Валерий Королёв

ЖИЗНЬ ИДЁТ

 

Лешка Гридин разлюбил жену. Любовь ушла не так, как это бывает у других, когда годами накапливаемое безразличие к жи­вущему рядом вдруг вырастает до неимоверных размеров и пре­вращается в тяжелое давящее нечто, мешающее есть, спать, ра­ботать, мешающее жить. Лешка разлюбил сразу, в один вечер и бесповоротно.

После семинара культработников, на котором Лешка представ­лял Гусихинский сельский клуб, собрались братцы культпросветчики, пустили шапку по кругу, и, на собранные средства, зака­тили прощальный пир в модерновом ресторане с общепринятым на­званием "Березка".

Лешка шел на банкет с твердым решением поплотнее поесть и потом потихоньку смотаться в гостиницу, чтобы, выспавшись, с первым автобусом уехать домой. Жена, Аннушка, со дня на день должна была родить и ежедневное напряженное, связанное с ожи­данием прибавления в семействе, делало этот банкет ненужным и обременительным.

Пристроившись в конце стола поближе к выходу возле блюда с бужениной, до которой был великий охотник, Лешка, уж было, приготовился выслушать тост маститого директора дворца куль­туры, краснобая и ухаря, как растворилась дверь и на пороге появилось фантастическое видение в вороном парике, обрамляю­щем вздорное курносое личико с накладными ресницами.

- А вот и она, Жанна, Жанна Викторовна!- зарокотала застоли­ца.

Ухарь-краснобай лягнул стул и, не закончив тоста, бросился целовать Жанне руки, а Лешка, униженный, низведенный до сос­тояния червя царственным, самодовольным великолепием Жанны, как громом стукнутый, сидел среди общей суеты, не зная, пла­кать ему или смеяться, молиться на эту женщину или негодо­вать, что так, ни с того, ни с сего, нарушился его покой.

Весь вечер прошел для Лешки словно в тумане. Выпив подряд три рюмки водки, забыв про буженину, он во все глаза смотрел на Жанну Викторовну, с восхищением отмечал каждую ее улыбку, каждое движение.

К концу вечера он набрался смелости, пригласил ее на танго и во время танца, обнимая божественную спину, отвечая на ни­чего не значащие вопросы, решил, что жизнь, еще сегодня так мирволившая ему - вещь никчемная и прожита зря.

После банкета Лешка удостоился чести получить для Жанны Викторовны пальто, но явился ухарь-директор, пальто отобрал, прижал Лешку широким задом к гардеробному прилавку и сам про­извел все манипуляции по обряду одевания шикарной женщины. Хлопнула со звоном стеклянная дверь, и чудесное видение исчесло.

Всю ночь Лешка не спал. Ему мерещилось ухоженное лицо, его ноздри дрожали от аромата заморских духов, а пальцы хранили память тела, дрожащего под шершавой поверхностью ткани.

Растерянный поехал домой утром Лешка. Сжавшись на заднем сидении хрюкающего ЛАЗа, он прислонился виском к холодному стеклу и задумался о том, как приедет домой, как будет зудеть на своей половине богобоязная теща, какой уж год непризнающая его за зятя, как утром он отправится в сельсовет доказывать необходимость пристройки к клубу дополнительного помещения, а потом будет жучить техничку Фроську за разведенную грязи­щу и та заявит, швырнув посреди зала швабру, что имела в ви­ду таких начальников и,что он, Лешка, может возить грязь сам. А потом вернется из больницы тихая, смирная Аннушка и начнет с утра до вечера. следить, за ним добрыми, коровьими глазами, восхищаться его образованностью и всезнайством.

Лешка мысленно поставил ее рядом с Жанной Викторовной и ему сделалось так тошно, словно он сейчас узнал, что этот день в его жизни последний.

"Боже ж ты мой,- простонал про себя он, - что же делать? Как жить? Ведь она и Шекспира-то не читала. И черт меня дер­нул жениться. Отработал бы по распределению и смотался на все четыре стороны. Живи вот теперь, слушай весь век про телят и те­лочек."

