Андрей Радищев

На заре жизни

    Самые ранние впечатления детства относятся, по-видимому, к 3-4-летнему возрасту. Помню комнату на даче в Тайнинском (около Москвы, по Ярославской дороге), открытый большой сундук, дно которого завалено карандашами, сердитые серые глаза отца, его строгий голос. Видимо, мы с братом, погодки, в чём-то провинились.

    Ещё помню другой дом. Взрослые говорили, что это было в Черустях (по Казанской дороге). На дворе поздний вечер, темно, как ночью. Я вижу в окне, метрах в ста от дома, яркие огни двух паровозов, пыхтенье пара, громкие голоса бегающих около паровозов людей. Кто-то говорит, что столкнулись два поезда. И мне кажется, что столкнулись именно эти два паровоза и теперь, бросая друг на друга свирепые огненные взгляды, сердито шипят.

    В тяжёлые годы Гражданской войны моё детство проходило на Украине, в селе Сватово Харьковской области. Конечно, я не мог осознавать смысл происходившего, и в моей памяти сохранились только разрозненные образы и впечатления.

    Вот мы с бабушкой, мамой и братом сидим в большом, сыром и тёмном погребе, жмёмся друг к другу и с тревогой глядим на узенькое окошко под самым потолком, в которое сквозь освещённые ярким утренним солнцем кусты сирени, растущей у самого дома, виден кусочек голубого неба, а оно, весеннее, такое мирное небо, сотрясается от артиллерийской канонады. От самых сильных взрывов дрожит весь наш старый дом и звенят стекла. Но вот через некоторое время кто-то приходит и говорит, что это взрываются снаряды на артиллерийском складе около железнодорожной станции.

    Помнятся тёмные, осенние, бесконечно длинные вечера с неизменной коптилкой на столе - плошкой с подсолнечным маслом, в которой плавает пробочный поплавок, а через него продет фитиль. От такого светильника в комнате кажется ещё темнее, а читать или выполнять школьные задания можно было только положив книгу или тетрадь почти рядом с «источником света». Поэтому заниматься приходилось, низко склонив голову, с риском опалить свою лохматую шевелюру.
    Помню тревожные разговоры о приближении отрядов атамана или ещё какого-то другого «батьки».
   В окна нашего дома, выходящего на большую Соборную площадь, я видел не раз то двигающиеся разношёрстной толпой войска, за которыми тянулся большой обоз, то проносившийся на тачанках и бричках с гиканьем и свистом отряд под чёрным знаменем.

    А однажды со стороны Старобельской улицы, ведущей от станции, через площадь проехал большой конный отряд с развевающимся красным знаменем. Это были будённовцы, а среди ехавших впереди отряда всадников был сам начдив. Тогда я, может быть, впервые услышал имя - Будённый.

    Часто, проснувшись утром, мы не знали, какая власть сегодня в Сватове.

В детском интернате

   Вскоре нелёгкая судьба нашей семьи привела меня и брата в Москву, куда нас привезла мама. Она добилась в Московском городском отделе народного образования права поместить нас бесплатно на год-два в детский интернат на Малой Дмитровке, в Успенском переулке, недалеко от Страстной, ныне Пушкинской, площади.

    От пребывания в интернате память сохранила несколько разрозненных фактов и впечатлений.

    Помню большую комнату, в которой стояло много детских кроватей, на каждой из которых висело по маленькой иконке. Впрочем, никто из взрослых не заставлял нас молиться. Правда, один раз нас водили в Страстной монастырь, но в памяти не осталось ничего от этого посещения.

    Почему-то не сохранилась память ни об одном из взрослых, на попечении которых находился детский коллектив. Я совершенно не помню никакого личного контакта с воспитателями. Видимо, все их заботы, силы и время уходили только на то, чтобы прокормить нас, а это в то время была очень серьёзная проблема - обуть, одеть, следить за здоровьем, лечить, оберегать от всяких опасностей на улице.

    Запомнился только один молодой человек, который приходил в интернат, играл нам на рояле и разучивал с нами детские песни. Брат Кирилл уверял меня потом, что это был известный впоследствии композитор, автор детских песен Леонид Алексеевич Половинкин.

    Однажды нас водили в большой дом на Малой Дмитровке, где в одной из квартир нам показывали с помощью трескучего киноаппарата на самодельном экране из простыни немое кино, там люди не ходили, а бегали, подпрыгивая. Содержания фильма совершенно не помню, да я просто, наверное, ничего не понял, глядя, разинув рот, на такое чудо техники. Мог ли я тогда представить, что нахожусь в начале великой эры кинематографа?

    Некоторое время нас водили на Трубную площадь в столовую, с которой было связано непонятное слово АРА. Потом я узнал, что под этим словом-аббревиатурой скрывается название американской организации, оказывавшей помощь европейским странам, пострадавшим в Первой мировой войне, а нашей стране - в связи с голодом в Поволжье.

    Чем кормили в этой столовой, не помню, но в памяти сохранился почему-то запах пшена.

    Однажды (это было в 1921 году) во время обеда за наш стол усадили группу детей нашего возраста, которых привезли из Поволжья. Когда им подали миски с едой и по куску хлеба, они сперва собрали все крошки со стола, а некоторые слазили и под стол, и лишь после этого принялись за еду.

