Софья Баюн

Куколка

 

На нашем курсе в институте училось много красивых и умных девочек. Нина Синявская среди прочих умных и красивых заметно выделялась.

Выделялась в веселой, по - щенячьи беззаботной студенческой тусовке прямой, по балетному выгнутой спиной, вечно поджатыми строгими губами, холодным и надменным выражением красивых карих глаз. Смеялась она редко, и когда смеялась, мне всегда казалось, что после смеха последуют слезы, таким неумелым, надрывно-истеричным был этот смех.

Близких подруг у Нины не было. Иногда с ней сближалась какая-нибудь одинокая девочка, но скоро убегала.

И Синявская опять заходила в лекционный зал одна, окидывала амфитеатр кресел равнодушным и высокомерным взглядом и садилась в первый ряд, занимая кресла вокруг себя своим портфелем и полиэтиленовым пакетом с головным убором, перчатками и шарфом, которые все мы, по причине повальных краж из гардероба, всегда носили с собой.

Курс был почти полностью девчачий. Мальчиков, даже плохоньких, непопулярных в качестве женихов «ботаников», училось с нами очень мало. Поэтому гендерная проблема стояла остро, решалась часто очень энергично и напористо, на случай надеяться, ждать подарков от судьбы не приходилось.

А поскольку проблема была животрепещущей, то и являлась главной темой девичьих разговоров. Кто, где и с кем познакомился, кто у кого отбил, кто кого бросил, кто забеременел, кто сделал аборт - все знали друг о друге все. И только о Нине Синявской за годы учебы я не слышала никаких подобных разговоров, никаких сплетен и домыслов.

Учились мы в разных группах, но я помню Нину с первого курса, даже, кажется, со вступительных экзаменов. Мы вежливо здоровались при встрече, но никогда, ни разу не разговаривали.

Чужие, совершенно чужие люди. Почему я всегда наблюдала за ней, часто думала о ней? Что-то привлекало, занимало меня в этой нелюдимой девочке, а что - мне до сих пор трудно объяснить.

Но годы учебы пролетели, и жизнь определила нас по своим местам. Я забыла о Нине. Напомнила о ней сокурсница, которую  я лет через десять после выпуска встретила на улице.

Эту встречу даже и описывать не надо. Они у всех слово в слово одинаковы.

- Ох! Ах! Как ты изменилась!

- А ты совсем не изменилась!

- Ой, а я знаешь, кого видела?

- Да ты что? И как она?

- А эту помнишь?

- Беленькая, маленькая?

- Да нет, черная, как ворона, с длинным носом!

- А, да-да! Помню!

- Вот она уже с третьим мужем живет! Сама их бросает! Представляешь? А была тише воды, ниже травы!

- Ну и молодец!

Наконец, уже попрощавшись, моя шумная собеседница вспомнила:

- Ой, чуть не забыла! Я ж квартиру поменяла! Живу теперь в Калининском, на другом конце города. Пришлось и работу поменять. Так вот знаешь, кто у меня начальница? Ни за что не догадаешься! Синявская! Помнишь ее?

Я помнила. Заинтересовалась:

- Как она?

Сокурснице постановка вопроса не понравилась. Она сместила акценты:

- Ты лучше спроси, как мне с ней! Она ж стерва, свет белый таких не видел! Не зря говориться, нет никого злей осенней мухи и девки-вековухи. Ты веришь, даже и не вспомнит, что на одном курсе учились. Обращается только на «Вы», по имени-отчеству! Стерва! Видать боится, что я в подруги буду набиваться. Очень мне надо!

Я перебила словесный поток:

- Так она замужем, дети есть?

- Какое там! Кто с ней, такой ведьмой злобной, жить будет! Говорю тебе, вековуха. Потому и злая. А, может, наоборот, вековуха через злость природную.

Мне отчего-то стало неприятно слушать откровения сокурсницы о Нине, и я поспешила попрощаться.

