, что ли. И хряпнул рюмку водки.

Закусывать бородач не стал, а глянул на Козлодоева красными глазами и вопросил:

– Вот скажи мне, за какой грех я сие наказание терплю?

Козлодоев молчал.

– Что я такого сделал, что я посожен тут сидеть? Они вот, вишь, пляшут-развлекаются; всю жизнь, можно сказать, в разврате провели, а я что, хуже их?! А ну, пошли к окну! Пошли, пошли! – бородач поднялся и за рукав потащил Козлодоева к окну. Портьеры были отдёрнуты, и яркая лунная ночь смотрела в окно. – Ты только глянь! Вон – видишь псарный двор со всякими выкрутасами? А вон конюшня. А там, подальше, видишь? Это у них ранжерея стоит, они там, вишь, персики выращивают круглый год! Яблоков да груш им не хватат, им персиков подавай, – и купец выругался. – А вот флигель стоит…

Педагог пригляделся. Да, это был Ширвинский флигель, и видно было, как на его каменной террасе сидят сам Ширвинский и гости его, и эта дама со странным профилем, и полупоп Александр Сергеевич – при ярком свете керосиновой лампы-молнии и что-то говорят, и как будто на картах гадают.

– Флигель-то мой… После того, как этот треклятый дворец продал…

– Так вы… – спросил Козлодоев, покрываясь потом. – Вы – Иван Задунов?!

– Да, мы! Мы и есть!

– Погодите, а этот дворец…

– Дворец Черкаских! Вон, слышишь, дверь скрыпит? Ты думаешь, чего это середь ночи задняя дверь скрыпит? А это к самому князю бабу его ведут, полюбовницу! Ух, сколько их тут побывало! Так кто же из нас грешен больше? А я вот тут сижу! – и он застонал.

– Но, постойте, ведь вы же этот дворец продали на слом?!

– Ну, продал, и что?

– Так ведь его же нет!

– Ну, нет, и что? Нас ведь тоже нет. Однако же мы – вот они. Кто под музыку пляшет, а кто в темноте сидит.

– Ты вот мне скажи, – ревел купец, подходя к столу, подтаскивая за собой Козлодоева и наливая водки. – Ты мне скажи, за что я здесь сижу? Ну, сломал я этот поганый дворец. – Выпил рюмку, крякнул, взял персик из вазы и с омерзением принялся жевать его. – Подумаешь, велика вина! Он ведь всё равно ни на что уже не годился. Князей тут не было, полюбовниц их тоже – ну, и продать его к едрене бабе! Так зачем и кто это сделал, что я тут сижу? Это здешние святые богомольцы, что ли?! За то, что я на красоту их покусился? У-у, постылые! – завыл он.

– Это классовая рознь! – вскричал учитель. – Это социальная несправедливость! Ведь ещё у древних греков в подземном царстве справедливости не было! Ну да ничего! Мы это исправим! Мы им покажем! Я тут обещал кое-что товарищу Тейфелю и вам скажу; но только это секрет, вы уж никому! – и он засипел Задунову: – Я их церковь спалю! Разорю это гнездо мракобесия!

– Правда? – ответил купец и прослезился. – Молодец! Всё спали! Никакой красоты им не оставь! Красоты, вишь, захотели, приятной жизни… Всё, всё в огонь! Иди – Бог на помощь!

Поперхнулся, понял, что глупость сморозил. Но потом махнул рукой, налил Козлодоеву водки:

– На посошок.

Педагог выхлебал, зажевал какой-то коркой и пока зажёвывал – бородач тащил его к окну. За портьерой обнаружилась открытая фрамуга.

– А вы? – спросил Козлодоев.

– Я туда не могу. А ты из будушшаго, тебе можно. Ну, ступай, отомсти за меня всему свету.

– Уж я!.. Будьте спокойны! – и Козлодоев вывалился в ночь.

 

 

 

ПИРОТЕХНИКА

 

Шумел-гремел пожар московский…

Народная песня.

 

 

Козлодоев катился заколдованным колобком, и вокруг него шуршала трава, трещали кусты, и всё вертелось в круговом вихре, будто некая огненная воронка втягивала его.

Вдруг стукнулся он головою в какой-то вал земляной. Стукнулся, осел, и некоторое время приходил в себя, и в него приходила ночь: звёзды, тишина, плеск и запах реки.

