Татьяна Кондратова
Татьяна Кондратова

"ЕЩЁ МЕНЯ ЛЮБИТЕ ЗА ТО, ЧТО Я УМРУ"

«Я и в предсмертной икоте останусь поэтом!» — эти слова не могут не потрясти — твёрдостью, скорее суровостью, и бескомпромиссностью — тем более что написала их женщина. Марина Цветаева. Написала за много лет до последнего часа жизни, убеждённая, что так и случится, что по-иному быть не может, поставив жизнь духа много выше жизни бренной. А могло ли быть иначе?

«И для меня в то время было жизнь и поэзия — одно», — так когда-то обозначил своё эстетическое кредо романтик Василий Андреевич Жуковский. Сквозь призму этой фразы в восприятии любого поэта его творчество органично связано, спаяно накрепко с его жизнью и бытом. Быт и бытие. Как много разных форм их связи — соединений и противопоставлений — дала нам литература прошлых веков. Духовное существование творческой личности — растворяет ли оно в себе вещный мир, подчиняет его себе? Или само попадает в прямую, подчас жалкую и оскорбительную, зависимость от быта, от материального мира, который режет крылья живому орлу в самодовольном убеждении, что щиплет перья зарубленной курице.

Драма жизни великого русского поэта — Марины Ивановны Цветаевой — в вечном конфликте между бытом и бытием, то есть наоборот, конечно, между бытием и бытом, потому что её жизнь и судьба, бесспорно, убеждают, что её бытие, её духовная жизнь — всё это было над бытом, вне быта. И какие силы, и какое мужество надо было почти всю жизнь проявлять ей, чтобы дожить до этой горы пятидесяти лет, чтобы оставить те «драгоценные вина» стихов, которым только спустя полвека после смерти автора «настал свой черёд».

Жизнь и творчество Цветаевой не просто разделяют, но противопоставляют безоговорочно, если по-настоящему погружаются в лабиринт событий её драматической судьбы. И чаще всего это восхищение Поэтом и приговор Человеку. «Как могла отдать дочь в приют, как допустила, что та умерла там от голода, как могла засунуть голову в петлю, зная, что сыну не на кого больше надеяться?» — такого рода упрёки обычны, они идут чаще всего от женщин, прочитавших любое жизнеописание Цветаевой, даже если факты эти там представлены без оценок, просто хронологически. И главный из них: «Как могла после ужасной смерти дочери сразу писать о любви?» Ведь действительно, в тот же страшный 20-ый, год смерти маленькой Ирины, написано одно из самых пронзительных любовных стихотворений:

 

Вчера ещё в глаза глядел,

А нынче — всё косится в сторону!

Вчера ещё до птиц сидел, —

Все жаворонки нынче — вороны!

 

И в нём строчки, поражающие силой и драматизмом чувства женщины, потерявшей… любовь мужчины: «Отцеловал — колесовать: другую целовать, — ответствуют»!

Знала ли Цветаева, что «судить» её жизнь, её собственные поступки, её силу и слабость станут все будущие поколения: она сама своей предельной, или беспредельной — что в этом случае одно и то же, откровенностью отдала себя на людской суд.

О своей способности именно к беспредельному, всепоглощающему чувству Цветаева писала много. Её лирическая героиня способна на то, что нынче назвали бы просто мазохизмом. Вот одно стихотворение, написанное ею, кстати, в августе того же страшного двадцатого года:

 

Проста моя осанка,

Нищ мой домашний кров.

Ведь я островитянка

С далёких островов!

 

Живу — никто не нужен!

Взошёл — ночей не сплю.

Согреть чужому ужин —

Жильё своё спалю!

 

Взглянул — так и знакомый,

Взошёл — так и живи!

Просты наши законы:

Написаны в крови.

 

Луну заманим с неба

В ладонь, — коли мила!

Ну, а ушёл — как не был,

И я — как не была.

 

Гляжу на след ножовый:

Успеет ли зажить

До первого чужого,

Который скажет: «Пить».

