Валерий Королёв

ХАЗ-БУЛАТ УДАЛОЙ

 

Миша Раздолин не знал чем объяснить происшедшее. Просто заныло, засвербило сердце, и он затосковал. А через три дня сдал билет, приобретенный заранее, купил другой и, вместо Феодосии, приехал сюда, на станцию Пристанино. Сойдя с поез­да, автобуса ждать не стал. Вдел плечи в рюкзачные ремни и пошел по шпалам навстречу выкатившемуся на железнодорожные колеи, солнцу.

 

-  А я тебе говорил, я тебе говорил, - бубнил Колька Виногра­дов, тиская Мишины плечи и оглядываясь на жену. - Не такой человек сержант Раздолин, чтобы друзей на век кинуть.

Колькина жена Раиса, повизгивая от радости, молотила ост­рыми кулачками Мишу между лопаток и приговаривала:

-  Вот тебе, вот тебе, черт непутевый! Узнаешь, как по году нос не казать, как писем не писать, как про нас с Коленькой не думать.

А потом все сидели за столом, пили "Стрелецкую", закусывали домашним салом, сырыми яйцами и говорили, как говорят давно не видевшиеся, обрадованные встречей люди: быстро с жаром, перебивая друг друга.

-  И что это мы тишком-то сидим! - спохватилась Колькина пробабка Луша. - Гость в избе - хозяевам радость. Ну-ка я песню запою. А вы за мной тянитесь.

И, огладив полушалок, подперев кулачком щеку, раскраснев­шуюся от выпитой рюмки, неожиданно звонким, молодым голосом завела:

 

Хаз-Булат удалой.

Бедна сакля твоя.

Золотою казной

Я осыплю тебя.

 

Золотою казной

Я осыплю тебя,

Дам коня, дам кинжал,

Дам винтовку свою.

 

Николай, вслушиваясь в бабкины верхи, ломал хмельную бровь крутил на макушке петушок белесых волос и, вдруг, смягчая бьющую в матицу любовную грусть, зарокотал мягким баском:

 

Дам коня, дам кинжал,

Дам винтовку свою,

А за это за все

Ты отдай мне жену.

 

А за это за все

Ты отдай мне жену.

Ты уж старый, седой –

Ей с тобой не житье.

 

Миша, не принимая участия в пении, слушал страдающий, про­сящий напев, простые, бесхитростные слова и завидовал тому далекому предку, сочинившему песню, для которого жизнь, вид­но, была штука простая и ясная. Предок знал, что ему нужно.

"Боже ж ты мой, - простонал про себя Миша. - Черкешенка любит его, он черкешенку, всем все понятно, а по сему: ты, от­дай мне жену, ты уж старый, седой, ей с тобой не житье. Суть-то как схвачена, суть! Счастливые были люди!"

И от того, что он такой несчастный и, что, не в пример пращуру, не может вот так, на раз, разобраться в своей ду­шевной кутерьме, понять то, что ему понять необходимо, серд­це у него сжалось, трепещущим комком подступило к горлу и он, неожиданно для себя, подперев на бабкин манер щеку, уста­вил затуманенный взор в стену и запел со всеми вместе:

 

Ты уж старый, седой –

Ей с тобой не житье,

С молодых юных лет

Ты погубишь ее.

 

С молодых юных лет

Ты погубишь ее.

Под чинарой густой

Мы сидели вдвоем.

 

- Тонька-то Верещагина родила. Позапрошлый месяц, - довери­тельно сообщила ему Раиса. - А кто отец - про то молчок. Стыдобища. Все пальцем тычут. Я бы - так давно уехала куда-нито с глаз долой. А эта все ждет чего-то...

Миша поперхнулся на полуслове. А Раиса, усмехнувшись, на­лила рюмку, выпила и, навалившись полной грудью на стол, под­меняя замолчавшего Николая, застонала над ухом, словно на что-то намекая:

 

Под чинарой густой

Мы сидели вдвоем.

Месяц плыл золотой.

Все молчало кругом.

 

С Колькой Виноградовым Миша сдружился во время службы в армии.

Дружба была странной. Глядя со стороны, трудно было понять, что может быть общего между подтянутым щеголем-сержантом, му­зыкантом, книгочеем и водителем тягача, до службы с грехом по­полам окончившего восьмилетку.

Но, видимо, что-то общее было. Дружба существовала, день ото дня крепла и, после демобилизации, за месяц до женитьбы, Николай написал Мише:

"...А так, как ты у меня наипервейший товарищ, то лучше дружки на свадьбу мне не найти. Приезжай."

И Миша приехал.

Прожил в Пристанине после свадьбы неделю, вернулся в Моск­ву, а потом, будь то лето, зима, весенний разлив или осенняя хлябь, зачастил к товарищу. Месяц ли, два пройдет, хоть на субботу и воскресенье - а вырвется из московской сутолоки. В прошлое же лето, получив отпуск, приехал Миша к Виноградо­вым дней на десять да загостился. Прожил в Пристанине весь месяц.