И постепенно очухался воспитатель подрастающего поколения, сориентировался, где сидит. Сидел он на берегу Москвы, позади и левее высилась княжеская Белая церковь, а в противоположную сторону уходили остатки парка, замыкаемые Ширвинским флигелем, а за ним – Розовая церковь и кладбище. Там, у церкви, стоял домик дяди Сидора Петровича.

Задуновская водка осела в кишках, проникла в мозг, кружила голову. Всё ясно! Нужно идти к дяде Сидору. Козлодоев попёрся напрямик, хрустя, словно кабан, через заросли, свалился в пересохший княжеский пруд, перешёл через него к старковской церкви, перелез через ограду, отодвинул знакомую доску в заборе и влез в огород дяди Сидора.

Ясный и непобедимый инстинкт влёк его к сараю дровяному. Отворив скрипучую дощатую дверь, он сунулся налево, в закуток, нащупал трёхлитровую банку керосина. И взял эту банку храбрый Козлодоев, и попёрся с ней обратно; два раза чуть не разбил по дороге, пока перелезал.

Потом он выбрал путь более безопасный – берегом реки, где не было растительности и других препятствий. Кто-то вёл его, словно в спину толкал, – и усталость испарилась: ноги аж сами собой бежали вприпрыжку.

Куда?

Ясное дело – к Ширвинской школе и за Ширвинскую школу – ибо за ней, как раз у неработающей переправы, и находилась цель. К ней и устремлялся Козлодоев. Это она, она – ненавистная Красная церковь!

Всё же надо сказать, что в школьную сторожку он забежал.

Надо было спички захватить. Нашёл коробок, сунул в карман, банку под мышку взял, у двери школьной кочегарки прихватил небольшой ломик и помчался дальше.

Луна померкла, педагог начал путаться и пребольно ударился животом о деревянную ограду. «Ах так!» – подумал он, поставив банку, и в ярости разметал ограду. Образовалась дыра – путь свободен.

Усиленно пыхтя, Козлодоев подошёл к чёрному кубообразному зданию и начал елозить вокруг него, пытаясь отыскать вход. Наконец нашёл: руки нащупали засов. Учитель подсунул лом, поднатужился и сбил замок.

Растворились двери – и Козлодоев вошёл в храм. И странно, – как только вошёл – луна появилась, и внутренность здания немного осветилась, замерцала. И странная, весьма странная картина открылась очам шкраба.

Церковь изнутри была какая-то необычная. Он вроде бы видел, с одной стороны, мерцание позолоты, образа по стенам. Но в целом планировка представлялась необычною: вместо иконостаса какое-то углубление, будто это и не церковь, а баптистский молельный дом.

Но было не до рассуждений. Нечего время терять!

Козлодоев сорвал бумажку с банки, крепко прикрученную верёвкой, и стал аккуратно поливать полы, стараясь захватить большую площадь, чтобы сразу занялось.

Так он, пыхтя, пятился к выходу, пока не опустела банка. Он бросил её рядом, достал трясущейся рукой коробок – сразу три спички – и чиркнул.

Пламя запылало в руке. Козлодоев глубоко вдохнул и бросил огонь вниз. И тут же – взвилось, взорвалось, заревело.

И было Козлодоеву в огне видение.

Внезапно узрел он над алтарём лозунг «Теснее смычку!» и ещё что-то про коллективизацию.

А посерёдке – портрет товарища Сталина. Педагог даже удивился: как это в церкви – и портрет товарища Сталина. «Вот ведь как приспосабливаются попы! – подумал Козлодоев. – Даже портрет нашего Сталина в церковь втащили!»

И вдруг портрет, к ужасу учителя, ожил. Козлодоев увидел, как сощурились его глаза, зашевелились его усищи, и раздался утробный голос с сильным грузинским акцентом: «Эта штука – сильнее, чем «Фауст» Гёте. Любовь побеждает смерть».

Эта фраза о бессмертной поэме пролетарского писателя Максима Горького «Девушка и смерть» как нельзя кстати подошла к нынешней ночи, когда Фауст то и дело мелькал в глазах воинственного педагога.

Но дальше пошло что-то совсем уж несусветное. При слове «штука» грузинский нос на портрете как-то зашевелился, стал расти, изменяться и, к удивлению Козлодоева, вдруг загадочным образом трансформировался в мужскую штуку.