    Кажется, это был первый случай в моей жизни, когда я увидел и ощутил мучения страдавших от голода таких же детей, как и я. И в течение всей моей дальнейшей жизни для меня нет ничего страшнее детского горя и страданий.

    Но и наша жизнь в интернате была не намного слаще. Помнится вечное чувство голода, которое заставило меня однажды понести на толкучку, на ту же Трубную площадь, единственную принадлежавшую мне ценность - хороший карандаш. Вот я хожу по базару с поднятым в руке карандашом: «Кому карандаш? Кому карандаш?» Какой-то мужчина, видимо, из чувства жалости к 10-летнему «продавцу», купил мой «товар». Вырученных денег хватило на маленькую кружку пшена. Когда я вернулся в интернат, мы с братом, дождавшись, пока в печке прогорят дрова, разгребли уголья и сварили кашу, которую съели с большим аппетитом, даже и не вспоминая о такой «мелочи», как масло и хлеб.

    На лето нас вывозили в дачный посёлок Клязьма, по Ярославской железной дороге. Из летних впечатлений того далекого лета в памяти сохранилось несколько зарисовок.

    Мы, кучка мальчишек и девчонок, стоим около летней кухни, где на столах под навесом дежурные разделывают селёдку, и выпрашиваем селёдочные головы, которые тут же разгрызаем и высасываем с наслаждением.

    Однажды во время купания на маленькой в том месте и чистой Клязьме я не удержался на плаву и оказался на дне. Не успев испытать чувство страха, я сразу же с открытыми глазами, на четвереньках выполз по дну на берег.

    Помню поздний вечер в конце лета. Мы, кучка ребят, окружили во дворе молодого воспитателя, который рассказывает нам о звездах. Притихнув, мы внимательно слушаем его и, задрав головы, с интересом рассматриваем бледное летнее небо с рассыпанными на нём звездами. В тот вечер моя наивная детская душа впервые прикоснулась к Великому и Вечному, но я этого, конечно, ещё не осознавал.

    И вот настал день, когда меня и брата вызвали к заведующей интернатом. Шли мы к ней с некоторым опасением, ожидая разноса за очередные проделки, которых в нашей жизни было немало. Однако вместо строгого внушения заведующая встретила нас приветливо и сказала, что приехала наша мама, сейчас идёт от платформы сюда, и нам разрешили пойти ей навстречу.

    До сих пор стыдно вспоминать, что вместе с радостью предстоящей встречи с мамой радовало сознание, что нас теперь не будут наказывать за наши проделки.

    Хорошо помню, как, увидев издалека маму, мы бросились ей навстречу. Помню её весёлое лицо, помню, как она обнимала нас, но слёз и сердечного волнения в этой долгожданной встрече не было.

    Осознал, чего мне не хватало, когда моя детская душа начала подсознательно искать встречного движения души близких людей, значительно позже. Но тогда меня охватило чувство радости от сознания того, что мы возвращаемся в родное Сватово, к бабушке.

Мама

   В детстве я свою маму ощущал чистым, светлым, близким существом. Я всегда был окружён её неусыпной заботой. Но я не помню родительской ласки, никогда не слышал добрых, ласковых слов. Будучи живой, жизнерадостной, общительной, мама обладала ровным, спокойным характером. Не помню также случая, чтобы она была сердитой или недовольной нами, шалунами. Была ли такая сдержанность осознанным приёмом, с помощью которого мама давала нам возможность самим, без давления со стороны взрослых научиться оценивать свои проступки? Или, как мне кажется теперь, она просто была выше житейских, бытовых мелочей.

    Даже самые сильные переживания, которых немало выпало на её долю, не выжимали из её глаз скупых слёз, она только как бы каменела. Лишь однажды, помню, когда мне было лет 13 и кто-то пришёл к нам и сказал, что умер один знакомый мальчик, которого, как и меня, звали Андреем, с мамой случился припадок, и она начала кричать. Ей показалось, что умер я. И хотя меня, игравшего в это время в саду с друзьями, быстро разыскали и привели к ней, она не узнавала меня, продолжала кричать и ещё не скоро пришла в себя и успокоилась.

    Одной из характерных особенностей мамы было то, что она никогда не пела. Я и до сих пор не могу представить её поющей.

    Несмотря на то, что в то время не было ни радио, ни телевидения, музыка всё же была неотъемлемой частью нашей жизни. По вечерам, когда мы с братом, 11-12-летние мальчишки, укладывались спать, мама в соседней комнате при свете розового фонаря играла на пианино «Баркаролу» и «Осеннюю песню» из «Времен года» Чайковского, вальс ля минор Шопена, лирические пьесы Грига, 1-ю часть «Лунной сонаты» Бетховена, «Ёлку» Ребикова, «Про старину» Лядова. Может быть, этой игрой она выражала свою душу, не знаю. Но я не помню случая, чтобы она когда-нибудь играла специально для нас или беседовала с нами о музыке. В дальнейшей своей жизни, будучи педагогом, мама прославилась как сказочница. Обладая прекрасной памятью, она знала огромное количество сказок народов мира. В основном это были остросюжетные, фантастические сказки, сказки с назидательным смыслом. Ребята слушали её с большим интересом, внимательно следя за развитием сюжета, увлекаясь яркими поступками героев, красочными картинами природы. Но я не чувствовал в молодых слушателях душевного волнения, глубокого переживания за судьбы героев сказок. В таком слушании они были скорее свидетелями, хотя и заинтересованными, чем сопереживателями.

