Валерий Королёв

РОДИМАЯ СТОРОНА

"В сельскую местность срочные
 телеграммы не принимаются".
/Объявление на почте/

 

 

 

1

 

Облако было громадное. Когда макушка его только показалась из-за края поля, Сергей Сергеич уселся в траву, вытянул ноги в старых, утративших блеск резиновых сапогах, изладил "козью ножку" и, затягиваясь махорочным дымом, принялся глядеть, как над полем выросла вроде бы творожная человеческая голова, потом короткая шея, плечи, а потом в небесную синь поперло так, что в пять минут вздыбилась белая-пребелая гора в полнеба, и Сергей Сергеич, уминая окурок в дерн, подумал: "Хорошо бы сейчас творожку съесть, сладенького, со сметанкой".

Сплюнув табачную горечь, кряхтя встал. Кряхтя взвалил на плечо ольховые слеженки, кряхтя присел, подобрал топор и еле- еле выпрямился. Мочи к середине дня осталось ни много ни мало, а в аккурат - как раз до дома слеженки донести, да топор, да себя, старого мухомора. Зажился, зажился он на белом свете. Мать, отец, жена, родственники, друзья-приятели дав­но все на погостах, он же вот еще ловчится топтать землю. И зачем - Бог весть.

Просить у Бога смерти Сергей Сергеич пока не решался то ли из-за оставшейся еще кое-какой силенки, то ли по причине из­вечного смирения русского мужика-тяглеца. Правда, случалось, удивлялся длительности своей жизни: ведь что только за семь­десят лет ни повидал, чего только ни задал и не дождался, чего только ни принял без души, чего ни отверг, хотя душа противи­лась, - все известно ему, кажется, ничем уже больше не уди­вишь, а вот поди же - шатает его под слеженками порывистый ветерок, а он бредет себе, погромыхивая голенищами, и, видео, и завтра, и на будущей неделе, и, пожалуй, до осени сможет так шагать. Предчувствия близкой смерти не было и думалось о ней, потому что просто настал срок.

Сергей Сергеич приостановился, ловчей уложил слеженки на плече и дальше зашагал краем поля.

Поле это, Широкие Концы, еще лет двадцать назад действитель­но было широким. Теперь же с трех сторон обжал его ольховый лес, и всей ширины осталось как в просеке для высоковольтной линии. Прогалина в лесу вместо поля, язык травяной тянется к речному крутояру, к Карпинской стопинке, которой уже тоже нет, потому что некому стало ходить ни из Карпина в Любятино, ни из Любятина в Карпино. Сергей Сергеич по старой памяти прошлый год наладился, было, стопинкой поискать грибков, так еле-еле из валежника назад, на Широкие концы, выпрастался. Сел над реч­кой, глянул туда, откуда пришел, повернулся к тому, что осталось от поля, пощупал разодранные о мертвую елку штаны и зап­лакал тихо, горько, беспомощно, как плачут лишь немощные ста­рики да малые дети. Плакал и пришептывал обезволившими губами: "Господи, спаси рабы Твоя!" - будто и одичавшая кочкастая про­галина, и жуткий от мертвого валежника лес, и штаны единствен­ные - хочешь, носи, хочешь береги в шкафу - шесте с ним, Сергеем Сергеичем, тоже были по-человечески живые, тоже имели по-человечески страдающие от раззора души.

Кроме этого возгласа от малолетства осталось в па­мяти: "Отче наш, сущий на небесах! да святится имя Твое. Да приидет царствие Твое, да будет воля Твоя и на земле, как на небе". Мамка, бывало, нашептывала здесь, на Широких Концах, вставши на колени возле телеги, крестясь правой рукой, левой держась за спицу колеса. Отец тем временем водил поить на реку лошадей, и в густой, мглистой предрассветной тишине ясно слышалось из-под берега; "Не лезь, не лезь поперед, не балуй!"

Было это до коллективизации, А потом в Любятине организовался колхоз, и отец, не рассуждая, свел туда лошадок. Этим, на­верно, и спасся от выселения. Умер он в трид­цать шестом году - руку в молотильный барабан затянуло.

А потом за Карпиным карьер открыли. Стали набирать охочих глину копать. Мать велела: "Иди, там деньги хорошие платят". И попал Серенька в бригаду к татарам, молчаливым работящим людям, вершащим киркой да лопатой чудеса.

Скоро бригаду за великое искусство перебросили в областной город. Там начали расширять завод. Вместе с татарами Серенька рыл котлованы под фундаменты, а позже перебрался в чугунку в подсобники, К девятнадцати годам выучился на формовщика. Справил себе пальто, штиблеты, костюм. Ежемесячно деньгами матери помогал. Место имел в бараке. А затем - призыв в Рабоче-крестьянскую Красную армию, и война. Воевал в пехоте. Вернулся на завод в сорок пятом году дважды контуженным. Месяц повкалывал в чугунке и скоропостижно женился на бездетной вдове из завод­ской военизированной охраны.

За сорок послевоенных лет Сергей Сергеич нажил двоих детей, две комнаты в заводском бараке да сто двадцать пенсионных рублей по горячей сетке. Дети, два парня, вышли в люди. Старший бригадирствовал у такелажников, младший же - бери выше - техникум окончил, стал заместителем начальника инструментально­го цеха. Сыновья женились, квартиры получили, внуков натяпали - старший двоих, младший одного. Живут - ничего себе, Сергею Сергеичу так бы жить смолоду.

Когда умерла жена, Сергей Сергеич запил так, что пропил чайный сервиз, купленный им жене на шестидесятилетие, и часы "Слава", которые на шестидесятилетие купила она ему. Такого не случалось с ним даже в самые смутные времена жизни. Младший сын тут же наскоро переселился в барак "выхаживать отца из запоя", а когда выходил, Сергей Сергеич сказал ему: "Заберите меня к себе, а то я один с панталыку собьюсь".

И случилось то, чего Сергей Сергеич совершенно не ожидал. Месяц сыновья тянули с ответом, а потом дружно заявили: дескать, отцу лучше жить самому по себе, потому что у него плохое здоро­вье. Ему нужен покой, а у них в семьях постоянно шумят дети. Эдак, мол, окончательно издергается нервная система у стари­ка. Болезни же, известно, от нервов, а они, сыновья, спят и видят только единственное: чтобы отец был здоров и долго жил. Порешили: Сергей Сергеич останется жить в бараке. Но, дабы избавить его от бытовой суеты, пенсию за него получать по до­веренности и вести по очереди его хозяйство. Дескать, беспокойства старику меньше, да и пенсия будет целей.

Мало сказать, что от такого приговора Сергей Сергеич обалдел. Он попросту впал в столбняк. Словно ночью в темном переулке к сердцу его нож приставили и велели вывернуть карманы. Душа его обомлела, и он сделал так, как хотели сыновья. Сделал и даже не ужаснулся. Только как бы глядя на себя со стороны, вроде бы не с ним все случилось, а с соседом, удивился: отчего это он мертвенно-тихим таким стал, почему это ему стало не сты­дно тащиться через весь город клянчить у старшей снохи треш­ник, чтобы побаловать себя пивком да купить прозапас десяток пачек "Астры" и почему стыдно попросить полсотни на покупку вторых штанов? От пережитой кончины жены ум сразу, вдруг, оту­пел, и Сергей Сергеич просто жил: ел, пил, спал, двигался и не думал о своей судьбе. Если же задумался бы, решил бы, что прожил жизнь зря.

Но через полгода Сергей Сергеич все-таки взбунтовался. При теплом уже солнышке, в мартовскую капель неожиданно для себя заявил сыновьям твердо: "Везите меня в деревню. Буду там кар­тошку растить".

Сыновья словно этого и ждали. Лишь только подсохли дороги, младший усадил в свой "Москвич" брата и отца и отбыл за двести километров на фамильную родину, в деревню Любятино, где после смерти матери Сергея Сергеича неотвратимо и сиротливо догни­вал старый дом. Там молодежь взялась за лопаты, на радостях вскопала соток чуть ли не с пятьдесят, засадила плантацию кар­тошкой и порадовалась: мол, привалило же тебе счастье, папанька, на воздухе жить! И труд не обременительный - потихоньку тяпай себе да тяпай грядки. По осени картошечку выкопаем и тебя заберем. Живи не тужи. Раз в пару недель будем продук­ты подкидывать.

На прощанье младший сын вытянул из багажника суму. "Тут, - сказал, - сто пачек махорки. Это на случай, если сигареты кон­чатся. Но это - на всякий случай, курево тоже будем возить".

Первое лето деревенской жизни тянулось в соответствии с договором. Продукты и сигареты Сергею Сергеичу привозили четыре раза. Возили чистое белье и даже газеты с журналами. Дру­гое лето все свершалось тоже по уговору. Правда, с апреля по октябрь младший сын приезжал лишь три раза, оправдываясь тем, что завод в прогаре, работы по уши, детишек надо навещать в пионерских лагерях да и самим тоже нужно отдохнуть в санатории. Ты, мол, папанька, не обижайся, пойми: у тебя здесь тихая жизнь, а у нас сплошные свершения.

Сергей Сергеич не обижался, входил в положение детей, а в октябре даже заупрямился: "На зиму останусь здесь. Что мне туда-сюда мотаться. Дров хватит". И сын согласился. Вместе с шофером загрузил картошкой заводской грузовик, десять мешков засыпал в подпол и уехал. Перед Новым годом приезжали оба сына. Мясца привезли и прочего того-сего в консервах, денег оставили сто рублей. В марте письмо прислали. Писали, что вот-вот, мол, разделаются с делами - и к нему. В апреле еще сто рублей выслали, но ехать не ехали. И май уже минул, и ли­па отцвела, а их все нет как нет.

 

2

 

Слеженки Сергей Сергеич сложил возле крыльца и сел передохнуть. Работа предстояла нешуточная: по шаткой приставной лестнице взобраться на кухонную крышу, снять гнилую дранку, поднять на веревке слеженки и обновить решетняк. Потом на веревке же втащить свежую дранку и залатать разоренное место. Молодому делать и то день целый, а тут... Надо было посидеть, отдышаться, а главное, уговорить себя отложить работу на завтра, когда с молодым солнышком тело молодеет, часа три двига­ется сносно для семидесяти лет, и даже махорка, курится в удово­льствие.

К махорке никак не привыкалось. Смолоду, на войне, Сергей Сергеич курил ее. Но то ли махорка тогда была другая, то ли еще что, только теперь после обеда махорочный дым не лез в горло и ежедневно к вечеру он начинал тосковать по милой при­вычной "Астре".

"Астра" кончилась месяц назад. Тогда Сергей Сергеич совершил поход до Ильинского. Протопал семь километров, зашел в магазин, ужаснулся цене единственных выставленных под стекло сигарет "Космос" и восвояси отправился. Шел веселеньким березнячком, ощупывал карман с хрустящими последними двад­цатипятирублевками и убеждал себя, что правильно поступил: на день ему буханку черного надо? - надо, сахарку, чайку на следующей неделе придется прикупить, селедочки, если дешевая будет, или ставриды копченой кило с пяток, консервов каких-нибудь. А там неизвестно еще, как дальше жизнь сложится, гля­дишь, придется зиму здесь жить - и опять расход. Пшенца, вермишели, гречневой крупишки, если обломится, масла постного на зиму не меньше чем литра три, чаю, сахару опять же. Может, сальца. А в первую голову керосину канистру - зимой вечера и ночи длинные, никак не извернуться без керосина. Хорошо еще, что не нужно думать о дровах, это главное. Ближе к зиме натас­кает валежника, напилит, нарубит, уложит в пустой крытый двор, чтобы зимой за топливом на улицу не ходить. Да, правильно поступил он, что не купил "Космос". Теперь копеечку надо беречь. Деваться некуда - перестройка. А перестройка, ремонт - всегда кутерьма. Жизнь переиначивать всем, трудно: и молодым, сыновь­ям его, и ему, старику. По все же, пожалуй, молодым труднее. Его, Сергея Сергеича, будущее известно, не в этом году, так в следующем помрет. Уложат в гробину, закопают под боком у родителей и лежи-полеживай. А молодым-то, чай, жить да жить. И не просто жить, но еще и детей растить-воспитывать. Теперь же не в пример прошлому, детям - дай. Ведь трое внучат у него, надо, чтобы они вышли в люди, и не в такие, в какие вышли их отцы, его сыновья. Дети всегда должны быть разумней родите­лей. Иначе какой же прогресс? Иначе и перестраиваться нет смысла. Можно и дальше еще сто лет щи лаптам хлебать, как хле­бал он, Сергей Сергеич, и как до сих пор хлебают его два сына. Ведь то, что они в квартирах, мебелью полированной заставлен­ных живут, - внешняя сторона, то, что на заводе в люди выби­лись, - случай. Жизнь их по сути такая же, как и у него с матерью была: смолоду и до сих пор - завод, с рассвета до суме­рек - работа. Ни театров тебе, ни концертов. Разве что раз в год цехом на автобусах в Суздаль съездят. Книжек и то не чита­ют. Да при такой жизни слава Тебе, Господи, что у них все сложилось так. Вот и он, Сергей Сергеич, только сейчас, на ста­рости лет да на досуге, задумался, а все сорок с лишним  прошлых лет считал: растут дети, сыты, здоровы, школу не прогуливают - и ладно. Так и росли они без всякого плана, сло­вно в поле чертополох. То, что они надумали своих детей спе­циально учить - чудо. Видно, стронулось что-то в их умах, и поняли они некое, чего Сергей Сергеич в их года не понимал. А учить внучат специально - деньги надобны. Тут-то дед и при­годился - пенсия его в дело пошла. Месяц к месяцу, месяц к ме­сяцу, по сто двадцать-то рубликов - полторы тыщи без малого набежит в год, и запросто одному внуку - пианино, другому - мольберт с красками, третьему - кроссовки, ракетку теннис­ную за триста рублей, да к тому же каждому в школу уплати - теперь за здорово живешь не учат. Жизнь дорогая пошла, но как ни крути, ни верти, видно, главное в этой жизни - учить внучат. А махорка - стерпится, слюбится, как-никак сортовой безобман­ный табак, ни добавок в нем, ни примесей...

Умел Сергей Сергеич себя в чем-либо убеждать. Всю жизнь так. Только, бывало, о чем-нибудь засвербит сердце, тут же сядет тишком и давай себе доказывать то, что надобно доказать. Похерит сомнения, доказательства разложит по полочкам, выводы уставит в ряд, а чтобы они выглядели значительней, каждый возведет в ранг главного и успокоится - частное-то зудит тогда, года плавным не обуздано. Еще в юности случалось, Сергей Сергеич пожалуется бригадиру Касыму: дескать, целый день землю копать больно тяжело. "Легко, легко! - рассердится Касым. Главное бы - лопат был вострый!" А то в литейке скажет Сергей Сергеич, что голова болит, и получит совет: "Главное - на волю подышать выбегай чаще". Или: " Ты не стенай, главное - погляди: люди-то хужей тебя живут", - это когда после рождения второго сына запросил квартиру. Или когда собрался на пенсию: "Главное - поработал бы еще годков с пяток, ведь здоровьишко пока осталось". Все это не считая военного главного: "Главное, ребята, хуторок взять!"

Сегодня же, чтобы обуздать порыв к труду, ставший еще в молодости сутью его существования, Сергей Сергеич облапил вис­ки, стиснул голову и, глянув из-под бровей на крышу, рассудил так: "Грохнусь с устатку на земь-то - и кому станет нужна эта крыша? Главное - не крыша, главное - живым быть".