 

Амплитуда эмоций здесь — выше всякой меры: и в способности отдаться чувству, и в безоговорочном признании свободы каждого на чувство, вернее, на не-чувство к ней, то есть констатация постоянной безответности своей любви. И признание в постоянной жажде такой самоотдачи, когда потребность любить больше потребности быть любимой. А не любить — значит не писать. Здесь вся Цветаева — только что пережившая страшное горе. Но оно — не для обозрения, оно выплеснуто коротким в январском стихотворении:

 

Звезда над люлькой — и звезда над гробом!

А посредине — голубым сугробом —

Большая жизнь. — Хоть я тебе и мать,

Мне больше нечего тебе сказать,

Звезда моя!..

 

«Я не знаю судьбы страшнее, чем у Марины Цветаевой», — писала Надежда Яковлевна Мандельштам, вдова поэта. И она права: весь жизненный путь Цветаевой поражает этими крайностями: поцелованная судьбой, награждённая великим даром, она, в то же время — будто всегда в немилости у судьбы, расплачиваясь за эти дары. За то, что посмела принять их, не положила крылья в сундук, чтобы летать по праздникам, а взмыла ввысь, да так высоко, что вся обыденность измеряться стала по-иному: с высоты птичьего полёта многое другим видится.  

 

Рождение в семье, где царствовало Искусство: отец, Иван Владимирович Цветаев — профессор искусствоведения, создатель Музея изящных искусств, ныне Государственного музея изобразительных искусств имени А.С. Пушкина. Мать, Мария Александровна Мейн, одарённая пианистка, ученица Рубинштейна. Живопись, скульптура, музыка, поэзия, как и природа дачной Тарусы, — всё это воспитывало чувственный мир Марины. Не многим так повезло. И немногим так не повезло. Марина знала, что мать ждала сына — первая жгучая детская обида. После ранней смерти матери — интернат — потому что жить дома по-прежнему не могла. Поступки юной Цветаевой обнажают эти крайности: беззащитность и удивительную силу своеволия: едет в Сорбонну, чтобы послушать лекции, а ей всего шестнадцать. В этом же возрасте сама издаёт первый сборник стихов «Вечерний альбом». Только своеволие ли это или неизбежность? Ранее замужество (с Сергеем Эфроном, рыцарем на всю жизнь, который был круглым сиротой, знакомится в Коктебле у Волошина), рождение старшей Али (Ариадны) в 1912 году, смерть отца спустя год — в двадцать лет уже есть ощущение полного сиротства, отсюда и своеволие — они оба, Марина и Сергей, сироты, лишённые той мощной родительской поддержки, тех родовых соков, которые подпитывают человека подчас до преклонного возраста. Они — сироты, спасти которых может только любовь. Спасти от смерти, физической и духовной. Когда они вместе — это не трудно. Поэтому не страшно. И не попади судьба Цветаевой в колесо истории, страшной истории России начала ХХ века, может быть, силы общей любви хватило бы, чтобы Хаос был побеждён.

Но они были, по словам Блока, детьми «страшных лет России», рождёнными «в года глухие». Революция, которую вначале приняла, как и Блок, в романтическом ключе, изменила всю жизнь: Цветаева — жена белогвардейского офицера, эмигранта — что могло ждать её в Советской России? Теперь её приютом (это с двумя маленькими дочерьми!) становится чердак, который Цветаева пытается как-то опоэтизировать в своих стихах: «Чердачный дворец мой — дворцовый чердак!» Но почти сразу же другое — уже без иллюзий, что этот нищенский быт способен сохранить жизнь духа: «Мракобесие. — Смерч. — Содом». И чувство тотального одиночества, бесконечного сиротства, потому как сиротство конечным по сути и быть не может. И самые странные сближения в жизни Цветаевой (сколько их — в дружбе, в любви!) объясняются бегством от одиночества, попыткой его преодолеть.