Клеопатра Васильевна Радищева (Каракулина)

    К единому знаменателю эти мои воспоминания и мысли о маме пришли значительно позже, когда я, будучи уже педагогом с некоторым стажем, познакомился с профессором Борисом Михайловичем Тепловым, замечательным человеком, крупным специалистом по психологии музыкального воспитания детей.

    Было это зимой 1940 года. Я тогда занимался в заочном Институте повышения квалификации музыкантов-педагогов, что находился в Москве на Новослободской улице, где Б.М. Теплов вёл курс психологии. В своих ярких, насыщенных живыми примерами и образами лекциях он, в частности, говорил о двух типах вхождения в искусство.

    Примером одного из них он назвал Чайковского, для которого «музыка открылась прежде всего как источник огромного эмоционального воздействия... Музыкальное творчество началось у него в форме фантазирования на фортепиано... И это фантазирование и вообще игра на фортепиано были для него самой непосредственной возможностью выражения своих чувств...»

    «Для Ники Римского-Корсакова эмоциональная сторона музыки не имела почти никакого значения. Он шёл к музыке не от чувства, а от воображения и от редких способностей к владению музыкальным материалом (абсолютный слух, необыкновенная музыкальная память)... Такого рода типологические различия в художественной одарённости и в подходе к искусству особенно резко сказываются именно на первых шагах художественного развития; в дальнейшем острота их стирается и тем больше, чем гармоничнее протекает художественное развитие».

    В «Летописи моей музыкальной жизни» Римский-Корсаков вспоминает, что эмоциональное отношение к музыке у него открылось впервые в 15-16-летнем возрасте, и связано это было с первым посещением оперы.

    Я понял, что мамин путь в музыку начался, скорее всего, на пути Римского-Корсакова. Но, поскольку её музыкальное развитие ограничилось уроками музыки в гимназии и в дальнейшем с музыкой она общалась от случая к случаю, то, естественно, дальнейшего, более углублённого проникновения в музыку у неё не было.

    А общение с музыкой, как мне теперь кажется, у мамы осталось как необходимая часть домашнего уюта. И, может быть, именно эта атмосфера ненавязчивого маминого музицирования, когда я оставался один на один с хорошей музыкой, была той живительной силой, которая навсегда связала мою душу с великим миром музыки.

Истоки любви и доброты

   Видимо, где-то в глубине детской души у меня долго оставалась неутолённая жажда доброты общения, ласки, которая с годами проявилась в моей привязанности к детям. И, может быть, это стало ещё не осознанным стимулом того, что в будущем я отдал всего себя работе с детьми.

    Помню, как однажды, когда мне было уже лет 15-16, у меня появился маленький друг - соседская девочка лет шести-семи. Достаточно было немного искреннего человеческого внимания, и ребёнок привязался ко мне всей своей чистой душой. Завидев меня издали, она с радостным криком бросалась ко мне.

    Вскоре мне пришлось довольно надолго покинуть родные места. Вернувшись, я с радостным чувством спешил повидать своего маленького друга. Но меня ожидало горькое разочарование. Маленькая девочка превратилась в подростка, и встреча была отчуждённой. Огорчение моё было столь неожиданно и велико, что, придя домой, я заплакал.

    О том, что это чувство духовной связи с бескорыстной добротой детской души я пронёс через всю свою долгую жизнь, говорит случай, происшедший несколько лет назад, когда я по анкетным данным уже числился стариком. По долгу службы внештатным методистом по литературному краеведению я посетил одну из московских школ.

    Проходя по коридору школы, я невольно обратил внимание на кучку малышей, стоявших у открытых дверей школьного буфета. Они о чём-то разговаривали, а когда я проходил мимо них, с интересом посмотрели на «незнакомого дядю». Я подошёл и заговорил с ними. Малышка, стоявшая ближе всех ко мне, внимательно слушала и смотрела на меня своими голубыми глазами. Когда же я инстинктивно погладил её по головке, она дернулась и отодвинулась от меня.

   - Ты что? - спросил я.

    - Я нервная! - сказала девочка. Я пожал плечами, ничего не ответил и пошёл дальше своей дорогой.

    Через короткое время я возвращался тем же путём обратно. Группка всё ещё стояла на том же месте. Я подошел к ним, не думая зачем, и неожиданно для самого себя, обратясь к этой девочке, сказал: «Я больше никогда не подойду к тебе и не буду гладить тебя по головке!». Сказал и пошёл. Пройдя немного, вдруг слышу сзади: топ-топ-топ! Оглянулся, а это моя «знакомая». Увидела, что я смотрю на неё, и кричит: «Я уже не нервная! Я уже не нервная!».