А сама несколько дней все думала о ней, о Нине, все размышляла, прикидывала, что ж в ней, красивой, умной, статной, такое неправильное, что мешает ей быть счастливой. Что она несчастлива, я не сомневалась. Часто именно несчастливость женскую принимают за стервозность.

Но не бывает злости природной. У любой злости есть свои корни. Что же случилось с Ниной, что она в свои восемнадцать лет уже отгородилась от мира, уже не ждала от него ничего хорошего? Думала я,  думала, но так ни до чего не додумалась. И опять о Нине забыла.

Своя собственная жизнь у меня не скучная. Крутиться приходиться, как белке в колесе, быстро – быстро перебирать лапками, не останавливаясь ни на минуту. Поэтому когда мне позвонили из отдела кадров и предложили поучиться на двухнедельных курсах повышения квалификации, я несказанно обрадовалась. Во-первых, передышка. Во-вторых, в моем возрасте уже хочется учиться, уже приходит чувство, что ты что-то недоучил, недочитал, упустил. В-третьих, не надо уезжать в другой город, все удовольствие в получасе езды от родного дома.

Нину в большой, пыльной и холодной аудитории, в которой нам, двадцати разновозрастным докторицам, предстояло повышать профессиональный уровень, я увидела сразу.

Время Нину не пощадило. Она сильно поправилась, постарела, на лице с привычно опущенными уголками губ лежала отчетливая печать одиночества.

Всю первую лекцию я исподтишка разглядывала Нину. В перерыве кто-то тронул меня за локоть. Я обернулась. Нина.

- Ты помнишь меня? Мы вместе учились в институте.

Мне было очень приятно, что она подошла ко мне первой. Мы разговорились. Как обычно, кто, что и где. Нина очень подробно расспросила меня о моей работе, рассказала о своей.

 Наконец, косясь на мое обручальное кольцо, спросила:

- Замужем?

Я кивнула.

- Дети есть?

Я, гордясь, ответила:

- Три сына.

Нинины глаза вспыхнули, как будто в них полыхнула молния. И было в этих вспыхнувших глазах много чего: и удивление, и зависть, и боль.… Почему-то я почувствовала себя виноватой.

Помолчав, Нина выдавила из себя:

- Счастливая. А я до сих пор одна. Бобылка.

Больше мы к теме личной жизни не возвращались.

Нина перенесла свои пожитки поближе ко мне. И все последующие дни садилась рядом.

Общаться с Ниной было тяжело. Она казалась мне странной. Могла посреди оживленного разговора замолчать. Могла не ответить на заданный вопрос. Шутить в ее присутствии вообще не стоило, юмора она не понимала. В ответ на мои шутки сводила брови к переносице и обиженно поджимала губы, даже если шутка не имела к ней никакого отношения.

Но я не напрягалась. Я давно уже жила по принципу - никто никому ничего не должен. Не хочет говорить - не надо. Обиделась, насупилась - на здоровье. Главное, не замыкать чужое настроение, чужое поведение на себя. Я ей зла не хотела, моя совесть чиста. А со своими странностями пусть разбирается сама.

Нина почувствовала мою раскованность, раскомплексованность, в моем присутствии стала вести себя свободнее, проще.

В последний день занятий лекций практически не было, и мы освободились раньше обычного. Я предложила Нине:

 

- Пойдем, посидим где-нибудь на прощание, отметим окончание нашей учебы.

Нина согласилась. Мы зашли в маленький тихий бар на три столика и три стула у стойки. Муж несколько раз приводил меня туда. Иногда я устраивала забастовки и требовала романтики. С романтическим ассортиментом муж особо не заморачивался – вел в театр, кино или ресторан. Поэтому при моей глубокой семейности бары и рестораны города я знала. Мы с Ниной расположились за столиком. За разговором незаметно выпили бутылку красного грузинского вина, пахнущего летом и нежно кружащего голову. Мой непривычный к алкоголю организм пребывал в расслабленном состоянии. Мне было хорошо. А Нина после вина заказала себе пятьдесят граммов коньяка. Потом еще. И еще. И еще…

Ее лицо, шея и грудь пошли пунцовыми пятнами, она стала говорить неестественно громко и размашисто жестикулировать.