Если человек много страдает, то время тянется очень медленно, оно становится долгим-долгим, поэтому, думаю, так много написано Цветаевой в это страшное время — между революцией и эмиграцией. Да и кто Цветаева для новой революционной литературы? В вышедшей в 1925 году, уже после отъезда Цветаевой в 1922 году в Берлин, антологии русской лирики первой четверти ХХ века её имя упоминается с явным классовым пренебрежением. Автор вступительной статьи Валериан Полянский клеймит тех, кто «не с нами»: «Проповедь беспартийности, отрицание классовой идеологии и психологии, как вредного и аморального явления, характерны для беспомощной, зачастую не знающей, куда склонить голову, мелкобуржуазной интеллигенции. Все эти внегруппировки, каждый по-своему, пытаются писать о революции, но больше барахтаются беспомощно в прошлом. Цветаева, Павлович, Парнок, Ходасевич, Липскеров — их очень много. Некоторые безнадёжно плачут об ушедшем дне и ждут, когда вернётся прежний хозяин». Каким бредом кажутся эти слова критика, когда думаешь, о чём могла плакать в то время Цветаева. И плакала ли она. Страшному горю бросала вызов: опять возвращаясь к стихам страшного 20-го. Через них воскресала, возвращалась в жизнь, освобождалась от мыслей о смерти:

 

Дробясь о гранитные ваши колена,  

Я с каждой волной — воскресаю!

Да здравствует пена — весёлая пена —

Высокая пена морская!

           («Кто создан из камня, кто создан из глины…»)

 

Эмиграция Цветаевой — ещё одно испытание судьбы — испытание любви, чести, силы. Уезжала к мужу, которого считала рыцарем навсегда. Для неё — где любовь, там и правда должна быть. Но правда для Цветаевой обернулась новым сиротством, новым одиночеством — теперь уже от ощущения разрыва с землёй, с языком. Вся боль бессмысленного существования эмигрантов на чужой земле выплеснута в цветаевской «Тоске по родине», написанной в 1934 году:

 

Тоска по родине! Давно

Разоблачённая морока!

Мне совершенно всё равно —

Где совершенно одинокой

 

Быть, по каким камням домой

Брести с кошёлкою базарной                 

В дом, и не знающий, что — мой,

Как госпиталь или казарма.

 

Это «всё равно» будет многократно повторено в стихотворении (семь раз в различных вариантах), и это обнажает суть цветаевского чувства: она пытается убедить себя, как заговор, повторяя — «всё равно, всё едино», убедить себя в безразличии, в отсутствии этой ностальгии, ведь если нет родины, той, прежней, то и тоски по ней быть не может; ведь действительно «всё равно», где быть одинокой, непонятой, где «не ужиться», где «унижаться»!

 

Мне всё равно, каких среди

Лиц ощетиниваться пленным

Львом, из какой людской среды

Быть вытесненной — непременно —

 

В себя, в единоличье чувств.

Камчатским медведём без льдины

Где не ужиться (и не тщусь!),

Где унижаться — мне едино.

 

«Пленный лев» — вот сравнение, которое точнее всего передаёт ощущение Цветаевой в эмиграции. Да и возвратившись в советскую Россию,  

она этим «пленным львом» и останется. Могучая сила, покорённая обстоятельствами, но не смирившаяся с ними.

Слова Цветаевой поражают отчаянием, ведь даже та стихия, которая для любого пишущего «во дни сомнений и тягостных раздумий» является «поддержкой и опорой», этот «великий, могучий, правдивый и свободный» русский язык не спасает:

 

Не обольщусь и языком

Родным, его призывом млечным.

Мне безразлично — на каком

Непонимаемой быть встречным!

 

(Читателем, газетных тонн

Глотателем, доильцем сплетен…)

Двадцатого столетья — он,

А я — до всякого столетья!

 

«Бревно, оставшееся от аллеи» — вот ещё одно сравнение, передающее тупиковое состояние поэта.