 

- У людей, как у людей,- забубнила теща, в сердцах шмякнув миску со щами на стол. - Почитай все уж картошку-то выбрали, а у нас только жрать здоровы. Дотянулы до дождей. Ну как сгниет, что зиму-то делать будем? Эх, блаженныя!

Обжигаясь, Лешка наспех хлебал щи. Теща шурша юбкой бойко двигалась из комнаты в кухню, из кухни в сени, из сеней в комнату, что-то переносила, переставляла, перепрятывала, демон­стративно звенела посудой и все толдычила, толдычила, толдычила. Ее бесконечные сетования, в основе своей состояли из двух частей. Первая, запев, нудная и безликая, переходившая иной раз в едва слышное бормотанье, тянулась неизмеримо долго. В ней перечислялись все беды и несчастья, прошедшие и будущие мнимые и действительно имевшие место в семье. Тут же анализи­ровались причины и, на примере жизни соседей, выдавался ре­цепт, позволявший в будущем наладить жизнь "как у людей". Закончившись, запев неизменно переходил в возглас-стон, ко­роткий и по содержанию, но до предела эмоциональный, и яркий по звучанию.

-    По миру пойдете!- вскрикивала теща между запевами. - И я, старая, вслед за вами с ручкой по посаду поплетусь!

Каждый раз Лешка вздрагивал, ошалело косился на до преде­ла вжившуюся в роль тещу, бросал на стол хлеб и, как бы за­щищаясь от удара, прикрывал ладонью торчащие на макушке пе­тушки льняных волос.

Очередной тещин вопль застал Лешку, когда он засовывал в рот кусок любовины. Лешка от неожиданности клацнул челюстя­ми и прикусил язык. Сквозь зеленые круги, плывущие перед глазами, он смотрел на тещу и ощущал, как отлично сваренная любовина напитывается кровью, превращается в кусок сырого мяса

За восемь лет семейной жизни Лешка привык к тещиным вы­ступлениям и относился к ним с терпением записного командировочного, который давно понял, что несмотря на множество ва­гонных неудобств, ехать надо. Лешка был терпелив. Теща, еще в первый год совместной жизни, откопала эту золотую черту его характера и, будучи уверенной, что он вынесет все, из­водила Лешку, как хотела, припечатывала свои умозаключения хлесткими - до чего была великая мастерица - прозвищами вро­де: "избач", "антихрист", "добышник хренов", низводила его мужское достоинство к нулю, показывая, что он в ее глазах - "супротив любого механизатора" - просто пшик.

Но сегодня Лешка не выдержал. Он не мог сказать наверное, что послужило тому толчком, но только сердце его сжалось, прессуя в своих недрах скопившуюся за много лет горечь, душа взорвалась, и Лешка пошел плескать кипящие слова, вколачи­вая веснушчатым кулаком их смысл в столешницу.

-Баба Яга!- орал Лешка под дребезг посуды. - Принца тебе надо, да?! Заморского! Добышника! Балда стоеросовая! Богомолка прокисшая! Тебе не такого зятя нужно, тебе Серегу Терехо­ва! Он бы тебя, колоду осиновую, быстро успокоил! Ишь, рас­пустилась! Волю взяла! Марш на свою половину! Ступай, молись, а то у угодников с тоски уже бороды замшели, на Богородицу зыркают стервецы! Долго ли до греха!..

Он орал и орал, удивляясь своей небывалой смелости, а те­ща, крестя живот правой рукой, левой шарила по двери и шептала:

- Лешенька, окстись. Да рази я что, я ить, как лучше. Чтоб чин чином, для вас с Анкой. Мне-то что, я и помереть могу. Мне ведь только чтоб, как у людей...

- Как у людей?!- изрыгнул Лешка. - У людей зятья с такими ведьмами не живут! Ясно?! К черту, к дьяволу! Разведусь и уеду! Уеду! В Сибирь, к черту на рога! К белым медведям!

Он сдернул с гвоздя шикарную японскую куртку и выскочил на улицу.