И вдруг штука оторвалась, полетела, сделала пируэт в воздухе, среди языков огня и внезапно со всего размаху залудила Козлодоеву по лбу.

Золотой вихрь искр подхватил Козлодоева и поднял его, словно листок бумаги над костром. И понесло, понесло – и перенесло через ограду. И мелькнуло всё и погасло.

 

 

 

ПИРОМАНИЯ

 

…волкан Неаполя пылал…

Пушкин.

 

 

Очнулся Козлодоев за полдень.

Несколько минут он лежал, соображая. Что же произошло? Неужели он в самом деле выполнил свою миссию, своё ответственное задание? Или ему всё это приснилось: и пожар, и званый вечер, да и сам товарищ Тейфель, с которым он подписал секретный договор?

Этого Козлодоев вынести не мог. Он вскочил, как подброшенный, уселся на кровати и заметил, что одет, правда, в совершенно измятую одежду.

Тут догадался Козлодоев понюхать руки. Они пахли керосином. Оглядев комнату, учитель убедился, что банки в комнате нету. От сердца отлегло. Дело сделано!

От счастья закололо по всему телу. Козлодоев встал, сбросил пиджак и пошёл на улицу мыться. Мылся он усиленно, минут двадцать. Потом, бодро напевая, вернулся к себе, раскочегарил старый утюг, забытый кем-то на подоконнике, разгладил рубашку и костюм через простыню, периодически опрыскивая её водой изо рта. Потом развёл мыло, побрился у осколка зеркала и вышел на улицу – бодрый, свежий и голодный.

На улице раздавалось лёгкое жужжание слоняющегося народа. Максим Петрович пошёл вслед за народом и разобрал слова «пожар» и «огонь». Но, подойдя к пожарищу, педагог остолбенел.

Церковь стояла нетронутой, а народ кучковался у другого места, где вился дымок над пепелищем, и тут услышал учитель:

– Вот ведь! Клуб сожгли!.. И кому это надоть?

– Не иначе троцкисты…

Свет померк в глазах Козлодоева. Теперь он понял, откуда в ночной церкви красные лозунги и портрет товарища Сталина.

Шатаясь, учитель побрёл к дяде Сидору. Петровича не было. Дядева жена накормила Козлодоева от пуза постными щами, после чего Максим Петрович отправился к себе в глубокой задумчивости. Он сел у подоконника и погрузился в размышления.

В голове заклубился какой-то туман, как от самогону. Максим Петрович сидел, подперев голову кулаком, и начал задрёмывать.

Так он сидел и дремал, пока одна мысль не пронзила его неожиданной и острой болью:

«А ведь задание товарища Тейфеля не выполнено!»

Козлодоев окоченел.

Да, задание не выполнено! И к тому же ещё клуб сгорел, что казалось уж совсем подозрительным. Этак от городского дяди Ивана не отмажешься. Самого загребут.

Педагог заметался по комнате, молясь неизвестно кому, чтобы скорее спустилась ночь.

И вот явилась ночь. И чем темнее становился небосвод, тем злее и увереннее становился Козлодоев. И когда учитель выходил из своей сторожки, то совершенно остекленел от холодной злобы.

Озираясь и принюхиваясь, он прокрался вдоль берега туда же, в заветный сарай. Долго возился в темноте, в запахе плесневелого дерева и опилок и отыскал пятилитровую банку керосина. И, таясь, иногда даже ложась на землю и выжидая, он пошёл к церкви.

Добрался он успешно, без приключений. Никто не встретился по дороге, и ограду разносить не пришлось, – калитка сама открылась. Поскольку лома взять было неоткуда, Козлодоев решил жечь храм снаружи. Рядом в поленнице навалено было зачем-то большое количество дров. Максим Петрович не стал раздумывать о причинах, а сразу начал перетаскивать дрова к срубу.

Аж умучился воинствующий педагог, с полчаса, наверное, таскал – и выложил поленья вокруг здания.

– Хорошо должно заняться, – бормотал он, утирая пот и берясь за банку. – Погода сухая, жаркая. Возьмётся, как солома!

Тщательно облив керосином дрова и стены, Козлодоев отошёл шагов на пять, ударил спичками о коробок – и швырнул.

Рвануло так, что пожар едва не опалил педагога.