Монолог лирической героини строится по типу логического размышления, когда дан тезис, а потом следует цепь аргументов, его доказывающих. И убеждает, убеждает Цветаева, что нет у души родины, если она родилась «где-то», доводит попытку убедить себя в безразличии до кульминации и вдруг… опрокидывает, переворачивает весь сюжет:

 

Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст,

И всё — равно, и всё — едино.

Но если по дороге — куст

Встаёт, особенно — рябина…

 

И обрывает монолог, потому что понятно, что все убеждения бесполезны, что вся логика летит к чёрту, если шевельнётся живое чувство, рождённое воспоминанием.

В эмиграцию — за мужем, назад в советскую Россию — опять за ним, хотя понимала, не могла не понимать, чем этот приезд обернётся для семьи — знала ведь о гибели Есенина, Маяковского. Уезжала вслед за Сергеем Эфроном и дочерью Ариадной, которые рвались в СССР, поддавшись новым иллюзиям. Спустя два года после отъезда мужа и дочери, в 39-ом, с сыном Георгием (по-домашнему Муром), рождённым уже в эмиграции, не знавшим России, Цветаева вернулась в Москву, которой её семья «отдала всё».

Кем оказалась Цветаева в советской Москве? Одни отворачивались, потому что знали, что приехала «оттуда», другие — потому что догадывались, что Эфрон был связан с деятельностью НКВД. Опять изгой. Муж и дочь были арестованы, сама перебивалась переводами, негде было жить — снова одиночество и бездомность. Что могло спасти, дать силы не сломаться — только любовь, только чувство нужности, необходимости кому-то и в ком-то. И кто-то опять самодовольно и снисходительно упрекнёт: ненормальная! А кто сказал, что талант — это норма? Это всегда отклонение, болезнь — дар и проклятие одновременно.

Об отношениях Марины Цветаевой и Арсения Тарковского сегодня написано очень много: опубликованы дневниковые записи Цветаевой, исследованы их поэтические сближения. Не просто молод и красив, но, как и она сама, наделён поэтическим даром. Легко развенчать кумира, уяснив полное несходство с ним, а если сходство — полное? Тогда… Тогда рождаются гениальные стихи. Последние стихи. В них жизнь и смерть ещё на равных.

Последнее стихотворение Цветаевой «Всё повторяю первый стих…» написано в марте 1941 года, оно имеет эпиграф из Тарковского, что сразу создаёт диалогическую ситуацию.

 

                     «Я стол накрыл на шестерых…»

 

Всё повторяю первый стих      

И всё переправляю слово:

— «Я стол накрыл на шестерых»…

Ты одного забыл — седьмого.

 

Невесело вам вшестером.

На лицах — дождевые струи…

Как мог ты за таким столом

Седьмого позабыть — седьмую…

 

Невесело твоим гостям,

Бездействует графин хрустальный.

Печально — им, печален — сам,

Непозванная — всех печальней.

 

Невесело и несветло.

Ах! Не едите и не пьёте.

— Как мог ты позабыть число?

Как мог ты ошибиться в счёте?

 

Как мог, как смел ты не понять,

Что шестеро (два брата, третий —

Ты сам — с женой, отец и мать)

Есть семеро — раз я на свете!

 

Ты стол накрыл на шестерых,

Но шестерыми мир не вымер.

Чем пугалом среди живых —

Быть призраком хочу — с твоими,

 

(Своими)…

                  Робкая как вор,

О — ни души не задевая! —

За непоставленный прибор

Сажусь незваная, седьмая.

 

Раз! — опрокинула стакан!

И всё, что жаждало пролиться, —

Вся соль из глаз, вся кровь из ран —

Со скатерти — на половицы.

 

И — гроба нет! Разлуки — нет!

Стол расколдован, дом разбужен.

Как смерть — на свадебный обед,

Я — жизнь, пришедшая на ужин.

 

…Никто: не брат, не сын, не муж,

Не друг — и всё же укоряю:

— Ты, стол накрывший на шесть — душ,

Меня не посадивший — с краю.