Приняв решение, почувствовал себя бодрее. Встал, протопал в крытый двор, переложил с места на место десять вязанок осиновой дранки, связанной проволокой по тысяче, прикинул количество ржавых драночных гвоздей, надерганных из кровель заб­рошенных изб, и окончательно успокоился: "Главное-то, чтобы не тяп-ляп. Полегоньку, главное, помаленьку, но чтобы крепко было".

Выйдя из двора, возле тычняка, за которым росла картошка, заключил, что сдохнет в конце первой гряды, если возьмется сейчас картошку окучивать. Получалось, трудовой день закончился и настал тот момент, когда хочешь не хочешь, а придется за­ниматься непривычным делом, которое теперь, по мере  истощения телесных сил, все больше и больше превращалось в главное: сидеть на лавке возле крыльца, пялиться в небо над Кутинским оврагом и думать.

Первая мысль по возвращениям к крыльцу была о том, что случись сейчас жить в городе - и неизвестно, как бы повел себя организм. Возможно, в городе-то он, Сергей Сергеич, уже и не двигался бы. Может быть, в больнице уже лежал пластом, а может, и инфаркт бы уже трахнул до смерти. Тут же, в деревне, хоть и устал, но чувства неизбывной немощи нету. Что значит тишина и воздух! А главное - родимая сторона. Правильная пос­ловица: дома и стены помогают. Смолоду знал бы это - разве бы пошел на завод? Какие-никакие порядки в колхозе были, но после войны надо бы возвращаться сюда. Уж коли бы и один ос­тался, то все же при хозяйстве, на обжитом месте, а не на пус­том, как сейчас, когда будто сопляку приходится все заново начинать.

Сергей Сергеич вспомнил, как весной шарил по заброшенным деревенским усадьбам в поисках частей от драночного станка, как тащил на горбу маховое колесо с другого конца деревни, как с великим трудом воссоединял древнее железо, приспосабливал ножевой рычаг так, чтобы сподручно было драть дранку без помощника, и закручинился: много чего еще придется справлять заново. К примеру, пилы путевой нет и подпилка приличного точить пилу. Или: огурчиков на шести грядках посадил, а огуречные кадки рассохлись, обручи ржа изъела - теперь придется клепки тесать, искать обручи да с речки камни носить, кадки парить. Все хозяйство разорено, после материной смерти неизвестно что куда подевалось. Он, Сергей Сергеич, как в воду глядел - сколько раз пенял сыновьям: дескать, надо хозяйство образить, а они: некогда да погоди, да на будущий год возьмемся...

" Эх кручина, кручина моя! - вздохнул Сергей Сергеич. - Как это ученые люди всю жизнь головой работают и всякое открывают? И всякое это не каждое по душе, потому что не из хотенья выходит, а из того, что есть на самой деле... Да будь я ученым - в год бы от кручины сник".

Сергей Сергеич и вслух и про себя изъяснялся странным языком. Слова в нем были вроде бы и знакомые, но сочетались между собой настолько удивительным для современного горожанина образом, порождавшим необъяснимый тон, который почти всегда сначала тревожил сердце, а уж только потом ум, что цеховой парторг, бывало, ему приказывал: "Ты, Сергеич, свое выступление перепиши, я подредактирую, а то от твоей былинности один раз­брод". Долгая городская жизнь не переродила его речи, и он и в семьдесят своих лет говорил как в двадцать, как говорили его дед, бабка, отец, мать. Единственное, что отличало его говор от их говора, - это кое-какие "ученые слова", да иногда еще Сергей Сергеич говорил не то, что думал - но это уже дань Времени. Каждое Время взимает любимую дань, и никто из живу­щих в нем не волен тому совершенно противиться.

"А с другой стороны, - поперечил себе Сергей Сергеич, - кручина - во благо. Я вот, к примеру, да и другой кто - делов надеяли на своем веку вагон и малую тележку, а остановиться да покручиниться на них недосуг все. Выходит, не поспеваем обсу­дить то, что творим. Выходит, главное, ино остановиться да ра­зобрать надеянное. Эх, ма, кабы всегда так-то - нам, людям, цены бы не было..."

Придержав мысль, вновь уставился взором за Кутинский овраг. Брезжило на дне сознания, что если за эту мысль как следует потянуть, вытянешь что-то погорше кручины, а что это и как с ним в таком случае обойтись, по неопытности предположить не мог и решил мысль до поры откинуть. Из кармана вынул мыльницу, перетянутую медицинской резинкой, газетку, сложенную гармошкой, оторвал клочок, свернул цигарку и закурил. "А ничего себе, - похвалил вкус дыма. - Главное, сразу не отставлять - пома­леньку, полегоньку, глядишь, и втянешься".

 

3

 

Тут в калитку вошел белый Марунин петух. Сергей Сергеич сразу насторожился и принялся соображать: зачем эта зараза орастая сюда явилась? Марунин петух был непримиримым его врагом. Единственный, кроме Сергея Сергеича, представитель муж­ского пола в деревне, он напрочь обнахалился и ни Маруню, ни Сергея Сергеича не ставил ни во что, держа их в постоян­ном страхе. Любятинское ли безлюдье способствовало одичанию птицы, отсутствие ли петушиной семьи или какой-либо другой неведомый фактор, только на недавней сходке Маруня с Сергеем Сергеичем бесповоротно решили, что такого разбойника отродясь в деревне не водилось, видно, придется его, супостата, зарубить, дай только срок. И поделом: прошлое лето забрался к хозяйке в избу, выклевал из решета изюм, предназначенный в плюшки, да изгадил белый двадцатикопеечный батон - съесть не съел, но издолбил- живого места не осталось на хлебе. Потравил гряд­ку молоденьких кабачков, кошке глаз выклевал, и кошка теперь об одном глазе, инвалид, а здоровую взять негде. Нонешним ле­том у Сергея Сергеича с подоконника на завалинку опрокинул таган с жареной картошкой. А на прошлой неделе пробрался в клеть, с лавки свернул бутыль с малиновой, ягоды склевал и сутки под лавкой валялся пьяный.

- Стой! - приказал Сергей Сергеич, но петух лишь прищурил желтый нахальный глаз и не сбавляя шаг проследовал к тычняку в крапиву.

Сергей Сергеич просеменил к крапиве, пал на колени - так и есть: между матерых стеблей уже была вытоптана тропинка, а под тычняком вырыта ямка - как раз протиснуться петуху,

"Ну гад, ну, обормот! - изумился Сергей Сергеич. - Ну су­щая нечистая сила!"

Через десять минут степенно громыхая сапогами он двигался вдоль по деревне. Петух, зажатый под мышкой, хотя и покряхтывал под тяжестью локтя, но вел себя воинственно: то клевал пугови­цу на рубашке, то ловчился уклюнуть в скулу, за что каждой раз получал щелчок по гребню, не мщения ради, а в назидание, без­злобно, потому что пленный, и хотя по всем статьям был совер­шенный тать, но плохим поступком породил и хорошее: согнал Сергея Сергеича с лавки, избавил от каторги своими же мыслями страдать, предоставил возможность справлять посильное дело - ловить его, разбойника, да к хозяйке нести. За дорогой и раз­говорами с Маруней мысли, конечно, будут, но короткие, преры­вистые, не такие, как на лавке или на кровати по ночам, когда и мыслишка-то вспыхнет пустяковая, но не окороченная делом надымит так, что голова кругом кружится.

И откинув скверные мысли, Сергей Сергеич принялся глазеть по сторонам и думать о приятном: как пришагает на другой конец деревни, с рук на руки сдаст петуха, и Маруня ему козьего моло­чка нальет. А потом они усядутся под Маруниной рябиной на теп­лый от июльской жары расколотый жернов, который перед первой германской войной взялся тесать и не дотесал Марунин дед, и поговорят ладком час, другой, и третий, покуда небо на западе не зайдется предвечерней глубокой синью, а на востоке перед окоемом не собьются в сизое одеяло облака, чтобы укрыть собрав­шееся на покой солнце. Маруня, растрогавшись воспоминаниями об ушедшем, обязательно, как и положено женщине, всплакнет, а он, попыхивая цигаркой, станет осторожно локтем пырять ее в бок и вполголоса долдонить единственное: "Ну будя, будя". Вспомнят и худое, и хорошее и в конце концов выйдет у них на круг, что в прошлом больше было добра, потому что люди желаннее были, а желанный человек, известно, худое долит.

Вспомнят еще, как ходили на вечерки, как Сергей Сергеич за Любанькиным прудом раз-другой Маруню тискал, и она очень- то не противилась - по сердцу он ей был. А жизнь звон как повернулась, сиди себе теперь на жернове да вздыхай. В старости покоя нету. Какой уж тут покой, когда на всю деревню жи­вых - они, два старика, что пара пней в земле, с корнями, а без веточек. За сорок лет без мора, пожара, без иноземного нашествия вчистую разорилась родимая сторона.

А даже после войны в Любятине считалось пятьдесят дворов - полтораста человек. Блазневы жили, Гуськовы да Забродины. /Четвертую фамилию Мягковых в тридцать третьем году извели - за то, что рачительно и удачливо крестьянствовали да держали "фабрику" - дюжину станов в двух теплых сараях - где работа­ли цветастые бело-синие коньовые покрывала, и за то, что в зи­мнее неделье деревенские на "фабрику" мотали пряжу, от чего имели весомый денежный прибыток./ Были в деревне школа-семилетка, библиотека, клуб с радиолой и узкопленочной киноустановкой и кооперация - магазин, в коем торговали чаем да сахаром, колесной мазью да керосином, хлебом, селедками, гвоздями, хомутами, вилами да косами. Были пожарное депо об одну двуручную машину, склад горюче-смазочных материалов для тракторов, скотный двор на двести коров, конюшня на четыре лошади и цер­ковь без креста, в которой вместо священника властвовал кузнец дядя Сеня, так и не сподобившийся до конца своей жизни постичь благодати преображения храма в кузницу, молив­шийся втихую при закрытых дверях по вечерам возле погасше­го горна за прошлое и настоящее, но в особицу за будущее, изнывая от думы, что как бы не навсегда затянуло угольной чернотой на церковных стенах лики православных святых. Называлось это все - колхоз "Новая заря" и правили им не Блазневы, Гуськовы да Забродины, а пришлые председатели, которые, как кня­зьки неведомых племен, нежданно набегали и, повластвовав ма­лость, нежданно же уходили, не оставляя в истории Любятина памяти ни об именах, ни о делах своих. И теперь колхозом правил кто-то с той лишь разницей, что этого председателя и те­перь не помнил никто - земля без людей, сама по себе, не име­ет памяти.

Сергей Сергеич приостановился, глянул на ряд взлобков, по­росших крепким бурьяном и бравыми, в рост человеческий лопухами - места стоявших тут когда-то изб, — закручинился было по привычке, но, прижав локтем неповинного в раззоре деревни петуха так, что тот вполне по-людски охнул, отринул кручину и лишь пересчитал редкие, чернеющие среди бурьяна гнилые беструбые провисшие крыши: раз, два, три, четыре. Пятая с тру­бой за дальним желтым от ряски прудом - Марунина. Оглянулся: шестая, почти над речным обрывом - его. Будто лошадь, пере­ступая ногами, развернулся на месте и воззрился на притулив­шуюся к кладбищенской роще краснокирпичную церковку. Не наткнувшись взглядом на подкупольный барабан, завалившийся внутрь храма вместе с куполом, посунулся вперед и сказал сам себе несуразное:

- Главное, ни Авелей, ни Каинов не осталось - вот беда. И как жить?  

Закинув голову, долго следил за привольным полетом коршуна. Дождался, когда тот исчез в яркой голубизне, слизнул скатив­шуюся с натруженного глаза к губе слезу и сообщил петуху с горечью:

- Одному по небу ширять, другому кур топтать. Вот как. Эх, ты, долдон, - и уже совсем ни к селу, ни к городу добавил: - Знамо: плоть душу превзошла - благодать рушится.

Из-за речной излучины наскочил ветер, задрал петуху хвост, И Сергей Сергеич, опомнившись, двинулся дальше, посапывая, ста­раясь выделить из ветровых струй растворенные в них запахи, но кроме ровного, плотного духа вызревших луговых трав ничего не унюхал и принялся вспоминать, чем пахло раньше, в юности, или хотя бы после войны, когда ветер с лугов, влетев в деревню, так же вот настойчиво толкал в плечо. Ветер тогда как будто и не походил на ветер, а был чем-то ласковым, текучим над землей, по-человечески живым, словно земля дышала, и переме­шивалось в этом дыхании все, чем она жила, что испокон веков являлось ее сутью, завершавшим и в то же время сызнова начи­навшим бесконечное земное существование.

Раньше, об эту пору, в деревне перестоявшей травой и не пахло, а пахло сеном. Это был основной запах, а уж к нему прикладывались да примешивались другие. Нe дай Бог не унюхаешь какой-либо - значит, с людьми что-то случилось, а два-три не обнаружишь - считай, напала на деревню нищета, котороя уже и живое, и неживое точит, раскачивает да подкашивает, норовя с присущим ей трудолюбием начисто все запахи извести: и навоза, и коровьего пота, и парного молока, и свежих дровяных опилок, и годовалых дров, и печного дыма, и остывающей от лошадиного жара конской сбруи, и ржаного хлеба, и млеющих под июльским солнцем смородиновых кустов, и лука да укропа, и мытого белья, растянутого на тычняке, и березовых веников, и пустых мешков из-под прошлогодней ржи, сложенных в высокие стопы, и самого сена, и многого, многого другого, чего и не разберет не свычный с селом человек, но без чего совершенно не мыслима жизнь сельская, без чего исходят люди с родимой земли, наваливает­ся на нее звенящая тишина, и ветер пахнет уже единственным - луговой травой-перестарком, и прошлое родимой стороны, пусть и не светлое совсем, вспоминается, будто давешний весенний сладкий сон, а нынешняя явь - словно похмелье после разудалой гулянки.

Сергей Сергеич глянул на кипенный облачный ком, норовивший прилипнуть к солнцу. Второй раз на дню подумал: "А хорошо бы творожку. Сладенького. Со сметанкой" - и усмехнулся: вишь, на сладенькое потянуло - верно, совсем старым стал.

Наилучший творог в деревне водился у Забродиных-Натальиных. Забродин дядя Петр еще до войны сводил свою телочку за тридцать верст к знаменитому быку, и от той телочки пошли справные ко­ровки - ростом так себе, вымя же почти до земли, а уж молоко - чуть жиже постного масла. Все прочие Забродины/Настюхины, Любанькины, Василисины - тоже такими коровками обзавелись, но лучшим творогом считался все же натальинский.

Сергей Сергеич остановился возле взлобка под столетней ли­пой, где когда-то жили Натальины, пожевал губами, вспоминая вкус их творога - будто вчера ел - и двинулся дальше вдоль бывших мест жительства: Гуськовых-Домниных, Катюхиных, Марфиных, потом Блазневых - Феклиных, Аришкиных и снова Гуськовых - Алениных да Аксютиных и каждый раз, останавливаясь, припоминал; чем славилась та или иная семья, дивясь разнообра­зию талантов древних Любятинских фамилий. Пахали и сеяли люди, скотину водили, валенки валяли, бондарничали, садовничали, холсты ткали, овчину мяли, шубы шили и еще чего только ни делали. И все добротно, не абы как, потому что не приучены были к пустоделью, потому что испокон считалось: по мастерству достаток, по достатку - честь, от чести же душа играет, и, значит, здрав человек и род его весь здрав. А людским душевным здоровьем родимая сторона крепнет, единит людей, и они - заедино с ней...