Спать лег в клубе на письменном столе, положив голову на телефонный аппарат, никуда не звонивший и содержавшийся толь­ко для форса. Ему снилось, что он - это не он, а Антон Пав­лович Чехов. Сидит он в райисполкомовской "Волге", запряжен­ной тройкой белых медведей и едет долиной Селенги на Сахалин. Рядом примостилась Жанна Викторовна. Она правит медведями, и коренник, время от времени, задирает морду к солнцу, голосом директора-краснобая рявкает на всю округу:

- Эх, Лешка! Товарищ Чехов! Жизнь-та - распрекрасная штука!!

Эхо, раскатившись, скачет по сопкам, звенит об осеннее золото листвы берез-свечек, и Лешке безумно хорошо, что он все-таки плюнул на все и решился уехать на Сахалин.

 

Румяная осень, прохладная, чуть влажная от нешибких ноч­ных рос, печально бушевала, выставляя напоказ перезрелую кра­соту молодому глазу утреннего солнца.

Лешка, выйдя из клуба и попав под хрустальные струи юного дня, вместо того чтобы заняться чем-нибудь срочным и общественнополезным, запахнул куртку и стежкой, стежкой, вдоль огородов, потопал к речному крутояру, остановился у сосны, чуть державшейся на корневой лапе, согнувшейся в последнем поклоне над обрывом и долго глядел в зареченский простор, высматривая среди малахитовой рати еловых лесов золотые и багровые стяги берез и осин. Потом оглянулся на деревню, поморщил нос, слов­но принюхиваясь к дымам, текущим из печных труб и решитель­но направился к прогону.

Возле ворот одного двора перед толстой разлапистой рябиной топтался бодрый дедок. Он постукивал березовым полешком по рябиньим морщинистым бокам, приставлял ладошку крылышком к уху, слушал глухой звук, чмокал, недовольно вертел головой.

- Здорово, дед! - приветствовал старика Лешка. - Что ты вокруг рябины танцуешь?

- Обследование ей произвожу,- просипел дедок. - Загнила она, заболела. Звук из нее не звонкий, квелый вылетает, как из мо­ей старухи перины. Отстоялась видать свое, милушка. Эх, жизнь поднебесная! А ты, далеко собрался?

- К тебе шел. Баньку бы истопить.

 

После мытья в предбаннике пили квас.

- Что ты расходился-то вчера? - поинтересовался дед, выти­рая с губ пену.

Лешка озадачился:

- А ты откуда знаешь?

- Избу-то вашу ставили - я мальчонкой был. Выстоялся лес, высох. Внутре чихнешь, а стены играют. Вышел я по надобнос­ти - ты и загрохотал.

Помолчали.

Лешка смотрел на слезы остывшего пара, текущие по оконно­му стеклу, на самодовольный лопух, шевелящий под окошком листьями и чувствовал, как стучится в сердце, просится назад покинувшее его душевное спокойствие.

- А с тещей-то, с Маруней, так и надо, - опять заговорил дед. - Она старуха крепкая /у них в роду все подолгу жили/, она вас с Анкой до смерти источит. Анка-то в Матвея, тестя твоего. Матвей - тот тихий был. Выпьет, бывалоча, ляжет на задах на копну: "Помру, говорит, здеся, а в избу не пойду. Истерзала - моченьки моей нет."

Дед прищелкнул языком, пошаркал подошвами о голик, взоб­рался на лавку с ногами:

- А об остальном ты зря бушуешь. Эка удумал - бежать... От кого бежать? От жены? Так она как тебя любит! От робятенка, что народится? А ты думал, когда его строгал? Молчишь, непу­тевый? Сказать нечего? Голову тебе сломить, супостату, надоть!

Дед вскочил на ноги, стал наступать на Лешку, поддерживая руками подштанники.

- Ну, что ты, Семен Захарович, что ты, - пятился по предбан­нику Лешка. - Да сгоряча я это, в сердцах. Ну, как я их кину, сам посуди. В мыслях у меня этого не было.