 

В эпиграфе нет указания на автора строк, да и к чему оно, и так всё ясно прочитывается. Вот он, поэтический текст Тарковского «Стол накрыт на шестерых…», созданный в 1940 году и послуживший отправной точкой, болевой точкой, из которой выросло стихотворение Цветаевой:

 

                            Меловой да соляной

                       Твой Славянск родной,

                          Надоело быть одной —

                         Посиди со мной…

 

Стол накрыт на шестерых,

Розы да хрусталь, 

А среди гостей моих

Горе да печаль.    

 

И со мною мой отец,

И со мною брат.

Час проходит. Наконец

У дверей стучат.

 

Как двенадцать лет назад,

Холодна рука

И немодные шумят

Синие шелка.

 

И вино звенит из тьмы,

И поёт стекло:

«Как тебя любили мы,

Сколько лет прошло!»

 

Улыбнётся мне отец,

Брат нальёт вина,

Даст мне руку без колец,

Скажет мне она:

 

— Каблучки мои в пыли,

Выцвела коса,

И поют из-под земли

Наши голоса.

 

Даже после первого прочтения ощущаешь, что стихотворение Тарковского пронизано светлой печалью, тоской по ушедшим близким; Цветаевой — имеет совсем иную эмоциональную окраску: в нём преобладают горечь, обида, боль.

Цветаева меняет четырёхстопный хорей на четырёхстопный ямб, а ритмический рисунок определяет и основную интонацию стихотворения. Четырёхстопный хорей с мужскими окончаниями сохраняет традицию народной песенной поэзии. Четырёхстопный ямб с перекрёстным чередованием мужских и женских рифм — это универсальный размер русской классической поэзии. Строгий, скорбный и одновременно торжественный тон его близок к интонации пушкинского «Пророка».

Каждое лирическое произведение создаёт образ души человека, его мыслей, переживаний. У Тарковского лирический герой переживает необычную ситуацию: он приглашает на странное торжество уже ушедших из жизни людей, поэтому атмосфера этой встречи — «горе да печаль». И таинственное появление ушедшей из жизни возлюбленной только усиливает это трагическое ощущение. Поэт строг и одновременно щедр в выборе изобразительных средств, через которые и создаётся эта атмосфера («холодна рука», «звенит из тьмы»). Многочисленны метонимии («немодные шумят синие шелка», «вино звенит», «поёт стекло»); эти смысловые переносы очень важны здесь: поэт изображает ирреальный, не существующий в настоящем мир. Поэтому предметы действуют как бы сами по себе.

У Тарковского трагическое чувство («горе да печаль») трансформируется: ощущение трагизма постепенно исчезает, появляется мотив светлой памяти: «Как любили мы тебя, сколько лет прошло!» Преображается мир, окружающий героя:

 

Улыбнётся мне отец,

Брат нальёт вина,

Даст мне руку без колец,

Скажет мне она…

 

Финал стихотворения — это слова возлюбленной лирического героя.

Она сама создаёт свой портрет, в котором угадываются приметы странницы, прошедшей долгий и трудный путь:

 

— Каблучки мои в пыли,

Выцвела коса,

И поют из-под земли

Наши голоса.

 

Эта музыка потустороннего мира не страшна человеку, потому что мир этот не является для него враждебным.

Всё стихотворение Цветаевой реминисцентно по отношению к лирическому произведению Тарковского. Вот они, эти скрытые цитаты:

 

Стол накрыт на шестерых…                 — Я стол накрыл на шестерых…

А среди гостей моих горе да печаль…         — Невесело вам вшестером

       Розы да хрусталь…                        — Бездействует графин хрустальный…

Невесело и несветло…                                          — Звенит из тьмы…

 