Так за мыслями да с остановками незаметно он притопал к Маруниной избе. Отворил калитку, но прежде чем шагнуть во двор переложил петуха под левый локоть и объявил тому резко, словно ожидал, что петух запрекословит:

- Сей час тебе суд будет.

 

4

 

Марунина изба заметно плоше Сергея Сергеичевой. Свою Сергей Сергеич по настоянию покойницы матери вывесил и подрубил в пятидесятом году, Марунина же не подновлялась с довоенных времен, когда Маруня замуж вышла, и муж ее, Петька Гуськов-Домнин, выкупил избу у сельсовета, как бывшую собственность Мягковых, кровососно-буржуазных элементов. Изба тогда была складненькая, стройненькая будто свечка, на каменном фундамен­те, обшитая тесом. Петька только крышу перекрыл. Не дождавшись потомства, ушел на финскую и сгинул в карельских сопках, а сын, родившийся без него, помер в годовалом возрасте. С тех пор Маруня так и жила одна. Жениха ей по великой мужской убыли вдругорядь не досталось, а избу от колхоза два раза крыли как активной передовой колхознице, выслужившей трудовую медаль, - первый - соломой, другой - дранкой, и теперь изба, вросшая по нижние венцы в землю, держалась лишь на честном слове да на двух бревнышках, которые прошлым летом Сергей Сергеич, рис­куя последним здоровьем, изъял из сруба бывшего пожарного депо, вкопал в землю и упер в переднюю стенку пониже светелки, провозгласив: "Главное, теперь еще годков с пяток постоит".

Вступив в калитку, Сергей Сергеич подал голос:

- Маруня, девка! - и дождавшись, покуда Маруня выставит в окно свое повязанное голубым платочком темное, морщинистое словно прошлолетошняя картофелина лицо, спросил тише:

-  Куда его, вражину?

-   Али еще чего натворил?! - ахнула Маруня.

-   Огурцы поклевал, - сообщил Сергей Сергеич и накрепко  замолчал, рассудив, что петух не его собственность, и поэтому жизнь и смерть петушиные полность в воле хозяйки.

-   Сунь его покуда в будку.

-   Ладно. А ты давай вылезай.

Пока Сергей Сергеич впихивал Возмущенного петуха в порожн­юю собачью конуру да загораживал лаз фанеркой, пока фанерку приваливал кирпичиком, Маруня, ухватившись руками за дверной косяк перетащила через порожек одну за другой ноги, утвердилась на крыльце и сказала решительно:

-   Надо рубить.

-  Деваться некуда, - эхом отозвался Сергей Сергеич.

-   И я говорю. Он ведь вчера ламповое стекло разбил. Помыла я стекло-то и на тычину вздела, а он рядышком петь пристроил­ся. Оторал свое, нечистая сила, да по стеклу - хрясть.

-   Вдребезги?

-   На три долечки.

-   Эдак он нас по миру пустит.

-   С него станется, - кивнула Маруня и принялась спускаться по крылечным мостушкам, держась одной рукой за перильце, дру­гой подпирая бедро. Спустившись на траву-мураву, выпрямилась и приговорила окончательное: - Рубить. Завтра же. Я из свежатинки лапшички сварю.                    

В желудке у Сергея Сергеича встрепенулся голод . Но не дикий, несокрушимый, когда вовсе нечего есть, а тягучий, унылый. Сыт вроде бы человек и на завтра еда имеется, но однообразная, обрыдлая, ест он ее лишь потому, чтобы не умереть, Пища эта по сути никогда не побеждает голод, и если прислушаться к нему, это и не голод вовсе, о скорее недовольство: дескать вот, где-то живут счастливые люди, едящие иную пищу, а пища та, не в пример твоей сладка, есть бы тебе ее - и ты был бы счастлив…

Сергей Сергеич, дабы избыть вкус вареной петушатины, экстрен­но принялся цигарку сворачивать, солидную толщиной в палец.

-   Ты бы молочка съел, - предложила Маруня.

-   Сначала покурю, - ответил Сергей Сергеич.

-   Ну-ну.

-   Под рябиной сядем?

-   Далече идти - садись здесь.

Маруня, ахнув, плюхнулась на нижнюю мостушку, Сергей Сергеич взобрался на верхнюю, и они принялись глядеть на рябину, растущую в пятнадцати шагах у тычняка, на ольховый лесок, придвинувшийся к тычняку.              

-  На ольхе-то, - вздохнул Сергей Сергеич, - рыбку бы коптить.

-   Сходил бы да поймал.

-   Третевось вершу ставил.

-   Ну?

-   А! - отмахнулся Сергей Сергеич. - Пусто, и вода мочей пахнет.

-   Да-а. А бывалоча-то...

-   Бывалоча-то да-да.

-   Да-а... Твои-то пишут?

-   Нет.

-   Во. А бывалоча-то...

-   Да что бывалоча?! Бывалоча и я мамане раз в год писал.

-   Да ты, бывалоча, в зиму по три раза ездил.

-  Это точно.

Помолчали. Сергей Сергеевич докурил цигарку, вдавил окурок в каблук и лицом озаботился:

-   Я, вишь, крышу надумал крыть. Дня за два управлюсь - твою над печкой обновлю.

-  Молочка съешь, - отозвалась Маруня, не выказав радости.

-   Да ладно, - махнул рукой Сергей Сергеич, будто разгоняя дым. - Отдохни.

- День целый сиднем сижу, мне за делом порастрястись - польза.

-   Ну гляди, - удивился Сергей Сергеич небывалой Маруниной услужливости. Раньше он ей всегда напоминал о молоке, и она нехотя поднималась да тут же и плюхалась на прежнее место, лишь кивая на дверь: иди, наливай, пей. А тут, странное дело, - кое-как поднялась, кое-как, навалившись грудью на перильце, влезла на крыльцо по четырем мостушкам, перебралась через порожек и скрылась в сенях. Вернулась с полной поллитровой обливной кружкой, с ржаной лепешкой, загнутой протвецом, начиненной мятой картошкой.

- Рожь-то откуда? - опешил Сергей Сергеич.

-   В позапрошлом году на Чоблоковском поле за комбайном с пудик набрала. На рушнице прималываю.

- И теперь там рожь сеют?

-   Не была с тех пор.

-   А рушница жива?

-   Покуда вертится.

Сергей Сергеич кусал лепешку, жевал, смакуя почти напрочь забытый вкус, и думал, что на неделе надо бы подшустриться, сходить на Чоблоковское поле да посмотреть, что там растет. Если рожь или пшеница, после пособирать за комбайном, А то и у комбайнера за ради Христа выклянчить - вряд ли тот стари­ку откажет. Бот и выгода - хлеб свой. Рушница есть. Поглядеть ее надо, может, кое-что поправить. Да разведать еще, не растет ли на Золевском поле горох. Воровство, конечно, да куда денешь­ся, главное, на семьдесят рублей до весны трудно дотянуть. Ко­за еще вот. Нешто скооперироваться с Маруней, сенца козе нако­сить и молоком делиться?

- Ты, девка, - сказал, дожевав лепешку, - о козе как мыслишь? Зима не за горами. Я бы - сенца накосил, ты бы мне - молочка в отдачу, милое дело, - и примолкнул, поймав себя на мысли: напланировал уже столько дел, что другому и здоровому мужику одному не управиться. Дрова вот еще... Хотя с дровами можно повременить - в октябре, по холодку легче таскать. С Широких Концов и из рощи кладбищенской - дальше ходить не надо. Конечно, хорошо бы лошадку. Запряг в телегу, три раза съездил - всю зиму тепло. С лошадкой-то и огородничать сподручней: сошка - вон в крытом дворе догнивает. Сошку-то заново перетряхнуть - и паши себе картофельную делянку. Была бы лошадка - и дело лю­бое делалось бы всерьез, а то будто, в бирюльки играешь. Мыслимо ли заместо лошади горбом страдать. Лошадь во многом произ­водительность повышает. К примеру...

Глянув на Маруню, сидевшую на нижней мостушке, пыхтевшую паровозом, словно не из избы вернулась, а верст пять отмахала с поклажей, откинул мысль о лошади и как бы со стороны увидал немощно обвисшую на двух бревнах, будто на костылях, гнилую избу, косое крыльцо с щербатыми ступеньками, согбенных, бездвижных старуху со стариком, которым, кажется, уже и сидеть-то невмоготу и охнул про себя плаксиво, по-бабьи: "И зачем живем?! Благо бы для деток-внуков али бы для земли, а то..." Поперхнувшись молоком, опустил кружку и затаился уже бездум­но, словно не человек, а тот чурбан, на котором рубили хво­рост, иссекли, искрошили и за ненадобностью откатили в угол двора тлеть. Маруня же, отдышавшись, вымолвила:

- Грехи наши тяжкие. Никак не приберет Господь.

-  И не говори, - по привычке согласился Сергей Сергеич, как впрочем всегда соглашался с Маруней, считая, что совершенно отринутой от людей старухе перечить грех.

- А жить надо, ежели на то Его воля.

- Вестимо, - опять кивнул.

- Вот и я про то, - бойко подхватила Маруня. Сергей Сергеич угадав течение мысли, перебил ее:

- Рассуждаю - молчком нашу лямку тянуть легче.

- Оно так, - закивала Маруня, - только вот мы ее тянем врозь, и осеклась, но не потому, что обрыдли расхожие рассуждения, а из боязни выложить сокровенное. Страшилась: Сергей Сергеич сокровенное отринет, и тогда, вовсе не на что будет надеяться.

- Вот и давай: я стану косить, а ты - козу доить, - ответил Сергей Сергеич и, доказывая пользу предстоящего договора, добавил:   

-   Коза-то, худо-беднo, в зиму пятнадцать пудов съест.

-   В козе ли дело?! - воскликнула Маруня, возмутившись хитрованом соседом, который, как показалось ей, все понял и юлит, пытаясь увернуться от серьезного разговора, откупаясь козой, когда коза, сама по себе, уже ничего не значит: сено косить все равно ему придется, иначе коза от голода сдохнет. Ей, Маруне, и рябина-то мнится за три версты, на лужину же с ко­сой тащиться и думать нечего. А ему что, он еще в соку, свя­зываться с некудышной старухой не желает. И то сказать: де­тей вырастил, жену схоронил, сам себе господин - зачем ему теперь в хомут соваться?

- А в чем? - удивился Сергей Сергеич, еще не догадываясь о существе и принялся свертывать цигарку.

-   И понимать нечего, - разозлилась Маруня и выпалила: - Пришло время нам с тобой сселяться. - Огорошив Сергея Сергеича, закончила мирно, просительно: - Ты какие дела возле избы, я - в избе. А то случись с тобой, со мной что - воды поднести не­кому.

-   Жениться что ли? - дрогнул Сергей Сергеич, рассыпая на коле­ни табак.

-   Окстись. Какая из меня жена. Жить вместе, на помочах.

-   В моей избе придется - твоя плоше, - проговорил Сергей Сергеич осевшим голосом.

-   Вестимо.

-   А у меня, такое дело, ни наволочки лишней, ни простынки.

-   У меня найдется, - вскинула голову Маруня и, узрев обсыпан­ные махоркой штаны, пообещала: - И тебе кое-что из одежи. Брю­ки справные есть.

-   Брюки кстати, - кивнул Сергей Сергеич.

-   И подштанники найдутся, и рубахи нательные, - подхватила Маруня, набивая себе цену, и Сергей Сергеич решил, что надо сдаваться, пока не вышло будто он, как заплошный жених, разгубастился на богатое приданое.

-   Ладно, - сказал, намереваясь встать, - будем на помочах, - и добавил для твердости. - Нешто мы нехристи.

-   Ой правда, ой правда, - запричитала Маруня, поверив наконец, что сосед склонился в ее сторону. - Промеж наших-то окоянства никогда не было.

-   Не было, - отозвался Сергей Сергеич, но, вспомнив давешние мысли, добавил: - Только Мягковых...

-   То окоянство не нашенское, - решительно перебила его Маруня. - А чужое окоянство - что неведомая хвороба, глазом не успел моргнуть - окочурился. Прикидываю я - душевный у нас народ был. А душевный не по душе, сам, разве может? Это народу, думаю, будто укол сделали супротив души. Как врач в городу - вколет под зуб, а потом рвет.

-   Выходит, тоже об этом думаешь? - удивился Сергей Сергеич.

-  Думаю. А нет - Писание читаю.

-  Что же по Писанию-то выходит?

-  А выходит, блаженны плачущие, ибо они утешатся, блаженны изгнанные, за правду, ибо их есть царствие Небесное.

-  А может, не про нас то? - усомнился Сергей Сергеич.

-  Спросить, конечно, не у кого, - закивала Маруня. - Но я рассуждаю: про нас. Испытует нас Господь, испытавши - путь укажет, за битого-то двух небитых дают...

Слушая Маруню, Сергей Сергеич удивлялся: всю жизнь за работой на заводе да в колхозе, на людях, за суетой, они с ней почитай ни о чем не думали, а на старости лет выпало время не меряное, не укрученое сиюминутной заботой - и мысли, мысли. Страшен порой их мощный исход, а иногда радостен: то вдруг будто в дремучем еловом лесу очутишься среди мглистой угрюмой тишины, а то, как сейчас, между стволов прогал засве­тится. Рванешься по ковру мертвой хвои и, вырвавшись из голе­настых, цепких еловых лап, вывалишься в поле. А там - по сере­бряному овсу сизые волны, и свежими полотенцами от облаков к земле золотистые солнечные лучи...

-...Думаю с переездом тянуть нечего, - услышал Сергей Сергеич последнею фразу и пришел в себя. Внимательно оглядев рябину, сказал решительно, словно за тем и пришел:

-  Я вот что хотел, девка: с утрева налажусь крышу крыть, а к вечеру прибуду с тележкой. Ты пока необходимое самое собери... Может, водички принесть? - и встал.

-  С прошлого раза ведро осталось, - отмахнулась Маруня, всем видом показывая, что до завтра готова и без воды посидеть лишь бы по мелочи соседа не тревожить.

-  Ин ладно, - кивнул Сергей Сергеич и спохватился: - А петух?

-  Завтра его и кончим.

 

5

 

Выйдя из калитки, Сергей Сергеич сначала направился к своему дому, но, пройдя шагов двести, вдруг повернул к зыревшей пустыми черными глазницами окон мягковской пятистенке, бывшей школе. Еще через двести шагов свернул влево и по Поповской лужине зашагал к церкви. Два раза обошел храм, разглядывая в траве красный от ржавчины трехлемешный плуг, половину короба тракторной сеялки, колесо от конных грабель, сплющенное трактор­ное седло. Потом принялся разглядывать стены храма. Ладонью огладил кирпичи, ногтем ковырнул известь и, подивившись лад­ной работе неведомых ему кирпичников и каменьщиков, подумал, что за жизнь свою вокруг церквы не одну сотню раз ходил, но впервые восхитился качеством кладки. Теперь бы так клали, - выразил пожелание. По всем статьям выходило: если жизнь под гору двинулась, то первое, в чем углядишь скат, - строительство. Церква что! К примеру, взять малость - свой городской барак. Четыре десят­ка лет отжил в нем, а он все как новенький. А взять опять же, к примеру, дома, в которых сыновья живут. Ведь слава одна, что постройки. Самолет над городом мотором ахнет - качаются дома, со стен облицовочная плитка соскакивает. Получается, раньше строили с верой в будущее. Нонешний же народ на будущее не надеется к строит тяп-ляп, лишь бы вид был, а ухва­тить суть - не нормальные дома это, времянки. Копнуть глубже - в безверии все временно, если даже само безверие на века. Выходит, безверие - тлен. Не верящие ничего не видят и не слышат ни в себе, ни вокруг себя. Им бы свое прожить, а там хоть потоп. Правда, нынче кое-кто в деньги уверовал. Но вера в деньги дана снизу, и надо, чтобы ее остерегала горняя вера, иначе деньги враспыл пустят человека. Деньги - чума, если наживаются без души. Недаром в народе здравствует поговорка: "Всех денег не заработаешь". Не лодырничать она подталкивает, а время от времени охолонуть да размыслить: по чести-совести ли добыта казна, в праведное ли вложена? И так не только с деньгами, но во всем. Остановиться требуется, оглядеться, измерить пройденное, вымерить то, что надлежит пройти, да в какую сторону, да по какой дороге, и помнить про себя, про  соседа, про детей. А главное - про внуков-правнуков, потому что у них в долгу: из их доли живем, содеянное ныне им аукнется...