Уже яркая звездная сыпь стала меркнуть от прилива молочной сыворотки приближающегося дня, а Миша все сидел на валуне возле тычняка Тониного дома, искал и не находил силы, чтобы подняться, толкнуть калитку, десятки раз с приветливым скри­пом пропускавшую его во двор. И только тогда, когда засвети­лись верхушки далеких Чарушинских лесов и некошенные июнь­ские травы, предавленные к земле ночной росой, дождались пер­вого солнечного луча, Миша поднялся с камня, отворил калитку и решительно направился к крыльцу.

Она открыла дверь сразу, лишь только он стукнул в пере­плет оконной рамы, как-будто ждала, что он вот-вот придет, с часу на час, с минуты на минуту.

Они вошли в дом. В сенях стоял все тот же запах прошлогод­него сена и березовых веников. Но в комнате Миша почувствовал что к старым, привычным запахам примешался сладковатый аро­мат, давно ему знакомый, но никогда не волновавший, не при­нимаемый всерьез. И Миша догадался, что так пахнут дети, ма­ленькие дети, но не соседские, не приятельские. Так пахнут дети родные, дети свои.

И вместо того, чтобы задать Тоне вопрос, как она живет, и как закончился учебный год, Миша опустился на колени, обхва­тил руками Тонины ноги, уткнулся лицом в подол юбки и жарко зашептал:

- Тонечка, милая, прости! Я не знал, ей богу не знал! Прос­ти, слышишь, прости!

Она несколько мгновений стояла, перебирая его вихры, потом, вдруг, освободившись от нахлынувших любовных чар, резко с си­лой оттолкнула его голову и, отскочив к детской кроватке, за­городила ее от Миши своим пополневшим телом.

- Уйди! Сейчас же уйди! - так же, как и он горячо, зашептала она. - Не знал! Захотел бы - узнал! Ненавижу. Всю жизнь буду ненавидеть. Уйди и забудь. Нету нас для тебя на свете. Пони­маешь, нету.

 

Весь день Миша слонялся окрест села. Ему казалось, что де­ревенская тишь развеет его тоску, гнетущие сомнения и уничто­жит, поселившуюся в душе, неопределенность. Но уже через час он понял всю безысходность своих надежд. Тот покой, который он видел в природе раньше, который вселял в него тихую, бес­предельную радость, оказался вымыслом урбанизированного рас­судка. Ивы, обрамляющие берег реки, еще прошлое лето мочив­шие свои волосы-ветки в стоячей агатовой воде, мотали косма­ми под порывами жаркого ветра, били посветлевшие речные струи, зло и непримиримо гнали их куда-то на север, через поле, за синеющую гребенку леса. Трава, представлявшаяся раньше изум­рудным ковром, сбрызнутым лютиками и служившая для отдохнове­ния глаз, ожила. Стебли ее переплелись и, подминая один дру­гого, тянулись к солнцу, а цветы в безумной страсти к прод­лению жизни, развернув яркие венчики, манили насекомых. Все это шуршало, жужжало, звенело, размножалось, забыв о покое и тоске, и Миша понял, что его сомнения чужды окружающему миру, а этот мир чужд ему. Пасторальной идиллии не существовало.

И он решил тут же, немедленно уехать.

 

На станцию шли молча. Николай то и дело поддергивал на плече Мишин рюкзак, хмурился, стараясь разобраться в причи­нах столь быстрого отъезда друга. Раиса рысила впереди, жа­лостливо, с пониманием посматривала через плечо на отрешенное Мишино лицо. А когда Николай, уж в который раз, попытался вы­разить сожаление по поводу отъезда, она раздраженно цыкнула на мужа:

-  Да замолчишь ты иль нет, черт косолапый! Коль ума не хва­тает - поимей терпенье. Вернемся домой - растолкую.

И только перед самой посадкой, у вагона, Миша, опомнившись от своих мыслей, спросил:

-  А как она сына-то назвала, имя какое дала ему?

-  В честь тебя непутевого, - ответила Раиса. - Мишкой.

Когда поезд тронулся и за окном скрылся деревянный вокзальчик, Миша взобрался на верхнюю полку и попытался уснуть.

Но сон не приходил. Рой мыслей, бушевавший в голове, улег­ся, и на место тоски пришла тихая грусть.

Мише было жалко Тоню, оставшуюся одной-одинешенькой с ре­бенком. Жалко ребенка, который вырастет без отца. Жалко было себя.

Незаметно он заплакал. Сначала сдерживаясь, стыдясь себя, а потом все сильнее, откровеннее, как плакал в детстве, лет двадцать назад.

Полуосвещенный вагон вздрагивал, стучали на стыках рельсов колеса, мели розовеющий на горизонте закат бегущие вдоль на­сыпи елки.

 

С поезда Миша спрыгнул на маленьком полустанке, километрах в тридцати от Пристанина и только утром, раздвигая грудью вол­ны белесого тумана, по стерне выкошенной лужины вышел к Тониному дому.

 

 


Hosted by uCoz