- Не было, не было, - сипел дед Семен, успокаиваясь и усажи­ваясь на лавку. - Знаю я вас, антихристов.

Он налил квасу, выпил.

- Жизнь у тебя гладкая была, без колыханий, - доверительно сообщил. - Так себе жизнь. Позавидовать нечему. Первый раз душа перевернулась - ты и сник, к белым медведям собрался. А от кого бежишь-то? От своего кровного. Думаешь, убежишь и слы­хом об нажитом не услышишь? Ан нет. Ой, как аукнется. Волосья рвать будешь, локти кусать, ан поздно будет, Поздно. Нового не наживешь, нажитое потеряешь. Вот страх-то где, вот чего боись! А на все прочее плюнь. Ты сейчас только и человеком сде­лался: в первой тебе несчастье-то сердце толкнуло. Богатый ты теперича, Ликсей, вот как...

Долго журчал дед Семен. Уж солнце, устав тянуть лучи к окошку, прокатилось по верхушкам Чарухинского леса, легло от­дыхать на мхи залесских полян, а дед все говорил. И Лешке ка­залось, что он знает про все: и про банкет в ресторане, и про Жанну Викторовну, и про искрометную любовь.

Этой ночью Лешке снилось, что идет он по клеверу и несет на руках Аннушку, а сквозь окна в творожистых громадах обла­ков протянулись к земле полотенца солнечных лучей.

- Ты теперь мой? Да? Мой насовсем?- шепчет Аннушка.

Лешка заглядывает в ее глаза, вобравшие в себя июльский небосвод и, как восемь лет назад, не задумываясь, чистосер­дечно отвечает:

- Чего спрашиваешь, конечно твой. А ты моя.

 

- Лешенька, голубь, проснись. Анка-то, Анка мальчонку родила, - тянула с Лешки одеяло теща.

Лешка никак не мог сообразить, куда делась Аннушка, как он оказался на этой кровати, чего от него хочет эта старуха.

- Да ты что, память у тебя отшибло? Сына, говорю, сына Анка родила.

- Сына?!- сообразил наконец Лешка. - Когда родила-то? Кто сказал?

Он спрыгнул с кровати, растворил платяной шкаф, сдернул с вешалки выходной костюм.

- В магазин хлеб привезли из Ильинского, ну, я и пошла при­хватить свеженького, а шофер, Петька Варламов и скажи: роди­ла, мол, Анка, в ночь родила мальчонку, четыре кило потянул... Да куда ты рядишься-то?

- Куда, куда, - скакал по половицам Лешка, вдевая в штанину ногу. - В Ильинское, в больницу. Рубашку мне дай, ту, с разво­дами и запонки, запонки янтарные найди!

Теща метнулась на розыски, но добежав до порога, останови­лась:

- Да охолонись ты, погоди маленько, взбалмошный! Что ж ты с пустыми руками-то пойдешь. В больницу, чай, гостинцы носят.

Через час Лешка спускался с крыльца. Теща семенила сзади, снимая щепотью с его плеча невидимые пушинки.

- Родила. Мальчишку,- зудела она. - Нет чтобы девочку. Девоч­ка-то - лучше.

- А ну замолчи, сейчас же замолчи!- притопнул ногой Лешка.

- Да я что, я ничего, - заоправдывалась теща. - Я ведь только подумала: девочка-то - оно спорее, они добрее девочки-то, же­ланнее.

- Думаешь и ладно. А сама молчи!- велел Лешка и пошел к ка­литке.

 

Лешка шагал серединой шоссе и чувствовал, как его сознание собственной значительности выросло до размеров елок, обрамлявших шоссе, и лица его вот-вот коснется кочующий над лесом ветер. Теперь он не просто завклубом Гринин. Он глава семей­ства. Он - отец.

Плескалось в кудрявой пене облаков веселое солнце. Летали над головой шумливые сороки. Струилась у горизонта синяя даль. Нежилась земля в осенней истоме.

Жизнь на земле прекрасна! Жизнь идет!

 

 


Hosted by uCoz