Сергей Сергеич закряхтел, придя к такому итогу. Тут же мысленно замотался в своем прошлом, стараясь хоть крупинку в сво­их помыслах отыскать, похожую на теперешний расклад, но что- либо подобное раньше не приходило в голову. Верить, конечно, верил. В то разное главное, что выносилось на страницы газет, талдычилось по радио, принималось на собраниях: в интернационализм, в крах капиталистической системы, в осуществление задач текущей пятилетки, в новую Конституцию и в то, что так ему и жить, как он живет. Потому что так надо, а останавливаться да оглядываться не след - курс жизни выверен. Ежели что не ладит­ся – то это объективные трудности сегодняшнего дня, изжить ко­торые запланировано на завтра, в планах стыдно сомневаться, если в них не сомневается никто. Главное - сыт, обут, одет, крыша над головой и войны нет. О душе, совести, о горнем и мыслей не было. О будущем же молодого поколения, считал, го­сударство думает. Его, Сергея Сергеича, дело было малень­кое - детей родить, поить-кормить, одевать по возможности, а остальным всяким занимаются детский сад и школа. Там детиш­кам все обскажут, доведут их до ума. И дети, чувствуя такой порядок, к родителям особенно не тянулись. Утром попьют- поедят - и в школу. После школы отобедают, уроки выучат - и снова их нет. По темному вернуться, поедят - и спать. У Сергея Сергеича же свои заботы: отломать смену, выпить, выспаться, во-время опохмелиться, постучать с соседями в домино и вести себя так, чтобы жена очень-то не зудела. А у той своих забот полон рот: обстирать ораву, обштопать, обгладить, да работа, да магазин, да завтрак, обед и ужин сготовить, да заработки, свой и мужа, употребить так, чтобы из малого многое вышло. Вот жизнь-то! Семьей все жили, и все врозь. И врозь словно бы не по своей воле. Вроде бы какая злая сила разъединяла их и непримиримо противилась малейшему шагу к единению.

Однажды Сергей Сергеич по телевизору углядел, как обедает дворянская семья: сидят за столом все вместе, кушают и обсуждают семейные и государственные дела. Больно уж это ему пон­равилось. Вспомнил к тому же, как в деревне, в детстве, мать командовала: "А ну есть!" - и все усаживались за стол на лавки; под образами - почетный глава семьи, дед, по левую руку от него отец, дальше - вдовая тетка, рядом с ней - пастух, если наступала очередь того охарчивать. Справа от отца садились трое: две теткины девчонки и он, Сергей. Мать помещалась напротив отца поближе к печке. Ели, конечно, не по-дворянски: без ска­терти, миса на всех одна, ложки деревянные, хлеб ржаной ломтями нарезал дед, складывал горкой посередине - ешь, сколько душа принимает, без учета, только крошек не сыпь. Пищу употребляли молча, а разговаривали между гречневой кашей да после, насы­тившись, когда ложками из мисы лениво хлебали снятое молоко или квас хлебный пили из кружек. Взрослые судили-рядили больше о хозяйстве, а дети вольно или невольно вникали в хозяйственные дела, впитывали суждения в свои умишки.

Отглядев телеспектакль Сергей Сергеич решил: хоть раз на дню собираться за столом всем. О делах заводских поговорить, о домашнем порассуждать, о заботах школьных послушать. От сте­ны, на середину комнаты, под оранжевый абажур, передвинул стол, выразился по-военному: "Пищу теперича станем принимать вместе", раза три покрасовался во главе семьи, а далее все повелось по-старому: то его из первой смены в ночную перекинут, то с похмелья голова болит, то жену угонят в колхоз, то ребя­тишкам прикажут в день учиться. Порыпался, порыпался и плюнул: "Пущай все идет, как шло".

В отпуске отдохнуть всей семьей тоже не получалось, жене от­пуск - осенью, ему - зимой, сыновьям в пионерлагерь путевки профком на разные месяца выделит - и снова семья вразброс, и правду нигде не сыщешь. "Главное - производственная необходимость", "Главное-то - мы тебе путевки дали".

Пустился было дальше Сергей Сергеич перебирать несуразицы своей жизни, да остановился: вспоминай, не вспоминай - ничего уже не поправишь, а вот тоска грызть учнет, по крупинке, по крошечке выедать сердце - свет белый возненавидишь. Тоске толь­ко волю дай. А жить надо. Да и он ли один метил в сапоги, а попал в лапти? Уж такая планида, видно. По чести же сказать, прожил жизнь не хуже других. Правда, на старости лет спроважен в деревню. Так ведь не в чужие земли, не в неведомые языки. Как здесь ни бедко, а все свое, родимая сторона - не тюрьма. Главное, где родился, там и упокоит косточки. А это великие удача и счастье по нонешним временам, когда большие тысячи народа по стране туда-сюда мечутся и не чают, в каких краях придется помереть. Ему же теперь тосковать грех. Тоска силу точит, а сила ему на главное нужна. Нонешнее да следующее ле­то, кровь из носу, надо на ногах быть. Вот ведь довелось слу­читься, никогда не думал не гадал, что смерть свою станет от­тягивать не потому, что умирать страшно, а оттого, что главное дело требуется завершить.

Еще разок ковырнув известку, Сергей Сергеич глянул в пустое церковное окно, затянутое железной решеткой из четырехгранных прутьев, скрепленных в перекрестьях кольцами, хотел порассуждать, как в старину ковали, но острожил себя, попеняв, что явил­ся за другим. Время идет, а он вдоль стены кружит, неделье тя­нет, словно кто-то другой ноне за него выполнит положенный урок. Хватит хитрить. С крышей, скажем, или с картошкой полениться можно, а тут дело мирское. Мир в случае чего спросит: дескать, мы обнадежились, а ты такой-рассякой баклуши бил, думы думал. А что в думах проку, коли они сами в себе бродят, коли преры­вается цепочка мысль - дело, дело- мысль, которая увязывает ма­хонькие людские жизни в одну большую мирскую, наделяя памятью ее, ображая смыслом неведомым подчас людям, но который есть? Не тебе такой-сякой замахиваться на смысл, не тобой он поло­жен, но тебе надлежит ниспосланную мысль вложить в дело, кото­рое хоть через сто лет возродит другую мысль, и деревня твоя вернувшимся в нее не глянется пустым местом, а явится кровной родимой стороной, только лишь до своего часа забытой. Не сом­невайся: во всеобщем этом забытье тоже смысл. Вставай, такой-сякой, иди, верши мирское!

Будто бы на ухо кто сказал последние слова - вздрогнул Сергей Сергеич и очнулся. Воровато поглядел направо-налево - никого. Только кровенели ранами в траве ржавые лемеха да по раздольной Поповской лужине к храму кралась тень от облака. С каждой секундой все меньше и меньше живого травного колера оставалось перед храмом, еще минута и мертвенно-пепельный цвет накатит на Сергея Сергеича, вдавит в стену, и тогда главное дело прахом пойдет. Мурашки по спине сыпанули. Как молоденький Сергей Сергеич кинулся к кладбищенской роще, прижав локти к бокам, отталкиваясь мыском, приземляясь на пятку и, забившись под крайний куст, оглянулся - фу, успел!..

Тень, лизнув место где недавно стоял он, поволоклась к реке, сползла под обрыв, и снова из-под солнца к земле потекла лазурь, трава стала зеленой, а из сердца пропал страх. Словно бы его никогда и не было, будто бы Сергей Сергеич и не боялся никогда ничего.

-  "Помаленьку надо, - приказал себе. - Без роздыху думать, - что запоем пить, как в белой горячке черт-те что мерещится".

 

6.

 

После Поповской лужины в роще показалось мглисто. Солнце еле-еле пробивало плотный лиственный шатер. Тут какое семячко ни уронилось между крестов, то и прижилось - плотно стояли над могилами осины, клены, рябины, березы, липы, подпираемые орешником, бузиной и еще какими-то кусточками, название которых не портилось. Дивясь такому растительному общежитию, Сер­гей Сергеич вздыхал: "Всех смерть вместе свела".

Вздохнув так и на этот раз, он высмотрел между деревьев тропинку и двинулся по ней, то и дело нагибаясь, подлезая под нависшие суки, норовя не ступить на могильные холмики, глядев­шиеся едва заметными отравяневшими кочками среди древесных стволов.

Отшагав метров сто, вступил в аллейку, засыпанную мелкой речной галькой и, выпрямившись, пошел вдоль ряда обложенных дерном ухоженных могил, прилично довершенных восьмиконечными крестами, выкрашенными одинаково в светло-синий цвет. Ежекратно,собираясь красить очередной воздвигнутый крест, Сергей Сер­геич окунал плешивую кисть в баночку, смотрел, как капает крас­ка, приобретенная за четыре поллитры в Ильинском у добрых лю­дей, и сам перед собой оправдывался:

- Это ничего, что в одну масть, главное - цвет легкий, в стать небушку.

Сегодня же, оглядев устроенный им порядок, он впервые осознал вложенный труд и решился было похвалить себя, но устыдил­ся и, поведя подбородком к плечу, только и прошептал:

- Эх и упрямый я, ну, упрямый!

Дошагав до конца ряда, не отдыхая, ухватил лежащий на галь­ке крест, вздыбил его, обнял, будто наимилейшего друга, и оба­гровев лицом перенес к очередной могиле. Опустил обернутый ру­бероидом комль в вырытую вчера ямку, накидал между комлем и стенкой битых кирпичей, засыпал землей и принялся утаптывать грунт, поглаживая крест, щуря левый глаз, правым прикидывая - точно ли в зенит крест выставлен.

Закончив работу, утер со лба пот и заявил кресту с роздыхом:

- Завтрева... тебя выкрашу... и стой себе... и новую могилку учну править.

Потом уселся на лавочку возле соседней могилы. Нехотя свер­нул цигарку, нехотя покурил, сказал, глядя в землю:

- Вы, папанька, маманька, не серчайте, еще бы посидел, да устал - смерть как лечь охота.

Всю дорогу до дома глядел под ноги и слушал сердце. Казалось: оно вот-вот остановится и тогда придется помереть здесь, между кладбищенской рощей и деревней на бывших огородах. Даже попытался воедино собрать всю волю, чтобы в последний миг изловчиться лечь поприглядистей, дабы наткнувшихся на него не­пристойным видом не смутить, но решил, что пожалуй натыкаться на него тут некому. По деревне в лето раз, может, кто и прой­дет, а на огородах никого не дождешься. И будет он сам по себе на воздухе тлеть, как в войну на ничейной полосе, когда нет смысла на нее переться ни ихним ни нашим, и когда погибший че­ловек так и исчезает не приданным земле.

"Ну тогда-то война была, - стебанула обидная мысль, - а теперь-то мир, мир!.."

Мысль эта озлила, и Сергей Сергеич словно взбодренный лекарством доплелся до дома. Надсаживаясь, влез на крыльцо, про­тащился сенями, ввалился в избу. Не раздеваясь, не разуваясь, вниз лицом прянул на материну кровать с никелированными когда-то, а ныне ржавыми гнутыми спинками, медленно перевернулся на спину и затих как заснул, успев коротко возмечтать: "Сейчас бы валидольчику..."

Часа два прошло, покуда он отважился двинуться без боязни за свою жизнь. Скинул ноги на пол, переобулся в валяные опорки, снял телогрейку, уселся за стол в красный угол и придвинул долгий деревянный ящичек наподобие картотечного, на стенке коего было выжжено гвоздем: "Опись кладбища с.Любятина". Достав с подоконника выбеленную шкуркой фанерку и химический карандаш, послюнил карандаш и вывел на дереве: " № 17. По памяти. Гуськова Прасковья Арсентьевна. 1900 года рождения. Родила девятерых детей. Четверых сыновей и мужа на войне убило. В войну при­няла семерых Забродинских сирот. Всех 12 выкормила и в люди вывела. Померла в одиночестве в 1971 году".

Вставив дощечку в ящик вышел на крыльцо и долго курил, наблюдая, как за Кутинским оврагом по полю солнце катится. Когда малиновый шар канул за горизонт, а из оврага пополз туман, вер­нулся в дом. Не ужиная разделся и забрался на кровать под одеяло.

 

7.

 

Ночью Сергей Сергеич проснулся, оттого что захотел есть. Накинув на плечи телогрейку, в подштанниках, пробрался в кухню, зажег керосиновую лампу, ухватом добыл из печи чугунок, задул лампу - собственный рот и в потемках ложкой не обнесешь, а керосин экономить надо - и притулился к столу.

Чугунок тлелся той остатошной теплотой, которая почитай уже из него вышла, но вовсе не изошла и еще угадывалась пальцами, что значило: каша в нем пока жива, пока не улежалась, мягка, душиста, податлива ложке и не станет небо драть, споро будет глотаться, скользить по пишеводу насыщая, но не обременяя чрева.

Не поднимаясь, на ощупь достал с полки ложку, разодрал ею корку в горловине чугунка, на ощупь же вынул из шкафчика бутылку подсолнечного масла. Капнув в кашу - буль - перемешал верхний слой и принялся истово, не торопясь поглощать душистое пшенное месиво. Ел и по привычке долдонил про себя: дескать, не в том толк, что каша на воде варена, главное - при какой-никакой пище человек и в родимом дому, а дома и солома едома.

Ополовинив чугунок, посидел, прислушиваясь к себе; сыт ай нет? Голод ушел, но сытость не народилась, и по всем прикидкам получалось - запросто бы он сейчас возмог кашу докушать, выскрести ложкой дно и стенки чугунка, обтереть горбушечкой да и горбушечку тоже съесть.

Нечаянная ненасытность озадачила. Вспомнилось, что читал где-то про диабет: мол, признак болезни такая вот неуемность - кушает, кушает человек, а насыщения нет и все больше и больше есть хочется. Автор советовал в таком случае немедленно отправ­ляться в поликлинику сдавать кровь на сахар.

Сергея Сергеича даже пот прошиб: уж больно суетное заболевание. Диета перво-наперво, второе - лекарство. Но и то и дру­гое где взять? Придется возвращаться в город. А как же тогда родимая сторона, как же кладбище, как же Маруня? Главное, ко­нечно, кладбище. Маруню-то можно прихватить с собой. Правда, пересудов не оберешься, снохи-то, пожалуй, и стыдить начнут, да стыд не дым - глаза не выест, не кидать же женщину на произвол судьбы. С Маруней вышло бы просто, а вот дело мирское не уве­зешь с собой. Как быть?