Я смотрела на Нину и расстраивалась. Мне стали понятны и глубокие морщины,  и отечность, одутловатость ее лица, и сероватый оттенок кожи, и мелкое-мелкое дрожание ее красивых, тонких, с чистенькими ноготками, пальцев…

Я пошла проводить Нину до метро. У газетного киоска она остановилась, спросила у киоскерши:

- Десятник копейками разменяете?

Киоскерша ответила, удивленно подняв брови:

- Разменяю.

Я тоже удивилась. Зачем Нине копейки? Копейка давным-давно уже не деньги, на нее ничего купить нельзя. Даже на 10 копеек – нельзя, нет товара, стоящего так мало.

Удивлялась я недолго.

На лестнице, ведущей к входу в метро, как обычно, сидели нищие. Нищие в переходах метро – это особенность нашего времени. Они ходят в метро как на работу, каждый день, в любую погоду. На своей станции я знаю их в лицо. На этой, понятно, я никого знать не могла.

Я сразу обратила внимание на малюсенькую чистенькую старушку с яркими синими глазами. У старушки не было ног. Вообще, даже культей. Кто привез ее сюда, спустил по ступенькам и оставил на свернутом ватном одеяле? У одеяла стояла яркая голубая картонная коробка из-под детской обуви, с нарисованным сбоку веселым жирафом в сандалиях.

Этот  счастливый желтый жираф на голубом фоне, и крошечное, беспомощное тело, и чистый, выглаженный белый платочек на голове у старушки, и огромные, ясные синие глаза - все вместе производило сильное впечатление. Старушке подавали щедро, мимо не проходил почти никто.

Нина, увидев старушку, как-то утробно хохотнула и подошла к ней. Порывшись в кармане, положила на свою ладонь копейку, сунула руку с копейкой, наклонившись, под самый нос нищенке. Та испуганно отпрянула, подняла на Нину, возвышающуюся над ней, затравленные глаза. Сразу как будто вся сжалась, втянула в плечи голову в белом платочке, кокетливо, по-молодому, повязанному назад, за шею, а не как у старух, под подбородком. Нина, застыв, долго смотрела ей в остекленевшие от страха глаза. Затем бросила копейку в коробку с жизнерадостным жирафом и быстро пошла, побежала по ступенькам вниз.

Догнать ее я смогла только на перроне.

Нина была бледна, под кожей напряженной, судорожно сжатой челюсти ходили желваки. Не глядя на меня, сказала тусклым голосом:

- Думаешь, уродка я. Садистка. Тварь последняя.

Я молчала. Я еще не поняла, что я думаю, еще не переварила все увиденное. Но оно мне не понравилось.

Нина резко обернулась ко мне, заговорила горячо, блестя глазами с расширенными от волнения зрачками и обдавая меня густым запахом коньяка:

- Ты знаешь, что такое одиночество?! Знаешь?! Это кара, страшнее которой ничего на свете нет! Ничего! А эту… Эту… - Нина скрипнула зубами, не в силах найти слово, которое бы выражало ее отношение к «этой». - Я ее так ненавижу, что и высказать нельзя! Даже такую, жалкую, безногую, нищую - ненавижу, люто, до смерти ненавижу! Мы жили раньше в одном доме. Все звали ее Куколка. Я и сейчас не знаю ее настоящего имени. Хорошенькая она была до невозможности: беленькая, голубоглазая, маленького росточка, как девочка-подросток.  Сколько ей было лет – я не знаю. Жизнь вела распутную. Ничего для нее святого не было. Сколько семей она разрушила, сколько судеб загубила! Добралась и до нашей семьи. Отец как с ума сошел. Начались бесконечные пьянки-гулянки, пьяный стал маму бить… Он часто приводил Куколку к нам домой. Мама унижалась перед ней, просила оставить нас в покое. Но Куколка смеялась маме в лицо, при нас обнимала, целовала отца…. Помню, сидела всегда у отца на коленях, как будто и вправду маленькая девочка… Меня это очень задевало. Меня отец на колени никогда не брал – говорил, что я здоровая кобыла…. Мама не выдержала. Я ночью проснулась тогда, сама не знаю от чего. Очнулась окончательно, вслушалась - что-то не так в квартире. Встала. В туалете свет горит. Открыла двери, а там… Соня, мне было тогда пятнадцать лет. Я доставала в пятнадцать лет свою мать из петли. Как я догадалась все сделать правильно - не знаю. И веревку перерезала, и «Скорую» вызвала. Маму спасли, но она… она очень изменилась. Она стала какая-то равнодушная, перестала меня жалеть. Даже стала ненавидеть. Наверное, она видела во мне часть, продолжение отца. А, может быть, просто из-за длительного кислородного голодания произошли нарушения в коре головного мозга.  Отец из дома ушел. Куколка скоро его бросила. Так он где-то и исчез, пропал, я о нем ничего не знаю. А слезы женские, их проклятья до Бога все-таки дошли. Попала пьяная Куколка под электричку. Вся улица ликовала, когда это случилось. Она ведь не старая, ей от силы лет пятьдесят-то и есть. Маму в том же году парализовало. Я ухаживала за ней двадцать два года. Пять лет назад похоронила. Мама… она мучила меня. Упрекала: «Я тут одна, а ты шляешься». А я училась и работала. Про личную жизнь и не вспоминала. У мамы ноги были парализованы, а правая рука, голова и шея работали. Я приходила, а дома постоянно одна картина: мама на полу у кровати лежит, столик перевернут, вся еда по комнате разбросана. И она кричит: «Бросаешь меня, гулена, беспомощную! Вот, посмотри, я опять упала! Вся в отца!» А я  знаю, подглядела однажды, она специально с кровати сползала, столик переворачивала, чтобы было чем меня упрекнуть. Мама худая была, но ох какая тяжелая! Надорвала я спину, таскаючи ее. Боли жуткие в спине мучают сейчас, хоть бы саму не парализовало. За мной-то ухаживать будет некому. И знал бы хоть кто, сколько слез выплакала я в свою одинокую подушку! Хоть кому-то было бы это интересно!

Нина замолчала, глядя мимо меня невидящими глазами. Молчала долго, наконец, заговорила снова:

- Для меня знаешь, что самое страшное теперь? Медосмотр! Каждый раз боюсь, что не будет знакомого гинеколога, что придется идти к чужому врачу, сообщать ему, при медсестре, кстати, что я в свои сорок три года девственница, слушать их комментарии и соображения по этому поводу. А потом слышать хихиканья и шуточки за спиной. Господи, как же это унизительно, кто бы знал! Веришь, я одно время напивалась вдрызг и ходила по темным улицам, надеялась, изнасилует кто-нибудь. Не сработало. Никому я на фиг не нужна. Вот за все за это и ненавижу я ее, Куколку. Не-на-ви-жу! Ненавижу!  Каждый раз боюсь только, что не сдержусь, пну ее, толкну легонько в спину, чтобы полетела, покатилась она по ступенькам вниз, как, по ее милости, покатилась вниз моя жизнь.

Пока говорила, Нина все время крутила пуговицу на своем пиджаке. Теперь пуговица оказалась у Нины в руке.

Она с недоумением подняла руку к лицу, долго смотрела на пуговицу, лежащую на раскрытой ладони, потом размахнулась и бросила ее на пол. Пуговица, громко щелкая по блестящему мрамору, весело запрыгала по перрону.

Подошел очередной поезд. Нина, не прощаясь, вошла в распахнутые двери и уехала. Уехала почему-то в сторону, противоположную ее дому.

Больше я Нину не встречала и ничего не слышала о ней.

 


Hosted by uCoz