Но уже с первых строк стихотворения Цветаевой начинает звучать иная тема — тема забвения не мёртвых, но живых! Первые две строфы заканчиваются упрёком: «Ты одного забыл — седьмого…», «Седьмого позабыть — седьмую». Это забвение лирическая героиня Цветаевой ощущает не только как величайшую несправедливость, но и как величайшую трагедию. Почему? Она одинока, бесприютна, чувствует себя «пугалом среди живых». Ощущение ненужности, вычеркнутости из жизни — страшное ощущение. Кто-то смиряется с ним — кто-то нет. Лирическая героиня Цветаевой не может просто смириться с этим, поэтому открыто укоряет, даже обвиняет того, кто вычеркнул её из числа близких душ. Она хочет быть не вместо всех, но со всеми. В требовательности лирической героини не эгоизм, а боль, жажда участия:

 

Быть призраком хочу с твоими,

(Своими)…

                  Робкая, как вор,

О — ни души не задевая! —

За непоставленный прибор

Сажусь незваная, седьмая.

 

Последние строфы стихотворения обнажают глубину страдания лирической героини:

 

И всё, что жаждало пролиться, —

Вся соль из глаз, вся боль из ран —

Со скатерти — на половицы.

 

Мы привыкли всё измерять пушкинской формулой «чувства добрые», но можно ли сказать, что лирическая героиня Цветаевой испытывает именно такие «добрые» чувства? Нет! Ведь последние слова её — это горький упрёк:

 

…Никто: не брат, не сын, не муж,

Не друг — и всё же укоряю:

— Ты, стол накрывший на шесть — душ,

Меня не посадивший — с краю.

 

Но это горечь отчаяния, которая в читателях, бесспорно, рождает сострадание к лирической героине, готовой от отчаяния унизиться до упрёка.

Это очень сложные чувства, их открывал в своих героинях Ф.М. Достоевский.

Чувства лирической героини находят оформление и в определённом поэтическом синтаксисе. Тарковский использует достаточно лаконичные предложения, среди которых есть только сложносочинённые конструкции («И вино звенит из тьмы, и поёт стекло…»), но преобладают простые распространённые предложения («Наконец у дверей стучат»). Включённая в стихотворение прямая речь также отличается простотой синтаксических конструкций. В интонационном отношении все предложения невосклицательные, кроме одного («Как любили мы тебя, сколько лет прошло!»). Таким образом, стихотворению Тарковского присуща стилистическая простота и ясность.

Строки Цветаевой, напротив, изобилуют различными знаками препинания: многоточиями («На лицах дождевые струи…», «Седьмого позабыть — седьмую…»), тире («Как смерть — на свадебный обед, Я — жизнь, пришедшая на ужин»), вопросительными и восклицательными знаками («Как мог ты позабыть число? Как мог ты ошибиться в счёте?», «И гроба нет! Разлуки нет!»). Она использует скобки, курсив. В стихотворении преобладают сложноподчинённые конструкции, простые предложения осложнены различными оборотами. Поэтический синтаксис в стихотворении Цветаевой является отражением той бури чувств, которая происходит в душе её лирической героини.

Таким образом, оттолкнувшись от темы стихотворения Арсения Тарковского, Марина Цветаева вступает в диалог с его лирическим героем. Она создаёт произведение, в котором обнажается глубина её душевной драмы, её непонятого одиночества.

 