Сергей Сергеич совсем было опечалился, но тут, как всегда, когда куда ни кинь везде клин, в мозгу мелькнула мысль спасительная: сытости нету не потому что диабет, а оттого что пища однообразная. А еще потому, что Маруня решила с петушатиной наварить лапшички. Вот каша-то и не глянется. Стрескал он ее пол-чугунка, а желудок тоскует по еде особой. И неудивительно: какой-никакой он, а все мужик, бедко ему без убоинки. Ежели во­обще не думаешь о мясном - еще так-сяк, а вспомнишь - уже же­лудку кусочек постный в жирном хлебове вынь и положи..

Рассуждение успокоило, и Сергей Сергеич почувствовал, -что наелся. Захотелось даже махорочки закурить, и он проследовал на крыльцо.

Ночь была сказочная, будто на картинке в книжке, которую Сергей Сергеич читывал внучатам, покуда те еще не знали грамоты. Луна новеньким рублем прилепившись к черным небесам, сеяла серебряный свет на Любятино, и вся родимая сторона, все сущее на ней, словно бы покрылось изморозью, но не холодной, предзимней, случающейся перед Покровом, а живой, трепетной. Будто кто из-под луны дохнул, и снизошла на землю светлая благодать, должная сквозь глаза человеческие проникнуть в души, осветить людей изнутри - ибо без душевного внутреннего внешнее сияние ложно. Многие наблюдают это летнее подарение, да не многие постичь силятся, позабыв что за ленность эту в конце их стези спросится с них.

Прижавшись к дверному косяку, Сергей Сергеич очень озадачил­ся этой мыслью. Получалось, что и он семь десятков лет пялился на луну, но впервые познал благодать света. Стоял и внимал, как кузнечики молоточками куют омытую лунным сиянием траву, и та, пружинясь, шуршит, клонится к востоку, чтобы, когда из-за Ремизова леса выплеснется солнечный жар, дальше расти и крепнуть, и так день за днем, ночь за ночью, покуда не вызреют в ней и опадут на землю здоровые семена - цель и смысл ее жизни.

- Трава и то чует что к чему, - прошептал и закручинился: не закинь его судьба на родимую сторону, так бы и жил в безведении, так бы и помер. И тут же подумал: "А может, было бы легче? Откинул бы копыта и все, а то вот глазей, майся. Знание-то от незнания о-очень рознится, от знания-то тяжко... Трава вишь семя холит, а я свое отметал. Аховое семя уродилось. Ежели они меня, отца своего, кинули, то где уж им о родимой стороне бо­леть. А виноват кто? Я и виноват!.."

И вдруг нечаянно-негаданно на сердце камнем свалилось то, что он давно держал в уме, но думал о чем между прочим, с ленцой, будто о плохой погоде, не разжигая себя, не позволяя мыс­лям возмутить глубину сознания, когда, пораженная неизбывной виной, начинает трепетать душа, словно бы готовясь расстаться с телом, и тело от растущей душевной муки, мучаясь же, двоит­ся, троится, затем неисчислимо множась как бы раздергивается на куски, готовясь к смерти, но все не умирает, и длится, бес­конечно длится этот прижизненный ад - порождение воспрянувшей совести. Так же вот случилось, когда в одночасье не хворая умерла жена.

Тогда после поминок, оставшись один, Сергей Сергеич опустился на стул посреди комнаты, уложил на колени руки и застыл вро­де бы не дыша, изредка только помаргивая глазами. Отсидевши час прошаркал в другую комнату и там сел. Весь день и всю ночь хо­дил из комнаты в комнату, разбирая по ниточкам прошлую теперь семейную жизнь, пока как обухом по голове не бухнуло: "Я вино­ват, я ее на тот свет спровадил!"

Ошарашенный этой мыслью, он мимо стула опустился на пол и сидя по-турецки, принялся раскачивать застрадавшее тело взад- вперед, словно от зубной боли, силясь освободиться от ломив­шей суставы тоски.

Тут-то и возникла спасительная идея пойти в церковь к священнику. "Пойду, - успокаивал себя Сергей Сергеич и скажу:  ба­тюшка, послушай меня окаянного. Пить бы мне помене, а ей помо­гать поболе. А то она все сама и за бабу и за мужика. Скажет бывалоча всуперечь что, я - матерно. На производстве я - чело­век, а дома - туча тучей. Через меня надломилась женщина. По­жалюсь - батюшка-то меня и простит".

За всю жизнь Сергей Сергеич ни разу не обращался к священникам. Бога, случалось, всуе, походя поминал, как, впрочем, многие поминают, сохранивши память о Нем в обиходной речи, произнося имя Его машинально, как и большинство слов, вроде бы со смыслом, а по сути бессмысленно, ибо долгие десятилетия всемерно вытравливался смысл слов. Много способов есть, чтобы изумить род человеческий и один из них -  обезъязычивание: под­суши налитые древним смыслом слова, превратив их в невесомую шелуху, после усеки, обломай, перемешай хорошенько, разрушая извечный строй и напев – и вот  уже нет народа, а есть населе­ние в районе компактного проживания, извергающее вместо мыслей души тарабарщину информации.

В церковь Сергей Сергеич поспел к концулитургии. Зайдя в храм, остановился возле дверей, мял в кулаке кепку и, глядя поверх голов верующих, старался понять, кто из священнослужите­лей поп. Вспомнил из детства, что священники всегда при крестах на персях, но, не доверившись памяти, спросил старуху, посунув подбородок в сторону алтаря:

-  Тот кто?

-   Отец дьякон, - прошептала старушка.

-   А тот?

-   Отец Власий, протоиерей.

-   Главный, значит?

-   Главный.

-   А поговорить с ним как?

-   Крещеный?

-   Кто?

-   Ты.

-   Крещеный.

-  Закончится все, подойди, скажи: батюшка, благослови и гово­ри что надо.

По старухину слову Сергей Сергеич в точности все проделал: заступил отцу Власию путь и, пытаясь перенять отсутствующий протоиерейский взгляд, промямлил:

- Батюшка, благослови.

Не преклоняя взора, протоиерей словно солью посолил перед носом Сергея Сергеича, длань ему под подбородок сунул, шагнул в сторону и был таков.

Столбом раскрывши рот остался стоять Сергей Сергеич посре­ди церкви. С раскрытым ртом и на паперть вышел, и до дома до­шел, и на тахту сел.

С неделю самостоятельно справлялся с душевной болью, а справившись, о церкви уже не помышлял. Сам нес горемычное старческое вдовство, никого не допуская к своим делам и мыслям...

Теперь точно так, как после смерти жены, вина, преобразив­шись в тоску, принялась выкручивать суставы, Сергей Сергеич оглаживал то левый, то правый локоть, набычившись ладонью тер шею, кончиками пальцев мял ключицы в тех местах, где они сое­динялись с грудной клеткой, но тоска не отступала. Она, питае­мая мыслями, все росла и росла, и вот уже превратилась в яркий ужас. Словно он слепым был до сих пор, но вдруг прозрел, и цвета, и беспрестанный трепет природы видом своим стегнули по нервам - готовился к одному, а углядел иное.

"Да кабы я один так жил! - охнул Сергей Сергеич. - Ведь по скольким деревням так вот живут. Ждут. Вся Расеюшка ждет их, обормотов, а они ни тпру, ни ну. А сколько ждать? Земля-то впусте не бывает. Ну десять, двадцать годов - не они, так дру­гой кто займет. Тогда уж из чужих рук пить-есть, а то, гляди, и по-другому мыслить. Известно: кто кормит, тот и долит... А все мы, мы, старичье, ума не додали обормотам - вот до предела и дошло: кто хошь приходи, бери родимую сторону. И возьмут... А то, карга старая, Писание читает. Писание-то пришельцы переи­начат на свой лад. Им переиначивать не занимать - капитализм на социализм, социализм на коммунизм, коммунизм вот теперича на свободу. А свобода-то без корня - всеобщий разбой, любой супротив всех, все супротив любого. Страшно!.."

Обормотами Сергей Сергеич величал сыновей, а о "них", кото­рые все переиначивают, честно говоря, представления не имел, но сердцем чуял - есть такие, жизнь уж больно такая пошла, что самое время вылупиться всякой твари по паре. К тому же, покуда  были батарейки, он слушал транзистор. Слушал все подряд: и съезды, и конференции, и сессии, и правых, и левых, и средних, и умных, и несмышленых, и тех, коих величал опоенными, которые, как он понимал, не сами мололи языками, а вроде транзистора, с чужого голоса, и переживал до буйного сердцебиения, до холод­ного пота за этих людей ужасаясь их разноголосице. Но главная беда, как полагал он, была в том, что начался дележь всего подряд, того что, по мнению его, вовсе не делится, что делить опасно. К примеру, народ: его делили на бедных и богатых, на молодых и старых, на беспартийных и коммунистов, на младших и старших офицеров, на офицеров и генералов. Но когда дошло до того, что было предложено русских разделить на сибиряков, казаков, на северных и южных, Сергей Сергеич порылся в памяти и доверил дремавшей в ночи избе такие слова:

- Восстанет народ на народ внутри народа. - Помолчав, вздохнул: - Конец Расее. - Снова помолчал, словно пробуя ка вкус сказанное и вдруг, как бы опомнившись, шепотом крикнул: - Не дай Бог!

Привыкший на радости и невзгоды страны откликаться беззаветным трудом, Сергей Сергеич в тот раз решил: надлежит совершить единственное - посильно обустроить кладбище, описать хотя бы по памяти, кто и где лежит, чтобы было видно: в прошлом земля эта не пустовала, и уроженцы здешние при жизни несли свой крест с извечной надеждой на мирское счастье. Мысль же, что родимой стороной завладеют пришельцы, коим наплевать, кто здесь жил, о чем мечтал, как помирал, явилась Сергею Сергеичу лишь теперь, хотя до этого постоянно подстегивало ее сравнение: все выходцы отсюда относятся к родимой стороне точно так же, как его собственные сыновья к нему, - народил отец, выкормил, в свет выпустил - и пропадай. Только кто им отца заменит? Кто научит памятью о себе? Какой-никакой он был, но во всю жизнь ничего не украл, не убил никого по-разбойному, не ограбил. А это уже не мало. Тут бы сыновьям приглядеться, отчего прожил он так, да приспособить отеческое к своей жизни, а они... Точно так же и с родимой стороной: приласкаться бы к ней, осознать, что она - исток сущего. Ведь очужеземится исток - и сущее очужеземится, а тогда пропадай Расея, пропадай душа. Душа не ожив­ленная истоком - прорва, и прорва эта станет расти, пожирая и людской род, и землю...

Сергей Сергеич вяло двинул рукой, словно отмахиваясь от наваждения, вяло же развернулся и натужно двигая опорками, будто бы они невесть какая тяжесть, проследовал в избу. Лег на кро­вать и, таращась в невидимый потолок, долго еще думал, что вот он ждет чего-то от своих обормотов, а сам... Небось и мать вот так ждала. Лежала и в потолок пялилась да прислушивалась: то ли ветер калитку толкает, то ли Серенька, оттопав двадцать верст, со станции прибыл к ее радости. А он тем временем водку жрал или с похмелья отсыпался. О матери-то, бывало, ни мыс­ли, словно ее вообще нет. Два раза в году наедет и то - подвиг. Единственное, из-за картошки ездил, посадить да выкопать, а не картошка - годами ждать бы матери молодца.

- Эвона когда все зачалось-то, - толковал он шепотом дремавшей избе. - Корень-то, главное, подрубать стали тогда, а сейчас его только дернули. Лопнул он напрочь. Теперь их, обормотов, и картошечкой не заманишь, теперь, вишь, свобода. Раньше, глав­ное, на них запросто жалься в партком, а теперь и жалился не­кому... Корень, вишь, лопнул... Известно - Сталин его подру­бил, а вот кто напоследок дернул? Глянуть бы на жигана хучь глазком, да плюнуть ему за то в морду...

На том Сергей Сергеич заснул. А потревоженная его шепотом изба долго вздыхала, покряхтывала, укладывая поудобнее свои усталые полуистлевшие венцы и только забылась в дреме, как разлетевшись от речного крутояра свистнул над светелкой ранний стриж. Ночь кончилась.

 

                     8

 

День народился славный, один из тех, в который не то что дело неправедное затеять, а и помыслить неправедно грех. В та­кие дни всем склонным к неправедному надо бы наистрожайшим ука­зом предписать сиднями сидеть по своим шесткам и вполвздоха дышать в ладошки, чтобы даже дыханием своим неповадно им было опорочить благолепие земли. Солнце, вставши над лесом, принялось греть выстывшую за ночь небесную лазурь, и та, светлея, стала оседать на уличную траву-мураву, на опустившие до зем­ли ветки-космы березы, на дальнее поле за Кутинским оврагом, и все это недавно еще окрашенное в неопределенно-серый цвет, в минуту заголубело, в другую просохло, а в третью, переняв от солнца радостную силу, обрело ярко-зеленый тон, и только памятью о ночной испарине то там, то здесь в зеленом синими, желтыми, розовыми огоньками вспыхивали капли росы да в реке вровень с берегами распушился туман, медленно сползая вниз по течению.

Сергей Сергеич вышагнув на крыльцо из сумрачных сеней даже прикрыл локтем лицо. Держась за столбушок, присел на ступень­ку и лишь тогда осторожно отгородил взор, словно страшась ослепнуть от яркости зеленого и голубого. Приноровившись к свету, подивился устойчивости жестов - точно так он загораживал­ся в детстве, точно так садился на ступеньку и потихоньку выглядывал из-под локтя, отирая навернувшиеся слезки. А потом всегда за спиной скрипела дверь, мать спрашивала: "Проснулся?" - и наклонившись вкладывала в его еще не крепкие ладошки склизкую глиняную кружку да огромную, точно блин, теплую ржа­ную лепешку: "Кусай больше, молочком запивай".

У Сергея Сергеича мурашки по спине побежали, а седые волосы на затылке зашевелились - показалось: вот-вот материна рука коснется темени.

Он резко обернулся, дверь в сени закрыта, на крыльце никого нет. Лишь над притолокой из стены торчал огромный кованый гвоздь на который вешали коромысло. Приметный гвоздь: пусто на нем, значит мать по воду пошла.

Да, нету матери. Нету ведер деревянных, обтянутых тонкими лужеными обручами, и коромысло сгинуло. Бог весть когда. Все сгинуло, все прибрала земля. Торчит лишь из стены гвоздь нечаянной связью времен, единственный неистлевший свидетель прош­лого, вещественный завет предков. Гляди теперь на него, Сергей Сергеич, и смекай: не все крепко, что быстро делается, вечно живо лишь то, что ладят терпеливо, сопрягая силу с любовью...

"Смолоду дуралею глядеть да смекать надо было, - оборвал бег мыслей Сергей Сергеич, -нонче топчись да смерти жди. Главное же - помрешь, соберутся люди добрые хоронить, а гроба-то и нету".

Последние слова он произнес машинально, как часто подобное говорил себе, когда слово за слово цепляется и неизвестно заранее, чем кончится монолог, но на этот раз нечаянно сказан­ное шибко озадачило. Не рассудив, кто же, собственно, в случае чего, в этакой глуши станет его хоронить, он принялся то­чить себя: и как он до такой простой вещи не додумался? Ведь гроб-то - главное. И главное - в чем туда лечь? Но вспомнив, что новую одежу пообещала Маруня, успокоился и почти вприпрыж­ку ринулся к сарайчику, где драл дранку. Из-под верстака добыл заветные почти новехонькие четыре тесины, выволок их на двор, уложил на траве в ряд и принялся прикидывать, разглаживая пальцем на лбу морщины: как из четырех тесин выкроить гроб? Ладить гробы в прошлом не приходилось.