Максим Петрович взял в галоп и понёсся, как молодой конь, всхрапывая, дёргая головой и временами оглядываясь. Горело хорошо. Козлодоев спрятался за деревья и глядел на бушующее пламя.

Непомерная, ликующая гордость переполняла его, лила через край, закипала, как шипящий квас, как хмельная бражка.

Козлодоев сунул руки в карманы, выпятил грудь, глаза вытаращил. Нерона вспомнил; античные картины закипели в его воспалённой голове, заклокотал Державин, Ломоносов. И какие-то гремящие, кипящие рифмы зашевелились, и громокипящий размер зазвенел в ушах.

Глаза Козлодоева горели жёлтыми углями, и, тихо урча, бормоча обрывки горячечной оды, крутящиеся в его пламенной голове, по-волчьи скалясь, ушёл он к себе в сторожку и, на сей раз без всякой судорожности, педантично разоблачился, развесил одёжу по гвоздикам, лёг спать и заснул глубоким сном без сновидений.

 

 

 

КОЛЫМЕНСКИЙ ГЕРОСТРАТУС

 

…где факел мщенья?

Пушкин.

 

 

Козлодоев проснулся с тихой детской улыбкой на устах. Эта улыбка не покидала его, когда он облачался, и потом, когда умывался, со вкусом, не торопясь, брился.

Гордыня растворилась в нём огненной водой, заполнила каждую клеточку его души, каждый атом сознания. Он свершил дело. И тихое блаженное спокойствие обняло сердце, всю душу. Максим Петрович шёл, не торопясь к Старкову, смакуя это царственное спокойствие, наслаждаясь им, как древнеримский император – вином.

Дяди Сидора опять не было. Дядева жена радушнейшм образом встретила его, напоила чаем.

Потом Максим Петрович потянулся – и, как бы небрежно, спросил:

– Ну и что нового в селе? Я слышал, в Серкизове клуб сожгли?

– Да ты что, сынок, с луны свалился, что ли? Это вчерашней ночью клуб сожгли. Ну его-то не жалко, туды ему и дорога. А вот нынче ночью какая история произошла! Да ведь ты же рядом спал – я уж думала, ты всё знаешь. Неужто не слышал?

– Нет, а что? – невинно спросил учитель.

– Да ведь баню сожгли! Вот ведь грех какой…

– Как?.. Баню?..

– Ну да! Я же и говорю – грех. Куда же теперь людям ходить мыться?

Козлодоев упал.

Очнулся он после кружки холодной воды. Тётка трясла его и приговаривала:

– Да ты чего, милок, ты чего?..

– Что-то мне плохо как-то… – пробормотал Максим Петрович.

– Иди в Сидорову комнатку, приляг. Я сейчас за фершалом сбегаю.

– Не надо за фершалом. Я так, сам отойду.

Дотащась до Сидоровой кровати, Максим лёг, пытаясь управиться с тошнотворным головокружением. Он слышал, как хлопнула дверь. Не иначе, глупая тётка побежала-таки за фельдшером.

Педагог не стал дожидаться дурацкого визита. Растворил он окно (стало душно невмочь) и, вместо того, чтобы опуститься пред ним на колени, вылез из окна и затрюхал к себе в сторожку. Шёл он, естественно, сакраментальным берегом реки, слева и сзади миновались и пересохший пруд, и контрреволюционный флигель, и конюшня, и пустырь с несуществующим княжьим дворцом.

И когда открылась его глазам Белая церковь, он вдруг повернулся к ней и к пустырю спиной, а лицом к заречным Пескам и страшно захохотал.

– А-ха-ха! Дураки! Баню сожгли… Нет, ослы, сожгли что надо. Это она просто замаскировалась под баню! А-ха-ха!

Он встал в позу и заговорил, как Цицерон:

– Я повторил подвиг Герострата! Я сжёг этот источник духовной заразы! Что есть религия? Религия есть род духовной сивухи, опиум для народа, вздох угнетённой твари. Вот, чтобы тварь не вздыхала, я и запалил церкву, а эти дурни кричат – баню сожгли, ха-ха! Курился ладан лишь для вида! Сознанье людям затемнял! Ха-ха-ха!