Известно, что в июле 1941 года Цветаева жила на коломенской земле. Об этом в биографических исследованиях сообщают скупо. «В середине июля 1941 года Цветаева проведёт двенадцать дней за городом, вблизи Коломны, на даче у своих литературных друзей», — пишет И. Кудрова в книге «Путь комет. Жизнь Марины Цветаевой» (С-Пб., 2002). И всё — почему поехала, кто они — эти литературные друзья… История переписки Марины Цветаевой с Верой Меркурьевой, снимавшей дачу в Старках в одном доме с семьёй поэта Александра Кочеткова, изложена в статье К.Г. Петросова «Старки — культурный центр под Коломной» («Коломенский альманах» № 4, 2000). Автор убеждён, что решение уехать из Москвы под Коломну было принято Цветаевой неслучайно: ему предшествовала встреча с Анной Ахматовой, которая «не могла не рассказать о гостеприимных Старках». В книге «Тайна гибели Марины Цветаевой» (Эксмо, Яуза, 2009) Л. Политковская пытается по-иному восстановить поток событий тех тревожных дней: «Марина Ивановна в панике. Надо эвакуироваться из Москвы. Или не надо? Идут упорные разговоры об обязательной эвакуации гражданского населения. А массовая эвакуация — это толпы людей, осаждающих поезда. Нет, нужно эвакуироваться раньше. Поэт и переводчик А. Кочетков говорит об эвакуации в Ашхабад, но это в том случае, если поедет он сам, а он поедет, если получит разрешение на выезд из Москвы. Цветаева уже согласна и на Ашхабад — хоть там невыносимая жара, скорпионы. Пока что Мур работает в кочегарке — её переустраивают в бомбоубежище. Кочетков передумывает: уж очень трудна дорога в переполненных поездах. И он предлагает Цветаевой временно пожить у него на даче под Коломной, там живёт и старая знакомая его матери поэтесса В. Меркурьева. Провести лето за городом — заманчиво, но как тогда искать комнату? Все отделения милиции получили приказ никого не прописывать — искать комнату бесполезно. И Цветаева принимает предложение Кочеткова. Но что делать на даче? Мур сходит с ума от скуки. У Марины Ивановны нет работы. А в Москве, говорят, выдают продуктовые карточки. Кочетков съездил в Москву и вернулся на дачу с твёрдым решением, которое поддержали Цветаева, и Мур: надо эвакуироваться. Если ему разрешат выезд — значит, с ним, если нет — с Литфондом. Они возвращаются в Москву  24 июля, в разгар бомбёжек и паники».

И ни снимка, ни поэтической строчки. Только, как легенда, осталась в памяти жителей Черкизова странная женщина в чёрном, сидевшая на брёвнах и курившая. Значит, Коломна была той последней соломинкой, которая могла спасти, да вот не спасла. Кстати, Арсений Тарковский летом 41-го тоже собирался в Старки. Потому что его друг Лев Горнунг был ещё одним членом так называемой «поэтической коммуны», обосновавшейся в доме крестьянки Корнеевой, рядом с храмом Николы-в-Старках и с домом переводчика С.В. Шервинского. По свидетельству дочери поэта Марины Арсеньевны Тарковской, он даже закупил керосин, готовясь к поездке. Но встреча эта не состоялась — война изменила все планы. Ах, состоялась бы она, эта встреча… Чем-то должна питаться воля к жизни — любовью или верой. Хотя бы одной из них.

А дальше будет Елабуга — «кладбищенская глина», как назовёт её потом в стихотворении Арсений Тарковский. Цветаева ещё пытается бороться: не за себя, за сына. Едет в Чистополь, пишет записку в Совет Литфонда: «Прошу принять меня на работу в качестве судомойки в открывающуюся столовую Литфонда». Ставит подпись. И дату — 26 августа 1941 года. Трудно ли представить себе, как Цветаева убирает грязную посуду за отобедавшими членами Литфонда? И трудно, и легко. Уничижение паче гордости. Жизнь заставила так унизиться. И не осталось ни любви, ни веры. Но осталась надежда, что после её смерти сыну помогут. Не могут не помочь. Ведь люди же вокруг. Ту надежду, в какой себе отказала, для сына оставила. И пожарила для него рыбу, прежде чем сунуть голову в петлю.

 

Жизнь Цветаевой не случайно сравнивают с путём кометы — за стремительность и яркость. Кажется, что эта комета — осколок большой планеты, где царствует любовь, только любовь. Отколовшись от этой планеты — без любви, вне любви — она стремительно сгорела на небе.

Почти каждое стихотворение Цветаевой — это приглашение к разговору, диалогу. Сколько раз она обращалась к тем, кто будет жить после неё, обращалась так, будто смотрела в глаза, в упор, ожидая ответа сейчас. Она и к современникам, «чужим и своим», обращалась «с требованием веры и с просьбой о любви». Они так и не услышали её голос. А мы?