Поразмыслив, решил сначала измерить свой рост. Прижавшись спиной к дверному косяку, накрыл ладонью макушку, свободной рукой из кармана штанов добыл гвоздок, посапывая от усердия процарапал на косяке вровень с ладонью черточку и шагнул в сарайчик за складным метром.

Тут-то девственную любятинскую тишину и проклюнул звук мотора. Сергей Сергеич отложил метр. Прислушавшись к далекому, похожему на комариный зуд звуку, сказал уверенно:

-   Автомобиль, - и полез в карман за куревом. Пока открывал

мыльницу да обминал махорку на бумажке, согнутой желобком, звук рос и рос, полнея, раздаваясь вширь.

- Мимо? - спросил себя, зажигая спичку.

Прикурив, затянулся дымом несколько раз подряд, а когда с проселка звук пополз на Любятино, произнес убежденно:

- Сюда.

Выйдя из сарайчика глянул в сторону речки.

По неезженной затравяневшей улице, вдоль высохшего прудка, полз грузовик, подрагивая выгоревшим на солнце белесым брезентовым тентом. Видно было: шофер дорогу знал, вел машину неспеша, но уверенно - от пруда точно взял на сухую гуськовскую че­ремуху и уж только оттуда нацелился на Сергея Сергеичеву избу, миновав таким образом обвалившийся колодец.

"Явились голубчики, принимай", - приказал себе Сергей Серге­ич совершенно обыденным тоном, словно сыновья отбыли из Любятина лишь вчера, а сегодня в точно назначенное время вернулись. Радость выдало только то, что он их не обозвал обормотами.

Грузовик остановился перед самым тычняком. Из него вылезли сыновья, внук Мишка, тот, что учился на пианино, и незнакомый пассажир, чернявенький, вислоносый, толстенький человечек в кожаной короткой курточке, выступающий крепкими ножками в бо­тиночках на высоких каблучках важно и уверенно.

"Ишь, Наполнен, твою мать, землю копытит," - тут же почему- то озлобился на него Сергей Сергеич.

Последним из кабинки вылез Петька-шофер, мужик лет пятидесяти, несмотря ка возраст никем не величаемый по отчеству.

-   Кипим! - крикнул отвыкший в кабине от тишины. - Сергеич, дуй за водой! - и присев перед радиатором принялся отвинчивать гайку.

-   Я могу, - сказал Мишка.

-   В колодец свалишься, - ответил младший сын.

-   Запросто свалится, - ощерился Петька. - А Сергеичу размяться не грех. Засиделся тут небось, а, Сергеич?

-   Сходи, папанька, чего ты, - втесался в разговор сын старший. Из радиатора в траву зажурчал кипяток, и Сергей Сергеич почувствовал, что тоже закипает: на щеках проступил румянец, го­лову же повело к правому плечу. Но тут стремительно к нему шаг­нул толстенький человечек:

- Мы сейчас, товарищи, все вместе пойдем, - улыбнулся панибрат­ской улыбкой. - Здравствуйте, Сергей Cepгeeвич. Я - Чарльз Ивано­вич. Где у вас ведро?

  Он ринулся мимо Сергея Сергеича к дому. Шагал быстро, но как-то так получилось, что Сергей Сергеич запросто обогнал его и ведро раньше подхватил, хотя Чарльз первым над ведром нагнулся. И обратно на крыльцо первым вышел Сергей Сергеич, Чарльз же, возвысившись на пороге руку ему по-хозяйски на пле­чо положил:

- Пошли, товарищи, прогуляемся. Показывайте дорогу, Сергей Сергеевич, - руку с плеча принял и Сергей Сергеич послушно скатился по ступенькам. Проходя мимо сыновей, назидательно просипел, кивнув назад:

- Учились бы у добрых людей обхождению, обормоты, - на что старший сын, закатив глаза, руками развел:

- Так это же Чарльз!

Выразил восхищение шепотом, но так, чтобы услышал гость и это покоробило Сергея Сергеича.

К колодцу шли таким порядком: поперед Сергей Сергеич и стар­ший сын, за ними Чарльз и младший. Внук Мишка, засидевшись в грузовике, рысил вокруг строя, точно молодой кобелек, спущенный с поводка: то подбежит к рухнувшему электрическому столбу, то задержится возле лопушиной заросли, то вырвется вперед, на бегу задавая вопросы: "Дед, земляника есть?", "Дед, рыбу ло­вишь?", "А клуб в Ильинском работает?", на что Сергей Сергеич отвечал: "Какая теперь земляника", "Недосуг рыбалить", "Мне, старому, только по клубам ходить". Остальные молчали. Лишь Чарльз, озирая любятинское разорение, время от времени всплес­кивал ручками, повторяя на разные лады: "Бедная земля!", "Ужа­сающая заброшенность", "Полнейшее отсутствие инфраструктуры!"

На обратном пути Чарльз с младшим сыном шли впереди, а Сергей Сергеич со старшим поотстали.

-   Сигарет привезли? - спросил Сергей Сергеич о том, о чем лишь и думал с тех пор как углядел грузовик.

-   Сложно с сигаретами. В цеху у ребят махорки наменял.

Помолчали.

-   А дома как? - поинтересовался Сергей Сергеич.

-   Все живы и здоровы. Велели кланяться.

-   Что же долго глаз не казали?

Сын готовился к этому вопросу и ему было что ответить, но, расслабленный любятинской тишиной, промямлил неопределенное: - Да как сказать...

-   А ты так и скажи! - взвился Сергей Сергеич. - Скажи: на кой ляд отец нам теперь сдался! Выкормил, вырастил - и к стороне. Пусть сдохнет скореича в одночасье!

Возможно, Сергей Сергеич покричал бы и в полный голос, проклиная злодейку судьбу, своих детей, безденежье, постылую махорку, но между них, сродников, сейчас находился чужой человек, и Сергей Сергеич в голос кричать посовестился. Кроме того, Чарльз, обернувшись, ласково улыбнулся:

-   Вы что, товарищи?

-   Да так, - отмахнулся Сергей Сергеич, с трудом окоротив ши­роту маха, и жест вышел вполне приличный.

Дома уже была изготовлена закуска: огурчики да помидорчики парниковые, колбаска да рыбка всякие, пара бутылок водки, бутылка коньяка, три бутылочки пепси Мишке. Охорашивая и приголубливая расставленное на столе, Петька-шофер талдычил и тал­дычил искательно:

-   Красотишша экая... Это все Чарльз Иваныч... Я, Чарльз Ива­ныч, как вы велели, бутылку одну себе взял.

    

                  9.

 

За столом расселись по чину: под образами Сергей Сергеич - хозяин, справа Чарльз - гость, слева - старший сын, насупро­тив его - младший, рядом с младшим - внук. Петьке выпал даль­ний торец - видное место, но не почетное, чем Петька, впрочем, не смутился, потому как от молодых ногтей, лишь только устро­ился на работу в заводской гараж, в подобных компаниях вечно восседал на последнем месте, прислуживая да потрафляя засто­лице, разъясняя при случае с хохотком: дескать, на гордых во­ду возят, важно не при почете быть, а при распределении - всег­да урвешь лишний кус, глотнешь лишний глоток.

Налили стопки и Сергей Сергеич поднял свою, выразился при­лично случаю:

-   Со свиданьицем, - на что все дружно кивнули, выпили и при­нялись есть.

Первым утихомирил голод старший сын. Откинувшись в простенок между окон, уложил кулачищи на столе, сказал, продолжая начатый разговор на пути от колодца:

-   Ты, папанька, не обижайся, что долго не ехали. Жизнь клю­чом бьет. То выборы, то перевыборы, то довыборы - перестрой­ка.

-   За картошкой вот приехали, - смущенно скривил рот младший, бывший по мнению Сергея Сергеича совестливей старшего.

-   А мне ее где взять? - заупрямился не остывший от давешней стычки Сергей Сергеич.

-   Нам бы хоть мешка четыре, - пуще застеснялся младший сын.

-   Да мне-то что есть?

-   У тебя, глядишь, скоро молоденькая.

-   Скоро да не завтра, - отрезал Сергей Сергеич.

Устилая кус черного хлеба белой рыбой, он вспомнил про ожидавшего казни Маруниного петуха и почувствовал, что на лапшу охоты нету. "Выпустить надо, - сказал себе. - При такой еде накой он нужен, старый долдон".  -

-   Мне что привезли? - спросил строго.

-   Всего-всего, - затараторил Петька. - Тушенки, рыбных банок, сгущенного молока, гречки, супа пакетного.

-   Суп тоже дефицит? - подивился Сергей Сергеич.

-   Теперь дефицит все! - радостно воскликнул Петька, словно свершилось то, чего он всю жизнь ждал.

-   Дожили, значит, - вздохнул Сергей Сергеич, - довыступались.

-   Революционный процесс, - опечалил свой взгляд Чарльз, - к сожалению, всегда чреват перекосами. Новое рождается, к сожале­нию, в страданиях.

-   У нас в музыкальном училище, - подхватил Мишка, - преподаватели говорят: нужна гражданская воина.

-   А воевать твои преподаватели будут? - спросил Сергей Сергеич и головой справа налево, будто болгарин, качнул. - Дурачье они.

-   Верно заметили, - сокрушенно вздохнул Чарльз. - Однако, если партия и аппарат не поддадутся политическим мерам - придется силой убирать.

На что Петька, человек мирный, ответил:

-   Лучше давайте выпьем, - и принялся наливать стопки, а Сергей Сергеич подумал, что где-то уже слышал чарльзовский страдаль­ческий тон.

-   Партия повязала все государственные структуры, - вновь затосковал Чарльз. - Неприятно, но, однако, придется рвать путы, освобождаться.

-   А потом? - прищурился Сергей Сергеич.

-   Соединиться в содружество суверенных государств с преобладанием примата личности.

-   Главное, выходит, развалить все, - сделал вывод Сергей Сергеич.

-   А что прикажете делать? - почти всхлипнул Чарльз. - Не очистив места от старого, нового не построишь.

-   Перестраивать же, а не рушить собрались.

-   Перестройка понятие многомерное.

-   Значит, крушить?

-   Я лично, естественно, против, но если бы это зависило от меня. Армия, например...

-   Я тут прочитал, - всунулся в разговор Мишка, - один полководец давно еще сказал: страна, которая не хочет кормить свою армию, будет кормить чужую.

-   Архивная фраза, - поморщился Чарльз. - С нами вообще никто воевать не собирался и не собирается, это однозначно. Нам пора думать не о войне, а о созидании.

-   Без власти-то? - исхитрился Сергей Сергеич.

-   Почему? - в свою очередь исхитрился Чарльз. - Каждое суверенное государство установит собственную, более всего подхо­дящую ему власть.

-   И армию?

-   И армию.

-   Сколько же, к примеру, государств получится из Расеи?

-   А это уж российские народы сами решат. Сколько надо, столь­ко и будет. Лишь при таких условиях возможно нормальное экономическое развитие под флагом демократии. Вот - главное.

"Главное, - резко хотел ответить Сергей Сергеич, - война на сто лет будет. Как начнут те государства рядиться да делиться - - всему конец". Много чего хотел сказать, о чем передумал за свое Любятинское седение, но не сказал, рассудив, что Чарльз все же гость, к тому же умного учить только портить, а дураку на голове хоть кол теши. Внимательно вглядевшись в бойкие темно-карие чарльзовы глаза, понял: пожалуй, не дурак, и вдруг вспомнил: "Ба, по радио-то этакое же городили!"

А Чарльз тем временем вещал и вещал: о преступности коллективизации и благе приватизации, о бедных тружениках, которым надо помочь обрести себя. Мол, понятие "демократия" происхо­дит от слова "демос" - народ. Следовательно, он - за народ без всякого исключения. Заводы - рабочим, землю - крестьянам, науку - интеллигенции, всем по справедливости раз и навсегда. А то что кое-какие деревни пусты - мелочь. Землю купят инициа­тивные люди, обустроят ее и пригласят трудиться высвобожденную из заводов рабочую силу. К тому моменту она появится.

-   Безработица? - спросил наивный Мишка.

-   Ошибочный термин, юноша, - добродушно улыбнулся Чарльз. -

-   Рынок свободной рабочей силы - нечто иное. Труженик прода­ет свой труд и получает сполна, вот смысл. Не крохи тепереш­ние, а полновесные деньги.

-Велики ли деньги, малы ли платят батраку - он едино батрак, выразился Сергеи Сергеич. - В колхозе на общем собрании и упереться было можно, а супротив частного хозяина не попрешь. Ему свой батрак не по нраву - он в Африке черного наймет, либо в Китае - там народу тьма тьмущая.

-   Э, нет, Сергеич, - высказался Петька. - Одно дело батрачить за так, другое - за рупь двадцать.

-   А ты, парень, помалкивай, да наливай! - взъярился Сергей Сергеич. Сказал тихо. Ярость лишь малиновым цветом щек выдала себя, но Петька, учуяв ее, посунулся к бутылке. Чарльз же неожиданно твердо, вкрадчиво сообщил:

- Демократия есть демократия. Если народ решит, что так выгодней, станем рабочую силу выписывать из-за рубежа.

-   Кому выгодней? - опешил Сергей Сергеич.

-   Я же объяснил: народу. Но это, я бы сказал, только один, экономический аспект. Еще существует второй, моральный. На мой взгляд, демократия не войдет в жизнь, если народ наконец сам себя не познает, не вникнет в прошлые свои деяния. Попросту говоря, народу надо во всех прошлых грехах покаяться самому перед собой, очиститься морально в преддверии новых свершений. Как простые люди говорят - повиниться? Вот. Очистившись таким образом, только и возможно всерьез говорить о радикальных экономических отношениях и настоящей демократии.

Сергей Сергеич приоткрыв рот глянул на сыновей. Те, не вни­кая в разговор, пожирали закуску и непонятно было: за демокра­тию они или против нее. Или, как Петька, просто за рубль двад­цать.

 

10.

 

Из-за стола вылезли заполдень. Петька-шофер, заложив руки назад, облапил собственную поясницу и заявил:

-   Кто как, а я в кузов спать.

-   А мы с юношей прогуляемся, - сказал Чарльз. Послужите мне экскурсоводом, Миша. Я, знаете ли, любитель всяких экзо­тических мест. Обожаю ходить, наблюдать, анализировать. Новое место рождает новые мысли да и старым развитие дает. Время сейчас такое - присматриваться надо.

Сказав последнее, рукой повел, вроде бы приказал присутствующим тоже присматриваться, и отбыл в калитку на толстеньких ножках, постукивая каблучками, точно копытцами, поскрипывая вороненой курточкой. Глядючи на него, шагающего по улице, Сер­гей Сергеич подумал, что этот человек посреди Любятина, будто ложка дегтя в бочке меда. Какой только люд на памяти Сергея Сергеича по улице ни ездил да ни ходил. И цыгане таборные, и начальство районное, и коробейники - еще до коллективизации, и торговки сарпинкой - уже после войны, и вербовщики рабочей силы на стройки пятилетки, и ищущие Бога, и бегущие от Него, и прочие всякие, коим нигде, ни с кем не сидится, но не один из всех, как помнилось Сергею Сергеичу, так не нарушал видом своим пристойности здешних мест. Случалось, люд пришлый и пья­неньким бывал, и вороватым, и озороватым, но поди же ты, ни от кого не смущалась душа, а вот от этого, чернявенького в черной курточке, шагающего вроде чинно, смутилась.

"И почто так? - удивился Сергей Сергеич и ответил себе: - А потому что те были свои, и Каины, и Авели, а этот вроде и по- нашему говорит, да не свой. Ишь как родимая-то сторона его не приемлет, ишь как он выпирает, как глаз спотыкается об него... Все, вишь, у него на сто лет вперед расписано. Рассуждает - вроде бы он и прав, а сердце щемит..."