    Что мне осталось делать? Я подождал, а когда малышка подбежала ко мне, поднял её на руки, приласкал и сказал, что она хорошая девочка и правильно сделала, что подошла ко мне, и я рад, что она уже не нервная. После того мне стало так хорошо и светло на душе, будто я прикоснулся к кристально чистому источнику.

Игры детства




Андрей Радищев
(фотография предвоенных лет)


   С детских лет была неуёмная жажда жизни. Воспоминания не очень лёгкого детства озарены ярким солнечным светом, окрашены мягкими тонами тихих украинских садов, скромных речек с заросшими вербой берегами, полны впечатлений от тёплых южных ночей, когда луна спокойно с высоты озаряет улицы большого села с нарядными белыми хатками, а воздух напоён густым ароматом белых акаций или тонким, терпким запахом чебреца, волной налетаемого с гряды меловых холмов, у подножья которых раскинулось наше село.

    Помнятся поездки с бабушкой на дрожках в лес, расположенный в широкой балке, сбор легочницы, из которой бабушка, большой знаток лекарственных растений, делала целебный чай. В глубине леса - поляна, неумолчный пчелиный звон, бабушка беседует с пасечником, а мы, мальчишки, сидим за столиком около избушки пасечника, макаем огромные ломти пеклеванного хлеба в медный таз с золотистым мёдом, едим и запиваем холодным молоком из глечика. Да, жизнь в этот момент была раем!

    А потом, когда подрос, стало тянуть в незнакомые места. Однажды, дождавшись весенних каникул, отправился с товарищем пешком из Харькова за 180 км в родное Сватово. Добрались на третьи сутки, а потом несколько дней не мог ходить из-за того, что натёр большие волдыри на подошвах.

    Другой раз упросили машиниста паровоза подвезти нас до Насвитевичей (60 км от Сватово). Обратно возвращались пешком.

    Вернулись домой к ночи. Последние километры шли по длинным улицам своего села, садились на каждой скамейке и тут же засыпали. Потом, проснувшись, опять брели…

    Было что-то заманчивое в таких часто слышимых названиях, как Старобельск, Кабанье, Славянск. И ещё город с таким вкусным названием - Изюм. Было странно думать, что там тоже живут люди со своими делами и заботами, что многие из них, может быть, нигде, кроме своего города, не бывали. И было непреодолимое желание увидеть именно тот самый Старобельск, или Славянск, или Изюм.

    Когда нам с братом было по 12-14 лет, у нас была любимая игра - «помечтать». По вечерам, отправившись в свою детскую комнату спать, мы, лёжа в постелях, в темноте «мечтали». Это была словесная игра в путешествия. В диалогах, перебивая и дополняя друг друга, мы организовывали команду, строили корабль, оснащали его. Тщательно обсуждались кандидатуры будущих членов команды, внешний вид. С мельчайшими подробностями корабль загружался продуктами и разным товаром, необходимым для обмена с туземцами.

    Самая увлекательная часть игры, которая могла продолжаться много вечеров подряд, начиналась с отправления нашего корабля в дальнее плавание. Как и в каждом настоящем путешествии, у нас было много трудностей и опасностей как на море, так и по прибытии, например, в Бразилию или Африку.

    Очередная глава путешествия часто обрывалась на том, что один из нас последние слова говорил заплетающимся языком, а второй уже храпел.

    И нередко мы продолжали путешествие во сне, только не так, как в сказке «Синяя птица», а каждый по-своему.

    Была у нас в то время еще одна «многосерийная», как сказали бы теперь, игра в селенитов. Это были воображаемые путешествия на Луну, установление контактов с лунными жителями - селенитами.

    Для общения с лунными жителями нам пришлось придумать селенитский язык. Мы с братом составили селенитско-русский словарь самых употребительных, с нашей точки зрения, слов, разработали грамматику в пределах знаний учащихся четвертого или пятого класса земной школы, придумали селенитскую азбуку, весьма смахивавшую на египетские иероглифы, только имевшую более геометрическую основу. Стены своей комнаты мы исписали текстами на селенитском языке и изрисовали лунными пейзажами и видами подлунных (аналогично земному - подземных) городов.

    Удивительным в этих играх было необычайно яркое, зримое представление того, во что мы играли на словах. Психологи называют это репродуцирующей памятью. Став взрослым, я понял, как много мне дали такие игры. А вот современные дети, которые проводят основное время у телевизора, получают художественные образы, так сказать, в готовом виде. Вместо развития творческой способности воссоздавать образы они только «потребляют» их.

    Большими друзьями детства были книги в тёмно-зелёных коленкоровых переплётах издательства «Просвещение»: Мейер «Мироздание», Ранке «Человек», Неймайр «История Земли», Брэм «Жизнь животных» и другие.

    Рассматривая гравюры из этих книг, я до иллюзии отчётливо представлял себя карабкающимся по горным тропам швейцарских Альп, или стоящим у огромного лавового озера кратера вулкана Килауэа, или плывущим на утлой ладье по океану, или же со страхом заглядывающим в бездну каньона реки Колорадо.

    Яркими образами детства остались на всю жизнь картины «Оттепель» Ф. Васильева, ночные пейзажи А. Куинджи, «Март» И. Левитана, виды старой Москвы на картинах Горюшкина-Сорокопудова, иллюстрации И. Билибина к сказкам Пушкина.