И, декламируя что-то безумное, он удалился к себе. Подремав с полчаса, Козлодоев неожиданно вскочил, схватил листок бумаги и стал скрести по нему карандашом. Долго скрёб, часа полтора, наверное, иногда при этом вскрикивал нечто диким голосом, например:

– И я, как оный Геростратус…

Потом вышел из сторожки, размахивая листочком. Пошёл в сторону пожарищ, к переправе, и, пройдя уже порядочно, заметил, как в дверь сторожки стучат какие-то товарищи в портупеях.

Учитель убыстрил ход и даже перешёл на рысцу.

Глазам его открылся митинг. На крыльце Красной церкви стоял незнакомый товарищ и разъяснял что-то народу.

Максим Петрович пролез напролом и, несмотря на ругательства окружающих, продрался в первый ряд.

– Поэтому, товарищи, надо крепить противопожарную безопасность… – говорил докладчик.

И тут доклад его закончился самым неожиданным образом. Словно сизый орёл, взлетел Козлодоев на ступени и при словах товарища: «Надо крепить бдительность!» – съездил оратора по уху. Тот загремел со ступеней вниз, оставя Козлодоева в одиночестве.

 

 

 

ИЗУМЛЁННЫЙ КОЗЛОДОЕВ

 

И вдруг, ударя в лоб рукою,

Захохотал….

Пушкин.

 

 

– Ну что, идиоты?! Стоите?! Ха-ха! Это я сжёг храм Артемиды! Слушайте оду Герострата!

И Максим Петрович заорал:

 

Курился ладан лишь для вида,

Сознанье людям затемнял!

И храм Эфесской Артемиды

Однажды как-то запылал.

Кто сей смельчак, что длань широку

Занёс над гнусной красотой?

Кто запалил на зависть року

Поганый храм богини той?!

Его прозвали Геростратом

Того предивна смельчака.

Он был великим демократом

И с факелом – его рука!

И здесь, в селе, – курился ладан!

И здесь – кадили идолам!

Ходили бедняки тут задом.

А хлеб – с слезами пополам!

Плюю на здешнюю превратность.

Мне не указка – ихний Бог!

И я, как оный Геростратус,

Сей храм губительный поджёг.

Пылай же, радостное пламя,

Сожги бессмысленный алтарь!

Вперёд, пролетарьят! Мы с вами

Покажем миру жизни ярь!

 

Очумевшие от неожиданности серкизовцы стояли вокруг разиня рты, и даже сам лектор по противопожарной безопасности молча сидел у ступеней, держась рукой за одно ухо, а другим слушая безумного педагога.

Меж тем Максим Петрович заметил движение в задних рядах. Он тут же понял, что это пробивается к нему группа товарищей милиционеров, а позади них идёт дядя Сидор и, указывая рукою, кричит:

– Это он, он! Восемь литров керосину у меня ночью упёр!

Максим Петрович оттопырил нижнюю губу и презрительно закричал окружающим:

– Вы! Презренные рабы, мразь! Вы только на словах клянётесь в верности нашей партии, а на деле у вас в душе одна контрреволюция. Нельзя служить двум господам одновременно! Нельзя с одной стороны кланяться товарищу Сталину, а с другой на икону поглядывать.

Рабы, идиоты! Человек – это звучит гордо! Почему я за вас должен дела делать? Вы сами должны были разжечь в Черткизове мировой пожар! А вы? Пресмыкаетесь, двурушничаете? О, теплохладные ничтожества! О, кулацкие прихвостни!

Тут милиционеры стали его вязать. Но не удалось им. С дикой силой Козлодоев швырнул одного, другого и при этом, задыхаясь, выкрикивал:

– Вставай! Проклятьем! Заклеймённый!

Но тут навалились на него все разом, не только мильтоны, но и местное население во главе с дядей Сидором.

Педагог выламывался из рук, извивался в воздухе, но тщетно.

– Ы-ы-ы-ы! – заревел Козлодоев из последних сил. Но какое-то полотенце заткнуло ему рот.

 

 

 

ЭПИЛОГ

 

Вот и всё, господа.

Чаянов

 

На этом можно было бы и закончить наше повествование. Но любознательный читатель, конечно же, интересуется узнать, что произошло дальше.

Уверяю вас, что ничего интересного!

Колыменского дядю-пожарного за попытку вредительского сожжения Колымень-града и создание контрреволюционной организации  расстреляли.