Отпрянув от окна, Сергей Сергеич присел на табуретку, собравшись спокойно взвесить причину, тревожащую сердце, но тут на другую табуретку к нему подсел младший сын.

-   Ну что, папанька? - спросил. - Как тут поживаешь?

-Живу, хлеб жую, - сказал первое, что пришло в голову Сергей  Сергеич и тут же поправился: - То исть жевал. - прошлой неделей хлеб кончился. - Вы-то как?

Сын неопределенно повел плечом:

-А,- но смутившись неопределенности опустил голову: - И раньше себе не принадлежали, а теперь и вовсе не принадлежим. Терки морковь тереть наладили делать в цеху, из нержавейки. Жизнь заставила, - и усмехнулся: - А и хороши терки!

-   А зарплата?

-   Зарплата тоже. Только путевый народ от этих терок бежит. В этом месяце десять заявлений.

-   Не в зарплате дело, выходит.

-   Выходит. А у вас в литейном чугунки льют. Ты бы чугунки лить согласился?

-   Для разнообразия, - уверенно начал Сергей Сергеич.

-   А если не для разнообразия? - перебил его сын.

-   С моим-то разрядом?

-   То-то.

-   А у этого как? - кивнул Сергей Сергеич в окно на старшего сына, стоявшего возле калитки.

-   У такелажника-то? - усмехнулся младший сын. - С него как с гуся вода. Квартал проволынил - по четыреста в месяц, неделю повкалывал - столько же. Ему такая перестройка нравится. И Чарльзу нравится. Они с Чарльзом лучшие друзья. Чарльз - выдви­женец рабочего класса, а каш такелажник - выдвиженец Чарльза. Такелажник-то нынче - председатель совета трудового коллекти­ва, в президиуме заседает, наизусть речи учит. А речи ему со­чиняет Чарльз.

-   Да ну-у?!

-   Вот тебе и ну, - тряхнул головой младший сын. - Такелажник наш из партии вышел.

-   Эвона! - не поверил ушам Сергей Сергеич. - Он что же теперь, как оно, демократ?

-   Просто хитрый. Рассказывали: в грудь себя колотил, дескать двадцать лет слепым был. Прохиндей! Раньше-то партия помогала ему бригадирствовать, а теперь помешала бы в президиуме заседать.

-   Чудеса! - растерялся Сергей Сергеич. Более весомо определить услышанное не сумел. Правда, вертелось на языке некое блудли­вое словцо, но применить его к собственному сыну посовестился да к тому же всегда считал: прежде чем что-то осудить, надо это что-то разглядеть и понять. Поступок старшего сына он раз­глядел, а вот понять не мог. Мешала одна фраза, которая отчет­ливо врезалась в память, которую он, Сергей Сергеич, лично вы­вел на желтоватом листочке химическим карандашом в декабре 1942 года: "Желаю идти в бой в переднем ряду и, в случае чего, помереть коммунистом". Давнишнее свое желание отдать за Роди­ну жизнь он до сих пор ощущал, а вот теперешнее желание стар­шего сына заседать в президиуме не постигалось: уж больно раз­ная этим желаниям была цена.

Чтобы спасти себя от совершенного изумления спросил, имея в ви­ду Чарльза:

-   Где вы беса-то такого выкопали? - и окончательно озадачился ибо нечаянно для себя вложил в слово "бес" древний смысл, подразумевающий силу улыбчивую, лукавую, которая, приступая, к че­ловеку, начинает играть на человеческой душе, касаясь сначала нежных струн и только потом грубых, когда нежные стру­ны уже полностью в лапах и звуком своим лишь утверждают зло, доказывая его возвышенность и необходимость.

-   Черт его знает, - ответил сын, не придав исконного значения слову. - Говорят, в отделе снабжения сидел, с перестройкой вылез. Как червь из земли после дождя.

-   Не-е, это не червь, не червь, - задумчиво отозвался Сергей Сергеич, собравшись порассуждать, что червь - животное или как там, пресмыкающееся, приносящее только пользу, потому как зем­лю матушку рыхлит да к тому же, главное, его птицы кушают, но в избу ввалился старший сын, и Сергей Сергеич прищурился:

- Ну, обормот, вышел из партии?

Старший, напрягши лицо, будто по бумажке читая, выложил:

-   Перестроечный процесс требует совершенно нового подхода ко всему.

-   Новые мышление, стало быть? - съязвил Сергей Сергеич.

-   Новое.

-   А старое - по боку.

-   Приходится. А все вы - домыслились, довели страну до ручки, исправляй теперь за вас.

-   Олух царя небесного, - смирно вздохнул Сергей Сергеич.

-   Ты это не того! - выкрикнул старший сын и уже от себя затараторил, спотыкаясь на ученых словах: - Раньше как жили? От по­лучки до получки. Ты сам так жил. А я вот... акций накупил, твоих тыща с лихом да своих добавил. А с акцией... девиденд, доход, значит, за так, не пито, не едено. Себе я только что ли, и тебе обломится.

-   Теперь, выходит, я - капиталист?! - всплеснул руками Сергей Сергеич.

-   Акционер.

-Слушай его больше, - усмехнулся младшй сын. - Акций он накупил! Три штуки. Доход с каждой сто двадцать рублей в год, триста шестьдесят за три. На всю семью разделить - тебе, папанька, семьдесят два достанется. На акции чтобы безбедно жить, десятки тысяч вложить надо.

-   Обогатеем - вложим, - не сдался старший сын.

-   Хватился! Чарльз твой с компанией уже все скупил. Они - хозяева, а ты у них - шестерка.

-   Ка-ак?

-   Шестерка. Тебе Чарльз нашептывает, а ты с трибуны вякаешь. Довякался, завод, считай, развалился, специалисты бегут. А ка­кой был завод! А теперь что? Чугунки? Терки? А потом?

-   Потом заграница поможет.

-   Хрен она поможет. Она что, дура? Ha кой ей нужен конкурент? Ей нужно, чтобы на заводе чугунки да терки работали, и не больше. А все твой Чарльз...

-   Ты Чарльза не трожь! - притопнул старший сын так, что из-под матицы земля посыпалась. - Он о рабочем классе душой болеет. Землю вот присматривает, по-твоему, себе, себе? Ему много не надо, он для народа старается.

-   Ему много не надо, ему надо все: и землю, и завод, и таких, как ты, нищих, готовых за десяток акций на него горбатиться.

-   Ты против перестройки?! - выдвинул необоримый довод старший сын.

-   Я против капитализма!

-   А я, разве, за?

-   Ты за Чарльза...

-   Сказал же: Чарльз наш.

-   Это мы - его, а он еще неизвестно чей, может, вроде тебя, марионетка.

-    Да я!.. - снова притопнул старший сын.

-    А ну охолоньте, не то ремень сыму! - поднял голос Сергей Сер­геич, и угроза подействовала. Старший сын тряхнул головой, слов­но плюнул, шагнул за порог, младший уселся за стол на свое место, черенком вилки будто карандашом принялся на столешнице что- то рисовать. Из-за печки сверчковым чириканьем выползла тишина.

"Прочее все цветочки, - думал Сергей Сергеич сосредоточенно. - Ягодки-то вот где, главное - восстал брат на брата. Нынче рем­нем постращал их, а помру - кто их постращает? Вот и Каин, вот и Авель тебе. Сейчас-то они покудова душами бьются, но придет срок - друг дружку убивать начнут, - бес каблучками топочет, значит, чего-нито жди. Маруне бы на этого Чарльза взглянуть, она бы его враз раскусила. Бабье сердце не мужицкое, баба, слу­чается, и умом еще не пораскинула, а сердце ей уже сигнал да­ет..."

Вспомнив о Маруне, Сергей Сергеич обеспокоился: та небось глаза прогладела у окна, а он тешит гостей. Гости же привалили ущербные - радости от их гостьбы нет: старшего сына вроде бы кто пыльным мешком стукнул, младший словно наложил в штаны. Внук Мишка не в счет, этого, как жеребенка, несет по ветру. Петька... он был, есть и будет такой... Еще Чарльз..."

Он и так и эдак примерил Чарльза, пошептал, мол, незванный гость хуже татарина и осекся: что подразумевали предки, говоря так? Почему гость незваный хуже завоевателя? Померекал, померекал и с натугой постиг одно: видно, в стародавние времена степ­няк на лошади слыл не главным врагом. Главным был какой-то иной, - настолько чуждый, непримиримый, что по сравнению с ним степняк на лошади казался своим. Дабы проверить себя, представил раже­го немца-артиллериста, палящего в него, Сергея Сергеича, почти в упор, и Чарльза, глядящего доброхотным взором. От боя в серд­це сохранилась злость, а от давешнего разговора с Чарльзом - тоскливый ужас. Тогда, сорок с лишним лет назад, Сергей Сергеич плюхнулся за подбитую иэску, дождался, покуда карабинный затвор выкинет последнюю гильзу, выкатился из-за колеса и будто на стрельбище из положения лежа очередь влепил в немца. Сегодня же не знал, что и делать. И не бил его Чарльз, и не стрелял в него, а вот поди же ты какая напала оторопь.

"Словно бабу, меня щупает, время выбирает", - сказал себе и глянул на младшего сына, продолжавшего разрисовывать стол. Вскинув голову, спросил настороженно:

-   В партию-то за меня платишь?

-   Плачу.

-   Правильно.

 

11

 

Чарльз с Мишкой вернулись не скоро. Сергей Сергеич успел и тесины на место убрать, и посуду перемыть, и с сыновьями из подпола четыре мешка картошки вынуть. Уж и солнце склонилось к реке, чтобы на ночь как следует прогреть воду, а гостя с внуком все не было. Лишь когда Петька принялся снова резать колбасу, старший сын, выглянув в окно, сообщил:

-   Идут.

Чарльз был доволен. Войдя в избу, пробираясь вдоль лавки на свое место за столом, потирал ладошки, пристукивал каблуч­ками, блаженно улыбался. На вопрос старшего сына: "Ну, как?" проблеял: "Удачно, очень удачно", лично по стопкам водку разлил и велел:

-   Выпьем, товарищи, за совместное предприятие.

Выпили. Прожевав кругляшок колбаски, Сергей Сергеич спро­сил:

-   Что за предприятие?

-   Целый день толкуем, папанька, а ты не понял, - обиделся старший сын, а Чарльз, будто оркестровый дирижер слишком прыткому тромбону, кончиками пальцев скомандовал: тише - и добро­желательно улыбнулся:

-   Надо Сергею Сергеевичу все обстоятельно объяснить, благо и на него виды имеются.

-   Они, папанька, надумали Любятино купить, - нахмурился младший сын, схватил вилку и принялся разрисовывать столешницу.

-   Землю, - поправил Чарльз. - Любятино само по себе ничего не стоит.

-   С инофирмой решили сложиться, - выпятил грудь старший сын. - Завод предоставляет землю, инофирма - комплекс откормочный на пять тыщ свиней. Продукцию честь по чести пополам. Дело, папанька, шибко выгодное. Своих рабочих кормить станем и на сто­рону торганем. Мясо-то - высшей кондиции, можно и за валюту.

Чарльз подытожил:

-   Я на днях подвезу иностранных специалистов. Одобрят место - будем завозить стройматериалы. Вы, Сергей Сергеевич, стане­те сторожить. Триста рублей, налогом не облагается.

-   Как же это не облагается? - только и смог выговорить Сергей Сергеич и подумал вскользь, что если сегодня и дальше будут продолжаться эдакие чудеса, язык у него совсем заклинит.

-   Наличными, без подписи, - пояснил Чарльз.

-   Так вить, - прошелестел губами Сергей Сергеич, - район… колхоз... землю не отдадут.

-   Это уже обговорено. Им некий процент валютой станем отчислять в виде налога.

-   Валюта - сила! - возрадовался старший сын.

-   Деревеньку, я думаю, - продолжал Чарльз, - под бульдозер вычистим и, как их, к Широким Концам асфальтовую дорогу проведем. Там, думаю, будет свинокомплекс. А вокруг церковки микрорайончик, рабочий класс станет жить. Церковку сохраним для эк­зотики, спортзальчик в ней поместим или видеосалон - решим как использовать...

-   Кладбище же, - выдохнул защитный аргумент Сергей Сергеич.

-   Кладбище, я думаю, пожалуй, помешает.

"Вот оно, вот оно, доспелось, - пучился на Чарльза Сергей Сергеич. - Родимую-то сторону в свинарник превратить... Да тут-ко отродясь по стольку не держквали, все изгадят, пустыня станет. С пяти-то тыщ навозу - речка не выдюжит... С иностран­цами стакнулись. Иностранцы-то рады, им на нашу землю напле­вать - сливки сымут, а потом кинут... Кладбище, вишь, не у мес­та... Баб голых в церкви учнут казать... Все было, но до баб голых в церкве еще не додумывались..."

Сергей Сергеич уже не слышал, о чем говорил Чарльз, что отвечали сыновья, как отзывался своим капельным умишком внук, как поддакивал Петька, а все думал и думал о жизни. Ведь он частенько мечтал: жизнь непременно преобразуется. Не у него - так у сыновей обозначат жизненную стезю вера, надежда, любовь, мир, кротость, радость, справедливость. А что вышло-то, вышло что? Дети-то, вот они сидят. Матерые мужики, но о словах таких даже и не помышляют. Правда, у младшего брезжит нечто похожее на туман, только Чарльз этот туман развеет, потому как Чарльз, видно, имеет гораздо большую силу, нежели заключенную в тех словах. Чарльзова сила - корысть, ее сладкий угар, погубит все. Детей вот уже сгубила. Дети-то перестали быть его детьми. Один уже не считает отца за отца, другой вроде бы чуточку помнит, но чуточка никак не переможит страх быть отринутым от корыст­ных посулов. И младший опаснее старшего. Говорит одно, а на деле потакает другому. Ошибка вышла - не Каин, не Авель его сыновья, а, похоже, почище. Они друг дружку губить не будут, но, соединившись, начнут терзать родимую сторону. Да уж и на­чали.

-   Ты-то что? - в последней надежде присовестил младшего сына Сергей Сергеич.

-   А что я? - вяло повел плечом сын и нехотя, косясь на Чарльза, промямлил: - Как-будто я что решаю.

"Да кто же виноват-то, что они такие?" - в который уж раз спросил себя Сергей Сергеич и в который раз принялся вычислять главного виновного. Ему загорелось именно сейчас покончить с этим вопросом. Сознание из своих глубин вывалило сразу кучу виновных и принялось ворошить ее, выхватывая беспорядочно то одного, то другого, пытаясь взвесить каждого, подвешивая, словно к безмену, к здравому смыслу, дабы не мешкая определить единственного, самого из самых, виновнейшего из виноватых. По­падались и он сам, и покойница жена, с матерью, и учителя, и пионерская организация с комсомолом, и советская власть. И, на­конец, Чарльз, споро жующий семгу. Через минуту виновные так перемешались, что он уже не ведал, за кого в отдельности ухва­титься, дергал кого-нибудь, но за ним тянулись все, и общий вес их оказывался неприподымным. Тогда, изловчившись, Сергей Сергеич безменом подцепил всех, натужась, рванул - и безмен переломился...

"Будет, - велел он себе, неожиданно успокоившись. - Поздно виноватого искать. Главное теперь - знать что делать".