    Не представляю своего детства без Пушкина и Крылова, без «Вечеров на хуторе близ Диканьки» и «Тараса Бульбы» Гоголя, без Лермонтова и Л. Толстого, без «Конька-Горбунка» Ершова и «Краденого солнца» Чуковского.

В чём моя вера?

   Мир бесконечен и вечен. Ему не было начала и во веки веков не будет конца. Он беспределен в пространстве.
    Впервые мысли об этих великих истинах бытия возникли у меня, когда мне было лет 13-14. Наша семья жила в то время в Сватово, на Украине. В одну из тёплых летних ночей мы с братом Кириллом и ещё с несколькими друзьями, соседскими мальчишками, получили от родителей разрешение ночевать на дворе. Натаскав на плоскую крышу сарая-ледника матрацев, ряднин, кожухов, одеял, соорудили во всю длину крыши коллективную постель и улеглись целой шеренгой.

    Конечно, вначале было общее возбуждение, вызванное необычностью обстановки и ещё не остывшим задором прошедшего дня, полного приключений.

    Постепенно угомонились и только теперь (для кого-нибудь из нас, может быть, впервые в жизни) стали рассматривать усеянное звёздами тёмное ночное небо, опоясанное бледной полосой Млечного пути. Заговорили о звёздах. Кому-то казалось, что звёзды с удивлением смотрят на нас и хотят что-то рассказать нам о своих тайнах. Поскольку мы с братом слыли «книжниками», нам стали задавать вопросы. Мы познакомили ребят с Вегой, ярко сиявшей над нашими головами, сказали о том, что многие моряки, плававшие по морям и океанам Северного полушария, по ней определяли курс своих судов. Раскрыли тайну переменной звезды в созвездии Большой Медведицы. Показали, как находить Полярную звезду и с её помощью определять стороны света. Потом начали фантазировать о полётах к далёким мирам, о встречах с инопланетянами...

    И надо же было случиться, что во время наших разговоров на космические темы пролетел яркий болид, за которым тянулся огненный шлейф отрывающихся от него и сгорающих в атмосфере частиц. Пролетев по направлению примерно с севера на юг и покрыв в течение нескольких секунд треть или четверть небосвода, он внезапно угас: то ли сгорел полностью в верхних слоях атмосферы, то ли, преодолев земное притяжение, продолжил свой путь в безвоздушном пространстве Солнечной системы.

   Мы все притихли, поражённые таким редким явлением, и вскоре в этой тишине до нас донёсся отдалённый гул и грохот. То был живой голос посланца из Космоса! Всё это продолжалось несколько секунд, но слышу я этот голос всю свою жизнь.

    Когда в конце концов все уснули и наступила полная тишина, у меня возникло ощущение, что я остался один на один с Космосом. Отрешившись от реальности, от непосредственно окружавшего меня мира, я мысленно умчался к далёким звездам. Передо мной были уже не светящиеся неподвижные точки, а огромные огненные шары, находящиеся в вечном движении. Я был буквально потрясен осознанием грандиозности открывшейся моему мысленному взору картины Мироздания. И тут же возникла мысль: а для чего всё это? Для чего эти вечно вращающиеся в полном безмолвии огненные шары? Ведь у них нет разума, значит, они не могут ставить перед собой никакой цели. Они просто кружатся.

    Вот первый великий вопрос о смысле бытия, который возник передо мною в ту далёкую ночь.

    Продолжая мысленно путешествие в глубь Вселенной, я, естественно, стремился проникнуть как можно глубже в мировое пространство, к самым дальним мирам, пытаясь достичь края Вселенной. И здесь я со всей силой познания реальности бытия ощутил, что Вселенная не имеет ни конца, ни края. Ибо сколько бы я ни летел на самом быстром аппарате, который в одно мгновение может перенести меня в самую немыслимую даль, я никогда даже в мыслях не смогу сказать себе: вот эта точка - край Вселенной, так как за ней точно так же продолжится бесконечное пространство, наполненное бесчисленными Галактиками с мириадами звёзд. А где звёзды, там и их спутники - планеты. Ощущение бесконечности Вселенной, которое я впервые испытал в ту ночь, было одним из самых сильных в моей жизни, но осознать его было невозможно. Это вторая великая тайна, перед которой бессилен человеческий ум. И тут же в моем возбуждённом мозгу возник новый вопрос, который поразил меня своей величайшей тайной: как это так, что у Мироздания не было начала, что оно существует вечно?

Приобщение к музыке

   Теперь, находясь на необозримо далёком расстоянии от детства и юности, думаю: что же всё-таки больше всего заполняло меня тогда? С уверенностью могу сказать - музыка!

   Первые впечатления от маминых вечерних музицирований, о которых я говорил выше, вскоре дополнились радостью личного общения с музыкой. И произошло это как бы само собой. У меня не было традиционного начального периода музыкального ученичества. Меня никто не тянул за уши в музыку. В памяти моей сохранился единственный случай, когда я сам попросил маму познакомить меня с нотами. Мама показала мне ноты в пределах одной октавы и объяснила основные принципы нотописания по высоте и длительности звука, а также главные вспомогательные знаки - диезы, бемоли, бекары и паузы.