Другого дядю – Сидора, старковского, отправили в лагеря. Он тоже сознался в заговоре, да и как не сознаешься, коли-ежели тебя схватят за причинное место и дёрнут хорошенько, а то ещё и подошвой придавят? Прислал он пару писем с Колымы, а потом исчез и более о себе никаких известий не подавал. Тётка с ребятишками смоталась от греха подальше, кажись, в Москву. Так что от всей семейки в Старкове осталась только сидорова коза Римка, которую зарезали и съели в войну.

Церковь Красную серкизовцы таки развалили. Колхозный строй победил. Энергичная была баба – председатель! Да, раскатали церковь на брёвна в войну и построили из неё новые клуб и баню. Но клуб вскоре сгорел, а потом и баня. Так и ходят серкизовцы до сих пор некультурные и немытые.

Ширвинских тоже из Старкова вытурили. Да и зачем здесь эта контрреволюционная семейка? Главный – старый-престарый дохтур-прохфессор (Ленина лечил!) – форменный колдун и подозрительная личность. Собирал какие-то травы, пользовал окружающих настоями этих трав…

Старший-то сын его – вроде бы и сурьёзный человек, архитектор, но зато младший (тот высокий, с залысинами) – совсем без царя в голове. Книжки какие-то писал, стишки. Через него-то и наводнили Серкизово всякие литераторы сомнительные.

Зачем советскому человеку красота? Зачем ему, спрошу я, все эти  флигели, колонны, фигурные чугунные решётки, диковинные цветники с иностранными цветами? Всё это не нужно ему, любезный читатель. И стоит, стоит свинарник, аккурат между церковью и кладбищем; с одной стороны – дин-дон, с другой – хрю-хрю. В сей антирелигиозной гармонике и дудит современная старковская жизнь. А красота и литература нужны трудовому крестьянину, как бельмо на глазу.

Поднатужились серкизовские начальники и вытурили Ширвинских, а на месте дачи их организовали областной дурдом для буйнопомешанных. И это очень символично! Черты нового социалистического быта так и прут из этого факта. Ибо советский сумасшедший – это вам не старорежимный юродивый. Капиталистический дурак нёс на себе родимые пятна эксплуататорского строя. Он только и делал, что молился да распространял на окружающих церковный дурман. Прогрессивный советский сумасшедший – совсем другое дело! Он ничего вокруг не распространяет кроме мата и вони.

И кто же оказался там в числе первых пациентов? Ты, конечно, догадался уже, премудрый читатель. Да, разумеется, – наш герой, пожарник Максим Петрович Козлодоев. Товарищ Тейфель сдержал слово – не попал Козлодоев в тюрьму. Сидит он в дурдоме и, надо сказать, за последние годы значительно поутих, уже не называет себя Геростратом и поджогов не устраивает. Хотя врачи говорят по-прежнему, что пациент неизлечим.

Не смейся над Козлодоевым, друг мой! Разве в каждом из нас не сокрыто нечто от Козлодоева? Виноват ли он, что оказался не в стройных рядах пролетариата или колхозного крестьянства, а в составе прослойки – трудовой интеллигенции? Вроде как прослойка залежалого маргарина между двумя кусками хлеба. Чего ждать от этой прослойки? В колхоз её, гнилую картошку перебирать – там ей самое и место! Это раньше, при царском прижиме, интеллигент звучал гордо. Попробовали бы вы послать какого-нибудь контрреволюционного прохвессора или гимназического учителя в колхозный навоз. Поглядел бы я, что он вам на это скажет! А с нашей прослойки, с нашего училки советского – какой спрос? Какое кому дело до его души? Да и есть ли у советского человека душа? Может вместо неё – пареная репа? Тоска по красоте, тоска по неведомому, по таинственной Бесконечности, от которой сладко замирает сердце – обо всём этом нужно забыть. Молчать надо, пока тебе в задницу укол не поставили.

И Козлодоев молчит, на обращение «Максим Петрович» не отзывается, знакомых не узнаёт и оживает лишь изредка, при ясной луне, когда ему кажется, что сидит он на каменной веранде с чугунными решётками, вокруг – благоуханная ночь, а за окном – яркий свет, уют, играет фисгармония.

– О соле, о соле мио!.. – тихо напевает про себя Козлодоев и плачет. И чего он плачет, чудак?..

 

Hosted by uCoz