Сказал и успокоился совершенно. Таким вдруг уравновешенным стал, что даже полстопочки себе налил, чокнулся с Чарльзом, по­том с сыновьями, прибавив: "Ваше здоровьичко". Со вкусом вы­пил, выбрал помидор, аккуратно ножиком располовинил, посолил, аппетитно скушал и полез из-за стола, вежливо, сообщив:

-   Я за малостью.

Прошагав сенями, зашел в холодную клеть, где изредка спал, когда было слишком жарко, присел на дощатую кровать. Посидев чуть, из-за образа Николы Чудотворца извлек старинную жестяную чайную коробку, в коей обнаружил лично им схороненные: Орден Отечественной войны с золотыми лучами, другой такой же с серебряными, орден Красной звезды, медаль "За отвагу", да медаль "За победу в Великой Отечественной войне над фашистской Германией" и бумажку чуть больше листа из ученической тетрадки, ис­писанную черными буковками. Пристроившись возле окошка, проруб­ленного в два венца, стал читать:

 

ГРАМОТА

 

Выдана гвардии младшему лейтенанту Блазневу Сергею Сергеевичу.

Верховный Главнокомандующий Маршал Советского Союза то­варищ Сталин объявил Вам благодарность за отличные боевые действия, проявленные в борьбе с немецко-фашистскими захватчиками:

1. За окружение сталинградской группировки немцев 18.12.1942 года.

2. За форсирование р.Березина и освобождение г.Борисов I.07.1944 года.

3. За освобождение гг. Вилейска и Красное 2.07.1944 года.

4. За освобождение столицы Советской Белоруссии г.Минска 03.07.1944 года.

5. За освобождение города и крупного железнодорожного узла Молодечно 05.07.1944 года.

6. За освобождение столицы Советской Литвы г.Вильнюс 13.07.1944 года.

7. За освобождение г.Шауляй /Шавли/ 27.07.1944 года.

8. За освобождение г.Иелгова /Митава/ 31.07.1944 года.

9. За прорыв обороны противника юго-восточнее г.Рига 19.09.1944 года.

 

Командир 3-го Гвардейского Сталинградского механизированного

корпуса Герой Советского Союза

Гвардии генерал-лейтенант танковых войск Обухов.

 

Закончив чтение, вздохнул: "Так-то вот, товарищ гвардии генерал-лейтенант, а куда деваться?" - и бодро встал, словно чтение скостило ему возраст втрое и утроило здоровье.

Решительно прошагал в противоположный угол, открыл обитый узорчатой жестью материн сундук и, покопавшись в тряпье, изв­лек ружейный ствол, цевье, приклад. Тряпьем же с частей стер масло и сноровисто воссоединил их. Вытянув из патронташа патрон, понянчил его в ладони и сунул обратно - как-никак сыновья, внук, родная кровь...

В избу вломился, вышибив ногой дверь. Как в войну, скаканул вдоль печки, вжался в угол насупротив киота и заорал:

-   Встать! Руки, гады, руки. Не шевелиться! Мишка - марш в ма­шину!

Внук белый-белый трясясь поднялся.

-   Теперь Петька. Марш заводить!.. Теперь вы по-одному. Бровью кто поведет - стреляю!!

Три человека куклами заведенными вылезли из-за стола. Стро­ем, в затылок, страшась оступиться, пошли к порогу, старатель­но прижимая руки к бедрам. Глядя под ноги, осторожно переступи­ли порог.

Сергей Сергеич тут же прыгнул к выходу, потом через сени - на крыльцо и занял позицию перед распахнутой дверью.

-   С ума сошел, старый дуралей! - попытался урезонить его стар­ший сын, сгоняя ладонями с мелового лица к шее холодный пот, на что ответил Чарльз, будто мурашей обирая со своей щеки пры­гающими пальцами:

-   Спокойно, спокойно, товарищи, сейчас митинговать не время, - а Сергей Сергеич выкрикнул:

-   Ты, бес поганый, молись, что живой едешь. Своим иностранцам обскажи: сунутся - убью! - и чуть повел стволом, но так, что троица дружно полезла в кузов.

Машина тронулась, устремясь к гуськовской черемухе.

Сергей Сергеич где стоял там и сел. Опершись на ружье, впервые за последние две минуты разжал зубы. Сердце колотилось под горлом, норовя выпрыгнуть через рот.

 

12

 

Отдышавшись, Сергей Сергеич вспомнил о Маруне и засуетился, шепотом убеждая себя:

-   Ништо, посидела, потерпела - на то и баба, чтобы терпеть... Делов-то куча - тележку перекатить с конца в конец... По-свет­лому как раз вернемся...

Первым делом из обшарпанного комода он добыл чистенькую холстинку. Вторым - положил на нее помидорчик поболе, хлебца белого помягче, севрюжки остатошний кусок. Третьим делом завя­зал узелок аккуратным форсистым бантиком, а четвертым - прихва­тил с лавки ружье, повесил на правое плечо вниз стволом, выра­зившись назидательно:

-   Теперь привыкай носить.

Из сарайчика, где хранились тесины, выкатил двухколесную тележку, положил на нее харчи. Переместив ружье для удобства на кавалерийский манер за спину, ухватился за ручку-поперечину, толкнул тележку вперед. Глянув, как вздрагивают кончики банти­ка на узелке, вымолвил:

-   Главное - пожует сердешная, покуда стану вещички таскать.

Солнце припекало затылок. Впереди тележки ползла скособо­ченная Сергея Сергеичева тень и брила траву. Натыкаясь на лопушиные куши, выгибалась вверх, скользя по сочно-зеленым круп­ным листьям, укрывающим ядреные стволы. Миновав очередную та­кую заросль, оглянувшись, Сергей Сергеич удивился:

- Мать честная! Главное - чем хуже нам, тем лучше им, - и задумался о другом:

"Завтра жаканов накатать надо. Жаканом шагов с пяти в маши­ну промеж фар вдарить - никакой мотор не устоит... Одно плохо - судить будут… С другой стороны взглянуть - хорошо: я на суде- то народу все доведу, все до конца вытряхну - народ-то и прозре­ет. Так и скажу: мол, доколе будем жить без оглядки да без при­кидки?! Эдак вас Чарльзы всякие начисто обдурят... Толичко, глав­ное, сколько же мне за стрельбу присудят?"

Поломав голову над последним вопросом, его отбросил. Главное не в этом. Главное теперь - чем стрелять? Ежели рассудить здраво, жакан все-таки свинцовый, радиатор, пожалуй, и прошибет, а дальше сплющится. Надо выдумать такую пулю, которая наверняка бы залетела мотору в нутро...

Призвав на помощь военный и производственный опыты, шагов через сто он пулю выдумал, Нужно найти шарик стальной от подшип­ника и облить его свинцом вровень ружейному калибру, - свинец мягкий, при выстреле ствол не изгадит и к мотору прилепится, помешает шарику сосклизнуть, а уж шарик, выскочив из свинца, завершит дело. Целить же надо не между фар, а сбоку - не то шофера еще убьешь. Пострадает человек безвинно...

И задумался Сергей Сергеич о том, что есть истинная вина? Вспомнил, как иэска, в которой он дремал, наехала на пленного румына и как комполка грозно спросил:

"Кто был старшим в машине?"

"Младший лейтенант Блазнев",- ответил всезнающий ординарец.

"Это тот, что к Красному Знамени представлен? "

"Точно так".

"Вычеркнуть к едрене фене!"- рубанул рукой воздух комполка. И вычеркнули. Хорошо еще так обошлось. Что стало бы, не окажись он в наградном списке? Рассудить же, какое отношение он, Сергей Сергеич, к тому танку имел, какая вина его в смерти румына? Промерз на броне, залез в башню погреться и старшим оказался. Всего-то? А вот поди же ты, вина. Да еще какая! Наиглавнейшая из всех - бессмысленная гибель человека. Ох и тяжка же она. По сю пору, бывает, гложет. А почему? Да потому, что комполка сво­ей властью ее на Сергея Сергеича возложил. Случись, допустим, тогда виновным определить заснувшего, водителя или командира танкового взвода, Сергей Сергеич, возможно, о румыне через сут­ки бы забыл, а вышло, доселе помнит. Оно конечно, вина та неж­данная все-таки ему сослужила службу: всю жизнь Сергей Сергеич делом и словом спасал людей. Может, потому у них в литейном после войны рабочие и умирали лишь своей смертью. Только от этого ему не легче - вот уже сорок шесть лет он без вины вино­ват и даже в душе сам себя обелить не может. Бывало, прикажет себе: "Выкинь из головы!", но выпьет стопочку, хоть и на ра­достях, и затоскует, дивясь своему тогдашнему бездумью, когда, умяв тело в башню, поддался естественной человеческой надоб­ности и, закрыв глаза, на двадцать минут забыл и вьюжную ночь, и измолотую гусеницами, дорогу, и пленных, призраками по обо­чине бредущих навстречу. А результат? Мало человек ни за что, ни про что на тот свет отправился, но и его, младшего лейтенан­та, ну еле не растреляли. Даже теперь, вспоминая лицо подполковника- танкиста, Сергей Сергеич затаивает дух.

Представив себе, как всё тогда могло бы переиначиться, он остановился. Опустил в траву ручку-перекладину, встряхнул за спиной ружье, сказал про себя: "А главное, не уйми сердце подполковник - сейчас родимую сторону и заслонить бы некому", - и двинулся вперёд, озирая окрестности, вспоминая по привычке, кто из односельчан на каком месте жил, представляя былые постройки, слыша внутренним ухом былой деревенский шум, слагавшийся из людских голосов, стука топора, визга колодезного ворота и многого, многого другого, чем посреди раздольной тишины обозначала себя деревня. Вспомнил, что вот-вот бы возвращать­ся стаду, и услышал уж топот многих сотен копыт в конце деревни и уж ветер вроде донес оттуда плотный сладкий смешанный запах коровьего вымени, переполненного молоком, и животного пота, могучий нутряной рёв мирского быка, но, огля­нувшись, увидел лишь желтое бельмо затянутого ряской пруда да молоденькую голенастую березку, склонившую курчавую вершинку к церкви.

Мысль Сергея Сергеича, как часто случалось, вильнув в сторону, повернула назад. Помыкавшись между смертью румына и его, Сергея Сергеича, виновностью, вдруг уперлась в то, что он тем военным случаем пытался отстоять теперь, не осмеливаясь об этом сказать прямо. Оторвав взгляд от березки, он нахмурив­шись пробурчал:

-   Единого человека обвиноватить - и то! А коснись эдак всего народа? - и уже про себя уверенно сказал, не сказанное за столом, обращаясь к Чарльзу заочно, но почему-то во множествен­ном числе:

"Хитрюги! Хотите, чтобы мы всем миром покаялись, взвалили на себя вину в сотворенном над собой? Чтобы считалось, дескать, в Расее испокон жили идиоты?.. А Мишка, внук, вместе со мной каяться станет?" - и вслух ответил:

-   А этого у вас как раз и не запланировано. Вам, главное, чтобы теперешняя мелюзга в дедов да в отцов своих плевалась. А фиг вам - я на суде и про то доведу. Считайте, я не только родимую сторону стерегу, но и внуков своих оберегаю."

Постановив так, словно гору скинул с плеч. Минуя электричес­кий столб без проводов, придумал его спилить, дабы тот не сгнил без толку, прикинул, сколько из столба выйдет дровец. И потекли мысли обыденные. Вспомнил про не нечистую силу петуха, озадачился, как перевозить того на новое поселение. Померекав, решил, что петух все же птица домашняя, к людям пребежит сам, главное - беречься от его разбоя: первое - дырку в огород залатать, второе - дверь закрывать в сени, а третье, так или иначе, по весне все равно придется его зарубить, чтобы недельку-другую подкормиться свежатинкой. Им с Маруней на две-то недели петуха за глаза хватит.

Размышляя о насущном, он дошел до Маруниной избы. Вкатив тележку в калитку, крикнул:

-   Эй, девка! - и уселся на жернов опершись, как на костыль, на ружье.

Солнце, перевалив реку, приникло к заливному лугу. Лучи его теперь освещали деревню вскользь, и поэтому тень от Сергея Сергеича была длинной-предлинной, а тень от рябины протянулась через весь двор и влезла на избу, захватив полкрыши.

Отложив мыльницу с махоркой, Сергей Сергеич решил, что пора бы Маруне честь знать и, целя голосом в окошко, пуще прикрикнул:

-   Кончай ночевать, девка!

Заключив, что выразился достаточно строго, свернул цигарку и принялся попыхивать дымком, наблюдая, как курчавится тот, превращаясь из синего в розовый. Докурив цигарку до ногтей, сказал себе: "Ожидаючи намаялась, сердешная. Пойти побудить" и встал.

Войдя в сени, прислушался. Не услышав обычного иерихонского храпа, засомневался: никак, дура старая, в огороде копается?

Потянув избяную дверь, просунул голову в щель, увидел Маруню, лежащую на кровати, и успокоился. Хотел рявкнуть обычную шутку: рота подъем, но ни с того, ни с сего замер на пороге, ощутив всем телом, что несмотря на июльскую жарынь, в избе вроде бы холодновато, что под-над полом вроде бы плавает легонький серый туманчик и печка беленая к Пасхе как будто поблекла, и пыль как будто припорошила стол, на абажурчике вроде бы паутина, а лампадка перед киотом погасла без присмотра и, мешаясь с туманчиком, плавает по избе запах горелого фитиля.

"Никак?.." - хотел спросить себя Сергей Сергеич и прикусил язык. Скользя спиной по дверному косяку, опустился на порог и затих скрючившись, боясь встать, подойти к кровати, погля­деть: закрыты ли у покойницы глаза.

Охрабрившись, подошел, глянул - открыты. Наложив пальцы, надавил, закрыл. Сдёрнул с гвоздя над кроватью полотенце, подвязал расщеленный рот и вспомнил, что покойников сначала обмывают, потом обряжают в чистое, а потом в гроб кладут.

Вытянув из кармана веревочку, измерил Маруню. - Словно живую, попросил:

-   Погоди - я мигом.

Миновав сени, вышел на крыльцо. Не дойдя до калитки, вернулся к жернову, взял забытое было ружье, поворотил к собачьей будке. Отняв от лаза дощечку, велел петуху:

-   Пойдем. Не до лапши ноне. Ты, я да коза в живых остались.

Дойдя до березки, наконец-то сердцем осознал постигшее горе и, чтобы унять шевельнувшийся в груди страх, остановился, вытянулся, медленно повернулся к церкви и впервые за множество лет, суетливо крестясь, сглатывая концы слов, зашептал молитву - единственную хранимую в памяти с тех пор, когда маманька молилась Богу, а папанька на речке поил лошадей:

-Отче наш, сущий на небесах! да святится имя Твое. Да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя и на земле, как на небе. Хлеб наш насущный дай нам на сей день. И прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим. И не введи нас в искушение, но избавь нас от лукавого, ибо Твое есть Царство и сила и слава во веки веков. Аминь.

Дочитав молитву, скинул с плеча ружье, опустился на колени и в полный голос, просто, без надрыва попросил небо, как малолеток-сын просит многоопытного отца:

- Помоги устоять.

Словно услышав ободряющий ответ, встал и двинулся сопровождаемый петухом к пруду.

Обходя пруд, прикинул высоту солнца, доверительно сообщил петуху, имея в виду предстоящую столярную работу:

- Ничего, поспеем, - помолчал и, уже отвечая каким-то иным своим мыслям, добавил: - Ты, милок, главное, в корень зри. Главное-то - мы с тобой еще живы... Видно, Бог и не прибрал нас покуда, потому как выпало нам здесь стоять.

 

 


Hosted by uCoz