    Вооружившись таким образом элементарными знаниями основ музыкальной грамоты, я стал все свободное время проводить за пианино, разбирая любые подвернувшиеся под руку ноты. Меня охватила всепоглощающая страсть к чтению нот. Сейчас я понимаю, что это было не безотчётное увлечение чтением ради чтения. Было огромное желание овладеть как можно быстрее чтением нот, чтобы уметь самому играть ту музыку, которая уже наполняла меня. Мне кажется, что многие пьесы, которые я слышал много раз в мамином исполнении, я полностью хранил в своей памяти.

Тапёр

    Вспоминается еще одна страничка из моего отрочества, имевшая, как мне кажется, некоторое влияние на мое дальнейшее музыкальное развитие.

    В 1925 или 1926 году мне пришлось в течение некоторого времени сопровождать на пианино кинофильмы (тогда еще не было звуковых фильмов) в железнодорожном клубе при станции Сватово. Видимо, я кого-то временно замещал.

    По нотам играть абсолютно было нельзя, так как в зале во время сеанса было темно, и хотя пианино стояло возле экрана, резкая смена яркости мелькавших кадров не давала порой разглядеть не только ноты, но и клавиши. К тому же надо было, повернув голову к экрану, непрерывно следить за ходом разворачивавшихся в фильме событий, чтобы на ходу, молниеносно менять характер музыки. Одно дело, когда изображалась погоня или битва. Здесь мне помогал накал страстей в зрительном зале, выражавшийся в рёве и визге сотен глоток и топоте ног, которые заглушали мою беспомощную импровизацию, выколачиваемую из расстроенного, дребезжащего пианино.

    Когда же вдруг возникала какая-нибудь лирическая сцена или изображался пейзаж и в притихшем зале под приглушённый треск киноаппарата и лузгание семечек становилась слышна моя музыка, я вымучивал из себя мелодии, не имевшие ничего общего с «Анданте кантабиле» Чайковского или «Серенадой» Шуберта.

    Вспоминая с чувством стыда тогдашнее своё «музицирование», думаю всё же, что именно тогда в моём подсознании впервые пробудился интерес к музыкальному творчеству. Если раньше музыка Бетховена, Шопена, Чайковского была для меня как бы существующей вечно, как и сама природа, и она создана раз и навсегда, то теперь я понял, что музыка - это живой язык человеческого общения. А если это так, то не обязательно разговаривать на музыкальном языке только «словами» классиков, можно говорить и своим языком, ведь не боги горшки обжигают.

    Научившись достаточно бегло читать ноты, я с ещё большим увлечением стал набрасываться на каждый сборник, которые привозили родители из Харькова. Но всё чаще из-под моих пальцев стали появляться достаточно мелодичные вальсы, песенки, марши, а то и какие-нибудь пьески с ярко выраженным характером, навеянные образами природы (например, лунная ночь, буря, шум моря, пробуждение весны, пенье птиц и другие). Эти робкие попытки творчества я не записывал, сознавая их примитивность, о чём теперь сожалею.

    Вскоре моим кумиром стал Рахманинов. «Элегия», «Мелодия» и Прелюдия до диез минор, «Баркарола», «Вальс», «Полишинель» - эти пьесы могу называть музыкальным символом своего отрочества и юности. Не знаю, чем мог Рахманинов пленить меня тогда (в моём-то исполнении!), но любовь эта сохранилась навсегда. Иногда мне кажется, что вся моя музыкальная жизнь - это восхождение к сияющей вершине творчества великого композитора, до которой я так и не смог добраться.

    В середине 20-х годов я жил с родителями в Купянске, маленьком городке тогдашней Харьковской губернии. Здесь один год я брал уроки музыки у чудесного старика, Виктора Александровича Тихоцкого. Это был отличный пианист, ученик Гензельта. Его игра отличалась мягким, бархатным звуком. Поскольку учитель Тихоцкого Гензельт был учеником Гуммеля, а тот в свою очередь учился у великого Моцарта, я вдруг почувствовал себя, к своему удивлению, музыкальным праправнуком гениального композитора.

    Поверьте, что в этом неожиданно возникшем чувстве родства с гением музыки не было глупого тщеславия. Нет, я только реально ощутил существование живого Моцарта. Он как бы сошёл с недосягаемого пьедестала, стал для меня человеком во плоти и крови, со всеми его заботами, лишениями, тревогами и радостями. Меня также тронула мысль, что уроки Тихоцкого были живым звеном в передаваемой из рук в руки эстафете творческого гения и живой души Моцарта, к которой через три поколения мне удалось нечаянно прикоснуться.

    Но Виктор Александрович Тихоцкий был не только музыкантом. Народоволец, член кружка «долгушинцев», он на свои деньги оборудовал подпольную типографию кружка, в которой печатались нелегальные издания «Народной воли». После ареста руководителя кружка Александра Васильевича Долгушина осенью 1873 года шрифт, имущество типографии были переправлены в Харьков. Часть была зарыта в имении сестры В.А. Тихоцкого Синиха (под Белгородом), другую часть зарыли в саду Виктора Александровича. В 1925 году типографию отрыли и сдали на хранение в Харьковский музей революции. Виктор Александрович показывал мне журнал «Огонёк» (№ 22 за 1925 год), где была напечатана его статья «Подпольная типография долгушинского кружка». Там же помещена фотография, на которой В.А. Тихоцкий, редактор «Огонька» М.Е. Кольцов и другие стоят в саду около только что отрытой типографии. Помню, как, показывая мне журнал, Виктор Александрович жаловался, что Кольцов очень урезал статью.

    Много слышал я из уст Тихоцкого о выдающихся революционерах: Морозове, Долгушине, Войнаральском и других народовольцах, которых Виктор Александрович хорошо знал. Увлечённый его рассказами, я, к несчастью, ничего не записывал, видимо, надеясь на свою молодую память. Сколько же бесценных воспоминаний безвозвратно утеряно, какая невосполнимая потеря!

Учиться!




Андрей Радищев
(фотография предвоенных лет)


    Дожив до 20-летнего возраста и сменив к этому времени ряд профессий (разборщик и ученик наборщика, потом газетоноша в Чернигове, делопроизводитель в районной газете Беловодска Луганской области, технический конторщик на железнодорожной станции Сватово и другие), я вдруг испугался, что останусь на всю жизнь недоучкой, который работает только ради того, чтобы прокормить себя и, может быть, свою будущую семью.

    И тут горячей волной нахлынуло непреодолимое желание учиться, найти своё место в жизни. И, конечно, только в музыке. Помню, что не было практических расчётов того, какую приобрету специальность и что мне это даст. Не было также и тщеславных мыслей о будущей концертной деятельности. Просто я не мог представить всю свою дальнейшую жизнь без музыки.

    В газетах вычитал о музыкальных техникумах или школах (не помню) в Симферополе и Севастополе. Было это в начале августа 1931 года. Собрался и поехал. В Симферополь приехал ночью. В ожидании утра прикорнул на диванчике. Проснувшись утром, обнаружил, что у меня выкрали деньги и документы. Вышел на привокзальную площадь, стою и думаю: что делать? Оглянулся, вижу строящееся здание. Подошёл, попросил взять на временную работу. Мне сказали, что надо пойти в правление железной дороги. Там разрешили, даже аванс дали, несмотря на то, что у меня и документов не было.

    В тот же день узнал, что одна из музыкальных школ закрылась, а другая находится на самоокупаемости. Так мои планы учёбы на этот год лопнули, а мне пришлось овладеть ещё одной рабочей специальностью: я стал подносить кирпичи на 2-й и 3-й этажи строящегося пристанционного здания. В обеденный перерыв я ходил в расположенный рядом с вокзалом небольшой железнодорожный сад. Там на летней эстраде стояло подержанное, но звучавшее весьма прилично пианино, на котором я отводил душу, играя всё, что держала моя не очень организованная память.

   Наверное, вид парня в рабочей спецовке, играющего Шопена, Грига и Чайковского, был довольно впечатляющ, и около меня собиралось много слушателей, среди которых были и рабочие с нашей стройки, и пассажиры с вокзала. За три дня мой авторитет настолько повысился, что меня освободили от таскания кирпичей и назначили учётчиком. Я стал, как угорелый, бегать по всем трём этажам здания, проверять и записывать, кто сколько уложил кирпича, следил за своевременной его подноской, чтобы у рабочих не было простоя. Заработав за две недели денег на обратную дорогу, я с большим трудом уволился («Ты что, не понимаешь, что стройка - это государственной важности дело?»), прогулялся в Севастополь и Балаклаву и вернулся домой. Таким образом, штурм вершин науки пришлось отложить, не добравшись даже до её подножья.

    На следующий год я решил ехать в Москву. Москва - моя родина. Здесь я родился. С Москвой и подмосковным Тайнинским связаны первые впечатления детства. В тяжёлые 1920 и 1921 годы я вместе с братом находился в детском интернате, он помещался в Успенском переулке, недалеко от Пушкинской (тогда Страстной) площади. Был уверен, что Москва не даст в обиду своего блудного сына!

   Сборы были недолгими. Уложив в чемодан всё, что было выделено мне из скудного семейного гардероба, а также книги и самое ценное, что было у меня - письма В.А. Тихоцкого, я на подводе отправился за 40-50 километров до ближайшей железнодорожной станции Луганск. В ожидании поезда познакомился на вокзале с каким-то молодым типом, про которого могу сказать, что это был человек без примет. В памяти осталась фигура серого цвета, наверное, он был одет в серое. Мы сидели рядом, разговаривали о том, о сём. Потом он попросил меня покараулить его тощий чемоданишко, а сам куда-то вышел. Вскоре он вернулся.

   Тронутый его доверием, я поспешил ответить ему тем же. Оставив великодушно на его попечение всё моё богатство, заключённое в чемодане, я пошёл побродить по перрону. Когда же мне показалось, что я дал моему свежеиспечённому другу прочувствовать всю глубину моего доверия к нему, я вернулся в зал ожидания. Конечно, моего соседа на месте не оказалось, а под скамьёй, где я поставил свой чемодан, зияла страшная в своей неумолимости пустота. Какой же я был олух царя небесного! Мало мне было прошлогоднего урока! Что я испытал в этот час? Отчётливо помню, что не было ощущения катастрофы. Я был молод, погода стояла по-летнему тёплая. В кармане был билет до Москвы и немного денег. Помню только чувство стыда и осознанную через некоторое время горечь невозвратимой утраты дорогих для меня писем.

    В Москву я приехал только в том, что было на мне. Узнав адреса музыкальных учебных заведений, я пошёл в музыкально-педагогический техникум им. Октябрьской революции. Здесь иногородним предоставляли общежитие, все студенты получали стипендию. На вступительном экзамене мне задавали разные вопросы по теории и истории музыки, на которые я отвечал, видимо, довольно правильно. Потом попросили сесть за рояль и сыграть, что знаю. Когда я разыгрался, вспоминая всё подряд, меня остановили: «Спасибо, достаточно». Помню добрые лица педагогов, которые за что-то меня хвалили.

    Приняли меня на подготовительный курс, но уже через две недели записали на 1-й курс, а к началу зимы перевели на 2-й курс отдела «соцвос» (социального воспитания). Такое несуразное название было у отдела, который готовил преподавателей музыки и пения для общеобразовательных школ. Таким образом, свою студенческую «пятилетку» я закончил досрочно, за три года.

    Что мне дали годы, проведённые в техникуме? Формально, в смысле овладения техникой фортепианной игры, мало (преградой было отсутствие с детства правильной постановки руки), но была великая радость активного общения с музыкой. Она меня захлёстывала через край. Мне мало было уроков. В свободные от занятий часы я приходил в классы сольного пения Аллы Александровны Ермолинской или Павла Михайловича Понтрягина, известного в своё время певца-тенора, часто выступавшего по радио, и аккомпанировал их ученикам. Несмотря на недостаточную технику, которая иногда давала о себе знать в особо сложных пассажах, моя игра нравилась певцам и педагогам, они говорили, что со мной «легко петь».

    Вскоре слава о бескорыстном аккомпаниаторе дошла до скрипичных классов, и меня стали приглашать туда. Но теперь, приобретя некоторый опыт, я стал более требовательным к музыкантам и уже сам выбирал, с кем бы из них мне хотелось играть. В ушах до сих пор звучат скрипичные сонаты Грига, которые я играл со славным скрипачом, добрым Пашей Глуховым. Любил я играть и с Костей Фортунатовым. Весёлый, остроумный и компанейский, во время исполнения он преображался, становился сосредоточенным, погружаясь в музыку. И если игра с Пашей была нашей взволнованной беседой, то, играя с Костей Фортунатовым скрипичный концерт Чайковского, мы священнодействовали.

    Потом я понял, что моё аккомпаниаторство было своеобразным университетом, в огромной степени расширившим мой музыкальный кругозор, воспитавшим во мне культуру ансамблевого исполнения.

    Несмотря на скромный студенческий бюджет, загруженность учёбой и общественной работой, я за эти годы просмотрел почти все оперы в Большом театре (тогда он был ещё общедоступен). Много времени я уделял посещению концертов в Большом и Малом залах консерватории. Однажды мне посчастливилось слышать неповторимый фортепианный дуэт К.Н. Игумнова и А.Б. Гольденвейзера. Слушал я в Большом зале консерватории одно из последних выступлений А.В. Неждановой, которой аккомпанировал Н.С. Голованов. Слышал я и органную музыку в исполнении А.Ф. Гедике, и выступления многих замечательных музыкантов - Эмиля Гилельса, тогда ещё мальчика, Розы Тамаркиной, Артура Рубинштейна...

    Помню, какое огромное впечатление произвело на меня пение великой польской певицы Эвы Бандровской-Турской. На её концерт я пришёл больной ларингитом. Сидя на студенческой галёрке, я был покорён духовным обаянием певицы, кристальной чистотой её голоса, филигранной отделкой каждой музыкальной фразы, каждого звука. Покоряла глубокая искренность её исполнения, она пела для каждого сидящего в зале. Это была великая правда искусства, выраженная в совершенной форме. Мне казалось, что поёт не певица, а моя душа, которая полностью слилась с её пением. И вот тут, в момент кульминации в одной из песен, когда голос Эвы Бандровской поднялся на очень высокую ноту, у меня вдруг резко заболело горло. Видимо, мой ларингит дал мне понять, что в восприятии искусства есть грани, которые надо иметь в виду. Наверное, ларингологи могут объяснить подобные случаи с научной точки зрения. Я же о нём вспомнил только в связи с одним из самых ярких моих впечатлений, связанных с музыкой.

    Однажды я, как и многие, был охвачен огромным волнением, когда на Москву, как штормовой ветер, налетел слух о предстоящем приезде СВ. Рахманинова. Нашлись, конечно, всезнающие, которые говорили, что в день выступления Рахманинова в Большом зале консерватории улица Герцена будет оцеплена конной милицией, ибо ожидалось столпотворение. Но, увы! Приезд не состоялся, великое не совершилось!

Коломна, 1970-1972

 


Hosted by uCoz